А.Н. Афанасьев
Об исторической верности в романах И.И. Лажечникова

На главную

Произведения А.Н. Афанасьева


В № 32 «Атенея» напечатана статья по поводу нового, недавно законченного издания сочинений г. Лажечникова, в которой, между прочим, находим следующие строки: «По глубине концепции, оригинальности завязки, красоте отдельных эпизодов и замечательному пониманию духа описываемого времени, соединенному с знанием его быта в малейших подробностях, романы эти («Басурман», «Ледяной дом» и «Последний Новик») составляют самое увлекательное и вместе поучительное чтение... Некоторые критики упрекали г. Лажечникова г. том, что в созданиях своих он не буквально воспроизводит исторические события. Мы хотели вооружиться на такое странное обвинение...» и проч. В другом месте, говоря о романе «Колдун на Сухаревой башне», рецензент прибавляет: «Г. Лажечников, по-видимому, хотел написать весь этот роман в форме писем. Четыре письма были напечатаны тому уже давно. В них превосходно обрисовались характеры фаворита Петра II, несчастного Ивана Алексеевича Долгорукова, старухи-матери его и вице-канцлера барона А.И. Остермана».

Взглянем ближе, насколько справедливы эти вежливые отзывы и так ли они бесспорны, как кажутся автору статьи. Мы совершенно согласны с нашим романистом и его рецензентом, что нельзя вменять в преступление сочинителю исторических романов и повестей двух-трех анахронизмов в месяцах или годах, но никак не анахронизмов в обычаях и нравах; его задача не в том, чтобы быть рабом чисел; он должен быть верен только характеру эпохи и ее двигателей, которых взялся изобразить. Вопрос, следовательно, идет не о буквальном воспроизведении всех подробностей исторических событий в романах г. Лажечникова; нет, нам желательно поверить, успел ли он с должной осторожностью и правдою воссоздать характеры исторических деятелей. Остановимся на этот раз на двух лицах, равно знаменитых своим падением: на И.А. Долгоруком и Волынском.

В романе «Колдун на Сухаревой башне» князь И.А. Долгорукой в первом письме своем к статскому советнику Финку извещает его, что вскоре отправляется в чужие края, и прибавляет: «Хотя я с вами долго жил и учился в отечестве Лейбница и вашего любимого преобразователя Лютера, все-таки не мешает еще поучиться. Не прежде увижу Россию, как тогда, когда увижу над ней внука Петра Великого и моего товарища детства, моего задушевного друга! О, тогда ожидайте перемен, и перемен больших. Россия, милое отечество! ты будешь счастлива... Тогда и вы, любезнейший наставник, постучитесь у моего сердца: будьте благонадежны, что в нем найдете отголосок на все высокое и доброе. По вашим советам переймем что-нибудь от шведов, которых вы так хорошо знаете. Тогда, Боже сохрани вас сказать, что они живут счастливее нас, русских: мы до этого нарекания вас не допустим... Еще одно поручение — и самое важное. Передайте, как можно осторожней, графине Шереметевой Наталье Борисовне, что есть человек, который за тысячи верст, при чужих дворах, под впечатлениями путевых изменений, беспрестанно новых, не перестает... Нет, нет, не говорите ей ничего обо мне. Боюсь, чтобы эта гордая, возвышенная душа не оскорбилась вашими словами, как бы осторожно вы их не сказали. Пускай заочно, мысленно, сердечно повторю ей то, что хотел вам передать...» Каким из этих, не многих, но живых, дышащих откровенностью строк, должен представляться читателю князь Долгорукой? Это пылкий юноша, получивший образование за границею под руководством «исступленного поклонника новизны» Финка; он любит просвещение, готов еще поучиться; с Честолюбием соединяет глубокий патриотизм, с мечтами о благородной и полезной деятельности во славу родного края мечты первой юношеской любви, скромной, чистой и боязливой: по всему видно, автор готовит в нем героя романа и желает возбудить к нему симпатию читателя. Но таков ли он был, по достоверным свидетельствам исторических источников? К сожалению, мы должны отвечать отрицательно. Отец его, князь Алексей Григорьевич, человек без особенных дарований и без всякого образования, отличался ожесточенною ненавистью ко всему иноземному, фанатическою привязанностью к старине и ее обычаям и был известен только высокомерием, а не заслугами; мог ли он, захотел ли бы дать своему сыну европейское воспитание? Конечно, нет. По свидетельству, занесенному в «Сказания о роде князей Долгоруких», князь Иван Алексеевич воспитывался в Польше под надзором деда своего, князя Григория Федоровича (ум. 15 авг. 1723 года), и по кончине его возвратился в Россию; здесь жил он при отце и далеко не мог похвалиться любовью к умственным занятиям; праздное время было посвящаемо более обаятельным наслаждениям. Дюк Лирийский, лично с ним знакомый, говорит о князе И.А. Долгоруком: «Ума в нем было очень мало, а проницательности никакой, но зато много спеси и высокомерия, мало твердости духа и никакого расположения к трудолюбию; любил женщин и вино. Но в нем не было коварства. Он хотел управлять государством, но не знал с чего начать; мог воспламеняться жестокою ненавистью, не имел воспитания и образования,— словом, был очень прост». По словам Манштейна, князь Иван Алексеевич грубым обращением со всеми, без разбора, и неуважением людей самых пожилых и почетных постоянно умножал число своих врагов. Прибавим к этому склонность к разврату и готовность на самую безумную дерзость, и мы будем иметь довольно верный портрет этого временщика. При таких нравственных условиях, какая политическая роль была ему по силам? В падении Меншикова он является послушным орудием Остермана, который хитро воспользовался его юношескою запальчивостью и сильною привязанностью к нему Петра II: привязанность эта основывалась на близости лет и на страсти к удовольствиям, свойственной их возрасту. Любимый царственным отроком за свою угодливость и резвую любезность, князь Иван Алексеевич умел привязать его к себе до того, что даже сыпал с ним на одной постели. Сам он ни по уму, ни по характеру не мог быть и не был политическим деятелем; сделавшись могучим фаворитом, он увлек государя в одни беспрерывные и утомительные удовольствия, вымышлял для него разные потехи и устраивал праздники, уроки были забыты и, вопреки советам Остермана, царь, еще слишком молодой и неопытный, нисколько не думал об ученье. В Москве, рассказывает в своих рукописных записках князь М. Щербатов, но месяцу и более отлучение государево для езды с собаками (на охоту) останавливало течение дел; несмотря на погоду, ежедневно выезжали в поле со множеством лошадей и собак и спокойно топтали хлеба, эту надежду земледельца; а по вечерам устраивались балы, продолжавшиеся во всю ночь. Кто желал угодить «роскошному» Долгорукому князю Ивану Алексеевичу, тот давал пиры со всею пышностью, не щадя своих богатств. Отец фаворита только и твердил, что о введении старинных обычаев; действительное же управление государством сосредоточивалось в руках Остермана.

В записках Щербатова личность князя Ивана Алексеевича обрисована такими яркими чертами, которые устраняют всякую возможность идеализировать его подвиги: «Князь И.А. Долгорукой (говорит автор) был молод, любил распутную жизнь, и всеми страстями, к каковым подвержены молодые люди, не имеющие причины обуздывать их, был обладаем. Пьянство, роскошь, любодеяние и насилие место прежде бывшего порядку заступили. В примере сего, к стыду того века, скажу, что слюбился он, или, лучше сказать, взял на блудодеяние себе между прочими жену князя Н. Е. Т., рожденную Головкину, и не токмо без всякой закрытости с нею жил, но при частых съездах у князя Т. с другими своими младыми сообщниками пивал до крайности, бивал и ругивал мужа, бывшего тогда офицером кавалергардов, имеющего чин генерал-майора и с терпением стыд свой от прелюбодеяния жены своей сносящего. И мне самому случилось слышать, что единожды, быв в доме сего князя Тр—го, по исполнении многих над ним ругательств, хотел наконец выкинуть его в окошко, и если бы Степан Васильевич Лопухин, свойственник государев по бабке его Лопухиной, первой супруге Петра Великого, бывший тогда камер-юнкером у двора и в числе любимцев князя Долгорукова, сему не воспрепятствовал, то бы сие исполнено было. Но любострастие его одною или многими не удовольствовалось; согласие женщины на блудодеяние уже часть его удовольствия отнимало, и он иногда приезжающих женщин из почтений к матери его затаскивал к себе и насиловал. Окружающие его однородны и другие молодые люди, самым распутством дружбу его приобретшие, сему примеру подражали, и можно сказать, что честь женская не менее была в безопасности тогда, как от турков во взятом граде». Этот строгий отзыв подтверждается и показанием Феофана Прокоповича: «Но скоро явилось, что Иван сей пагубу паче, нежели помощь, роду своему приносил, понеже бо и природою был злодерзостен, и еще к тому толиким счастием надменный, ни о чем не думал, не только весьма всех презирал, но и многим зело страх задавал, одних возвышая, а других низлагая, по единой прихоти своей, а сам на лошадях, окружась драгунами, часто по всему городу необычным стремлением, как бы изумленный, скакал; но и по ночам в честные домы вскакивал гость досадный и страшный, ибо толикой предерзости пришел, что, кроме зависти нечаянной славы, уже и праведному всенародному ненавидению, как самого себя, так и всю фамилию свою аки бы нарочно подвергал». Мог ли такой человек питать к женщине чувство истинной, стыдливой и скромной привязанности? По крайней мере, в этом позволительно сомневаться. Графиня Наталья Борисовна Шереметева, по собственному ее признанию, не имела с ним никакого знакомства прежде, нежели он сделался ее женихом. Брак этот легко мог состояться, ибо для обеих сторон казался и выгодным, и приличным. Князь Иван Алексеевич был «первой в государстве персоною», а графиня Наталья Борисовна считалась тогда первою невестой по знаменитости своего рода, богатству и красоте. Объявленная невестою, она скоро и искренно увлеклась молодым, красивым и знатным женихом своим. «Я тогда, говорит она сама, ничего не разумела; молодость лет не допускала ни о чем предбудущем рассуждать, а радовалась, видя себя цветущею в таком благополучии. Казалось, ни в чем нет недостатка; милый человек в глазах, а притом природные чести, богатство, от всех людей почтение, всякой ищет милости, рекомендуется под мою протекцию,— подумайте, будучи девкою в 15 лет так обрадованной, я не иное что воображала, как вся сфера небесная для меня переменилась!» Что же во всем этом сходного с тем изображением, какое угодно было нарисовать г. Лажечникову? Трагическая судьба рода князей Долгоруких, быстрое возвышение и падение князя Ивана Алексеевича и благородный, возвышенный характер его жены, бывшей графини Шереметевой, придали несчастиям злополучного фаворита особенное примиряющее значение и возбудили к ним живое чувство симпатии и сострадания: но это прекрасное чувство, пробивающееся из Лучших источников нашей души, не должно закрывать от нас истины; во имя его не должны мы щедрою рукой расточать светлые краски на изображение тех личностей, которые требуют более мрачного колорита. И разве не лучше, не полнее характеризует эпоху то грустное обстоятельство, что именно люди, слишком далекие от героизма и высоких стремлений, всплывали на верх и готовы были дерзко насмеяться над всеми правами человечества?

Должно, однако, сознаться, что подобная ошибка, ведущая к идеальным представлениям исторических личностей только из участия к их трагической судьбе, весьма обыкновенна: ее вместе с романистами нередко разделяют и самые историки. Ошибка эта повторяется и в характеристике Волынского — в романе «Ледяной дом». Еще Пушкин, с свойственным ему верным критическим тактом, заметил по поводу этого романа, что истина историческая в нем не соблюдена, и это, по его мнению, со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, должно повредить созданию г. Лажечникова. Теперь обнародована подробная и тщательно составленная записка из этого дела (см. Чтения общества истории и древностей российских при Московском университете, 1858 г., кн. 2, смесь, стр. 135—170), и отзыв поэта находит в ней осязательное подтверждение.

Каким изображает нам Волынского автор «Ледяного дома»? — Это один из красивейших мужчин, и по наружности нельзя дать ему более 30 лет, хоть он и старее; «огонь черных глаз его имеет такую силу, что тот, на ком он их останавливает, невольно потупляет свои: даже замужние, бойкие женщины приходят от них в смущение, а пригожим девицам мамки строго наказывают на куртагах беречься пуще огня глаза Волынского, от которого не одна погибла их сестра». С обольстительною красотой он соединяет юношескую способность увлекаться, мечтать и «видеть в фантазии переплетенные огнем шифры, пылающие алтари, потаенные беседки, всю фантасмагорию влюбленных». В сердечных привязанностях своих он не простой волокита, но пылкий, безумный любовник, и какие страстные, риторически подкрашенные послания пишет он к божественной Мариорице! Его любовные признания достойны семнадцатилетнего юноши, воспитанного на французских романах позднейшего времени. Но это только одна сторона характера Волынского. Вообще, он является передовым человеком своего сурового века. В доме его нет ни шутов, ни дур: «уж поэтому можно судить, что Волынский, смело пренебрегая обычаями времени, опередил его»; его щедрость, чувствительность и благородство превозносятся до небес; в отношении к слугам своим он добрый, милостивый господин, и наказания его-то за важный проступок ограничиваются одним удалением провинившегося от барского лица: «Не барин, а родной отец!» — говорят о нем дворовые. В душе его владычествуют страсти добрые и худые, и все в нем непостоянно, кроме чести и любви к отечеству, и если б порывы пламенной души Волынского не разрушали иногда созданий ума его, то Россия имела бы в нем одного из замечательнейших своих министров. Любя отечество выше всего, он готов открыто бросать громы красноречия на притеснения и ябеду, готов уступить политическое первенство и быть хоть десятым, но за человеком, который бы делал Россию счастливою; тем с большим негодованием должен был смотреть он на ужасы Биронова могущества. Один Волынский с своими друзьями не склоняет перед ним своего благородного чела и ищет случая, открыв все государыне, вырвать из его рук орудия казни. А Бирон, добиваясь возможности погубить своего соперника, не только не показывает, что оскорбляется его гордостью, напротив, старается быть к нему особенно внимательным и при всяком случае обращает на него милости государыни. Получив в награду 20 000 р. по поводу заключенного с турками мира, Волынский в романе г. Лажечникова восклицает: «А! временщик думает купить меня, но ошибается. Что бы ни было, не продам выгод своего отечества ни за какие награды и милости!» В другой раз он выражается еще сильнее: «Как? из того, что я могу навлечь на себя немилости, пожалуй, ссылку, что могу себя погубить, смотреть мне равнодушно на раны моего отечества, слышать без боли крик русского сердца, раздающийся от края России до другого!» Сам Бирон признается, что этого человека ничем не задобришь и не испугаешь. Волынский постоянно говорит ему грубые колкости и наконец без докладу врывается в его кабинет, чтобы бросить в него несколько фраз. Друзья Волынского — все заклятые враги неправды, непоколебимые столпы отечества, способные забыть себя для общественного блага; они не боятся говорить истину перед сильными за утесненных, не избирают кривых путей в своих действиях даже против врагов, и везде — в сенате, во дворце, перед государынею, готовы обличать зло.

Таков Волынский в романе г. Лажечникова: таков ли он на самом деле? — Нет и нет! Манштейн уверяет, что он был человек с умом, но тщеславный, напыщенный, сварливый, любил подыскиваться и не умел скрывать этих недостатков. Из следственного дела видно, что, подобно большей части тогдашних вельмож, он не чужд был взяток: еще гораздо раньше несчастного столкновения его с Бироном Волынский был обвиняем и сам винился в самовольном сборе с иноверцев Казанской губернии; государыня не только простила его, но вскоре еще пожаловала в звание обер-егермейстера, а по смерти графа Левенвольда поручила ему в управление придворную конюшенную часть. При допросах человек его, Василий Кубанец, показал, что Волынский, будучи в Казани губернатором, брал с татар и купцов взятки, а сделавшись министром — с разных других лиц; у некоторых, под видом займа, вымогал многие тысячи без расписок, от других получал в подарок лошадей, меха, богатые парчи, китайские редкости, съестные припасы, причем и он, Кубанец, с секретарем Гладковым, имели свои выгоды; нередко и казенные деньги употреблял на собственные расходы; самые места чиновникам раздавал за подарки. Кабинетный секретарь Яковлев обвинял Волынского в личной злобе на себя за то будто, что он не скрыл присланного из Астрахани рапорта о тайно провезенном в этот город вине человеком Волынского; уличал его в произвольных поборах в Казани с иноверцев; сверх положения— на многие тысячи, хотя повинную принес только в 3000 р., в неплатеже пошлин с хлеба и хмеля по винокуренным заводам и в держании у себя казенных людей для собственных услуг. Показания о взятках Волынский подтвердил добровольным сознанием, но с оговоркою, что не вымогал, а брал их от сущего своего недостатка, что если и тратил из казенных сумм от сотни до тысячи рублей, то всегда их возвращал. На недостаточность состояния, впрочем, он не мог жаловаться: у него было около 2000 душ крестьян; в Казанском уезде большой винокуренный завод, откуда ставил он вино в Москву, Казань, Симбирск и Чебоксары; в обеих столицах, в подмосковном селе Воронове и на четырех конских заводах в губерниях были у него лошади немецкой, неаполитанской, черкасской, грузинской, турецкой и калмыкской пород; он имел несколько дворов в С.-Петербурге и один в Москве; в описи конфискованных его имуществ тринадцать страниц занято исчислением драгоценных каменьев, а девятнадцать страниц исчислением золотых и серебряных вещей; также богаты были его гардероб, конские уборы, оружия и мягкая рухлядь. В С.-Петербурге находилось при нем 60 человек дворни. Мягкостью, человечностью характера Волынский вовсе не отличался. Ослепленный счастием и вспыльчивый от природы, он был высокомерен и дерзок на руку. В письмах графа Салтыкова к нему есть увещания держать себя умереннее. «Я ведаю (пишет граф), что друзей вам почти нет и никто с добродетелью о имени вашем и помянуть не хочет. На кого осердишься, велишь бить при себе и сам из своих рук бьешь: что в том хорошего? Всех на себя озлобил!» В делах — много примеров его жестокости: за неснимание шапки полицейскими служителями, проходившими мимо его двора, он подвергал их тяжкому наказанью кошками; одного из конюшенных служителей заставлял несколько часов ходить вокруг столба по деревянным спицам; мичмана кн. Мещерского посадил на деревянную кобылу, вымарав ему лицо сажею, и привязал к его ногам гири и живых собак, и т.п. Но дела эти были оставляемы без всякого исследования: одни боялись на него жаловаться, а жалобы других оставлялись без удовлетворения. Яковлев обвинял его в ругательствах и побоях, наносимых просителям; история с Тредьяковским слишком убедительно подтверждает это обвинение. Во время следствия Волынский не показал ни благородства, ни твердости духа; надменный в счастии, он становится перед следователями на колени, кланяется и просит милости. Не таков был Остерман, когда взвели его на плаху! Борьба Волынского с Бироном, строго говоря, не заслуживает этого названия. Где и когда выступал он прямо против могучего временщика? Несчастное прошение его на имя императрицы, послужившее поводом к обвинению Волынского, по отзыву современников, было «самой портрет Остермана», и сочинитель возил его в немецком переводе показывать герцогу. Очевидно, вражда главным образом была направлена на Остермана, этого знаменитого умом и хитростью министра своего времени; но с ним трудно было совладать и не Волынскому. Остерман сумел восстановить против него герцога: честолюбие Волынского, неосторожные его фразы и недавнее дерзкое самоуправство в покоях Бирона с Тредьяковским — все было истолковано и пущено в ход. Когда неожиданно для Волынского последовало запрещение приезжать ему ко двору, он сведал от своих приятелей о гневе герцога, думал в тот же день умилостивить его, но не был допущен. Где же тут благородный патриотизм? Где возвышенные чувства в борьбе с временщиком за счастие родины и святость человеческих прав?

Автор «Ледяного дома» думает оправдать себя в искажении исторической истины тем, что следствие над Волынским ведено людьми, ему неприязненными. «Беспристрастная история, говорит он, спросит: кем, при каких обстоятельствах и отношениях оно было составлено, кто были следователи?» Совершенно справедливо, и мы вовсе не думаем доказывать, да и никто не захочет утверждать, что суд над Волынским совершен законно. «Мне, говорит князь Щербатов, случилось слышать от самой императрицы (Екатерины II), что она, прочетши с прилежностью дело Волынского, запечатав, отдала в Сенат с надписанием, дабы наследники ее прилежно прочитывали оное и остерегались бы учинить такое неправосудное бесчеловечье». То же чувство возбуждается чтением извлеченной из дела записки, которою мы сейчас пользовались. Волынского осудили Шемякиным судом в таких преступлениях, о которых ему и на мысль не приходило, осудили за то, будто он питал на государыню злобу, поносительно отзывался о Высочайшей фамилии, сочинял злодейские рассуждения с укоризною настоящего управления, причитал свое потомство к наследию Российского престола и проч. Но это еще не даст права отвергать все сподряд указания, находимые в следственном деле. Чтобы погубить Волынского, достаточно было обвинить его в важных государственных преступлениях, и незачем было нарочно сочинять обвинения в жестоком обращении и взятках,— обвинения, которые и самими следователями ценились не высоко; они изо всех сил добивались сделать из Волынского преступника, опасного для самодержавной власти; к этому клонились все допросы и пытки, а вовсе не к тому, чтобы уличить его в лихоимстве и дерзком обхождении с подчиненными и просителями. Последние обвинения сами по себе не могли бы навлечь на Волынского тех бедствий, каким предавали его Остерман и Бирон; важные в глазах историка, для воссоздания нравственного образа Волынского, они не имели той цены в глазах его врагов. Во взятках он уличен еще прежде, и это нисколько не повредило его служебному возвышению; жалобы на жестокое обращение Волынского (если и находились такие храбрецы, что решались на него жаловаться!) оставлялись без всякого внимания, пока не подвергся он гневу Бирона: что за беда, что кабинет-министр был груб с своим секретарем и скор на собственноручную расправу с надоедавшими ему просителями! Теперь же все это само собою всплыло наверх, пользуясь благоприятным временем; ибо теперь готовы были выслушать обиженных и удовлетворить их: не так были бы приняты они в прежнюю пору! Следственное дело важно еще потому, что обнаруживает крайнюю слабость духа Волынского и объясняет его отношения к герцогу, нисколько не отличающиеся ни прямотою, ни самостоятельностью. К Бирону везет он показывать письмо свое, направленное против Остермана; Бирона едет он умилостивлять при первых слухах о его гневе; настоящее поведение Волынского далеко от героизма и не знает той благородной гордости, какою дышат слова и действия его в романе г. Лажечникова.

Даже и вымышленный, исторически неверный характер Волынского в романе «Ледяной дом» не имеет достаточной выдержанности. В борьбе с Бироном кабинет-министр потому только теряет победу, что пылкая любовь к Мариорице затемнила его политический разум. Участие к этой любви Анны Ивановны и желание ее соединить любовников — ниже всякой критики; отношения ее к Бирону не таковы были, чтобы она решилась пожертвовать ими любовному увлечению Волынского. Страсть последнего к Мариорице в том виде, как она представлена в романе, обличает в нем не министра, не вельможу, опытного в придворной борьбе, а семнадцатилетнего юношу, плененного смазливым личиком: ему чудятся пылающие сердца и алтари, он является на тайные свидания чуть не на улице, пишет самые чувствительные послания. Как соединить эту черту характера с его летами, политическим положением и еще более с его умом? Автору необходима была пламенная любовь (что и за роман без любви!), и он не усомнился наделить этим чувством Волынского, дал ему для большего эффекта жену и отнял детей, подарил его обаятельною красотой, нежным сердцем и прекрасным слогом. Положим, что он не прочь был приволокнуться, но делал это по-своему: в числе дворовых людей Волынского следственное дело упоминает двух побочных его сыновей: Немчинова 19 лет и Курочкина 7 лет. Для него не нужно было возвышенной любви Мариорицы; в своей дворне он находил и более дешевые и менее опасные наслаждения! Но автор прав: если характер Волынского изменен им в самых существенных его чертах, то, конечно, нечего было церемониться с подобными мелочами... Далее: в истории привязанности Волынского к Мариорице Тредьяковский играет роль переносчика любовных записок и потому является человеком близким и необходимым кабинет-министру. «Да, говорит Волынский своему секретарю, Василий Кириллович в глазах моих великий, неоцененный человек: не он ли выучил Мариорицу первому слову, которое она сказала по-русски? И если бы ты знал, какое слово! В нем заключается красноречие Демосфенов и Цицеронов, вся поэзия избранной братии по Аполлону...» На самом деле отношения их имели другого рода близость. Тредьяковский должен был написать стихи для шутовской свадьбы, и «благородный патриот» Волынский, ревностно занимавшийся устройством этого празднества, в безрассудном гневе на придворного пиита прибил его по щекам. На другой день после печального события Тредьяковский отправился во дворец, в покои герцога — просить защиты, встретился там с Волынским; этот нанес ему еще несколько ударов и отослал в маскарадную комиссию; здесь содержали его два дня под караулом и били, по приказанию кабинет-министра, палкою: всех ударов дано около сотни. Освобожденный из-под ареста, Тредьяковский тогда же, 10 февраля (то есть за два месяца до учреждения следственной комиссии над Волынским), письменно рапортовал об этом происшествии Академии наук. Свидетельство профессора медицины Дювернуа доказывает, что у него была избита вся спина от самых плеч далее поясницы и подбит левый глаз. «Пусть на меня сердятся, говорил Волынский, а я себя потешил и свое взял!» Впрочем, он не забыл извиниться перед Бироном в нарушении должного уважения к его высокогерцогским покоям. Г. Лажечников говорит: «Волынский поступил с ним (Тредьяковским) жестоко, пожалуй (!) бесчеловечно, если все то правда, что в донесении написано». А почему же нет? происшествие — в духе времени, сходно с другими показаниями о характере Волынского и засвидетельствовано профессором Дювернуа; наконец, оно случилось еще тогда, когда ни Тредьяковский, ни Дювернуа не могли и предчувствовать близкого падения патриота — Волынского. Г. Лажечников оправдывает своего героя грубыми нравами того времени; но ведь это оправдание не исключает совершенно всякой ответственности, и сверх того, оно в равной степени должно простираться и на Тредьяковского, и на Бирона. Зачем же придавать одному лицу ненужный блеск, а на других налагать слишком мрачные тени? Мы не беремся защищать нравственный характер Тредьяковского: пускай он верил пословице, что за всяким тычком не угоняешься; но чем же Волынский лучше? Позор одинаково должен падать и на того, кто принимает пощечины, и на того, кто раздает их! «Упрекали меня,— прибавляет романист,— в том, что я заставил Тредьяковского говорить как педанта; но ведь он в самом деле был педант». Так, но все же он мог говорить по-человечески. В предисловии своем к переводу книги «Езда на остров Любви» он просит читателей не гневаться, что перевел ее не славянским языком, который ему кажется темен и жесток ушам, а простым русским слогом, каковым мы меж собой говорим. Если Тредьяковский высказал это весьма замечательное по времени желание приблизить книжный прозаический язык к простому разговорному, неужели мог он говорить таким напыщенным и странным языком, каким заставляет говорить его г. Лажечников? К чему эти яркие суздальские краски? От них изображение ничего не выигрывает в достоинстве, а только кидается в глаза своею неизящною пестротой. Зачем, например, в кабинете Тредьяковского очутилась хлопушка для мух?

Наконец, еще одна заметка: замечание Пушкина о характере Бирона вовсе не так ничтожно, как показалось почтенному автору «Ледяного дома». Не оправдывая и нисколько не желая оправдывать Бирона в его политической деятельности, мы, однако, считаем нужным сказать, что, в видах исторической истины, прежде произнесения над ним окончательного приговора, необходимо все его действия подвергнуть осторожной и тщательной критической проверке, основанной на близком знакомстве и с напечатанными, и еще более с неизданными материалами. Князь Щербатов называет Бирона гордым, злым, кровожадным человеком, без малейшего просвещения, правление его — тираническим; но тем не менее прибавляет: «Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем, не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности; страшилися вельможи подать какую-либо причину к несчастию своему, а не быв ими защищаемы, страшились и судьи что неправое сделать, мздоимству коснуться».


Впервые опубликовано: Атеней. Журнал критики, современной истории и литературы, 1858, № 41, с. 364—373.

Александр Николаевич Афанасьев (1826—1871) — русский собиратель фольклора, исследователь духовной культуры славянских народов, историк и литературовед. Надворный советник (1859).



На главную

Произведения А.Н. Афанасьева

Монастыри и храмы Северо-запада