С.А. Андреевский
Дело Августовского. Побег из ссылки и убийство кухарки

На главную

Произведения С.А. Андреевского


Господа присяжные заседатели! Вам доказывали, что Августовский, этот человек «выше среднего развития», при многочисленных свидетелях, из мести, убил женщину. Вам говорили, что он при следствии пытался выдать себя за сумасшедшего, но был уличен в притворстве и признан психически здоровым. Это лукавство убийцы, кроткий образ потерпевшей и намеки на дурную репутацию подсудимого — все это вместе взятое делает обвинение таким грозным и мощным, что оно кажется неуязвимым. И однако мы должны сознаться, что для дела, вполне очевидного, разбирательство было слишком подробно, речь обвинителя неуверенна и пространна. В этом процессе есть, по английскому выражению, какой-то «спрятанный скелет», опасный для целей прокуратуры, и, после всего мной слышанного, я все еще решаюсь высказать опасение, что ваш обвинительный приговор против Августовского может погрешить против житейской правды. Только в смысле этого предостережения я и постараюсь развить свою защиту.

Когда я получил от суда поручение защищать Августовского, то я сознавал, что мне невозможно заставить Августовского отказаться от его собственных воззрений на дело. Я предоставил ему полную свободу в системе оправданий на судебном следствии, но сохранил и за собой полную самостоятельность защиты. Поэтому между нами во многих случаях не будет никакой солидарности и мое объяснение перед вами будет отчетом о моих личных впечатлениях и выводах.

Есть, господа присяжные заседатели, начала неписаной справедливости, которые убегают от буквы закона и от казенных нравоучений. Начала эти бесформенны и трудно передаваемы, но они чувствуются сердцем и совестью. Их нельзя сочинить в кабинете юриста или психиатра; их можно постигнуть, окунувшись с головой в действительность. Юристы определяют нормы вменяемости, психиатры создают классификацию душевных страданий, но мы часто видим, что простой человек, призванный в состав присяжных заседателей, отвергает самые категорические выводы юристов и экспертов. Подсудимого, не отнесенного ни к каким категориям невменения, он на своем языке житейского здравого смысла называет «странным», и это слово таким бременем ложится на его совесть, что его рука не поднимается на обвинение. Да! «странный человек», говорят присяжные — не такой, как все эти будничные лица, с которыми мы ежедневно имеем дела и сношения; те — одинаково с нами смотрят на жизнь, с ними можно столковаться, у них каждая черта напоминает знакомые, обыденные, общие всем нам черты, а у этого как будто искажены нормальные чувства, в нем что-то неладно, что именно— мы не знаем, но это не тот ответственный гражданин, с которого мы привыкли взыскивать на нашем общественном суде,— отдайте его под опеку, ушлите в больницу, но не поручайте его нашему возмездию... Я не говорю, чтоб непременно эти мысли вызывал в вас Августовский, но я хочу заметить, что ваше присутствие среди нас, судебных специалистов, всегда держит нас в дисциплине, заставляет нас опасаться, что такие воззрения могут у вас мелькнуть, возникнуть, заставляет нас всестороннее и осторожнее изучать дело. Есть и другая драгоценная черта в житейском народном суде: это чувство вашей близости к подсудимому— чувство, от которого вы не можете освободиться, невзирая на свое временное судейское звание. Вы сознаете, что сюда, в этот храм закона, где заседают его постоянные служители, подсудимый пришел оттуда же, откуда и вы,— с воли, из водоворота жизни. Вы не забываете этой жизни в суде, вы в нее переноситесь, проходите, переживаете ее с подсудимым, и бывает иногда, что вы с ужасом узнаете в подсудимых самих себя, вы доходите до мысли, что и вас могло бы постигнуть такое же страшное горе. И уж, конечно, тогда, при таком сознании, никакая сила не вырвет у вас обвинительного приговора. Вот почему на вашем суде, в самом отчаянном положении, не отнимается у подсудимого луч надежды, и самый исход процесса остается непроницаемой тайной до последней минуты. Таким образом, я полагаю, что вопрос о виновности Августовского остается еще открытым, и я без смущения приступаю к своей задаче.

Обыкновенный прием суждения состоит в том, чтоб о виновности подсудимого заключать по его поступкам. Главным образом взвешиваются деяния, и потом уже не признается особенно интересным исследовать, каков сам по себе человек, который их совершил. Свойства подсудимого, в силу его преступления, признаются известными a priori, как вывод из логической посылки. Но здесь, в деле Августовского, мы следуем иному приему. Свидетели и доказательства, относящиеся к событию убийства, менее привлекают наше внимание, чем свидетели и доказательства, разъясняющие личность Августовского. Личность эта является таким заметным фактом в процессе, что в нем мы почерпаем более данных для выводов, чем в обстоятельствах внешних. И, действительно, над этой личностью стоит остановиться и призадуматься.

Я нисколько не намерен идеализировать Августовского и не буду сочинять «психологического романа». Подсудимый, бесспорно, имеет несчастье принадлежать к числу людей, которые не внушают симпатии. Его собственная жена в одном из писем говорит: «Ты имеешь способность всех от себя отталкивать» — и это настолько верно, что, я думаю, Августовский едва ли бы мог представить на суд свидетеля, который бы дал о нем восторженный отзыв. Да я и не задаюсь мыслью украшать Августовского; я бы только желал его изучить и верно понять его характер. Но при этом спешу добавить, что если Августовскому не удастся быть привлекательным, то надо быть вдвое зорче к тому, чтоб дурное впечатление не повлияло на правильную оценку его действий. Человек тяжелый и неуживчивый, может быть, в действительности чаще других бывает несчастным. На мой взгляд, Августовский представляется человеком с ненормально кипучим и беспокойным внутренним миром. У него есть привычки и внешние приемы, обличающие несомненное и постоянное переполнение мозга самыми быстрыми порывистыми впечатлениями. Вслушайтесь в его речь, заметьте его мимику, голос и жесты, вглядитесь в его лицо, в его всегда возбужденное, напряженное выражение. Наконец, вспомните его бумаги, письма... Я видел многое множество писем, но, признаюсь, таких никогда не встречал; это целые газеты, а не письма. Рукописи Августовского загромождают дело и притом рукописи давнего происхождения, следовательно, не подготовленные для настоящего дела. Очевидно, у этого человека есть болезненная потребность стенографировать внутренние впечатления, неудержимо, обильно наплывающие в его душу. Его просьбы и заявления многословны до невероятности. Слог его тороплив, беспорядочен и в большинстве случаев темен. Эксперты, не без основания, в этих письменных доказательствах, взятых из эпохи, предшествующей преступлению, видели указания на некоторые «странности в образе мышлений Августовского». Давно уже высказана истина, что слог человека— это он сам, и если внутренняя жизнь Августовского также сбивчива и туманна, неверна и поспешна, как его письма и речи, то вот уже основание, чтоб поглубже призадуматься над этим делом. Заметьте, сверх того, что все эти фолианты, заметки и наброски Августовского, которые взяты к следствию, не были вызваны у него потребностью творчества или научных занятий, а все они сосредоточены на самом Августовском, на его судьбе и делах. Какое же заключение о личности Августовского мы выносим из этого письменного интимного материала?

Не было и не будет в жизни Августовского более решительных и торжественных минут, как те, которые он переживает теперь. Настало время выяснить раз навсегда: каковы его пороки? Где гнездится причина его неуживчивости? Что с ним делать и куда его девать? Какие возможны разумные средства воздействия на его капризную и своеобразную, по-видимому, необузданную натуру? Все эти вопросы крайне серьезны. Поэтому я не решусь допустить никакого пристрастия в оценке личности подсудимого. Пусть он слушает меня как постороннего и вынесет из этого дела действительный урок. Каким же, повторяю, человеком он рисуется по делу? Пылкость его воображения, его нервность и раздражительность признаны всеми. Но, сверх того, я укажу на одну черту, которая говорит не в пользу подсудимого: он человек до крайности себялюбивый — строгий и требовательный к другим и несколько пристрастный к себе, человек, надо в этом сознаться, склонный самым искренним образом воображать себя лучшим, чем он в действительности. Вспомните эпизод в дневнике Августовского, где он издалека, за сотни верст, в разлуке, подозревает свою жену в измене. Не касаясь вопроса об основательности подозрений, считая излишним вносить в защиту семейные недоразумения, я думаю, что горе, несуществующее, воображаемое, нисколько не бывает меньше действительного в тех случаях, когда мы переживаем его в душе со всем ужасом правды? Известно, что не внешние факты, а их отражения в нас составляют нашу жизнь и, с этой точки зрения, я отношу сокрушение Августовского об утрате любимой жены к самым горьким дням его жизни. Реальнее пережить это несчастье, как пережил его Августовский в своем воображении, невозможно. Нравственные и плотские терзания, сочетания картин и мыслей, грустных, нежных, возмутительных, пошлых, отчаянных — все это изумляет нас в дневнике Августовского по необычайной силе, чуткости, прозорливости и живости фантазии. Более страстного, непостижимого, беспощадного упоения своим горем я не могу себе пред- ставить. И какой жестокий суд над женой?! Она одна во всем виновата, виновата кругом без права на возражение. При всем богатстве фантазии Августовского, в его всестороннем обсуждении предполагаемого факта мы замечаем, однако, резкий пробел: нигде нет ни малейшей попытки, хотя мельком, хотя в виде вопроса, хоть на минутку предположить, что, быть может, он сам отчасти виноват. Он даже не спрашивал себя: изменял ли он жене? Вот каково пристрастие Августовского к себе, каково его ослепление собой! Это — недостаток, но недостаток, делающий подсудимого еще более достойным сожаления. Сознание своих ошибок и пороков составляет для нас облегчающий противовес гнетущей тяжести горя. Когда говоришь себе: я отчасти виноват, я заслужил... тогда не столь жестокой кажется судьба. И я уверен, что, если б Августовский прямее взглянул на свои отношения к жене, сколько-нибудь спокойно их взвесил, если б он хотя мало-мальски был способен быть судьей в своем деле, то он никогда бы не дошел до тех раздирающих душу мыслей и ощущений, с которыми нас знакомит его дневник. Откровенно назвав Августовского несправедливым, я с таким же убеждением скажу, что эта несправедливость у него не злонамеренная и преступная, а болезненная. Причина ее заключается в ненормальной силе и ложном направлении его фантазии. Всякая неудача, беда, опасность вырастают в его глазах в такие чудовища, что он теряется. Он им, этим неудачам и несчастьям, читает горячие монологи негодования и в эти минуты окончательно утрачивает способность оглянуться на себя, обсудить свое отношение к событию, поискать в себе причины его объяснений. Вспомните, например, поразительный факт, сообщенный экспертом Литвиновым. После освидетельствования на суде, в беседе с экспертом наедине, в минуты, когда подсудимый был заинтересован в том, чтоб «нравственно» подкупить врачей, на вопрос врача о его чувствах к убитой, Августовский дал о ней самый резкий отзыв. Августовский и теперь не лицемерит; он не может воспитать в себе раскаяния за свой безотчетный поступок. Не стоит ли, в самом деле, над этим задуматься? Ведь сетовать на иного человека, карать его так же странно, как бить ученика за то, что он не понимает урока. Не выбьете из души Августовского вашими наказаниями убеждения, для многих странного, но, с его стороны, вполне искреннего убеждения, что он прав.

Итак, Августовский оказывается человеком с больным воображением, человеком порывистым, пылким, недоверчивым и подозрительным. Он склонен самым мрачным образом преувеличивать значение всякой несправедливости окружающих и притом человек слепой к себе, страждущий самообольщением.

И вот такой-то человек летом 1874 года был неожиданно схвачен без суда и расправы на Петергофском вокзале по распоряжению администрации и отправлен на житье в Олонецкую губернию. За что? Я не знаю... Говорят, намекают, что он — человек стяжательный, корыстный, вовлекал в невыгодные сделки... Но мало ли таких людей? Кто в наше время может похвастаться нелюбостяжанием? Должен ли я «обелять» в этом отношении Августовского? Я полагаю, что нет, потому что я стал бы в прямое противоречие с вашим судом: вы никогда не обвиняете тех, чья вина не доказана. Но каковы же должны быть улики против Августовского, если его, при всем нерасположении к нему властей, даже ни разу не предали суду. Произнося свою речь перед судьями, я мог бы закрыть прошедшее Августовского от любопытных взоров двумя словами: «он не судился, он не преступник». Но если бы я и пожелал быть откровенным, беспощадным к подсудимому, то я все-таки не мог бы вас удовлетворить, потому что я сам ничего не знаю, не знаю, с чем бороться, что опровергать... Я искренно сожалею, что нахожусь в таком положении. Я могу только заметить, что высшие представители администрации, утверждая доклад о действиях Августовского, вызывающих необходимость ссылки, могли поступать с полной уверенностью, что они ограждают общество от вредного члена, и в то же время где-нибудь, в подонках министерства, могла гнездиться неведомая для них клевета, мелкая месть чиновника, из которой незаметно мог вырасти весь доклад.

Лишенный права и возможности обсуждать, за что был сослан Августовский, я, однако, обязан рассмотреть, как эта ссылка должна была отразиться на Августовском, подействовать на него. В нашей жизни, господа присяжные заседатели, мы встречаем над собой только две власти: власть закона и власть судьбы. Закон выражает общую волю, он действует открыто — мы его уважаем. Всякий знает, как он должен поступать, как сообразовать свою деятельность, чтоб, пользуясь благами закона, не оскорблять его и не подвергаться его ударам. Подобно тому, как есть дети, которые без всяких строгостей вырастают в хороших людей, есть и взрослые, для которых карательные законы совершенно излишни: никогда не читая их, они законов не нарушают. Но есть натуры буйные, шаткие в нравственных началах, натуры, по выражению одного оратора, «ястребиные», которые требуют, чтоб угрозы закона были откровенны и очевидны, как маяки, как столбы и заборы, чтоб их можно было обходить, не спотыкаясь, чтоб можно было миновать подводные камни. И вот для таких-то натур закон, при малейшей неопределенности, превращается в судьбу. Известно, как мы все относимся к судьбе. Чем заслужить ее милость и гнев — неизвестно. Отчего я родился бедным, а другой богатым? Отчего сгорел мой дом, а не дом соседа? За что у меня отнято последнее, а тому, кто имеет, дается все больше и больше?.. На все эти вопросы нет ответов. Напряжение мыслей, догадки ни к чему не ведут. Человек в своем суеверии изобретает иногда приметы, чтоб угадывать приближение судьбы: он радуется хорошим и огорчается дурными... Он всегда живет в тягостном неведении. Августовский — человек суеверный, пылкий, склонный преувеличивать всякое горе и ослепляться насчет своих достоинств. Августовский должен был встретить полицейского на Петергофском вокзале как посланника роковой случайности. И с тех пор — мы это достаточно знаем, чтоб это признать — для него начались действительно невыносимые годы. Он постоянно задается вопросами: «Что он сделал?», и перед ним нет приговора, который бы разрешал его недоумение. Фантазия Августовского — эта опасная прислужница, это лучший адвокат его в собственных глазах — фантазия его разыгрывается все более и более в том направлении, что он невинный страдалец, мученик по ошибке и клевете. Его бумаги и жалобы, как мольбы к судьбе, не получают разрешения. Его переселяют из города в город, не допуская, однако, на родину, куда он просился. Он делал попытки бежать — его ловили. Наконец, в ответ на его последнее, самое настойчивое прошение приказано было перевести его в самый отдаленный край. Он был ошеломлен. Как сонный в кошмаре делает отчаянное усилие, чтоб возвратить себе дыхание и способность движения, так Августовский на риск, отлучившись на минуту от полицейских, спрятался в бочке. Вы слышали, как он жил потом в чулане, в сундуке, какой тяжкий путь сделал он пешком, в ненастное осеннее время, пробираясь к Петербургу. Захватив с собой повестку о своем задержании, Августовский, по обыкновению, для памяти или в виде облегчения, в эти трудные минуты испещряет повестку монологами и восклицаниями негодования. В этих набросках есть одна характерная фраза: «Я решил, что я могу, что я вправе сделать преступление». Действительно, с его точки зрения, это было понятно: сделать какое-нибудь преступление — лишь бы всему этому положить конец, лишь бы недаром страдать. Однако и это испытание миновало: он прокрался до Петербурга и укрылся в семье, в надежде бежать за границу.

Мы, наконец, подошли к главному вопросу в деле — к факту преступления. Я не раскаиваюсь в обширности моего вступления, потому что судьи всегда должны подходить к преступлению, по возможности проникшись прошлым подсудимого и его обстановкой. Вы знаете, что случилось с Августовским. Его проследили, узнали о его прибытии в Петербург от дворника, и в его квартиру внезапно вошло целое войско полицейских и дворников. Я не стану описывать этой сцены: она, вероятно, надолго запечатлелась в вашей памяти. Когда я читал об аресте Августовского в обвинительном акте, мне на время показалось, что описание этого события принадлежит перу защитника. Автор поневоле, незаметно для себя, отмечал все трогательное. Не без иронии обвинитель поставил в кавычки выражение околоточного Куликовского, что он услыхал в шкафу «человеческий шорох». В самом деле, что за волшебная тонкость слуха — различать человека по шороху!.. Не без сострадания к подсудимому отмечено в обвинительном акте и то обстоятельство, как старшая дочь Августовского погрозила пальчиком остальным детям, когда они чуть не выболтали полицейским, что папа дома. Что делать? Я совершенно понимаю в моем почтенном противнике эти чисто человеческие чувства.

Когда обо всем этом читаешь, кажется, будто самому пишущему хочется, чтоб обыск обошелся без несчастья, чтоб отца не взяли из семьи... Но из всех подробностей задержания Августовского, не знаю почему, на меня сильнее всего действует та минута, когда подошли к шкафу и начали его шатать из стороны в сторону. В этом шкафу, господа присяжные заседатели, был человек, у этого человека билось сердце!.. Чем должно было закипать это сердце? Оно закипало болью, унижением и яростью. Августовский должен был чувствовать себя мышью, которую загнани под мебель и которую придавят метлой, как только она покажется на глаза... Он должен был спрашивать себя: «Какой же, вероятно, я преступник, если за мной такая погоня!..» Добавьте к тому, что он самым искренним образом считал себя невиновным. Но вот шкаф отклонился, свет ударил и показал его полицейским в одной короткой ночной рубахе... Он вышел. Прислушайтесь же к тому, что у него в душе, вообразите себя на месте Августовского, на месте этого подсудимого, который в 10, в 50 раз чувствительнее каждого из нас, у которого и в спокойном состоянии всегда существует известная нестройность впечатлений, всегда в голове есть маленький хаос. Какой же должен был быть этот хаос в такие минуты! Какая решимость могла бросить зерно и зреть в этом потерянном? Составлен был протокол о задержании Августовского. Вопрос о чтении протокола был выигран нами на судебном следствии. Оказывается, что его едва ли читали подсудимому. Но допустим, что читали. В этом протоколе, между прочим, говорится, будто перед арестом высланная от Августовского кухарка передала пришедшим его угрозы. Эти слова выражают передачу поручения Августовского, но не донос. Мне кажется, и в ушах Августовского указанное место протокола не могло прозвучать иначе. Он мог счесть, что кухарка ответила неосторожно на допытывание пришедших, но из этого же протокола было ясно, что кухарка пугала полицию, что не она направила полицию на его квартиру, что она отвечала тем, которые уже пришли, но кто их прислал—этот главный вопрос оставался для Августовского тайной. Но обвинитель полагает, что с минуты прочтения протокола весь гнев Августовского обрушился на кухарку, и он нашел единственное преступное облегчение в мысли, что он ее погубит. Говорят, в течение трех часов зрела эта мысль; у подсудимого было время одуматься. Да если б мне внезапно объявили, что меня усылают в Колу, и я должен расстаться с семьей, я бы в течение целого дня не успокоился! Быть может, приходили бы и уходили знакомые, говорили бы со мной, но, быть может, что я впоследствии ничего бы этого не припомнил, забыл и то, о чем я говорил, и все, что я делал. Верен ли такой взгляд обвинителя? Походит ли он на правду? О чем именно—о том ли мог думать Августовский? Он вышел, он был пойман. После ряда долгих неудач и гонений, тайный, робкий, мучительный, осторожный двухмесячный труд Августовского — этот труд самоосвобождения погиб. Он опять перед этими представителями судьбы, гнева которых он не понимает, и притом в положении неизмеримо худшем, чем когда-нибудь прежде. Он бегает из угла в угол с налитыми кровью глазами... Архангельская губерния! Опять разлука с семьей... На этот раз не выберешься... Неужели?.. За что же, за что?.. Когда он добьется правосудия?.. Нет, все это сон! Таких несправедливостей не бывает!.. И потом у него хватит энергии бежать и оттуда, а может быть, и с ближайшего пункта... Да, все это пустяки... Надо продолжать укладываться... И он увязывает сундуки. Минутная самоуверенность заставляет его насвистывать песни. Он ободряет себя, пьет вино, дает его детям. Он выпросил не брать его до приезда жены. Быть может, за этот промежуток времени он еще импровизирует побег... Нет, их слишком много: уйти некуда. И вот возвращается встревоженная, испуганная жена. Опять допустим, что жена имела с Августовским тот разговор у окна, на который ссылается обвинитель. С чисто женским любопытством жена напоминает Августовскому вопрос: «Кто же мог донести, выдать?» Самолюбивый, не допускающий, чтоб его могли обойти, признающий себя тоньше всех, Августовский не желал уронить себя. Он отвечает наобум: «Я знаю, мне сказали». Он хвастался; в то время он ровно ничего не знал. Лишь впоследствии он писал к жене: «А ведь потом оказалось, что это она, кухарка...» В данное же время это была туманная минутная мысль. Голова была тяжела и пуста, от биения сердца темнело в глазах. Августовский продолжает бравировать присутствующих: он умывается, как будто сегодня ничем не отличается от вчера, как будто жизнь идет своим чередом, он делает физические отправления, не стесняясь посторонних, будто он один, и никого не видит... Но время идет, предлога медлить нет, наступают решительные минуты, когда нужно подчиниться и пойти за ними... В эти минуты все затихли на местах, никто не поднимался первым, все должны были чего-то ждать. Воздух в этих комнатах был напоен электричеством. Всякий, решительно всякий, должен был сознавать, что этот человек просто, спокойно не пойдет, не может пойти; что он еще не все сделал, не сделал чего-то главного, без чего он не уйдет. Здесь действовал непостижимый закон роковых сплетений судьбы. Никто не заикнулся поторопить Августовского, смутно сознавая его странное право на что-то невероятное. Августовский читал на всех лицах, во всех молчаливых взорах этот заразительный ток общих неопределенных ожиданий обещанной и неминуемой грозы. И более всех других сознавал он, что в нем поднялась страшная сила, не растратив которую, он не может с покорностью агнца переступить порога своего жилища. Но что же сделать с кинжалом в кармане? Он меряет огненным взором одного полицейского... Не его ли хватить? Но чем же он хуже других, а ведь всех не накажешь! Уничтожить жену, чтоб с ней более не расставаться?.. Кухарка!.. Она менее всех виновата. Но тем страшнее будет для присутствующих, тем гаже я буду в своих собственных глазах... И вот — прыжок с кинжалом в руках, удар попал в сердце — Авдотья Федорова тихо вздохнула и умерла на месте... Если бы эта мысль об убийстве не пришла Августовскому мгновенно, как безумный соблазн, если б она мутила и приковывала его к себе от чтения протокола до последней минуты, то она сделала бы в душе Августовского такой подъем злобы, который бы миновал не скоро. И однако подсудимый немедленно после преступления изнемогает. Его крики: «Я убийца! Зовите прокурора! Вяжите меня!» разве не выражают его собственного изумления по поводу результатов его поступка? Не слышится ли в этих криках жалобы на неожиданное несчастье? Августовский бросает кинжал в сторону и говорит: «Теперь я больше никого не трону». Не ясно ли из этих слов, что всем присутствующим угрожала равная опасность и что удар упал на кухарку случайно?

Объяснив событие преступления по-своему, как я его понимаю, я думаю, что мне не предстоит никакого труда согласовать мое мнение с экспертизой. Если вы вдумаетесь в заключение экспертов, то увидите, что мы почти не расходимся. Прежде всего, эксперты нашли данные дела неполными для постановки точного мнения. Потом все они признали в Августовском сильнейшую степень душевного волнения, при котором чувство в такой степени преобладало над волей, что последней бороться с первым было чрезвычайно трудно, потому что и сознание в подобные минуты обыкновенно представляется «затемненным». Если это научное мнение перевести на язык жизни, то выйдет, что воля оставалась в такой ничтожной дозе, что мы вправе назвать ее кабинетной функцией и сказать, что в действительности ее не было. Припомните самое авторитетное слово экспертизы — мнение профессора Балинского: он сказал, что мотив мести в настоящем случае вовсе не необходим для объяснения события и что Августовский в своем раздражении мог также легко броситься на кого-нибудь другого из присутствующих, помимо кухарки. Но что же это значит? Человек стоит перед множеством людей, из которых он готов поразить каждого, не давая себе отчета, за что именно! Наконец, эксперт Дюков заявил нам, что Августовский действовал в такой обстановке, при таком сплетении обстоятельств, что, будь сам эксперт на его месте, он, быть может, или отравился бы или же вышел из этого невыносимого положения посредством того отчаянного поступка, на который решился подсудимый. Таким образом, ученый, не находя никаких патологических явлений, с точки зрения науки, в то же время, как человек и гражданин, заявляет вам, что в данном положении вещей подсудимого должна оправдывать не болезнь, а бытовая сторона дела. И вот мне представляется, что мысленно все мы окружаем труп молодой и невинной Авдотьи Федоровой, и вы, судьи, спрашиваете у меня, защитника: неужели оставить это преступление безнаказанным? На это я вам отвечу самым верным и точным сравнением, какое приходит мне в голову. Не все ли равно, господа, если б эту девушку убила молния? Совершенно столько же самообладания было в той силе, которая ее поразила, и, по счастью, так же легка была минутная кончина. Такое невольное несчастье народ и религия называют грехом, и, Бог весть, на душе ли Августовского лежит этот грех...

Мне остается сказать несколько слов по поводу притворного сумасшествия. Этот эпизод дела, мне кажется, получил неверное освещение вследствие недостаточно глубокого взгляда на положение подсудимого перед судом. Всякий преступник, а убийца особенно, чувствует себя отчужденным от общества. Идя на суд, он не верит, чтоб его могли вполне понять: отсюда невольная боязнь, легко опровержимая ложь — эти жалкие средства падших и пойманных перед судом довольных и свободных. Отсюда, быть может, проистекают и те приемы борьбы с правосудием, к которым прибег Августовский, и вы согласитесь, что для него после всех неудач его жизни было извинительнее, чем для всякого другого, опасаться чрезмерной строгости суда. Никто при этом, однако, не подумал о том, к какому тяжкому и мучительному средству прибег этот человек — для чего же? Для того, чтоб оправдать свой невольный поступок, в котором он, по своему убеждению, не сознавал, не чувствовал себя виновным. Он даже не просил оправдания, он готовил себе больницу умалишенных! Невольно изумляешься, до какой степени он свыкся с неприглядной обстановкой, которую посылает ему судьба! Вспомните, как он провел последние 6 лет: ссылка, тюрьма, дом умалишенных — это ужасно! Жизнь все время везет его под темным тоннелем и никак не вывезет на свет. Не искупил ли он заранее этими испытаниями ту минутную вспышку, за которую мы его судим? Не без робости упоминаю об этом, потому что Августовский имеет несчастье не вызывать сочувствия даже к своим действительным страданиям. В обвинительном акте с оттенком глумления приводится то письмо Августовского к жене, где он просит ее сказать адвокату, «что выстрадал! что выстрадал!» Между тем я могу смело и с убеждением повторить перед вами те же слова: да, действительно, что выстрадал, что выстрадал Августовский! Или, помните вы, как вчера, когда читалось письмо, где подсудимый вычисляет грозящие ему каторжные работы, публика смеялась... А подумайте, к чему этот человек готовился, когда писал это письмо!

Господа присяжные заседатели! Когда-то, к соблазну целого языческого мира, Спаситель отпустил блудницу, сказав ей: иди и больше не греши. Этот божественный приговор исправил целую жизнь. Это простое средство — пощадить, дать вольно подышать— ни разу не было еще испробовано относительно Августовского. Быть может, в этом таится секрет его исправления... По крайней мере, прежняя система заставила его только ожесточиться и падать все глубже. Быть может, вы рискнете испытать это новое средство... Но если ваши взгляды разойдутся с моими, у вас есть возможность облегчить участь подсудимого, признав, что он нанес смертельную рану, не рассчитывая непременно на убийство. На это есть некоторые данные. Подсудимый мог задаться странной мыслью совершить какое бы ни было преступление; убийство не было для него необходимо. Притом эксперт Дюков заявил вам, что мышечная сила подсудимого необыкновенно велика и что его рука в минуту запальчивости невольно может увлечь его дальше, чем он желает. Такое решение согласовалось бы с той системой, которой всегда держались ваши предшественники. Они всегда старались вычесть подсудимому из грозящего ему за преступление наказание все то, что перенесено им в виде непосильных горестей раньше суда.


Присяжные заседатели признали Августовского виновным в самовольной отлучке из места ссылки и в убийстве в запальчивости и раздражении, но дали ему снисхождение. Суд приговорил обвиненного к ссылке на поселение в места Сибири не столь отдаленные.


Опубликовано: Андреевский С.А. Защитительные речи. СПб., 1909.

Андреевский Сергей Аркадьевич (1847—1918) — крупнейший судебный оратор, поэт, писатель, критик.



На главную

Произведения С.А. Андреевского

Монастыри и храмы Северо-запада