С.А. Андреевский
Дело Евдокии Вольфрам

Покушение на отравление мужа

На главную

Произведения С.А. Андреевского



Господа присяжные заседатели! Когда мне вспоминается, что я должен защищать перед вами Евдокию Вольфрам, сознавшуюся в покушении на отравление своего мужа, то, рядом с этим, мне вспоминаются и мнения, что подобные доказанные преступления следовало бы судить покороче и применять действующий закон. Говорят: к чему эти продолжительные допросы, чтение документов, экспертиза и, в особенности, эти разглагольствования сторон, когда факт налицо? Прокурор обыкновенно говорит: это — черное, защитник доказывает: это — белое; перед присяжными остается нечто серое, и они часто в тумане выносят оправдание. Мало того, нередко на суде происходит соблазнительное увенчание порока, и негодяи попадают в герои. Нет! Уж лучше, при сознании, отпускать присяжных прямо в совещательную комнату. Но, господа присяжные заседатели, кто рассуждает таким образом, думая охранять закон, тот подкапывается под наш самый лучший, самый дорогой закон — под Уставы 20 ноября. Они, эти уставы, создали обязательное, в известных случаях, подробное исследование преступления, несмотря на сознание подсудимого, и это необходимо, потому что суд присяжных есть суд общественный, у дверей которого толкутся живые нужды и недуги времени. Голос их должен быть выслушан... Если бы суд был замкнут от наружного света и жизни, как замкнут почтовый ящик, если бы ему было также безразлично содержание вступающих в него дел, как этому ящику безразлично содержание бросаемых в него писем, тогда можно было бы отправлять правосудие механически, только прикладывая к делам штемпель закона. Но вы, совершенно незнакомые с юриспруденцией и доступные только живому голосу правды, вы так судить не можете. Вы видите, что перед вами постановили незнакомого вам ранее человека, и вы знаете, что вы вправе распорядиться остатком его жизни. Понятно, что и этот человек имеет несомненное право ознакомить вас с первой половиной своей жизни, прежде чем вручить вам остальную. И как важно это знакомство с личностью судимого человека! Как важно проследить те наболевшие неустройства в обществе, в водовороте которых человек закружился... Настоящий процесс особенно поучителен: в нем характерно даже то время, в которое ему суждено слушаться. Не далее, как в трех последних заседаниях своих петербургское юридическое общество обсуждало проекты двух законодательных реформ: об устройстве участи незаконнорожденных детей и о разлучении супругов. И вот вам приходится сегодня судить незаконнорожденную Евдокию Вольфрам, которая, вследствие неразлучимости с мужем своим, при невыносимой совместной жизни, сделалась преступницей. Как санитары принимают предварительно меры оздоровления против грозящих смертных случаев, так и наши юристы указывают на больные места нашего общественного устройства, грозящие ежедневными бедами. Дайте лучшее устройство — и бед не случится. И, конечно, для устранения в будущем горестных случаев, подобных делу Вольфрам, работа в этом направлении гораздо разумнее и плодотворнее, нежели применение карающей власти суда. Дайте незаконным детям семью, облегчите при тяжком разладе разлучение супругов — вот чему прежде всего научает нас сегодняшнее дело. Но, пожелав нашим юристам успеха в законодательных реформах, обратимся теперь к нашей непосредственной задаче. Мы имеем дело не с предварительными мерами, а с фактом, уже свершившимся, т. е., вернее, не с оконченным фактом, а с покушением, но, во всяком случае, с уголовным делом, требующим решения судей.

Редкое дело ближе затрагивает вопросы морали: оно почти непосредственно соприкасается с несколькими заповедями. Понятно, что при таком обвинении нравственный портрет подсудимой имеет почти решающее значение. Если бы держаться обвинительной речи, то Вольфрам представилась бы такой: это — злая, ехидная и своевольная женщина; она прежде всего похотлива до забвения всяких человеческих чувств; когда ей нужен любовник, она ни во что не ставит семью: пускай муж вздыхает по ней и нежно любит ее — его горе и его чувство для нее ничтожны, если она испытывает потребность связи с другим; да и этот другой для нее — только игрушка; она против воли впутывает его в свои сети, толкает его на злодеяние, сама спрятавшись в тени, а потом, в случае опасности, отвернется и от него. Это — чума, отравляющая все, к чему она прикасается. Избавьте нас от этой женщины без веры и закона— и пусть на ее примере, на той участи, к которой вы ее приговорите, упрочится, в назидание для других, брачный союз: этот приговор оздоровит наши семейные нравы, он даст нам возможность, принеся в жертву один уродливый тип, спасти и предостеречь тех молодых женщин, которые, быть может, уже стоят на дороге к такому же глубокому падению...

Оно, конечно, с известной точки зрения, приятно и полезно поймать образцового, типичного злодея и в назидание прочим подвергнуть его вивисекции на суде. Но невозможно одно: невозможно карать плоды фантазии, когда живые образцы громко протестуют против своего сходства с вымышленным портретом.

Я должен сделать два общих замечания. Не судите Вольфрам по ее внешности и манерам. У нее есть рисовка, в ее словах можно встретить множество ребяческих противоречий, которые вовсе не заслуживают серьезных сопоставлений, сделанных прокурором. У нее живо работает фантазия, чувства очень подвижны, она легко переходит от плача к смеху. Вы наблюдали у нее и тот, и другой. И однако же: разве обильные слезы ее были притворны? Разве смех ее может нас заставить забыть все то, чего она натерпелась в жизни?.. Другое замечание. Отречение потерпевшего мужа от показаний мы нисколько не принимаем за великодушие. Он предпочел молчать — говорят: какой порядочный человек! Но еще вопрос: почему он выбрал молчание? Казалось бы, если бы он хотел быть великодушным — ему бы следовало говорить, выразить это великодушие в добром слове. Не потому ли он молчит, что сам боится обличений, что он совестится своего присутствия в этом деле? Недаром он в прошлое заседание не явился, а для того, чтобы добыть его на этот раз, прокурорский надзор чуть не устроил за ним наблюдение, разыскивая его по ночлежным приютам. Итак, одно молчание не дает права делать выводы, а если уж их делать, то скорее — в неблагоприятном смысле для потерпевшего. А теперь, чтобы ознакомиться с Евдокией Вольфрам, обратимся к ее биографии.

Что бы там ни говорили, биография эта начинается трогательно. Как пишется в сказках о несчастных детях, подсудимая не знала ни отца, ни матери. Неизвестно от кого происшедшая, по всей вероятности — плод связи помещика с «крестьянской девицей», она помнит себя трех лет от роду, помещенную уже в начальное патриотическое училище, куда ее отдала графиня Шереметева. Одиннадцати лет ее перевели в ремесленное училище, которое должно было приготовить из нее рукодельницу — швею или портниху, девушку, жившую своим трудом,— по классу, близкую к прислуге. Отсюда, после 14-летнего пребывания в этих двух школах, закрытых, как монастырь, она была выпущена на улицы Петербурга — «на волю», полной госпожой этой воли. «Ни своего угла, ни одного друга в мире!» —восклицает Вольфрам в написанной ею исповеди.

И вот, если вы хотите иметь случай наблюдать в самой благоприятной обстановке, в самом чистом виде, природные наклонности, душевные потребности Вольфрам, то приглядитесь прежде всего к этой минуте в ее жизни, когда без семьи, без надзора и совета она остановилась одинокая, в столице, перед целой сетью всяких дорог. Проследите, куда она пойдет? Что выберет? Если бы мы, не зная того, что случилось впоследствии, взялись ей предсказывать, то, конечно, всего менее могли бы предсказать ей законный брак. Она не имела поводов дорожить своей девственностью. У нее не было родителей, которых бы могла огорчить ее неосторожность. Если бы Вольфрам была воплощенная похоть (как старались доказать здесь), она бы вошла, как очередная, в ходячую галерею женщин Невского проспекта, для которых существует только трактир, чужая постель и анатомическая лаборатория. Она туда не пошла. Если бы затем у Вольфрам была развита практическая жилка, она бы смекнула, что следует по-дорожить собой, кокетливо убрать себя на сбереженные рубли и затем продать себя не за дешевую цену, попасть в сожительницы, прижить ребенка и, в случае размолвки, обеспечить себе ренту процессом в суде. Она и так не поступила. Она инстинктивно искала того, что у нее отняло общество семьи. Да, представьте, эта разрушительница семейных принципов, по странному противоречию, начала с того, что искала именно семьи! Незаконнорожденная, она нашла и семью незаконную. Она пошла с доверием на ночлег к первому встречному студенту, который в одну бесприютную ночь заговорил с ней на улице, как она думала, с человеческим, бескорыстным участием. Ей шел только 17-й год: она была дитя, покинувшее несколько месяцев тому назад закрытые стены школы И с первой ночи она осталась верна этому первому встречному целых пять лет! И если мы вспомним известные уже нам факты этой совместной жизни, то надо изумляться не тому, что к концу пятого года верность Вольфрам поколебалась, а тому, что преданность ее была так упорна. Это упорство преданности возможно было только в женщине, которая дорожила всяким подобием семьи. Когда студент Вольфрам предложил ей безмездно, на правах человеческих, свой угол, она ошалела от радости. Ничего подобного она прежде не знала. Начальница школы, хотя и любила ее, но имела к ней отношения официальные, которые оборвались внешним образом; господа, портниха, у которых она успела поработать, имели к ней отношения только платные: за труд. И вдруг ей говорят: эта комната — твоя, наша; живи в ней, как дома; помогай, работай, но это в твоей воле; заболеешь, устанешь— тебя не прогонят, ты здесь любима... Впервые на нее пахнуло тем, что каждый из нас имел в доме родителей, что имел каждый сирота в родственной семье, заступившей ему родную; Вольфрам отдалась своему будущему мужу без всякой физической любви. Приходится приводить несколько щекотливые доказательства, но вы их поймете. Вы знаете, что Вольфрам обвенчалась только два года спустя. Через семь месяцев после венца она выкинула семимесячного мертвого ребенка и уже затем беременела постоянно. Основываясь на этой резкой черте, разделяющей добрачное сожительство с послебрачным, вы можете поверить интимному заявлению, переданному мне подсудимой, что признаки женской зрелости появились у нее только в день венца; а, следовательно, вы убедитесь и в том, что в течение двух лет, предшествующих браку, Вольфрам приносила себя в жертву любовнику, оставаясь к нему физически равнодушной. Но она видела в любовнике товарища, своего человека, импровизированного родственника и решилась закрепить связь. Правда, блаженства любви она не испытала, правда и то, что студент Вольфрам был круглый бедняк и уже резко обозначенный пьяница, потому что еще до женитьбы перенес белую горячку, но все же это был спутник, впервые устранивший от нее бездомность; дружба, привычка, совместные беды — все их сближало. Она решилась пойти с ним дальше, рука об руку, на худшее и лучшее.

Мы знаем начало их супружеской жизни. И здесь представляется случай для наблюдения, какая натура сказывается в Евдокии Вольфрам? Есть ли это натура своекорыстная, жадная к довольству и счастью, хотя бы они покупались чужим горем? Бродят ли в ней инстинкты, самые вредные в общежитии, жажда к материальным благам до забвения всякой нравственности? И волей-неволей приходится ответить, что она — женщина по преимуществу душевная, живущая сердечными привязанностями. Вспомните нищету, которую она делила с мужем на даче в Полюстрове, зимой, беременная, в нетопленной комнате, растапливая на щепках снег и питаясь одной теплой, талой водой. Конечно, она могла бы жить лучше, не имея на плечах мужа. А почему они так бедствовали? Муж не только ничего не зарабатывал, но почти каждый день был пьян. Свидетели всех периодов супружества, при всей сдержанности, соединяются в одном: выпивал часто, почти каждый день, бывали промежутки дня в два, доходил до бессвязной речи, пропивал с себя вещи. Кто же помогал перебиваться? Жена работала у Лебек, шила белье у Срезневских; жена посылалась просить пособие; жена (вы помните сочувственное показание господина Саблера) с любовью завертывала в бумагу холодное жаркое, хлеб для «своего Феди». Три раза он пропивал деньги, добытые для платы за лекции; жена в четвертый раз внесла их насильно сама. Он пропил деньги, собранные для отправления его на Кавказ, чуть было не пропил все деньги, полученные на поездку в Таганрог для изысканий,— жена спасла остатки, заложила с себя все, собрала для него, как она говорит, «копейками», и отправила его. Сама осталась ни с чем.

Могло ли это долго продолжаться: все с одной и ничего с другой стороны? Первая длинная разлука могла поднять этот вопрос. Теперь она наступила. Но, быть может, этот вопрос и теперь бы не возник, если бы Вольфрам не влюбилась первой настоящей любовью и притом той знойной любовью, которую в ней подняла ее действительно жаркая кровь. Скажу об этом темпераменте, об этой крови. Здесь потачка со стороны Вольфрам своей страсти как бы противоречит тому облику женщины душевной по преимуществу, какой мы видели ранее. Но это противоречие только кажущееся. Не лицемеря перед собой, Вольфрам сознает, что страсть у нее зажглась, между прочим, и в крови, а не где-нибудь вне ее организма. Но эта страсть у нее связана с еще большим увлечением души и преданностью сердца. Ведь взгляните, между кем разделена вся жизнь Вольфрам. Пять лет она принадлежала мужу и после, полтора года, без поворота, до настоящей минуты, Козловскому. Недаром она писала Козловскому, кроме мужа, ни один мужчина пальцем меня не коснулся! Наконец, любовь ее детски наивна, сентиментальна. Если бы вы ознакомились с ее повестью, видели ее виньетки, слышали ее романтический язык, страницы, полные величайшей сентиментальности,— отчасти в этом стиле написано слышанное вами письмо: «целую тебя предсмертным поцелуем!» — вы бы убедились окончательно, что грубая, животная страсть никогда не могла бы вылиться в такие формы. Здесь еще говорили: но разве не бесстыдство, что Вольфрам первая разожгла Козловского,— ведь этот юноша и не думал о ней! Такого упрека я решительно не понимаю. Ведь, когда нам нравится женщина, которая нас не замечает, мы первые стараемся привлечь ее внимание. Козловский понравился Вольфрам, она этого не скрыла, она показала ему свое чувство — и больше ничего. Вольфрам старше, развитее его, наконец, жизненнее, цельнее — она в этой встрече, поневоле, заняла роль более деятельную, какая обыкновенно достается мужчине. Козловский очень скоро поддался обаянию, и наступила равноправная взаимность.

Но посмотрите дальше: эта женщина бесстыдная и своевольная, какой ее старались изобразить, (чего мы не разделяем), но, во всяком случае, женщина пылкая,— сколько она переволновалась и передумала, прежде чем решилась изменить мужу! Вы бы ознакомились с ее душевной борьбой, если бы заглянули в ее повесть. Она переворочала в своей голове важнейшие вопросы человечества, переслушала всевозможные взгляды на измену, обращалась за советом к пожилым людям; вы помните боязливое показание старца-богомаза; по пословице: «Кто в совете, тот в ответе», он старался отклонить от себя наставительные беседы с Вольфрам, но для вас, я думаю, было прозрачно, что они были; Вольфрам боролась, сколько могла, даже вырывалась из объятий, в которые ее тянуло... И это в домах Сивкова, где юноши с женщинами спят рядом, в смежных комнатах, с настежь открытыми на всю ночь дверями... И это ради мужа, который оставил ее нищей и голодной, истреблял в течение 4 лет все ее заработки, не сделал ничего, достойного ее благодарной памяти... Так пусть же хотя в этом отношении будет признано за Вольфрам право на уважение, и пусть этой нищей студентки устыдятся те необличенные развратницы, которые и поныне пользуются славой чистых жен и которые перед тайной изменой не испытали и сотой доли подобных колебаний!

Прежде чем сблизиться с Козловским, Вольфрам написала мужу, будто уже изменила. Говоря об этом письме, она театрально выразилась: «Написав его, я возвысилась в своих глазах!». Эта драматическая фраза, ложно понятая, возбудила негодование прокурора. «Возвысилась в своих глазах» значит, однако, вовсе не то, чтобы Вольфрам считала падение возвышением. Она возвысилась, по ее мнению, потому что наконец поняла бесплодность и даже унизительность прежней своей преданности человеку, который только эксплуатировал ее и ничего не давал в обмен. Это — напыщенно, но, в существе, понятно. Муж, как и водится, не поверил даже ее сознанию. Он равнодушно медлил ответом. Только через месяц он писал: «Да насколько я тебя знаю, одно прозвание любовницы, после законной жены, показалось бы тебе омерзительным». Такой отзыв мужа, после многолетнего сожительства с Вольфрам в бесцеремонных кружках молодежи, достаточно оттеняет ее нравственную опрятность. Письмо растрогало изменницу. Вольфрам вообще жалостлива, добра, отходчива. Она чуть было не решила порвать связь с Козловским и все скрыть от мужа. Но один приятель истолковал ей письмо мужа в том смысле, что он желает удержать ее при себе, как няньку, работницу и пособницу в приискании средств. Вольфрам ожидала приезда мужа с неопределенным чувством разбитой прежней привязанности, с новой, чуждой для него любовью в груди.

Муж вернулся. Он соскучился, был ласков. Жалея его, Вольфрам в первое время и сознавалась, и не сознавалась ему. Она решилась бороться с собой, принадлежать ему, обусловив свою близость с ним его отказом от пьянства. Он сдержал себя на одну неделю. Дальше пошла прежняя жизнь. Они перестали жить как супруги. Вольфрам уже не стеснялась; она не только подтвердила свое сознание в измене, но возобновила связь с Козловским и открыто говорила мужу, когда с ним ночевала. И муж продолжал держать при себе эту совершенно чуждую ему женщину! Любил ли он жену? Говорят, любил, а она его ненавидела. Я этому не верю. Любовь должна же выразиться на деле! Я вижу: она о нем хлопотала, для него работала, доставала ему одежду и пищу — значит, любила, хотя бы как друга. А он? Что, какую малость он сделал для нее? А как он обирал ее, как бросил без помощи! Разве это любовь? Вот и теперь: он узнал об ее измене. Что же: этот удар разбудил его? Искал ли он удовлетворения у Козловского? Мстил ли ему? Старался ли задобрить жену, изменить свои привычки, уберечь, увезти, окружить довольством и заботами? Ничего, ничего... Он в течение восьми лет не может кончить курса, а он — способный... Нет! Он ее не любил, он только нуждался в ней. Зная о связи жены, он говорил с мудростью и равнодушием: «Дура, вздумала связаться с мальчишкой!» Он только хотел прекратить шалости своей прислужницы. А если он ее не любил любовью мужа, за что он держал ее на цепи, не давал развода? Мало того, он убивал в ней последнее чувство. Вот что он пропил из их нищенских пожитков: 4 января — брюки, 18-го — плед, 19-го — скунсовый воротник, 22-го—10 аршин ситцу, 26-го — дамскую шубку, 6 февраля— пикейное одеяло... Но вот что ужасно: здесь уже пропиты и чужие, краденые вещи. Да, он крал. Был в этом уличен и сознался. Крал в пьяном виде, а в последний раз утащил в трезвом виде 2 рубля у своих хозяев. Вы помните сцену, когда его обыскали и нашли деньги. Подсудимая, хотя и выражается напыщенно, всегда имела душу благородную. Она отшатнулась окончательно. У них уже не было ни угла, ни одежды. Она убежала от мужа: он отыскал ее, прибил на улице и повел за собой, растрепанную, в слезах... Она пробовала добиваться развода, рассчитывала на его «объявку» в полицию, никаких законных путей не знала,— иначе к чему ей посягать на него? Ведь ей нужно было только себя оторвать. Она мстить не думала!

Неужели, скажут мне, вы находите отсюда естественным остановиться на мысли об отравлении мужа? Вы сами говорили, что нужно судить человека по делам. Оглянитесь же на дело своей клиентки! Полюбуйтесь! Где благородство чувств? Где ее хорошая душа? Еще бы, пожалуй, она задушила мужа или пырнула ножом в порыве гнева: это было бы как-то понятнее, как-то менее гадко. А ведь она избрала отраву, средство холодное и обдуманное, да еще подослала несчастного юношу, а сама спряталась... Вспомните, как отвернулась от нее вся молодежь ее кружка: отравительница... чужими руками... фи! гадкая, коварная... Отвернитесь от нее, скажут мне, и вы...

Нет, господа присяжные, я не отвернусь, я еще ближе стану к ней, еще усерднее буду просить вас. Она, конечно, не услышит от меня похвалы своему поступку. Он еще остается на ней пятном, которое так бы хотелось снять с ее души, способной увлекаться хорошим.

Я не оставлю в ее воспоминании моего сочувствия тому, что в ней было действительно дурно. Я приветствую и власть, которая призвала ее к отчету перед судом, и тюрьму, которая заставила ее сосредоточиться, одуматься и написать исповедь. Но я буду отстаивать Вольфрам до конца. Насчет яда я скажу, что, если он средство не благородное, зато он — средство робкое, в особенности такой полуяд, какой был выбран в настоящем случае: о нем было только известно, что это средство жгучее, вредоносное, но не заведомо верное. Вообще, тут как бы на всякий случай оставлялся шанс неудачи. Да и шла Вольфрам к Козловскому с иной мыслью, глубоко расстроенная, с мыслью покончить с собой. Рассчитывать заранее, что дело повернется иначе,— она никак не могла. Вы помните совещание и затем ужасную ночь, когда Вольфрам приходила до свету, дрожа и желая остановить союзника и нигде не встречая его (было условлено, что он приступит к делу по выходе из трактира). Утром Вольфрам пришла к хозяйке, решительно не зная, случилось ли что-нибудь ночью. Вдруг она узнала, что муж приходил во двор. Как она обрадовалась! Она обрадовалась, что дело не совершилось, что ни она, ни Козловский — не преступники, не приняли греха на душу! Ведь ей предстояла та же безвыходная жизнь, но она была готова идти ей навстречу даже с радостью, счастливая тем, что она не запятнала себя преступлением. И о такой женщине можно смело сказать, что она — не злодей!.. Теперь, почему же Козловский попал в исполнители? Я отвергаю, чтобы Вольфрам пряталась: Козловский все хотел выгораживать ее, но она постоянно, в письмах к нему, умоляла допустить ее выдать правду. Когда же на совещании Козловский вызвался сам ее спасти от мужа, то эта преданность любовника, готового стать из-за нее в драматическое положение, слишком соблазнила сентиментальную Вольфрам. Ей трудно было устоять от соблазна видеть Козловского героем. И вообще, это преступление, нелепо задуманное, несомненно, отзывается полудетской мелодрамой. По счастью, вреда не только не произошло, но, как мы видели, при данных обстоятельствах, опасности и не могло быть. Итак, чудовищная мысль, прошипев, не дала взрыва. Да и горючего материала было недостаточно. Руководительницей была женщина, не настойчивая в зле и не злопамятная.

Переходя к итогам, я скажу вам: вы призваны удалять негодных, исторгать из общества плевелы. Можете ли вы, по совести, отнести к таким плевелам Е. Вольфрам? Ведь нравственная пригодность человека определяется не только отсутствием дурных дел, но и в особенности — теми испытаниями, искушениями, которым сумел человек противостоять. Легко тому ходить прямо, кому не обо что было и спотыкаться. Вспомните жизнь Вольфрам. Осиротелая, бездомная, без руководства любящих близких и опытных людей, выпущенная в полудетском возрасте на улицы Петербурга, она по природному хорошему инстинкту вошла в жизнь прямой, честной дорогой. Вращаясь затем в среде людей самых вольных нравов, она осталась чистой женщиной и не сделалась падшей.

Терпя крайнюю нужду, она никогда, никогда не посягала на чужое! Связанная с мужем вечно пьяным, который создал для нее жизнь, полную жертв и отречений, она была его терпеливой и верной спутницей до последних пределов человеческого терпения. Изменяя такому мужу под влиянием сильной страсти, она страдала от сознания нарушаемого долга. Такую женщину рука не подымется выбросить. Что касается того преступного часа в ее жизни, который запятнал ее, то, господа присяжные заседатели, за ее прожитые несчастья и испытания, за ту дрожь внутренних укоров, которую она испытывала в те минуты, когда в безвыходном положении решилась на злодеяние, и в особенности за ту радость, которую она ощутила, когда преступление не удалось, за ее однажды согрешившую, но привязчивую, глубокую душу ее — простите ее.


Все подсудимые оправданы.


Опубликовано: Андреевский С.А. Защитительные речи. СПб., 1909.

Андреевский Сергей Аркадьевич (1847-1918) - крупнейший судебный оратор, поэт, писатель, критик.


На главную

Произведения С.А. Андреевского

Монастыри и храмы Северо-запада