С.А. Андреевский
Дело графа Милевского

В Варшавском съезде мировых судей

На главную

Произведения С.А. Андреевского



Мне кажется, господа судьи, что в настоящее время единственным подсудимым в этом деле остался только я, ибо я один провинился в незнании нескольких польских слов и за это теперь несу наказание в виде необходимости сызнова произносить защиту, с соображениями которой уже согласились ваши предшественники, при совершенно одинаковых обстоятельствах дела. Предстоящий труд мне кажется напрасным. Я нахожу его напрасным вовсе не вследствие смешного прощения Ольшевского (ибо мы относимся к этому прощению с нескрываемой брезгливостью), а потому, что Правительствующий Сенат, во всех других случаях, кассируя дело, всегда предуказывал, от какого именно нарушения мог произойти ошибочный приговор, а здесь наоборот: Сенат говорит, что, хотя бы и судьи, и все участники дела вполне знали польский язык, и, следовательно, никакой ошибки в приговоре не допустили, все-таки подобный приговор будет формально незаконен, если при разбирательстве дела кто-нибудь показывал по-польски, а переводчика не было. Иными словами, Сенат говорит: проделайте и напишите то же самое, но только при участии переводчика, и ваш приговор будет узаконен.

Мы произвели судебное следствие, обстоятельства дела ни в чем не изменились, и, следовательно, вы можете воспользоваться готовым приговором, но мне еще раз предстоит говорить в защиту графа Милевского. Я буду краток.

Граф Милевский обвиняется в клевете. Местом преступления был редакторский кабинет господина Фризе. Преступление совершилось в одну секунду и состояло из недоконченной фразы только что вошедшего графа Милевского, которую прервал сам Фризе. После того собеседники тотчас же разошлись.

Никогда еще в мире клевета не совершалась таким образом! Эта сцена со всею очевидностью рисует нам какое-то моментальное и полнейшее недоразумение между сторонами, точно граф Милевский ошибся дверью или напал не на того человека, которого искал; все равно, как если бы граф позвонил в квартиру своего искреннего друга и вдруг бы увидел, что в ней живет злейший ябедник.

Словом, какую бы фразу ни произнес при такой обстановке граф Милевский, несомненно одно: что в данном случае эту фразу услышали вовсе не те уши, для которых она предназначалась. Случилась явная ошибка в качестве того лица, с которым говорили, а потому и намерение того, кто говорил с этим лицом, теперь совершенно извращено. Но суд не может основать свой приговор на извращенном умысле обвиняемого.

Обстоятельства, предшествовавшие этой странной сцене, состоят в следующем: граф Милевский был совершенно измучен теми наглыми оскорблениями, которым он в последнее время постоянно подвергался в варшавских газетах. Эти оскорбления наносились ему под предлогом печатания судебного отчета по его делу с Пусловским. При этом все клеветы против графа (за которые Пусловский был осужден в двух инстанциях) приводились целиком в виде серьезных фактов, а все данные, убедившие суд в лживости этих обвинений, пропускались и умалчивались. Зачинщиком такой подделки судебных отчетов был редактор «Варшавского курьера» господин Ольшевский. Другие газеты заимствовали из «Варшавского курьера» статьи, в которых граф Милевский открыто назывался ростовщиком, фальсификатором, грабителем и т.п. уголовными прозвищами. Все это было по истине отвратительно. Граф, будучи педантическим законником, обратился к защите судебной власти против Ольшевского точно так же, как он ранее того обращался к правосудию против Пусловского. И здесь граф, опять-таки, оказался правым. И здесь, по приговору двух инстанций, Ольшевский был признан диффаматором, т. е. обвинен в том, что он злонамеренно, с целью повредить графу Милевскому, публиковал о нем неверные судебные отчеты, преисполненные умышленным и лживым злословием.

Спрашивается: что должен был думать граф Милевский об Ольшевском? Мог ли граф думать, что Ольшевский, как убежденный публицист, считает его действительно виновным во всех тех гадостях, которые о нем печатает? Нет. Ибо в таком случае Ольшевский непременно бы критиковал оправдательные доводы суда и боролся с ними, а он поступал как раз наоборот, т. е. замалчивал эти доводы, значит — боялся их, значит — писал неправду. Или, скажут, что Ольшевский, вследствие личной дружбы с противниками графа, мог искренно увлечься их внушениями? Но и этого нельзя было предположить, потому что Ольшевский вовсе не был знаком с противниками графа. Тогда какую же причину следовало допустить? Или природную низость Ольшевского, или подкуп. Не знаю, что из двух лучше? Граф посмотрел на дело практически и заподозрил подкуп. Да, подкуп. Граф так думал, но никаких доказательств не имел. Будь у него доказательства против Ольшевского, граф Милевский бросил бы ему это обвинение в лицо. Граф вообще, настолько прямой человек, что не стал бы сплетничать на Ольшевского за его спиной. Да и возможно ли было графу сколько-нибудь отомстить Ольшевскому этим способом? Ведь в руках у Ольшевского была пресса, а пресса — это колоссальный, чуть ли не всемирный трубный оркестр. Возможно ли заглушить этот оркестр тем, что, слушая его, станешь разговаривать с двумя-тремя соседями?!

Графу нужно было другое. Он надеялся, что найдет, наконец, какого-нибудь честного журналиста, который бы угомонил остальных. Через художника Жмурко граф узнал, что таким журналистом может быть Фризе, с которым и следует переговорить.

И вот граф Милевский отправился к редактору «Курьера Поранняго» Фризе, запасшись, впрочем, свидетелем Бялы. Вошел в кабинет и закрыл дверь, как того требовала интимность объяснения. Но здесь, едва только граф Милевский раскрыл рот, едва только он произнес вступительную фразу, из которой даже нельзя было понять, зачем он пришел, едва только граф произнес: «Не подозревая вас ни в злой вере, ни в подкупе, как я подозреваю Ольшевского»,— как Фризе тотчас же оборвал графа чисто юнкерским требованием: «Возьмите свои слова назад, вы оскорбляете моего товарища».

Граф был ошеломлен. Обещанный ему миролюбец оказался первостатейным ссорщиком... Граф увидел, что не туда попал, и, сухо ответив: «Никаких слов назад не беру», сейчас же вышел из кабинета Фризе. А Фризе немедленно передал все происшедшее по телефону Ольшевскому,-—и вот каким образом состряпали обвинение в оклеветании Ольшевского!

Недобрую славу для Ольшевского и Фризе составила эта мизерная жалоба на графа Милевского. Здесь ничего нет, кроме ябеды и ловушки. И притом Фризе так поторопился захлопнуть ловушку, что даже не дал графу ни времени, ни возможности совершить какое бы то ни было преступление против чести. Действительно, вся инкриминируемая фраза состоит только еще из вводных предложений: «не подозревая вас ни в злой вере, ни в подкупе» (первое вводное предложение), «как я подозреваю Ольшевского» (второе вводное предложение, т.е. еще более отдаленное от главной мысли), и затем — конец! Фраза так и осталась недоконченной, вовсе не дойдя до главного предложения. Что же хотел сказать Милевский? Фризе не дал ему говорить. А мысль графа была вот какая: «Я вам верю и ставлю вас вне тех подозрений, которые имею против других. Поэтому считаю себя вправе быть с вами откровенным. Выслушайте меня и, если можете, помогите. А если не можете, то, конечно, все, о чем мы будем говорить, останется между нами».

Но Фризе обманул доверие графа, а Ольшевский сделал из Фризе лицо, через которого, будто бы, граф распространял о нем клевету, тогда как граф говорил с Фризе об Ольшевском именно в уверенности, что беседа ведется самая интимная.

Итак, предыдущий съезд был вполне прав, когда он высказал, что весь ход этого дела исключает возможность клеветы со стороны графа Милевского. Что касается подробностей и обстановки свидания между сторонами, то ваши предшественники, господа судьи, вполне основательно остановились по этому вопросу с особым доверием на показании уважаемого адвоката и достойного человека — присяжного поверенного Бялы. Но в кассационной жалобе своей наш противник находит такое суждение съезда неправильным, ввиду того, что господин Бялы ведет некоторые другие дела графа Милевского и потому, будто бы, не может показать правды по настоящему делу... Но даже в законе нет отвода присяжных поверенных от свидетельского показания по такого рода мотиву. А между тем Ольшевский, будучи сам присяжным поверенным, предлагает теорию, в силу которой будто бы адвокат получив за что-либо деньги с своего доверителя, после того уже непременно из усердия и благодарности должен будет кривить для него душой в каждом деле... Я думаю, что адвокат не должен кривить душой ни в каком деле, что уклонение от этого правила чести должно преследоваться презрением и всего общества, и нашей корпорации — и уж никак не из нашей среды может исходить воззрение, будто неправда должна предполагаться в устах адвоката, как нечто прирожденное его профессии.

Таким образом выходит, что если только нужно написать кассационную жалобу, то и собственная профессия топчется в грязь и даже родной язык выставляется, как басурманское наречие... Нельзя не подивиться такому ослеплению сутяжества! Я желал бы верить, что господин Ольшевский не таков в действительности, каким он рисуется во всех своих писаниях, и что такого рода помрачение находит на него только в минуты невменяемости, под влиянием тяжебного задора. Но самый этот задор поддерживается и питается в нем такими отталкивающими изворотами и придирками, что пора бы проучить господина Ольшевского и поскорее вырвать с корнем все его ябеды против графа Милевского.


Съезд после непродолжительного совещания вторично оправдал графа Милевского.


Опубликовано: Андреевский С.А. Защитительные речи. СПб., 1909.

Андреевский Сергей Аркадьевич (1847-1918) — крупнейший судебный оратор, поэт, писатель, критик.


На главную

Произведения С.А. Андреевского

Монастыри и храмы Северо-запада