С.А. Андреевский
Дело Назарова

Защита в Кассационном Сенате

На главную

Произведения С.А. Андреевского



Господа сенаторы! Перенося дело Назарова в Правительствующий Сенат, я всего менее мог опасаться, чтобы все мои кассационные доводы могли оказаться неуважительными. Я видел вокруг себя в этом деле, от начала до конца, столько беззакония и нарушений форм, что мне уже не приходилось искать и придумывать, на чем бы построить кассацию. Я едва успевал записывать и перечислять нарушения. Но помимо кассации, которую я считал обеспеченной по первому, любому из указанных мною оснований, я задавался и другой целью: мне думалось, что это дело, в котором всесторонние уклонения от Устава дошли до крайних пределов, поставит наконец перед Правительствующим Сенатом рядом, так сказать, в комплекте, все язвы судебной практики последних лет и вызовет по целому ряду принципиальных вопросов принципиальные, руководящие ответы высшего судебного места в Империи.

Если, думая таким образом, я, быть может, находился в патетическом заблуждении, то я предпочитаю в нем и остаться, но считаю нужным объяснить, почему я так смотрел на этот процесс. В самом деле, пагубная односторонность судебных следователей, преимущественно — «по особо важным делам»; безграничные характеристики обвиняемого, исходящие из правила: подавай все, что есть дурного, лишь бы очернить человека, хотя бы он и не был виноват; фантазерство и неудержимая словоохотливость экспертов; гражданские истцы, не имеющие в процессе никакого гражданского дела и только возбуждающие присяжных против подсудимого,— разве все эти уклонения не составляют «злобы дня» и разве все они не соединились в этом деле с такой силой, что можно и даже следует призадуматься над практикой самого Правительствующего Сената и пересмотреть ее, и еще раз взвесить вопрос: может ли все так продолжаться?.. Ведь кто любит суд присяжных, кто им дорожит, тот не может не видеть, что все подобные явления ставят этот дорогой нам суд на наклонную плоскость... И не министерскими циркулярами, которые принимаются судебными местами только к сведению, и не законодательными починками Устава, которые, отдаляясь от идеи первоначального Зодчего, будут только пестрить здание резкими пятнами, а только, мне кажется, руководящими постановлениями Правительствующего Сената, нормирующими практику, можно поддержать этот суд. Исчисленные мною заблуждения практики более серьезны, чем это кажется. Все эти уклонения, т. е. пристрастие и фальшь в следственных актах, внесение в процесс возбраненных характеристик для того, чтобы играть на впечатлениях, наконец, допущение к прениям не-признаваемых законом ораторов,-—все это могли бы приветствовать лишь те юристы, которые всегда у нас утверждали и говорят, что мы недозрели до суда присяжных. Они были бы вправе сказать: на развитых присяжных все это не может оказать никакого влияния, они должны во всем разобраться, все отгадать по нюху; лишний оратор для них ничего не значит; сквозь поддельные акты они должны прозреть истину; если это вершители судеб, то они должны быть настолько мудры, что держать их под колпаком нечего. А если все это может их смутить, то мы недозрели до такого учреждения... Мы не разделяем такого воззрения и, хотя далеки от мысли, чтобы присяжных следовало держать под колпаком и оберегать их от лишней бумажки, прочтенной из дела, но и не думаем, чтобы им можно было показывать дело сквозь закопченное стекло. Мало того, мы полагаем, что нет такой страны, где бы люди были совершенно закалены от восприятия неверных впечатлений; поэтому сам законодатель должен позаботиться о такой организации суда, чтобы для неправильных впечатлений было как можно менее места в судебном заседании... И наш Устав об этом заботится...

П е р в о п р и с у т с т в у ю щ и й. Я должен напомнить вам, господин защитник, что о законодательной деятельности неуместно здесь распространяться, а также излишне было говорить и о заплатах, которые в настоящее время наложены на Судебные уставы. Потрудитесь перейти к делу.

П р и с я ж н ы й   п о в е р е н н ы й   А н д р е е в с к и й. В самом начале кассационной жалобы мною заявляется требование, которое может показаться слишком смелым: требование уничтожить все следственное производство. Но для того, чтобы дело Назарова могло когда бы то ни было правильно разрешиться, я не вижу другого исхода: пока все эти рукописи, лежащие перед вами, будут считаться тем предварительным следствием, на основании которого может быть по закону наряжен суд над Назаровым, до тех пор присяжные никогда не узнают правды. Но на каком же основании это сделать? Односторонность? Пристрастие следователя? Да ведь все это вопросы существа, внешнего повода никакого нет. Нет! есть, по-моему, чисто внешний повод. Коренным правилом в Уставе постановлено, что следователь должен производить следствие с «полным беспристрастием» (ст. 265). Правительствующий Сенат, конечно, не может проследить, как следователь подбирал факты, чтобы опутать Назарова, как он их сортировал, и о всем, что было полезно обвиняемому, умалчивал, а все, что благоприятствовало потерпевшей,— прикрашивал. Это, конечно, существо дела. Но если бы, например, мы встретили такое дело, где бы в самой середине предварительного следствия мы нашли формальный, законно составленный акт о том, что судебный следователь среди допроса приколотил обвиняемого? Неужели можно было бы говорить, что такой следователь — беспристрастен?.. Это уже не было бы существо дела! И вот нечто совершенно аналогичное мы имеем здесь. Здесь мы видим постановление господина Сахарова, в котором он осыпает Назарова ругательствами (вся эта брань приведена в жалобе). Ведь все это не касается запретного для нас существа и вовсе не затрагивает вопроса о виновности или невиновности Назарова по отношению к Черемновой. Но ведь все это факты, преступные со стороны следователя и настолько внешние для дела, что сам обер-прокурор их выделяет и просит преследования. Следовательно, это факты, вполне доступные контролю Правительствующего Сената, как, например, родство следователя с одной из сторон, ибо эти собственноручно написанные следователем оскорбления лежат здесь, перед Сенатом, в качестве вещественного доказательства. Кто ругается, того ведь уж никак нельзя назвать беспристрастным: это аксиома, доступная ребенку. Так как же после этого не признать, что наш коренной закон о том, что следователь должен быть беспристрастен, нарушен? Скажут: за этим должна была следить Палата. Да ведь она написала, что следствие правильно и что заявление Назарова о пристрастии господина Сахарова—будто бы «голословно»? Она не читала постановления и не видела оскорблений. А кто же над Палатой? Один Сенат. Но еще могут возразить: следователь ругается, но свое дело знает. Но так можно отзываться о мастеровом, а не о следователе, ибо раз он ругается — он пристрастен, и тогда что же выходит? Выходит, что или ст. 265 о беспристрастии следователя есть звук пустой, и ее можно нарушать, или пристрастный человек не смеет прикасаться к следствию. Мы держимся последнего воззрения, потому что во многих случаях на суде акты следователя читаются (и здесь читались) как нечто бесспорное и непогрешимое, а пристрастное лицо по самой природе своей неспособно составить подобных достоверных актов.

Возможно, впрочем, еще такое возражение: ведь это постановление следователя с оскорблениями обвиняемого находится в конце дела; можно ли поэтому признать все предыдущие акты ничтожными? И на это есть ясный ответ. Постановление составляет целый том в 287 страниц; физически невозможно его даже переписать, не отрываясь от работы, скорее, чем в две-три недели. Сознавая это, следователь даже не обозначил времени его составления. На нем значится: «просмотрено и подписано 23—24 декабря», т.е. следователь на одно перечитывание постановления употребил два дня. Значит, опять-таки, не касаясь существа дела, а простою официальной справкой мы удостоверяем, что постановление сочинялось месяцами, а между тем уже на первой его странице содержатся оскорбления обвиняемого. Поэтому следователь, так сказать, в своем дневнике, который он затем подписал и выдал обвиняемому, все время, от начала до конца следствия, оскорблял его — оскорблял своим пером, от своего лица!

Снилось ли составителям Уставов и первым судебным деятелям, что настанет время, когда рукописи такого своеобразного чиновника будут почитаться тем «беспристрастным» предварительным следствием, которое одно только и может лечь в основу судебного заседания?

Но есть и другой повод к уничтожению следствия, а именно, что все без исключения свидетели,— а их было 136, и допрашивались они в течение года,— что все они допрошены в отсутствие обвиняемого. По закону как в судебном заседании (ст. 729), так и на предварительном следствии.(ст. 446), допрашивать свидетелей в отсутствие обвиняемого можно только в виде исключения, причем все, что произошло в отсутствие обвиняемого, должно быть ему повторено. В Уставе прямо сказано (ст. 446): «свидетели допрашиваются порознь и, если окажется нужным, то первоначально в отсутствие обвиняемого» и в следующей, ст. 448, добавлено: «допрос, снятый в отсутствии обвиняемого, прочитывается ему. Обвиняемый имеет право просить следователя о предложении свидетелю новых вопросов». Значит, во всяком случае, следователь может только первоначально (на время) допросить свидетелей без бытности обвиняемого, но по его требованию обязан вновь их допросить. По ст. 449 «обстоятельства», которые обвиняемый приводит против свидетеля, могут быть проверены или нет — это зависит от следователя, но «предложить свидетелю», спрошенному в его отсутствие, новые «вопросы», обвиняемый «имеет право», иначе об этом праве нечего было бы и говорить в 448 статье. Да иначе и быть не может. Наш процесс — состязательный, а не инквизиционный. Составители Устава думали даже допустить защиту на предварительном следствии, но не решившись на это, они чем могли гарантировали обвиняемого настолько, что защитник ему почти не нужен. К таким гарантиям принадлежит право обвиняемого видеть свидетеля, допрошенного в его отсутствие, и предложить ему новые вопросы. Обвиняемый может верить следователю и не потребовать передопроса; но если он не верит и требует передопроса в своем присутствии и ему в этом отказывают, то подобный протокол допроса теряет характер судебного доказательства: против него объявлен спор, его нельзя читать на суде в случае неявки свидетеля. А таковы все протоколы свидетельских показаний господина Сахарова! Моя мысль об отмене всех этих протоколов и о передопросе всех свидетелей — не одинока в этом деле. Я имею за себя авторитет товарища председателя Московского окружного суда господина Ринка. Не только обвиняемый не верил господину Сахарову, но сам суд ему не верил. В отдельном мнении своем по поводу просьбы Назарова о передопросе всех свидетелей (дело III Отделения Московского окружного суда № 14209 и 29) товарищ председателя напоминает суду, что суд уже признал некоторые допросы Сахарова недостоверными, ибо в этих допросах следователь не позволял, вопреки закону, писать грамотным собственноручно их показания, предпочитая излагать таковые собственным языком, как ему, следователю, нужно, причем искажал эти показания, чем и нарушил ст. 408 и 409 Устава. Поэтому товарищ председателя полагал уважить просьбу Назарова о передопросе всех свидетелей в его присутствии по ст. 406 и 408 Устава. Теперь, как же не признать нарушением, что Назаров был лишен этого права до конца? Следователь все время оскорбляет Назарова; следователь за его спиной в течение года собирает против него доказательства; все его существование перебирается; все его враги вызваны на сцену, и Назаров не смеет сунуться к делу, не смеет посмотреть ни на одного свидетеля, хотя следственные протоколы уже заподозрены самим судом,— Назаров лишается какого бы то ни было контроля до самого конца следствия, а в конце получает от следователя постановление, полное ругательств, где ему заранее объявляется, что, какие бы оправдания он ни приводил, ни одному его слову не поверят, ибо «ложь есть руководящее начало его жизни»!.. Где же тут гуманные начала Уставов о том, что и «молчание обвиняемого не есть еще признание вины?» Где, наконец, помимо гуманности, о которой здесь и помину нет, где то неотъемлемое право обвиняемого, в силу которого он вправе все действия следователя проверить своими глазами?

Понятно, что это следствие, этот гнилой фундамент надо разрушить, потому что никакие формы суда не в состоянии уже оградить предстоящее засим судебное разбирательство от миазмов, проникающих из этого фундамента.

Покончив с общим инквизиционным направлением следствия, обращаюсь к одному из важнейших элементов этого направления— к «характеристикам».

Живо помню, как председатель по делу Назарова сказал в своем резюме, что наш Устав и наши судебные порядки не признают «антеседанов» или, другими словами, не признают французской системы откапывать все черное в жизни подсудимого. Действительно, таков принцип Устава, принцип русского закона. Но авторы больших сенсационных процессов нашли для себя более эффектным и благодарным разрешить себе «антеседаны» с полным бесстеснением.— Как бороться с этим злом? — Опять говорят: все это — существо дела. Сенат, однако, часто высказывал, что если сущность свидетельского показания нужна кассатору для его целей, то следует занести в протокол. Нам бы пришлось в этом деле заносить 3/4 судебного следствия. Но из обвинительного акта видно, до чего расплывался следователь в характеристике Назарова. Прочитано было на суде целиком показание Федюкина (которое поэтому и не нужно было заносить в протокол), и, обозрев это показание, Сенат может видеть, что оно касается прелюбодейной связи Назарова с женой свидетеля, без малейшего отношения к делу Черемновой. Далее занесен в протокол вопрос одного из присяжных заседателей, после показаний Гришина, Ионина и Попова: «Кается ли Назаров в обманной игре в карты?» Если принимать этот вопрос в редакции суда: «Кается ли Назаров в прошлой жизни?», то все вместе — и показание Федюкина, и сведение из обвинительного акта о свидетельских показаниях насчет карточной игры, и вопрос присяжного — все это вместе должно установить перед кассационным судом расследование на суде о личности подсудимого вне всяких законных пределов. Законна ли эта программа судебного следствия, начертанная следователем и одобренная Палатою? Я думаю, не законна, и в этом протесте я опять не одинок в настоящем деле. Есть отдельное мнение председателя департамента Московской судебной палаты — мнение авторитетное и прекрасно мотивированное — о том, что такие вопросы о личности подсудимого нельзя поднимать в суде. Уважаемый автор этого мнения не держится принципа, будто наш суд предназначен судить личность обвиняемого вообще, а держится воззрения, что суд наш имеет целью судить только деяние привлеченного лица, а личность его — лишь настолько, насколько она проявилась в деянии. Тут же, в этом мнении, указывается и на то, что единственный способ исследования личности, указанный в законе, есть повальный обыск или дознание через окольных людей. Нам возражают, что, судя по мотивам к Уставу, дознание через окольных людей применимо только в селах. Вывод этот подкрепляют цитатами из мотивов о «дальних расстояниях» в нашем отечестве и самим обрядом обыска, состоящим в обхождении «дворов», причем, очевидно, разумеются сельские дворы. Я полагаю, что отдел Устава о повальном обыске есть отдел принципиальный для всех судов и для всех дел Империи, и как таковой этот отдел не может допускать, по одной лишь презумпции, применимости его к одним селам, с оставлением важнейших центров судебной деятельности больших городов, вне общего правила. Такое предположение нельзя основывать на мотивах; такое важное изъятие должно быть сказано в законе, в самом его тексте, тем более, что закон этот выдвинут на первый план и разработан в целый обширный отдел. Надо при этом вспомнить, как редактирована его первая, вступительная статья. В ней не без умысла, вероятно, пропущены слова «прошлая жизнь» и «поведение» обвиняемого — слова, которые приводились в заключении господина обер-прокурора. Там, в ст. 454, сказано: «Если окажется необходимым для разъяснения дела собрать сведения о занятиях, связях (очевидно, не амурных, а других) и образе жизни обвиняемого», то следователь производит «особое» дознание через окольных людей. Следовательно, это единственный «особый» способ проверки этих обстоятельств. Мы разумеем этот закон так: повальный обыск должно делать только тогда, когда без него дело не ясно, т.е. убил, а не видно, почему убил, украл, а не понятно, для кого украл,— тогда ищут ответа на эти вопросы в интимной обстановке человека, без чего в нее, по общему правилу, недозволительно заглядывать. Но совершенно недопустимо понимать эту статью так, что когда не видно самой виновности, то следует смотреть, не дрянной ли человек вообще, и этим пополнять недостаток улик.

В последнее время Правительствующей Сенат подробно разработал весьма строгое учение о преследовании диффамации и клеветы в печати. Теперь на очереди другой, еще более жгучий вопрос,— о диффамации официальной, о диффамации, исходящей от самих органов судебной власти.

Что, в самом деле, как не диффамация,— все то, что было, например, разглашено по делу Мироновича об этом, ныне оправданном подсудимом? Какое отношение имели к убийству и к изнасилованию, например, взятки, проценты, взимаемые в кассе, любовницы и незаконные дети этого человека? Какое теперь отношение к делу Назарова с Черемновой имеют плутовство в карточной игре, таскание двугривенных в детстве, альфонсизм Назарова, способ составления им нотариальных актов и пр., и пр. Какую, наконец, узду и каким способом наложить на этих судебных деятелей, не знающих границ своему любопытству? Судебные палаты считают все это дозволенным? Кто же возвратит дело к нормальному течению? Ведь если не задуматься над этим и не положить границ, то мы доживем до таких порядков, что при обвинении в каком угодно преступлении будут расследоваться все решительно прелюбодеяния обвиняемых, их семейные тайны, их смешные привычки — все, что напрасно мучит и позорит. Мало того, все будут выставлять мельком, односторонне (как и здесь спрашивали только оскорбленных мужей, а не виновных жен), против всего этого обвиняемый и защищаться не станет, и затем, если в конце концов и получится оправдание, то разве подсудимые не выйдут из суда диффамированными навсегда, устами всех газет (а не одной) и без всякого возмездия, без всякого даже права протесто-вать против такой диффамации!

Моя усердная просьба к Правительствующему Сенату состоит в том, чтобы границы такого надругания над подсудимыми были принципиально установлены по поводу настоящего дела для будущих процессов и чтобы для этой инквизиционной практики наступил вожделенный конец.

Что эта практика вредит правосудию, влияет на присяжных — об этом и говорить нечего. Лучшее доказательство — вопрос, сделанный одним из присяжных Назарову: кается ли он в карточной игре? Кается ли он в прошлой жизни? Если судья спрашивает о покаянии, значит, он винит человека, а винит он его, как мы видим, не в том, за что призван судить его. И этот маленький уголок завесы, приподнятый над тем, что происходило в совещательной комнате, показывает нам, до какой степени возможно, что ответ присяжных вовсе даже не относится к постановленному на их разрешение вопросу, а относится к другим вопросам, которые присяжные сами себе поставили и взяли вопрос суда только как удобный предлог для того, чтобы дать выход накопившимся у них дурным чувствам против подсудимого

А эти дурные чувства поддерживались в настоящем деле всеми способами. К бесспорным и чисто формальным нарушениям я отношу чтение на суде бранных свидетельских показаний, записанных следователем. По адресу подсудимого ругательства, самые нецензурные, в изобилии произносились поневоле секретарем суда, читавшим с возвышения следственные акты. Молчание суда сопровождало это чтение. Это молчание, как и всегда, имело характер согласия. Присяжные внимали этим эпизодам местами с улыбкой, местами с недоумением и в конце концов не могли не составить себе понятия о Назарове как о человеке, лишенном всякой чести, заслужившем всеобщее презрение, которое по отношению к нему с толпой делит и сам суд. Подсудимый все выслушивал, склоня голову... Разве мыслимо сказать, что все это неважно, что это, пожалуй, неловко и лучше, если бы этого отступления не было, но что решение присяжных все-таки состоялось при условиях легальных? Зачем же тогда существует ст. 611—закон, воспрещающий оскорбление в судебном заседании? Нам говорят, это — мера дисциплинарная, т. е. мера полицейская, мера внешнего благочиния. Да ведь и суд без благочиния есть суд не законный! Практика самого Правительствующего Сената свидетельствует, какое важное значение имеет судебное благочиние. Именно по тому делу, на которое ссылался господин обер-прокурор, по убийству в Люцине, решение присяжных было кассировано по тому единственному основанию, что стороны—прокурор и защита — вдались в резкую пикировку. Полагают, что тот случай был важнее настоящего собственно потому, что резкость исходила от сторон. Я полагаю совершенно наоборот: здесь нарушение важнее — во-первых, потому, что в том деле это был единственный повод кассации, а здесь — один из бесчисленных, во-вторых, потому, что такое заявление в Люцинском деле, как например, что будто бы Судебная палата предала суду «заведомо невиновных», легко могло быть проверено и обсуждено присяжными после судебного следствия, и, в-третьих, потому, что невоздержность исходила только от сторон и пикировка была утонченная, отделанная, а здесь — один целый поток невозможных ругательств, да еще от свидетелей, т.е. от лиц, дающих непосредственный материал для приговора. Где же, спрашивается, отсутствие благочиния и спокойствия ближе соприкасается с возможностью неправильного приговора? Я не догадываюсь, чем можно оправдать в этом деле нарушение ст. 611 Устава уголовного судопроизводства, и не вижу возможности после этого примирить практику Правительствующего Сената в разных делах по совершенно однородным случаям

Затем кассация перечисляет ряд сравнительно мелких нарушений. Все они коренятся в том же недобросовестном освещении дела, которым задалось предварительное следствие. Каковы протоколы показаний, таковы и осмотры: осмотр Эрмитажа, проникнутый субъективным «грустным» настроением следователя, осмотр следственного дела Огонь-Догановского с таким удостоверением следователя, что смерть жертвы Догановского «несомненно» сопровождалась криками. Откуда это «несомненно»? Мы пересмотрели дело—и видим, что остается еще множество сомнений, кричала или не кричала задушенная Догановским женщина. А следователь поставил в осмотре это словечко «несомненно»! В актах настоящего, безупречного следователя «несомненно» то же, что «достоверно», ибо никаких споров против осмотра не допускается. Как же допускать такие умышленно неверные показания в актах, против которых по закону не допускается возражений?

Перехожу к двум нарушениям на суде. Одно из них весьма важное, хотя и спорное: допущение отца Черемновой гражданским истцом; другое, бесспорное и капитальное в этом деле,— дозволение эксперту произносить обвинительную речь против Назарова.

Гражданские истцы по обвинениям бескорыстным издавна и понемногу проникали в судебную практику и наконец водворились в ней и вошли в моду. Мы считали случай с гражданским иском в деле Назарова настолько рельефным, что решились сделать из него один из главных вопросов кассации. Часто в громких процессах последнего времени общество, т.е. и специалисты, и публика, смотрели на гражданского истца как на сфинкса. Все задавались вопросами: что, ему в самом деле нужны деньги? Неужели при этой трагической обстановке в нем еще говорит корысть? Потребует ли он чего-нибудь и сколько потребует или благородно отречется? В большинстве случаев после выхода присяжных маска снималась; гражданский истец или совсем к этой минуте исчезал из суда, или отказывался от вознаграждения. Мы вправе все это назвать обходом закона,— неправильным, а потому и нежелательным вмешательством в процесс. Но скажут: как же это искоренить? Ведь право отречения всегда существует. Да, но стороны всегда знают, когда оно заведомо и наверное воспоследует, а потому надо прежде всего всегда приводить гражданского истца к откровенному требованию вознаграждения (не в цифре, но непременно в принципе), а засим предоставить подсудимому рассчитываться с ним в каком угодно положении процесса. Но такие бескорыстные гражданские истцы поняли, что уплата искомого убытка для них смерть, ибо им вовсе убыток и не нужен, и стали проводить взгляд, что подарков они не желают, а хотят только того, что им даст суд, и притом от осужденного, а так как до решения присяжных неизвестно, будет ли еще подсудимый виновным, то загадка покровительствует им до конца. Вот это нам и кажется глубоко фальшивым. Гражданский иск в суде уголовном ничем не отличается от такового же в суде гражданском. Это уже последовательно проведено Сенатом в его решениях. В суде гражданском, если ищут денег и их взносит ответчик, то никакой гонор истца не может заставить суд работать и разбирать, действительно ли ответчик должен или с него взыскивают неправильно. Неправильно требовали — про то сами знали: извольте брать, никакого разбирательства не будет, дело прекращается. Не то же ли самое и в суде уголовном? Ведь у гражданского истца существует же свое собственное убеждение, должен ему подсудимый или нет? Никто же его не тянет и не обязывает искать с заведомо невинного. А если он его считает виновным и подал на него иск в уголовном деле, то исковое прошение должно исчезнуть из дела вместе с его автором, как только искомая сумма будет внесена или как только подсудимый обеспечит чем-нибудь все будущие, заранее неопределенные убытки, заявив готовность их уплатить. Таково право ответчика, и невозможно отнимать это право с помощью разных ухищрений.

Итак, прежде всего надо приводить гражданского истца к откровенному требованию вознаграждения. Но почему? Потому что закон в этом смысле категоричен. Ст. 6 говорит, что гражданским истцом может быть только лицо, заявившее требование о вознаграждении; ст. 302 и 303 говорят, что гражданские истцы должны заявить вред и убытки и тогда имеют право поддерживать иск. Словом, подкладка — строго материальная.

Исков отвлеченных в уголовном деле быть не может, как и в деле гражданском. Сентиментализма, который имеет в результате отягощение участи подсудимого, мы не разделяем; а горе, мстящее на суде, нам не только не привлекательно, но представляется едва ли достойным... Еще можно его, пожалуй, терпеть в таких делах, где, отстояв свою честь, можно простить подсудимого и снять с него наказание, но присоединять свою месть там, где грозит бесповоротная каторга,— такого морального интереса от частного лица мы не уважаем и никогда бы не желали встречать его на суде.

Какое же материальное основание иска в деле Черемновой? Отец просит убытков от преждевременной смерти своей дочери, когда в причинении этой смерти Назаров не обвиняется; он ищет убытков от изнасилования, когда изнасилованная умерла... Ровно никакой почвы не остается. «Но вам-то что? — спросите вы.— Не все ли равно, сколько обвинителей? Ведь может быть два прокурора по одному делу: не то же ли самое прокурор и гражданский истец?» Нет! Прокуроры — обвинители от закона, а гражданские истцы — обвинители от личности; одни — объективны, другие — неизбежно страстны, а если еще у них отнять практическую почву требований материальных, то на почве морального негодования редкий из них сумеет совладать с собой настолько, чтобы не обратиться в настоящего ругателя. И я говорю, что это просто лишний соблазн для присяжных, лишняя и притом противозаконная помеха для правильного течения процесса. Да нужно, наконец, и приличия соблюдать в суде, оберегать суд от глумления. Ну разве не беззастенчивая шутка это требование с Назарова «5 рублей на могилу Черемновой»? А кто виноват, что так смеются над судом? Сам суд, допускающий заведомо бескорыстных гражданских истцов.

Наконец, самое капитальное нарушение на судебном следствии— экспертиза. Прежде всего мы полагаем, что текст экспертизы, произнесенной в суде, установлен нами с той достоверностью, какая только мыслима, возможна и допустима в этом труднейшем кассационном приеме. Нам удалось занести в протокол целое заключение. Я настаиваю, что получил в самом судебном заседании согласие самого профессора Нейдинга и суда на приобщение к делу рукописного текста экспертизы. Хотя суд и пытается отнять у нас это завоеванное для Сената доказательство, но сам же суд и выдает себя. Почему же, в самом деле, в таком случае суд приобщил рукопись господина Нейдинга к протоколу и даже не пытается заподозрить верность ее изложения? Сам эксперт собственноручно свидетельствует, что все, включенное в этот документ, он произносил в заседании, и суд своим молчанием поддерживает достоверность нашего доказательства. Положим, я помню, что устная экспертиза была резче по. своему обвинительному направлению и пространнее по объему, но все же программа заключения сохранилась.

Мы уже видели недавно одного эксперта, который за свое научное фантазерство в одном важном процессе вызвал критику и порицание своих товарищей по науке. В деле Назарова профессор Нейдинг в научном отношении ничего фантастического не высказал, зато он расширил пределы своей компетенции в другую сторону и, покончив научное заключение свое, начал, просто-напросто и весьма обстоятельно разбирать улики по делу Назарова как непризванный юрист. Это начинание надо пресечь в самом корне. Необходимо уничтожить этот незаконный и опасный прием. Ответив на все научно-медицинские вопросы в деле, профессор Нейдинг задается мыслью разрешить, кто из двух — Назаров или Че-ремнова — говорит правду о своем времяпрепровождении в Эрмитаже? Я понимаю, если бы к этому вопросу были примешаны какие-нибудь сомнения, разрешаемые только наукой, но нет ничего подобного. Назаров говорит, какие у него были цели, когда он приглашал Черемнову, чего требовал в буфете, что говорила Черемнова, как он себя держал, как он заснул и т.п. И профессор Нейдинг начинает усердствовать, чтобы доказать, что все, что говорит Назаров,— ложь. Профессор справляется с этой задачей как может; не особенно проницательно разбирает рассказ Назарова, как и следовало ожидать от кабинетного человека, но, однако же. говорит с большим увлечением и заканчивает свой разбор такими словами: «Всякому предоставлено верить или не верить подобному рассказу, но, по моему мнению, он невероятен!» Это место, эти собственные слова профессора — лучшее оружие и против него самого, и против всякого, кто бы пытался защитить его. Именно потому, что «всякому предоставлено верить или не верить подобному рассказу» и что ученый тут вовсе не нужен,— ученый должен был молчать, а председатель при первой попытке эксперта заглянуть в эту область должен был его остановить. Затем, профессор Нейдинг разбирает точно так же рассказ Черемновой о пребывании в Эрмитаже, рассказ, которому также всякий может верить или не верить, по своему усмотрению,— и заключает: «Я вполне верю Черемновой». Ну зачем нам все это знать? И разве дозволительно эксперту публично произносить перед присяжными свой приговор, основанный на разборе улик чисто бытового характера? Эксперт, наконец, разбирает вопрос о том, каков трактир «Эрмитаж» — своевременно ли в нем прислуга оказывает помощь, трущоба ли это, куда можно завлечь жертву, или солидная гостиница? Ну причем тут медицина? И не смешно ли в самом деле выслушивать заключение натуралиста и книжника о порядках, существующих в эротической гостинице «Эрмитаж»?.. Можно ли дозволить такие заключения? Можно ли, например, слесарю, призванному для изучения замков и подобранных ключей, предоставить разбирать, был ли вор на месте преступления и правильно ли он доказывал свое alibi? Можно ли каллиграфу, призванному в деле о подлоге высказаться о сходстве почерков, предоставить затем обсуждать, насколько подсудимый говорит правду о своей имущественной состоятельности и о ненадобности для него подлога? Конечно, ни слесарю, ни каллиграфу нельзя предоставить обсуждение этих вопросов. Это — истина бесспорная. По закону (ст. 325) эксперты высказываются для разъяснения только таких обстоятельств, для уразумения которых нужны специальные сведения, а не для уразумения таких объяснений, которым, по счастливому выражению профессора Нейдинга, всякому предоставлено верить или не верить. Речи для разъяснения фактов последнего рода могут произносить только стороны, но отнюдь не эксперты (ст, 736). Влияло ли это неправильное заключение на решение присяжных? Конечно, влияло, как лишняя, возлагаемая на подсудимого тяжесть, как лишнее и неоправдываемое законом опасное впечатление. Надо при этом вспомнить, что и указанные нами, весьма важные законы нарушены таким заключением. Никто не может обвинять в суде, кроме участников процесса, названных в Уставе, ибо в противном случае и секретарь, и судебный пристав могут произносить обвинительные речи после прокурора, и все это будет считаться неважным. Недаром другой эксперт в деле Назарова, приват-доцент Мержеевский, высказал перед судом свои принципиальные взгляды на экспертизу и заявил, что разбор улик и фактов, лежащих вне науки, его не касается, и он удержался в строгих пределах своей задачи, постоянно следя за собой, ибо, как он сам выразился, «хотя двери суда закрыты, но в зале всегда есть щели, сквозь которые отступление эксперта от своего долга может дойти до суда общества». Так оно и случилось с профессором Нейдингом, и я прошу Правительствующей Сенат восстановить истинное значение экспертиз» на суде и пресечь на будущее время подобные отступления от Устава.

Здесь кончаются мои объяснения. Дело это можно кассировать и по ст. 265, и по ст. 611, и по 446, и по 6, и по 302, и по 325 — по какой угодно и по всем вместе, но, мне кажется, труднее всего найти, что оно было ведено правильно, и притом так, что присяжные не подвергались никакому неправосудному влиянию. Моя кассационная жалоба на большинство производила впечатление разительных нарушений. И неужели в этом деле суждено будет восторжествовать ядовитому наставлению Талейрана: «Никогда не следует поддаваться первому впечатлению, потому что оно хорошее». Неужели, при так называемом «ближайшем рассмотрении», все это вопиющее целое, распавшись на части, окажется не особенно важным? Нет, мне верится, что Правительствующий Сенат даст возможность подсудимому еще раз оспаривать грозное обвинение в более правомерной обстановке. Если нельзя уничтожить следствие, то можно будет в предстоящем судебном заседании расширить власть председателя по ст. 611 Устава, можно будет оградить Назарова от оскорблений на суде, можно будет дать подсудимому спокойную и законную, а не обвиняющую и негодующую экспертизу, без всякого вмешательства ее в недоступные ей чисто судебные вопросы, и тогда подсудимый вздохнет свободнее и тогда на его долю выпадет хотя часть благодетельных гарантий, дарованных Судебными уставами.


Сенат определил: жалобу оставить без последствий; действия судебного следователя Сахарова рассмотреть в распорядительном заседании. Засим, по всеподданнейшему прошению Назарова, государь император заменил присужденное ему наказание отдачей под надзор полиции на пять лет с ограничением лишь некоторых прав и преимуществ.


Опубликовано: Андреевский С.А. Защитительные речи. СПб., 1909.

Андреевский Сергей Аркадьевич (1847-1918) - крупнейший судебный оратор, поэт, писатель, критик.


На главную

Произведения С.А. Андреевского

Монастыри и храмы Северо-запада