С.А. Андреевский
Дело о краже изумрудной брошки

На главную

Произведения С.А. Андреевского



Особенный интерес в публике обыкновенно возбуждают такие дела, в которых прокурор и защитник между собой диаметрально расходятся, когда один не сомневается в виновности, а другой не сомневается в невинности подсудимого. Таково именно и настоящее дело. Для меня, например, совершенно ясно, что госпожа М—ва никакой брошки у Елагиной не похищала. А затем, вопрос о том, кто же собственно украл эту брошку—меня нисколько не интересует. Это вопрос действительно важный, но только не для меня, а для полиции и для обвинения. Но полиция и обвинение его совсем не выяснили. И вот, я собственно защищаю М—ву не столько от обвинения в краже, сколько от подозрения в том, будто ее личность мешала преследующей власти видеть в этом деле иного виновника, кроме нее одной. Нет! На это подозрение мы смело возражаем, что те две улики, которые были сочтены сыскной полицией за неопровержимые доказательства виновности М—ой, совершенно ничтожны для каждого осторожного ума, не ослепленного верой в свою непогрешимость.

Было всего-навсего два обстоятельства: сходство лица и сходство почерка. М—ва походила на даму, продававшую украденную брошку; ее почерк походил на почерк записки, оставленной дамой в магазине. Будем справедливы. Скажем, что для одного подозрения этого, пожалуй, было уже довольно. Но тут же и следует запомнить: только для подозрения, но уж никак не для скороспелого решения: взять с неповинной женщины деньги для уплаты ювелиру за воров и для признания этого случая справедливо и бесповоротно разрешенным раз навсегда. Это уж было слишком-Действительно, до поры до времени все основывалось только на сходстве. Что значит сходство? Я понимаю, что, например, в Петербурге, выходя из концерта во время сильного дождя и не найдя своих калош, можно удовольствоваться подходящими, сходными калошами, которые вам предлагает измученный и затормошившийся швейцар. Но можно ли отдать под суд подходящего виновника вместо настоящего?.. А ведь у полиции была в ту пору только подходящая, но далеко еще не настоящая виновница кражи!

Остановимся на сходстве личности. Если в ювелирный магазин на Невском проспекте, куда ежедневно входит множество дам, войдет какая-нибудь дама средней комплекции и средних лет, под вуалеткой, и останется в магазине около четверти часа, то возможно ли, чтобы ювелир впоследствии признал такую даму среди всяких других дам, почти через месяц, безошибочно? Полагаю, что это довольно мудрено. Затем, таинственная дама, приходившая к Лутугину, имела, между прочим, две приметы: 1) коричневую кофточку, довольно длинную, с широкими рукавами, опушенную мехом или перьями, и 2) акцент, «вроде малороссийского». Первая примета, то есть примета по кофточке, пожалуй, гораздо более резкая, чем вторая, потому что кофточка была не ординарная, имеющая свои три отдельные приметы: цвет, фасон и отделку. Но акцент «вроде малороссийского» может обозначать только провинциалку вообще, потому что все уроженки Петербурга отличаются от провинциалок совершенно бесцветным говором. Определить же, из какой именно провинции дама: из Белоруссии, с Литвы, из Малороссии или с Кавказа — в этом вопросе уже не разберешься. Однако же примета по кофточке совсем и окончательно не подошла к М—ой: у нее никогда подобной кофточки не бывало и позаимствовать подобную кофточку ей было не у кого. Что же касается акцента, то ведь по акценту подошла к неизвестной и другая дама из знакомых Елагиной.

Сходство наружности М—ой с незнакомкой опять-таки ничтожно. Ювелиру Лутугину показали деревенскую самодельную, можно сказать, нелепую фотографию госпожи М—ой, в каком-то опухшем виде, фотографию, в которой и близкий человек затруднился бы узнать ее, и Лутугин уже был готов найти сходство. Показали ему М—ву на вечере у Елагиных, без шляпки,— он опять соглашается, что похожа. Почему же и не сказать, что похожа? Ведь это не значит: та самая. И вся эта улика целиком уничтожилась, когда через четыре месяца Лутугину показали совсем другую даму, и он точно также заявил, что и эта дама годится в продавщицы брошки, и что он решительным образом ни ту, ни другую не выбирает...

Таковы данные о сходстве личности.

И кто же бы осмелился сказать, что при таких данных, никакая ошибка в выборе именно госпожи М—ой как виновницы невозможна?

Еще ничтожнее улика по сходству почерков. В экспертизу сходства почерков я никогда не верил — ни в чистописательную, ни в фотографическую, потому что признание сходства почерков есть решительно дело вкуса. Мне кажется, что почерк похож, а другому что — нет, и мы оба правы. Я иногда получал письма от неизвестных мне людей, которые мне казались написанными моей собственной рукой. Совсем иное разница почерков, подделка печати: вот тут, если не чистописание, то, во всяком случае, фотография могут быть очень полезны, во-первых, потому, что разница, по своей природе, легче поддается определению нежели сходство; а во-вторых, потому, что при увеличении посредством фотографии, несовпадение, например, снимков печатей — делается настолько очевидным, что спорить о подложности спорного оттиска делается уже невозможным.

Что же мы встречаем здесь? Нашли сходными наклон письма и несколько букв. А между тем если взглянуть на записку попросту, без затей, то выйдет, почерк, решительно неизвестно кому принадлежащий. Ведь возможны два предположения относительно действительной продавщицы брошки: или она писала своим натуральным почерком, в убеждении, что ее никто никогда не найдет — и тогда этот почерк до смешного чужд писанию госпожи М—ой; или же продавщица резко изменяла свой почерк — и тогда: первое, к чему прибегла бы всякая женщина, изменяющая свою руку,— она изменила бы обычный наклон своих букв: пишущая косо начала бы писать стоймя и наоборот; ибо решительно нет другого более верного приема отделаться от своей руки. Но в таком случае, опять-таки выходит, что, если бы спорную записку писала М—ва, то она могла допустить всякое иное сходство со своей рукой, кроме одного, то есть общего наклона букв, и потому не могла бы начертать подобной записки своим обычным наклоном письма.

Если же в настоящем деле эксперты вторили обвинению, то произошло это по очень простой причине: они давали свое заключение вдоволь начитавшись об уликах. Власть подобного чтения на нашу мысль может быть безгранична: благодаря ей. весьма легко увидишь то, чего никогда не бывало. В таком случае эксперт попадает в рабство к своему собственному предустановленному взгляду, который затем помыкает им точно так же, как принц Гамлет помыкал министром Полонием. Принц говорит: видишь это облако? Точно верблюд. Министр отвечает клянусь, совершенный верблюд.— Или хорек!—Спина, как у хорька...— Или как у кита? — Совершенный кит!

То же самое и здесь.

А между тем чей именно почерк на записке все-таки остается неизвестным.

Есть еще одно психологическое соображение, окончательно уничтожающее эту экспертизу. Когда госпожа М—ва, неудовлетворенная помилованием сыскной полиции, пожелала сама вновь поднять это дело и явилась к адвокату, то, главным образом, она домогалась, чтобы он объяснил ей: может ли экспертиза безошибочно и научно определить на суде — ее рукой или чужой написана записка в магазине Лутугина, или же этот вопрос и на суде останется в зависимости от случайного мнения сличающих, которые снова могут оставить хотя бы тень подозрения на ней, М—ой? Адвокат ответил (господин Брафман слепо верует в фотографическую экспертизу), что решение экспертов будет точное и бесспорное. Тогда госпожа М—ва с радостью взялась за дело восстановления своей чести. Было ли бы это возможно, если бы к Лутугинской записке прикасалась ее собственная рука? Нет! Тогда, конечно, она бы поняла опасность; она бы нашла предлог замедлить возбуждение жалобы. Но если, услыхав этот ответ, она сразу решилась, то дело ясно: на Лутугинской записке нет ее почерка.

Я знаю такой случай. В одном уездном городе была совершена кража со взломом. Похититель разбил окно и, оцарапавшись, оста вил на стекле следы крови. Становой пристав заподозрил в этом преступлении одного воришку, неоднократно уже судившегося за кражи, и еще более убедился в его виновности, когда нашел у него оцарапанные пальцы. Других улик не было, и обвиняемый запирался. Но догадливый полицейский прибег к такой хитрости. Он показал обвиняемому обломки стекла с запекшейся кровью и сказал: «А это что? Видишь эту кровь,—так вот, мы позовем доктора, и он скажет нам: твоя она или чужая?» Тогда обвиняемый упал приставу в ноги и сознался. И хотя здесь мы видим особенную наивность и невежество обвиняемого, но случай этот показывает, как вообще виновные роковым образом суеверно относятся к экспертизе. Для госпожи М—ой вопрос о всемогуществе фотографической экспертизы в распознавании почерка была также темен, как вопрос о всемогуществе врача в распознавании крови на стекле был темен для того воришки. Но там угроза экспертизой привела к сознанию, а здесь — к немедленному протесту о невиновности.

Итак, сходство лица и почерка принадлежит к самым легковесным и самым несерьезным доказательствам.

Далее мы имеем уже не улики, а сплетни Елагинской прислуги и россказни самих Елагиных. Я не могу иначе называть всех этих показаний. Действительно, какую цену можно придавать рассказам горничной и мамки о том, будто в период от 8 до 16 ноября 1892 г., то есть, как раз когда пропала брошка, М—ва дважды заходила к Елагиным в отсутствие хозяев и в первый раз была одна в спальной, а во второй — расспрашивала кормилицу, «не тужит ли о чем-нибудь барыня». Достаточно сказать, что обе эти свидетельницы впервые показывали в конце февраля 1893 года о том, что случилось в ноябре 1892 г., то есть почти через четыре месяца. Я думаю, что даже через три недели после какого-нибудь дня уже нельзя с уверенностью вспомнить, на той или другой неделе он приходился; а через несколько месяцев это уже положительно невозможно. И если горничная или мамка ошиблись неделей, то все их объяснения никуда не годятся. В этой ошибке (и не на одну, а на целые две недели) и заключается разгадка этой нелепой путаницы. Госпожа М—ва действительно была у Елагиных в их отсутствие и действительно, узнав о болезни ребенка, расспрашивала кормилицу, тревожится ли барыня, но все это было до кражи брошки. И это всего лучше подтверждается признанием самой Елагиной; Елагина, уличенная М—ми, согласилась, что за несколько дней до М—го обеда, бывшего 16 ноября, она действительно с ними встретилась на Владимирской и упрекала, что они очень давно у нее не были, что было бы совершенно невозможно, если бы в течение недели между 8 и 16 ноября М—ва дважды заходила к Елагиной, о чем прислуга неминуемо должна была ей сообщить.

Вспомните затем россказни Елагиных насчет прошлого М—ой, т. е. насчет того, будто бы она была вообще небрежна к чужой собственности. Это доказывалось тем, что М—ва якобы присвоила: старую ситцевую юбку Елагиной, настолько дрянную, что в нее заворачивали мясо, платок, данный для прикрытия клетки с попугаем, и порванную, никуда негодную соломенную шляпку! Все эти присвоения случились в деревне у матери Елагиной, куда М—ву зазывали самыми нежными письмами даже на следующее лето после таких мнимых присвоений и где действительно М—ва, разъезжая по пыльным дорогам с матерью Елагиной, надевала старую юбку и шляпку, и откуда ей дали, при отъезде, серый платок для охранения попугая!.. Даже официальный обвинитель не решился пользоваться такими гадкими извращениями прежних добрых отношений между этими людьми для того, чтобы прибавить лишнюю улику против М—ой; эти ссылки Елагиных не попали даже в обвинительный акт. Но госпожа Елагина, посылавшая прежде М—ой влюбленные письма, с подписью «Мурочка» — когда дело зашло о ее брошке — всеми этими безобразными обвинениями, как купоросом, облила свою подругу. Вот уж, поистине дамская дружба!

И однако же госпожа М—ва все-таки никак не годится в похитительницы брошки. Нужно ли напоминать вам, что М—ву в этом деле будто некий ангел-хранитель защищает на протяжении целого 16 ноября (день пропажи брошки), ибо целый сонм свидетелей доказывает, что в этот именно день у М—ой был обед и она с утра до вечера не отлучалась из дому. Даже недоразумение между служанкой Лигнугарис и госпожой Баумгартен насчет 11 часов утра этого дня теперь уже устранилось: не могла быть госпожа М—ва в этот день у ювелира Лутугина, никак не могла...

Но этого мало. Разнообразнейшие свидетели рисуют нам эту женщину, с полным единодушием, в таком свете, что становится совершенно бессмысленным приписать ей такой поступок, как похищение брошки. Эта женщина совсем не такой «человек» (как выражаются русские интеллигентные люди), чтобы совершить кражу. Не только начальник Санкт-петербургской сыскной полиции господин Вощинин, но даже знаменитый парижский Лекок тотчас же бы отбросил в сторону все свои остроумные догадки о виновности М—ой. как только бы он узнал все ее прошлое, всю ее натуру. Есть натуры, к которым никак не примешаешь обвинение в краже, как нельзя смешать масло с водой, натуры, от которых подобные обвинения отскакивают, как отрицательное электричество от положительного. Такова именно М—ва. Она совсем бескорыстна. Она о деньгах всего меньше думает. У нее есть недополученное наследство, о котором она даже никогда не справляется. Жила она всегда по средствам; никаких убыточных вкусов не имеет; сама она весьма часто одолжала Елагиных деньгами, но никогда у них не занимала; ни малейшего повода польститься на брошку у нее не было; кокетство ей совершенно чуждо; ее дети от первого брака устроены прекрасно и не требуют никаких расходов; ее второй муж ей ни в чем не отказывает; обольщать кого-нибудь другого она никогда и не помышляла; романов у нее нет, ни на какие приключения она неспособна, никаких сомнительных дел в ее жизни не бывало. Это натура чистая и милая в самом душевном смысле этого слова. Ради чего же, во имя какой логики мы будем чернить этот чистый образ? Ради великих открытий науки чистописания или еще более великих догадок сыскной полиции?..

Отрезвимся же от этих бумажных привидений! Или еще лучше: вспомним, что мы трактуем здесь как воровку женщину, действительно ни в чем неповинную — и войдем в ее положение, пожалеем ее, защитим ее, отдадим справедливость ее характеру, посетуем о несовершенстве наших следственных порядков...

Преследующая власть потому обязана быть осторожной, что всякая власть должна быть благороднее тех, кто ей подвластен. Неосторожные обвинения поощряют низость заурядной публики, которая всегда относится злорадно ко всякой клевете, ко всему, что чернит людей. А что средний человек именно всегда грязно думает о своем ближнем (и в этом его следует исправлять, а не развращать еще больше) — тому мы видим удивительный пример в нашем деле.

Елагина подружилась с М—ой, будучи почти ребенком. В течение долгих лет между этими женщинами установились настоящие родственные отношения: М—ва, можно сказать, была членом елагинской семьи. Свидания были почти ежедневные; радости и горе — все делилось вместе; вместе пировали на свадьбе, вместе тревожились, когда кто-нибудь был болен, а когда бывали в разлуке, то постоянно обменивались письмами и записками и подписывались уменьшительными прозвищами. И вдруг, когда после пропажи брошки, сыщик заявил Елагиной, что подозрение падает на эту именно М—ву и что для окончательного решения этого вопроса Елагиной нужно будет предательски позвать М—ву к себе на вечер и показать ее, в щелочку, тем лицам, которые будут приведены для подглядывания, то госпожа Елагина на это согласилась и это устроила...

Понимала ли Елагина, что она делала! Ведь Елагина не принадлежит к полиции и должна иметь обыкновенные человеческие чувства к своим друзьям. Для нее М—ва была не простая подсудимая, не безличный арестант за известным номером, а Ольга Федоровна, теплая душа, всегда дорогая гостья, близкая женщина, одевавшая ее к венцу, няньчившая ее ребенка, жена порядочного человека, мать двоих детей... Неужели Елагина не почувствовала сразу, какая пропасть раскрывается перед ее другом, какое великое несчастье грозит ей? Прежде всего, Елагина обязана была не поверить возможности подобного подозрения, потому что ведь от дырявой ситцевой юбки, в которую заворачивали мясо и которая не составляла ровно никакого имущества, сделать громадный скачок к изумрудной брошке и уверовать в корысть Ольги Федоровны Елагина, конечно не могла. Но затем, если бы молоденькая Елагина, как мудрый старец, и допускала на минуту превратность всех земных привязанностей, то все-таки она должна была стать в тупик перед подобным поступком М—вой! Поступок этот был необъясним; Елагина (если она смутилась и на минуту поверила) должна была, по крайней мере, предположить какую-нибудь катастрофу в делах М—вой, чтобы допустить ее решимость на такое дело. Значит, здесь было замешано какое-то горе близких людей. Необходимо было тотчас же горой вступиться за М—ву перед полицией, защитить ее до полной неприкосновенности, отказаться наотрез от всякого предательства — и затем, поспешить к той же М —вой, объясниться, сказать, что, если все это вызвано временной нуждой, то ведь они — свои люди, можно будет сосчитаться, можно будет загладить, а потом, пожалуй, разойтись, но сделать это просто и достойно, хотя бы в благодарность за прежнюю, ничем незапятнанную дружбу; потому что благодарность к М—вой за прошлое и чувство привязанности ввиду этого прошлого должны были еще оставаться живыми в сердце Елагиной, если только у нее было сердце.

Вот почему, я повторяю, что легкомысленные обвинения безнравственны. К тому же всякий понимает, что не столько полиция и тюрьмы поддерживают общественный порядок, сколько добрые наши чувства друг к другу, терпимость, доверие, участие и человечность.

И вот— обвинение в краже брошки самым нелепым образом ударило в М—ву, которая, как говорится, ни сном ни духом не была в этом виновата. Начальник сыскной полиции был удивлен, что М—ва не только не винилась, но совершенно прямо смотрела ему в глаза. Он даже увидел в этом нахальство; он сказал М—вой: «Да вы бравируете!» Представляю зам судить, кто был в этом случае храбрее: женщина ли, виноватая, как мы с вами, и потому самоуверенная, или ее обличитель, который свои банальные фантазии считал такой истиной, что перед ними должна была застыдиться и сложить голову сама невинность...

Понятно, что супруги М—вы могли помириться с такого рода домашним прекращением дела в сыскной полиции. Они потребовали всестороннего расследования дела о брошке. Говорят: жена осталась этим довольна, но ее муж, поневоле, должен был так поступить, потому что его уволили из полиции, да и впредь бы туда никогда не приняли, так как при нем состоит неразлучно жена, склонная к воровству. Неправда! Более всего волновалась сама госпожа М—ва, которая даже укоряла мужа за уплату Лутугину и вообще за его податливость. Наконец, в ту пору, супруги М—вы не могли даже и мечтать, что при новом расследовании откроются сюрпризы, которые покажут во всей его скороспелости и беспочвенности первоначальное решение негласного суда о виновности в краже М—вой.

Вы слышали и знаете, что нашлась другая личность, в десять раз более подходящая (и опять-таки — только подходящая) к роли похитительницы, нежели госпожа М—ва, хотя обвинению и угодно было возложить эту роль все-таки на госпожу М—ву.

Нашлась другая дама, с которой совпадает множество признаков похитительницы, не подходящих к М—вой и пополняющих все то, чего в таком изобилии не достает для обвинения М—вой. А именно: сходство этой дамы с продавщицей брошки точно также признано Лутугиным; акцент у этой дамы, точно, малороссийский; дама эта точно также принадлежит к знакомым Елагиных, и притом— менее близким, из чего и следует, что подобный поступок мог быть для нее менее мучительным, чем для М—вой. Мало того, открылось, что эта дама нуждалась в деньгах и часто занимала у Елагиных; что из дома, которым заведует муж этой дамы, безвестно скрылась одна подозрительная жиличка по фамилии Перфильева, т.е. женщина с той самой фамилией, которой расписалась неизвестная продавщица брошки в лавке Лутугина; что у этой дамы была кофточка, сходная с кофточкою продавщицы, и наконец, что эта дама получала из пакета Руссова облатки в точно такой же коробочке, в какой продавщица брошки принесла поличное в магазин Лутугина, тогда как М—ва ни откуда и никоим образом не могла добыть подобной коробочки...

Довольно, господа присяжные заседатели! Я вовсе не желаю топить эту вторую женщину и даже не хочу произносить ее фамилии. Говорят, что ее почерк не похож на расписку, оставленную в магазине Лутугина, или что у нее был болен корью ребенок во время кражи, и она не бывала у Елагиных. На это я возражу — во-первых, что я по принципу не верю в экспертизу почерков и что, тем не менее, вижу у этой дамы почерк резко стоячего типа, так что. изменяя свою руку, она должна была неминуемо перейти к наклонному письму, сразу истребляющему сходство, то есть именно к тому письму, которым начертана расписка, и во-вторых, что, так как за эту даму хватились почти через пять месяцев после кражи, то с уверенностью говорить о периоде, когда был болен ее ребенок, уже нельзя. Да я, наконец, и не настаиваю на ее виновности; это вовсе не мое дело. Я никогда бы не хотел повредить ей — и, конечно, не поврежу, но так как она свободна от всякого горя, то я только приветствую в ней модель, на которой я могу вам ясно показать всю ничтожную близорукость улик, навязанных сыскной полицией госпоже М—ой.

Кто же украл брошку? Повторяю: этот вопрос меня нисколько не интересует. Быть может — полотеры; быть может, брошка даже вовсе не была украдена, и Елагина ее просто потеряла на балу или в извозчичьей карете, потому что, если она не помнит, куда положила брошку — спрятала в ящик или бросила на комоде, то почему бы ей кстати уже не забыть и того, нашла ли она на себе брошку вообще, по возвращении с бала? Ведь Елагина была уставши; раздевалась, как автомат, и легко могла прозевать исчезновение брошки. А что брошку продавала дама, так это было уже неизбежно,— кто бы ни нашел, кто бы ни украл ее,— потому что сбывать женскую принадлежность, не возбуждая подозрения, может только женщина.

За участь М—ой я спокоен. Я спокоен уже потому, что у вас постоянно будет двоиться в глазах: «М—ва или другая?» — и сколько бы вы ни сидели в совещательной комнате, из этого недоумения вы не выйдете. Нельзя же вам, в самом деле, взять две бумажки, написать на них две фамилии, зажмурить глаза, помочить пальцы — и если к пальцу пристанет бумажка с фамилией

М —ой — обвинить М—ву, а если пристанет другая бумажка - оправдать.

Итак, вы оправдаете М—ву. Но пусть же ваше оправдание сослужит и другую службу. Пускай сыскное отделение хотя немножко отучится от своей прямолинейности, от своей прыти, от этой езды в карьер, потому что, хотя со стороны и красиво смотреть, как ретивый конь стрелою несется от Аничкина моста прямо к Адмиралтейству, но при этом часто бывает, что он давит ни в чем не повинных прохожих. Точно также в этом деле сыскное отделение придавило и М—ву. Когда вина подсудимого ясно доказана, тогда мы готовы отдать его в карающие руки; но когда, как здесь, обвинение основывается на одних предположениях и притом очень шатких, тогда наши лучшие защитники, то есть судьи, всегда скажут тому, кто посягнет на свободу М—ой: руки прочь! эта женщина неприкосновенна! Такой приговор вы постановите спокойно и достойно, для поддержания веры в чистоту нравов, ибо основное правило, на котором должно утверждаться уголовное правосудие, всегда останется одним и тем же: доверие выше подозрения.


М—ва была оправдана при громком сочувствии публики.


Опубликовано: Андреевский С.А. Защитительные речи. СПб., 1909.

Андреевский Сергей Аркадьевич (1847-1918) - крупнейший судебный оратор, поэт, писатель, критик.


На главную

Произведения С.А. Андреевского

Монастыри и храмы Северо-запада