С.А. Андреевский
Дело Зайцева

Убийство в меняльной лавке на Невском проспекте, в доме Бенардаки

На главную

Произведения С.А. Андреевского



Есть, господа присяжные заседатели, нечто горькое и безутешное в положении человека, для которого не только не существует никакой надежды на оправдание, но и почти нет надежды на снисхождение. Спрашивается: к чему его судить? Зачем предоставлять слово защите? Сделано дело грубое, жестокое, возмутительное; виновный не оправдывается, ваш взгляд готов. Не проще ли, теперь же отпустить вас в совещательную комнату? Но я полагаю, что суд поручил мне защиту подсудимого не для того, чтобы я оставался безмолвным; да и самая защита, мне думается, учреждена не напрасно. Когда совершается какое-нибудь преступление, то предполагается, что все и каждый заинтересованы в наказании виновного. От имени общества, от имени всех прокурор возбуждает преследование, он предъявляет свое обвинение подсудимому Здесь, его устами говорят все против одного. Не забудьте: все — против одного... в суде! Какой же бы это был суд, если бы за этого одного не поднимался ничей голос, если бы у этого одного не было никакого орудия для борьбы со всеми?! Это орудие — дарованная законом защита. Наша роль трудная, но необходимая. Общественное возмездие, прежде чем покарать, должно одуматься; оно обязано взвесить свой тяжелый шаг и выслушать против себя все возможные возражения, какие только может создать человеческая мысль. Если после таких возражений оно ничуть не поколеблется, ни от одного своего вывода не откажется, ни в одном своем чувстве не смягчится,— то, что бы мы ни думали о решении, мы назовем его обдуманным, взвешенным.

Еще недавно преступление Павла Зайцева было предметом изумления целого Петербурга. Теперь этот призрак, взволновавший столицу, поставлен перед вами: прежде чем прогнать его от себя, вглядитесь в его черты, изучите его физиономию и характер, постарайтесь объяснить себе его происхождение. Прокурор прав, что после слухов, ходивших об этом деле в городе, вы при самом открытии заседания должны были испытать некоторое разочарование. Вы, вероятно, ожидали встретить холодного, резкого, наглого, ужасного человека с зверским выражением лица: этот бледный, грустный, робкий — даже добродушный мальчик, смиренно ожидающий своей участи, совсем не годится в герои прочитанного сегодня обвинительного акта. Быть может, вы с ним ближе познакомитесь и объясните себе такое противоречие, если я вам вкратце передам его жизнь и постараюсь восстановить перед вами все, что он мог испытывать, выполняя свое страшное дело.

Однажды, пять лет тому назад, по Невскому, мимо памятника Екатерине, проходил извозчик с четырьмя мальчиками. Встретив эту группу, вы, вероятно бы, прошли мимо, не задавшись мыслью: что это за люди? Но глаз купца Павлова угадал в этих мальчиках товар. Павлов узнал от извозчика, что мальчики привезены из далекой деревни для обучения; он выбрал наудачу одного из них для своей башмачной лавки. Это и был 13-летний Павел Зайцев. Мальчик был пристроен в лавку на все готовое. Он должен был даром прислуживать и работать в течение пяти лет, а после того поступить на жалованье. До этой желанной поры, перед преступлением, Зайцеву оставалось всего два месяца; он недотянул... И вот как это случилось. Не будем говорить о том, пользовался ли Зайцев у купца Павлова лаской, хорошим руководством, были ли вокруг него дорогие и близкие люди — было ли все то, что развивает и воспитывает наше сердце,— оставим это в стороне; все же для Зайцева здесь было гнездо, хотя чужое и жесткое. Работа идет, как заведенная машина; у него есть обеспеченный и знакомый угол, рядом хозяйские дети и хозяйская семья; над ним тяготеет, им управляет хозяйская власть, он не задумывается над жизнью, тревожные мысли не посещают его голову, кровь течет ровно — он в колее. И купец Павлов им доволен: мальчик тихий, добрый, не вороватый, послушный — словом, хозяин решительно ничего дурного о нем сказать не может, он называет его поведение «безукоризненным». Так дело идет четыре с лишком года. Около минувшей Пасхи для Зайцева, после наступления семнадцати лет, вместе с весной, настали первые искушения... Тайком от хозяина, грязно, без иллюзий, эта весна была отпразднована с пивом и водкой в Щербаковом переулке. Незавидное упоение! Но среди серой, сухой и холодной полусиротской жизни в эти ранние годы такие минуты все-таки были способны казаться для Зайцева привлекательными. Можно ли назвать непростительным, если мальчика туда потянуло опять и опять?.. Начинаются отлучки, аккуратный мальчик загуливает. Хозяину это не с руки: ведь он не отец и не мать, чтобы пожурить, но пожалеть, переждать и помиловать: его торговля страдает от этих отлучек. Он выругал Зайцева раз, другой, на третий — выгоняет его. Зайцев просит хозяина обождать несколько дней, пока он сыщет себе место, но в эти дни успевает выпросить у хозяина прощение и остается. И в это время Зайцев, кроме отлучек, ни в чем не провинился: он не крал, не злобствовал, не грубил. Но в конце концов Павлов, недовольный прогулами, рассчитывает Зайцева. Он остался без всего. До сих пор его жизнь была чистой. Но теперь, по чувству самосохранения, он делает первый бесчестный поступок: еще ранее, будучи на месте, Зайцев разнес многим покупателям товар со счетами; счета эти были до сих пор не оплачены — и вот, как будто от имени Павлова, он пошел к двум из покупателей и получил по счетам 41 рублей 50 копеек; он бы мог сходить и к другим, но этого не сделал: он только желал себя обеспечить. Что же теперь ему оставалось предпринять? Поступить на другое место? Для этого нужны знакомства — их у него не было. Родных, которые бы приютили, не было также; есть у него в Петербурге дядя, но далекий, троюродный — у этого дяди в обучении служит конфетчиком его маленький брат, но сам Зайцев перерос уже те года, когда дети начинают учиться кондитерскому мастерству. Ехать в деревню? Но каково туда показаться и что там с собой делать? Не забудьте, господа присяжные заседатели, что все эти вопросы должен был обсуждать Зайцев, будучи брошенным на улицу. Человек, брошенный на улицу, это все равно, что блуждающая звезда, которой ничто не управляет: она может своим ударом разрушить всякое препятствие на своем пути и сама об это препятствие разрушиться. Мысли такого человека не текут подобно нашим. Человеческие правила, понятия о долге кажутся ему чем-то исчезнувшим в тумане; он слышит шум, он видит огромные дома или лица прохожих, но той мягкой точки зрения, с которой на все это смотрим мы, у него нет: его окружает что-то живое, но безучастное, враждебное, готовое также веселиться или еще, пожалуй, посмеяться над ним, когда его не станет... Будущая неделя, месяц, год — для него такие страшные призраки, что он об них не смеет и подумать; он отгоняет от себя попытку заглянуть в них, хотя знает, что они наверное настанут. И вот такой-то внутренний мир носил в себе Зайцев, когда он очутился с 40 рублями, без угла и крова, среди улиц Петербурга. Когда 40 рублей составляют все, что мы имеем для нашей жизни, тогда мы ими не дорожим. Зайцев пошел в публичный дом. Там он встретил знакомого, который пообещал ему устроить ручную торговлю рамками с лотка. Из бывших у Зайцева денег 12 рублей пошло на лоток, товар и жестянку; кроме того, он купил себе шубу, нанял квартиру и стал торговать. Спустя неделю он однажды высказал товарищу своему, что «этим трудно прокормиться». И действительно, эти аляповатые рамки из раковин — велик ли на них спрос? Куда девались прежний верный кусок хлеба, привычная обстановка, сдерживающая власть хозяина, и впереди — если не ясные, то всегда спокойные дни? А теперь он, со своим лотком, все же остается человеком, брошенным на улице. Все тот же содом в голове, то же мотание без приюта. Он ни на кого не зол, он никому не завидует, он остался таким же тихим, добрым: только внутри у него что-то замерло и люди не кажутся ему такими, как прежде. И вот, такому человеку уже недалеко до заразы, присущей темным углам общественной жизни. Зараза эта — тонкая, как микроскопический миазм,— называется преступной мыслью. Она западает в голову и отравляет организм. Есть для этого и благоприятная обстановка.

В ноябрьский день Зайцев стоит со своим лотком у окна меняльной лавки; он видит на витрине деньги: билеты, серебро, золото; он знает, что эти деньги дадут все; они его притягивают к себе... Конечно, я не скажу, что здесь наступает естественный и дозволительный переход к убийству! Я бы умирал с голоду и этого не сделал; никто бы из вас, никто бы из присутствующих здесь никогда этого не сделал, но ведь у нас не то прошлое, не то детство, не то воспитание, не то развитие, не та участь и не те года, что у подсудимого! А теперь, когда мы измеряем его злую волю, мы должны жить его прошлым и думать его мыслями. Для того, чтобы вы могли быть нелицеприятными судьями, я бы попросил вас, господа присяжные заседатели, переменить обыкновенную в подобных случаях точку зрения. Вы смотрите теперь вовсе не в ту сторону, куда смотрел подсудимый. Вам все представляется изуродованный труп, вы ослеплены его видом, вы все думаете: Господи! Как это жестоко! Можно ли было на это решиться? Ведь он знал, ведь он должен был думать о том, как это больно и мучительно. Нет! Он об этом не думал, он прогонял от себя все эти мысли. Он был ослеплен деньгами и о них думал. Он чувствовал, что для завладения деньгами нужно совершить нечто ужасное, но он, вероятно, даже побоялся назвать в своих мыслях по имени это ужасное; он, вероятно, подумал «нужно удалить сидельца», а не убить. Он знал, что удалять его будет нелегко, страшно, что у него память отшибет на это время, что он будет опьянен, хлороформирован, как во время операции, но он думал — несчастное заблуждение всех убийц,— что после операции он будет здоров, что он купит счастье всей жизни. На этом счастье он сосредоточивал свои мечты, отмахиваясь от того кошмара, который предстояло еще предварительно перенести. Нервы разгуливались, голова пьянела от мыслей; воля и самообладание куда-то уходили, сторонясь от этого несчастного, зараженного, отравленного. Зайцев незадолго до убийства купил топор... Для чего он купил топор — это не вполне выяснилось, но вы можете думать, что для убийства. «Как у него руки не дрожали, когда он покупал это страшное орудие?» — спросите вы. Очень просто: он думал — ведь это еще не самое преступление, мало ли на что может пригодиться топор? Что ж, что я покупаю? Сделаю подножки для лотка... А не то брошу... К сожалению, Зайцев не психолог. Он не знал, что, купив после таких мыслей топор, он попадал в кабалу к этой глупой вещи, что топор с этой минуты станет живым, что он будет безмолвным подстрекателем, что завтра он будет служить осязательным следом вчерашнего умысла и будет сам проситься под руку. При таком анализе я, по совести, не могу здесь признать заранее обдуманного намерения. Для заранее обдуманного намерения необходим, как мне кажется, крепкий, как сталь, ничем непоколебимый и неотвратимый умысел. В годы Зайцева — он едва перешагнул возраст неполного разумения,— при его характере, такой неуклонности и зрелости злой воли предположить нельзя. Воля его могла постоянно колебаться. У него могли украсть с лотка топор; он, быть может, другого бы и не купил, подумав — «не судьба». Кто-нибудь, нежданный знакомый, мог в самый день убийства подойти к нему на Невском и сказать: «Павел! Пойдем, я тебе нашел хорошее место» — и Зайцев, я почти уверен, не совершил бы преступления. Но ничего этого не случилось. Купленный топор остался у Зайцева, и действительно, однажды, в благоприятную минуту, когда в лавке никого, кроме Красильникова, не оставалось, этот топор искусил его. Зайцев спустился по трем ступенькам, вошел в лавку и — сделался убийцей... Как трепетало в эти невыносимые минуты его сердце, как рябило в его глазах, как холодела его спина — об этом никто не знает... Нам пересчитывают раны, измеряют их дюймами, следят за поворотом топора — как будто все это принималось в расчет, как будто все это увеличивает вину или вообще имеет какое-нибудь значение! Посмотрите на разбитые вагоны после крушения поезда: кажется, сколько времени и труда нужно было употребить на то, чтобы расщепить эти кресла, поломать печи, разбить окна! А между тем все было делом одного мгновения. Здесь действовала такая же страшная, слепая сила: Зайцев теперь, наверное, не может себе составить никакого представления ни о времени, употребляемом на преступление, ни о количестве ударов. Поступок Зайцева называют дерзким. Это не дерзость, а глупость, это слепота возбуждения. Именно глупость: идти с улицы, днем, на убийство в меняльную лавку, прозрачную, как фонарь, и посещаемую так же часто, как аптека. И как всякой глупости— безумному решению Зайцева повезло: нужно же, чтобы на эти именно мгновения никто в лавку не вошел! Можно ли назвать такое нелепое убийство заранее обдуманным? Да разве тот, кто все заранее обдумал, будет так неосмотрителен?

По совершении преступления, Зайцев, по его собственному выражению, «выкатился» из лавки с награбленными деньгами. И вот он уже убийца, хмель у него прошел, им овладело равнодушие, с темным сознанием, что его постигло большое несчастье... Он возвращается домой, застает там товарища, идет с ним к парикмахеру, завивается, толкается из трактира в публичный дом и обратно, но ему все не по себе. Товарищ смеется, танцует, а он нет. «Мне что-то скучно»,— думает он вслух и заказывает завести орган. Он все ждет, что за ним придут, но никуда не бежит, не скрывается. «Все равно придут»,— думает он. И действительно, за ним приходят, и он покорно отдается в руки правосудия, беспрекословно возвращая награбленное. Спрашивается: где же то счастье, которого он ожидал? Для чего он все это сделал?..

Убийство, господа присяжные заседатели, есть несчастье, старое, как земля. Еще со времен Каина люди не могут искоренить этого зла. Этот общественный недуг подкрадывается к человеку, как чума, нападает на его мозг, делает бесчувственным его сердце и, распоряжаясь его руками, заставляет его делать то, от чего он сам впоследствии приходит в ужас и невольно отталкивает от себя своих собратьев. Надо иметь откровенность сознаться, что наказания не помогают делу. Творя наш суд, мы ходим во тьме и действуем больше по инстинкту, потому что не можем придумать никакого иного порядка, никаких других средств. Будем же осторожны, не забывая, что во всех делах такого рода мы всегда судим о совершенно непостижимом для нас состоянии человеческой души.

Вы правы, господа присяжные заседатели, сокрушаясь об участи Красильникова. Но что же ожидает Зайцева? Правда, после вашего приговора он возвратится в тюрьму. Он будет жив сегодня и завтра, и месяц, и год; но затем он станет примечать, что у него нет ни воздуха, ни воли, ни желаний, ни привязанности, ни будущего— он заметит, что он в действительности не живет; тогда он увидит, что он умер, и припомнит, что он умер именно сегодня, после вашего приговора... Такую-то коварную смерть дает виновнику уголовное наказание... Провожая Зайцева в это безотрадное будущее, пробегая его короткую жизнь, припоминая, из-за чего, из-за какого сплетения обстоятельств погиб этот, по природе своей, честный, смирный и добрый мальчик, я не могу не выразить, что я в такой же мере жалею его, как и покойного Красильникова. Если хотя кто-нибудь из вас разделит мои чувства к подсудимому, то я буду считать, что я исполнил возложенную на меня задачу.


Суд поставил на разрешение присяжных два вопроса: один о предумышленном убийстве с корыстной целью, а другой — об убийстве без заранее обдуманного намерения, посредством случайно взятого топора. На первый вопрос присяжные ответили отрицательно, а на второй — «да, виновен, но заслуживает снисхождения». Суд определил: сослать Зайцева в каторжные работы на восемь лет.


Опубликовано: Андреевский С.А. Защитительные речи. СПб., 1909.

Андреевский Сергей Аркадьевич (1847-1918) - крупнейший судебный оратор, поэт, писатель, критик.


На главную

Произведения С.А. Андреевского

Монастыри и храмы Северо-запада