К.К. Арсеньев
Законодательство о печати

На главную

Произведения К.К. Арсеньева



С формальной стороны единственный путь к достижению желанной цели — это, бесспорно, общий пересмотр в законодательном порядке всех постановлений о печати, и постоянных, и так называемых временных. Его необходимость была признана при самом издании Закона 6 апреля, имевшего в глазах его составителей только значение переходной меры. С тех пор вопрос о пересмотре почти никогда не сходил со сцены и несколько раз казался близким к разрешению: в 1871 году, когда окончились занятия комиссии кн. Урусова; в 1880 году, когда, под влиянием новых веяний, найдено было справедливым улучшить и упрочить положение печати. Даже усиление гнета над печатью (в 1872, 1882 и 1897 гг.) всегда сопровождалось указанием на предстоящее возобновление законодательной работы. Само собою разумеется, что в форму закона может быть вложено самое различное содержание; но все-таки мы думаем, что постоянные правила, проведенные в законодательном порядке, были бы, в той или другой степени, благоприятны для печати. Когда, вне этого порядка, издается отдельное постановление, вызванное большей частью каким-нибудь случайным обстоятельством, на первый план выдвигаются обыкновенно соображения так называемого охранительного свойства: принимаются меры ограничения, предупреждения, пресечения — принимаются тем легче и тем бесприпятственнее, что в близком, по-видимому (но только по-видимому), будущем ожидается их отмена. Иными мотивами руководствуется законосовещательное учреждение, как потому, что все его работы рассчитаны не на короткий срок, а на сравнительно долгое время, так и потому, что оно привыкло к всестороннему рассмотрению доходящих до него вопросов, к разрешению их вне зависимости от мимолетных настроений.

Пройдя через Государственный Совет, законодательство о печати неизбежно должно получить не только большую цельность, но и большую приспособленность к степени развития, достигнутой русским обществом. Закон, достойный этого имени, должен создать почву для законности, т.е. увеличить сумму твердо признанных прав, положить конец усмотрению, теперь почти безраздельно господствующему над печатью. Доставить печати все то, на что она имеет право, мог бы, конечно, только пересмотр, предпринятый «в добрый час», при счастливых предзнаменованиях, на заре новой эпохи великих реформ.

Действующие законы различают печать подцензурную и бесцензурную, столичную и провинциальную, периодическую и непериодическую. Необходимо ли, неизбежно ли такое различие — и, прежде всего, целесообразно ли существование предварительной цензуры? Мы видели, что сомнения по этому предмету возникали уже полвека тому назад и возникали не только в среде писателей, но и в среде государственных людей, далеких от всяких увлечений. Припомним слова кн. П.А. Вяземского, сказанные в 1856 г.: «Все многочисленные, подозрительные и слишком хитро обдуманные притеснения цензуры не служат к изменению в направлении понятий и сочувствий. Напротив, они только раздражают умы и отвлекают от правительства людей, которые могут быть ему полезны и нужны». Не менее характерно и то, что за переход от предварительной цензуры к карательной высказался министр народного просвещения гр. Путятин, призванный к власти в один из тех моментов, когда ее задачей считалось не ускорение, а замедление движения. Назначение предварительной цензуры — подавлять так называемые вредные направления, умерять страсти, сдерживать торопливые порывы. Исполняет ли она, может ли она исполнить свое назначение? Отрицательный ответ на этот вопрос написан на каждой странице ее истории. В сороковых годах, на рубеже двух следующих десятилетий, в позднейшие моменты оживления общественной мысли цензура не могла ни предупредить появления течений, идущих вразрез с намерениями правительства, ни остановить их рост, ни уменьшить их влияние. Чтобы подавить их на время — подавить, конечно, только внешнее их выражение, так как внутренняя их жизнь ускользает от воздействия власти,— нужно было прибегать каждый раз к экстраординарным мерам, обнаруживавшим с полной ясностью бессилие цензуры. В 1848 г. задача наблюдения над наблюдающими была возложена на Комитет 2 апреля. Водворить молчание о всем сколько-нибудь важном и серьезном ему удалось; но что скрывалось за этим молчанием, что зрело в умах и сердцах — это показало, несколько лет спустя, неудержимое развитие крайних взглядов, очень скоро одержавших верх над умеренными. Новые запрещения, ознаменовавшие собою середину шестидесятых годов, не помешали наступлению одной из самых смутных эпох нашей истории. Временные правила 1882 года, подчинив усмотрению четырех министров не только бесцензурные, но и подцензурные издания, окончательно признали этим самым несостоятельность предварительной цензуры. К тому же заключению приводит и вся административная практика последнего времени. Предварительная цензура предполагает перенесение всей ответственности за печатное слово с автора, издателя или редактора на цензора, допустившего появление его в печати. Исключения из этого правила, усвоенного отчасти и нашим законодательством (Устав о цензуре и печати, ст. 24, 52, 60, 180), мыслимы только в случаях особенно важных (сравним, например, ст. 61 Устава о цензуре и печати), влекущих за собою уголовную ответственность. Между тем административным карам, выражающимся в приостановке на срок до восьми месяцев, подцензурные периодические издания подвергаются весьма часто, без привлечения к суду, за статьи, напечатанные с разрешения цензуры и не заключающие в себе ничего преступного. По отношению к изданиям провинциальным это пытаются объяснить отсутствием в большинстве провинциальных городов специальных цензоров, вследствие чего цензорские обязанности исполняются иногда лицами, недостаточно к тому подготовленными и обремененными массой других занятий. Ничего подобного нельзя сказать об изданиях столичных —а между тем и их постигает иногда участь их провинциальных собратий. В 1899 г. было приостановлено на три месяца «Русское богатство», в 1901 г. совершенно прекращена «Жизнь» — а ведь над обоими изданиями ближайшим образом бодрствовала предварительная цензура.

Особенно яркой несообразность одновременного существования подцензурных и бесцензурных изданий является именно в столицах. Трудно понять, почему и для чего, при полной однородности условий, остаются в силе, один рядом с другим, два совершенно различных порядка. Если предварительная цензура не исключает собою, как мы только что видели, обращения к мерам карательного свойства, то отчего бы не ограничиться последними, раз речь идет об изданиях, выходящих под ближайшим надзором не только местной, но и центральной цензурной власти? Зачем налагать на целую категорию изданий добавочное бремя, раз оно, не обеспечивая их самих от внезапных катастроф, не служит гарантией и против распространения взглядов, вредных с правительственной точки зрения? А между тем тяжесть этого бремени очень велика. В издании бесцензурном контролируются мнения, но не слова; сказанное здесь может вовсе не дойти до читателей, но если дойдет до них, то дойдет в том самом виде, в каком было написано или, по крайней мере, в том, какой получило с согласия редактора или автора*. В издании подцензурном цензор может не только запретить статью или отдельное ее место: он может исказить ее до неузнаваемости, выбрасывая слова и фразы, уничтожая связь между предположениями, обесцвечивая картины, обессиливая аргументацию, обращая живое тело в мертвый остов. Что вся эта процедура, мучительная для автора, а иногда и для самого цензора, неизбежна — это показывает история цензуры и подтверждает ежедневный опыт**. Отвечая за каждое слово, цензор не может не останавливаться на словах, отыскивая скрытую в них опасность и руководствуясь правилом, что лучше зачеркнуть слишком много, чем слишком мало. Столь же несомненно и то, что вышеописанная процедура не нужна: ведь не соблюдается же она по отношению к изданиям бесцензурным, хотя бы они по своей окраске существенно не отличались от родственных им подцензурных. Не случайно мысль об освобождении от цензуры всех вновь возникающих столичных изданий (если этого желают сами издатели) возникла уже треть столетия тому назад, в комиссии кн. Урусова: она вытекает сама собою из того факта, что бесцензурность никогда не была монополией одних «благонадежных» изданий. Закон 6 апреля 1865 года предоставил ее всем столичным изданиям, тогда существовавшим,— а между ними были органы самых различных направлений. Далеко не исключением бесцензурность независимых или даже оппозиционных изданий оставалась и впоследствии, остается до сих пор. Где же, затем, препятствие к провозглашению ее общим правилом, по крайней мере для столиц?

______________________

* Мы имеем в виду те случаи, когда редактор или автор, чтобы предупредить задержание книги, соглашается сделать в ней указываемые ему перемены.
** Автору этой книги случилось недавно, после сорокалетнего почти промежутка, поместить небольшую статью в подцензурном издании — и он вспомнил при этом о своей давно минувшей молодости, встретясь с теми же цензурными приемами, от которых он страдал в начале шестидесятых годов. Исключены были из его статьи такие места, которые в бесцензурном издании не встретили бы ни малейших затруднений.

______________________

Мы сказали: по крайней мере для столиц, но спешим прибавить, что не видим никакой рациональной причины для такого ограничения. В провинции неудобства подцензурности чувствуются, конечно, еще сильнее, чем в столицах, а обойтись без нее еще легче. В чем заключается главное назначение провинциальной печати? Следить за всеми явлениями местной жизни, обсуждать со всех сторон возникающие в ней вопросы, отмечать нарождающиеся потребности, освещать вновь прокладываемые пути и встречаемые на них преграды, оглашать правонарушения и отступления от закона. Исполняя это назначение, провинциальная печать действует в общем интересе — в интересе как местности, так и государства, но неизбежно нарушает разные частные, личные интересы, для которых молчание удобнее, чем огласка, темнота выгоднее света. Таковы, иногда, интересы той или другой местной власти, желающей скрыть допущенные злоупотребления, или враждебно относящейся ко всему идущему вразрез с успокоительной формулой: все обстоит благополучно, или просто не переносящей ничего похожего на критику. Что обусловливаемое этим или чем-либо подобным настроение местной администрации мешает провинциальной печати заниматься, как бы следовало, местными делами — это признают даже такие систематические хвалители власти, как публицисты «Московских ведомостей»; но лекарство, предлагаемое ими, меньше всего соответствует болезни. Все зло они видят в том, что цензорские функции в провинции отправляет обычно вице-губернатор или советник губернского правления, слишком близко стоящий к административной машине и потому недостаточно беспристрастный. Нужно назначить как можно больше «специальных цензоров, подчиненных одному лишь Главному управлению по делам печати, мало заинтересованных в ходе местных дел, но зато твердо знающих и хорошо понимающих, что можно и чего нельзя допускать в печати». Бесспорно, и вице-губернатор, и советники губернского правления, и чиновники особых поручений, а за редким исключением — и общий их начальник, губернатор, заинтересованы в том, чтобы внутренняя жизнь губернии оставалась по возможности недоступной для гласности и, следовательно, для критики; но многим ли меньше в том заинтересован «самостоятельный» цензор? В провинции между должностными лицами, особенно одного и того же ведомства, очень легко и скоро устанавливается известная солидарность, известный esprit de corps [сословный дух (фр.)], заставляющий каждого стоять за всех и всех — за каждого. Нет основания думать, чтобы от него оставался свободен цензор, хотя бы и назначенный непосредственно Главным управлением по делам печати. Если он сам и не разделяет взгляда, в силу которого действия должностного лица подлежат исключительно контролю начальства и должны быть неприкосновенны для «фолликюлеров», ему трудно устоять против упрашиваний и упреков целой группы, к которой он принадлежит по своему служебному положению, и тем более против неудовольствия наиболее видных ее представителей. Даже центральная администрация, принимая карательные меры против печати, уступает иногда настояниям других ведомств; тем вероятнее воздействие посторонних давлений на цензора, стоящего в водовороте провинциальных течений. Облеченный de facto почти неограниченною властью, он именно потому является ответственным за все дозволенное им к печати: юридически ответственным — перед начальством, фактически— перед всеми влиятельными элементами губернского общества. Заметим вдобавок, что говорить о «самостоятельности» отдельных провинциальных цензоров меньше всего подобало бы тем газетам, которые постоянно доказывают необходимость подчинения губернатору всех чинов губернской администрации, какими бы функциями они ни были облечены и к какому бы ведомству ни принадлежали... Если, впрочем, и допустить, что от отдельных цензоров провинциальная печать в конечном итоге может ожидать простора несколько большего, чем от администраторов, являющихся цензорами лишь в свободное от других занятий время, то отсюда вытекает только одно заключение: отдельная цензура есть меньшее из двух зол, но отнюдь не положительное благо. Таким благом для провинциальной периодической печати, как и для всякой другой, можно считать единственно освобождение от предварительной цензуры. Только оно, знаменуя собою доверие к печати и сознание приносимой ею пользы, может устранить препятствия, встречаемые в настоящее время ходатайствами об основании новых провинциальных периодических изданий*.

______________________

* Еще недавно, например, министром внутренних дел отклонены просьбы двух лиц, желавших издавать газеты в Уфе, где теперь, кроме официальных ведомостей, выходит только один еженедельный «Листок объявлений и извещений».

______________________

До сих пор у нас еще немало больших городов, в которых, кроме официальных губернских и епархиальных «Ведомостей», вовсе нет частных органов печати (назовем, для примера, Тамбов, Симбирск, Могилев). В других городах выходит только одна газета, влачащая, за отсутствием конкуренции, довольно жалкое существование или прямо употребляющая во зло свою фактическую монополию (припомним, какую роль играет, например, «Бессарабец» в Кишиневе). Трудно поверить, что в таком городе, как Харьков, очень долго имелась только одна частная газета — «Южный край». До крайности непрочными оказываются даже попытки оживить неофициальный отдел «Губернских ведомостей»; очень часто сделанное в этом отношении при одном губернаторе уничтожается при другом, или перемена в составе редакции (как это недавно случилось в Харькове) влечет за собой возвращение газеты к прежней бесцветности и бессодержательности. В конце девяностых годов в «Екатеринославских губернских ведомостях» существовал особый «Отдел екатеринославского уездного земства». По прошествии двух лет ему положили конец «непредвиденные и не зависящие от уездной земской управы обстоятельства», хотя, по удостоверению управы, «единственной его целью служило стремление уездного земства дать возможность своевременно знакомиться с мероприятиями правительства и земских учреждений в сфере земской деятельности, быть в курсе течения земской жизни и почерпать полезные сведения и указания по отношению к сельскому хозяйству во всех его разновидностях»... За местную печать неоднократно высказывались даже представители администрации. Бывший Могилевский губернатор Н.А. Зиновьев, уезжая два года тому назад из Могилева для занятия высшего поста в Министерстве внутренних дел*, произнес прощальную речь, в которой признал наличность услуг, оказанных ему гласностью в лице «Могилевских губернских ведомостей», т.е. органа официального, зависимого, стесненного в средствах. Отсюда ясно, какую службу может сослужить местной администрации — и, конечно, в еще большей степени местному населению — печать самостоятельная, располагающая достаточным числом способных сотрудников и хорошо осведомленных корреспондентов. Весьма характерна, с занимающей нас точки зрения, руководящая статья, с которой выступил в 1896 году только что основанный тогда «Калужский вестник». «В то время,— сказано в этой статье,— когда некоторые инициаторы местных провинциальных изданий не получили административного разрешения на издание местных газет, Калуга, благодаря просвещенному сочувствию и содействию местной власти и энергии некоторых лиц, имеет местный печатный орган с весьма широкою для провинции программой». Итак, все зависит от случайного настроения одного лица. Не боится губернатор гласности и критики — издание местной газеты возможно; предпочитает он «тишь и гладь», что бы под ней ни скрывалось,— десятки тысяч читателей должны оставаться без сведений о том, что творится рядом с ними. Пора заменить такой порядок (или, правильнее, отсутствие всякого порядка) определенными правилами, под охраной которых свободно могла бы развиваться местная печать, и во главе этих правил должно стоять освобождение от предварительной цензуры.

______________________

* В настоящее время Н.А. Зиновьев состоит товарищем министра внутренних дел.

______________________

С вопросом о предварительной цензуре тесно связано значение, которое закон придает объему книги. В интересной статье профессора И.Я. Фойницкого «Моменты истории законодательства печати», вошедшей в состав 2-го тома изданного им сборника «На досуге» (СПб., 1900), приведены весьма веские возражения против обычного деления непериодических изданий на книги и брошюры*, а также против установления различных правил для изданий периодических и непериодических. Возникновение всех этих различий, по мнению И.Я. Фойницкого, «может быть понято только как исторический факт. Историческое первенство принадлежит книге; долгое время она была почти исключительной формой, в которую облекалась мысль. Явившись раньше, она естественно успела раньше достигнуть самостоятельности и свободы от государственного вмешательства. Но интересы жизни росли, общественная жизнь стала идти скорее, колеса ее завертелись с быстротою, за которой тяжеловесная книга in folio XV—XVII столетий не в силах была поспевать. Новые условия вызвали новую форму: явилась брошюра. Ее компактность позволяла ей двигаться быстрее, ее незначительная величина открывала доступ к литературе большому числу лиц. Мало-помалу в социальной деятельности образовались различные направления, более или менее резко обособившиеся. Явления жизни стали сменяться еще быстрее, они не могли более выжидать, пока у кого-либо явится решимость и средства издать брошюру; они требовали постоянного, беспрерывного наблюдения. Для удовлетворения этой потребности нового времени явилась периодическая пресса. Явившись позже других, она еще не успела приобрести себе везде ту долю независимости, какая принадлежит двум первым формам,— но она неминуемо станет на ту же ступень». Что это случится рано или поздно — мы уверены в том наравне с И.Я. Фойницким. Едва ли, однако, сравнительно мягкое отношение к книге, свойственное раннему фазису развития свободы печати, объясняется только тем, что книга, по времени своего появления, старше брошюры. Брошюра, как справедливо замечает проф. Фойницкий, старше периодической печати, но это не мешает первой возбуждать в известные исторические моменты больше опасений, чем даже последняя. Отмененная если не для всех, то для многих периодических изданий, предварительная цензура сохраняет у нас полное господство над брошюрой. Почему? Отчасти потому, что для периодической печати придумана система административных взысканий, не применимая к брошюрам, но отчасти и потому, что брошюра небольшая по объему, доступная по цене, легко усвояемая по содержанию, признается особенно опасной и требующей усиленных мер «предупреждения и пресечения». Посылы, лежащие в основании такого взгляда, кажутся нам по меньшей мере спорными. Усвояемость мысли зависит не от количества страниц, на которых она изложена, а от характера темы, от способа изложения, от степени убедительности доводов. Широкое распространение книга, соединяющая в себе все главные условия популярности, получает сплошь и рядом гораздо легче, чем брошюра, которой недостает одного из этих условий. Читателей книга всегда имеет больше, чем покупателей; высокая цена, уменьшая число последних, может вовсе не повлиять или повлиять очень мало на число первых, раз книге предшествует громкая репутация автора или за нею следует ореол успеха. Чем меньше книга (или брошюра), тем скорее и основательнее, притом могут ознакомиться с нею органы надзора, тем быстрее, следовательно, может быть возбуждено против нее судебное преследование. Важны, с точки зрения цензурного ведомства, не столько те или другие отдельные выражения, которые могли бы исчезнуть при предварительной цензуре, сколько общее содержание, которое и в брошюре, и в книге одинаково может быть предметом судебной оценки. От периодического издания брошюра отличается тем, что она в огромном большинстве случаев стоит одиноко, не представляя собою одного из звеньев длинной цепи; ряд брошюр, систематически следующих одна за другой и бьющих в одну точку,— явление редкое, исключительное, и не им должна обусловливаться политика правительства относительно этого рода литературных произведений. Вполне возможно поэтому отсутствие особых мер предосторожности по отношению к брошюрам, даже при недоверии к периодической печати. Паллиативом в этой области, не выдерживающим теоретической критики, но практически немаловажным, было бы значительное понижение минимального числа листов, освобождающего от предварительной цензуры, и притом без различия между сочинениями оригинальными и переводными. Уравнение тех и других было проектировано, как мы видели, еще комиссией князя Урусова. Считать переводные сочинения более опасными, чем оригинальные, нет, очевидно, никакой причины. Правда, переводные сочинения при прочих равных условиях могут быть пускаемы в продажу по более дешевой цене, так как вознаграждение переводчиков, вообще говоря, меньше вознаграждения авторов; но ведь не вдвое же удешевляется от этого цена книги, не стоит же переводное сочинение в двадцать листов столько же, сколько оригинальное — в десять. Весьма часто притом цена книги определяется соображениями или обстоятельствами, не имеющими ничего общего с размером гонорара. Опасения, с цензурной точки зрения, может, наконец, внушить разве цена, столь низкая, что книге (или брошюре) легко проникнуть в народную массу; но сюда относятся только издания очень дешевые, т.е. совсем небольшие — примерно в один-два печатных листа.

______________________

* Под именем брошюры понимается здесь и книга сравнительно небольшого объема (например, содержащая в себе меньше десяти печатных листов).

______________________

В какой бы мере ни была расширена категория непериодических изданий, свободных от предварительной цензуры, наша литература выиграла бы от того не особенно много, если бы остался в силе порядок уничтожения книг, введенный Законом 7 июня 1872 года. Мы знаем уже, что этот закон в глазах его составителей имел значение временной меры; едва ли им приходило на мысль, что ему суждено просуществовать более тридцати лет и сохранять свою силу при условиях, мало похожих на те, при которых он был издан. Он испытал на себе судьбу всех постановлений, создающих тот или другой вид дискреционной власти: сфера их применения всегда оказывается гораздо более широкой, чем предполагалось сначала. Это и не может быть иначе: безграничность и неопределенность власти неизбежно влечет ее все дальше и дальше, в сторону от первоначально намеченной дороги. Закон 7 июня 1872 года имел в виду исключительно сочинения, стремящиеся ниспровергнуть священные истины религии, извратить понятия о нравственности и поколебать коренные основы государственного и общественного порядка — и притом такие сочинения, разрушительное влияние которых необходимо предупредить безотлагательно и энергично. Отсюда ясно прежде всего, что под действие закона не подходят сочинения строго научные, чуждые субъективных стремлений, вовсе не рассчитанные на непосредственный практический эффект, в особенности если они написаны при условиях, более не существующих, и представляют интерес чисто исторический. Не распространяется закон тем более на книги, посвященные тому или другому частному вопросу,— книги, в которых лжеучения нельзя усмотреть уже потому, что в них вовсе не проводится никаких учений. А между тем в списке уничтоженных книг мы встречаем, с одной стороны, сочинения Гоббса, Спинозы*, Вольтера, свободные от всяких точек соприкосновения с настоящим, сочинения таких серьезных, бесстрастных писателей, как Финлей, Герберт Спенсер, Лекки, Геттнер, Рибо, Нейман, Лоренс Штейн, Паульсен, Родбертус, с другой стороны — книги, по содержанию своему не имеющие ничего общего с теми, против которых был направлен Закон 1872 года (например, «Славянские драмы» Мордовцева, «Записка о гербовых пошлинах и о налоге на наследства» Боркевича, «Железнодорожное хозяйство» Скроховского, «Лишение свободы, как наказание исправительное» Прянишникова, «Артели на Руси» Скалона, «История С.-Петербургского комитета грамотности» Протопопова). Не подлежит, следовательно, никакому сомнению, что Закон 1872 года служил и служит вовсе не той цели, ради которой он состоялся. Столь же очевидно и то, что созданный им простор в уничтожении книг не оправдал ожиданий, не создал прочной плотины против антирелигиозных, антигосударственных и антиобщественных течений. Не менее важны косвенные последствия закона, выразившиеся как в уменьшении издательской деятельности, так и в восстановлении для бесцензурных изданий de facto что-то вроде предварительной цензуры. Невозможность предвидеть, что именно будет признано подлежащим уничтожению, обратила издательскую осторожность в боязливость, несовместимую с нормальным развитием литературы, а практика компромиссов, о которой мы говорили выше, открыла путь для цензурных урезок в бесцензурных изданиях, периодических и непериодических.

______________________

* Несколько лет спустя новый перевод Спинозы беспрепятственно поступил в продажу.

______________________

То же противоречие между намерением и исполнением характеризует собою и другие области применения дискреционной власти по делам печати. Когда в 1882 году совершенное прекращение периодических изданий было предоставлено усмотрению четырех министров, это правило было названо временным, т.е. считалось краткосрочным, а действует оно более двадцати лет. Что единственной его целью было облегчение и ускорение борьбы с так называемыми вредными направлениями — это явствует как из заглавия того отдела Устава о цензуре и печати, в состав которого оно вошло (в виде примечания к ст. 148), так и из самого свойства установляемой им меры, наиболее решительной и тяжкой из всех, грозящих печатному слову. Между тем в числе прекращенных этим путем изданий мы находим не только такие, которые отнюдь не принадлежали к числу «крайних» (например, газета «Русская жизнь»), но и такие, которые смело могли быть отнесены к категории «благонамеренных» («Русский труд» г. Шарапова). Оружие, выкованное в видах защиты церкви, государства и общества, пускается в ход для охраны отдельного министра. Допускается, с другой стороны, применение сразу самой строгой кары, без предварительного обращения к другим, более мягким. Статья 148 Устава о цензуре и печати определяет порядок прекращения издания, получившего третье предостережение. Рядом с этим порядком (и теперь не отмененным) «временное» Правило 1882 года, из которого образовалось примечание к ст. 148, поставило другой, но не отменило по отношению к нему условие, обязательное при первом,— т.е. получение третьего предостережения. Соблюдение этого условия одинаково важно в обоих случаях: различны только пути, которыми достигается запрещение, но предпосылки, без которых оно состояться не может, всегда одни и те же. И это вполне естественно: такой крайней, бесповоротной, разорительной для многих мере, как совершенное прекращение издания, должно, по всей справедливости, предшествовать хотя бы предварении об участи, навстречу которой идет издание. Не так же велика опасность, которой грозит издание, чтобы нельзя было продлить существование его на срок от двух дней (если речь идет о газете) до двух месяцев (если идет речь о «толстом» журнале, отдельные книжки которого могут быть притом уничтожены Комитетом министров на основании Закона 1872 года). Судьба «Нового слова», запрещенного в 1897 г., без предварительных предостережений, показывает, однако, что «временному» Правилу 1882 года дано иное толкование, несогласное с его первоначальным смыслом. Нам могут возразить, что за возможность обойтись в подобных случаях без предостережений говорит распространение «временного» правила на издания подцензурные, которые предостережениям не подлежат вовсе; но ведь подцензурному изданию настроение наблюдающей за ним власти известно, говоря вообще, гораздо лучше, чем изданию бесцензурному. Роль предостережений играют по отношению к первому неизбежные объяснения цензора с редакцией и самые урезки, производимые цензором или цензурным комитетом. Положение, аналогичное с тем, в котором находится бесцензурное издание, не получавшее предостережений, для издания подцензурного мыслимо в таком только случае, если ни одна статья не была в нем ни запрещена, ни значительно сокращена цензурой,— а это едва ли возможно, раз издание, в конце концов, признано подлежащим совершенному прекращению.

Что в области более мягких административных мер, установленных Законом 6 апреля 1865 года, пользование дискреционной властью точно так же не соответствует первоначальной мысли законодателя, это было показано нами еще в 1869 году, в первой статье, посвященной нами законам о печати. Особенно характерной представляется с этой точки зрения судьба славянофильских изданий. Подозрение, павшее на них еще при императоре Николае I, продолжало тяготеть над ними, ослабевая только по временам и ненадолго, в течение целой трети века. Запрещен был второй том «Московского сборника», запрещены «Молва» и «Парус»; «День» постоянно встречал цензурные препятствия и изнемог наконец в борьбе за существование; на «Москву» (вместе с «Москвичом») вылилась вся чаша административных кар, и после ее запрещения для И.С. Аксакова более десяти лет оставалось закрытым поприще, к которому его влекло призвание, с которым он был связан всеми фибрами своей души. Только тогда, когда благодаря мимолетному просвету ему была дана возможность возвратиться к любимому делу, выяснилась вся колоссальность недоразумения, жертвой которого так долго вместе с ним было целое направление. «Русь» показала наглядно, что невыгодным вынужденное молчание славянофилов было прежде и больше всего для самой администрации. И все-таки, если бы Аксаков прожил еще несколько лет, его газету и его самого опять могла бы постигнуть невзгода; припомним, что незадолго до смерти он получил предостережение за недостаток «истинного патриотизма»...

Другим примером недоразумений, неизбежных при действии системы дискреционных административных взысканий, может служить история «С.-Петербургских ведомостей» со времени их перехода (1896) под редакцию кн. Э.Э. Ухтомского. Что последний, по всем основным вопросам нашей государственной жизни, принадлежит к числу искренних, убежденных консерваторов — в этом не может быть никакого сомнения. А между тем его газета не только почти непрерывно навлекала на себя нарекания реакционной прессы, но неоднократно подвергалась административным карам (два предостережения, четыре запрещения розничной продажи); положение его, как редактора, несколько раз казалось висящим на волоске — и, по-видимому, не особенно прочно и в настоящее время. Не случайно же он счел необходимым напечатать в июне 1903 года обзор своей редакторской деятельности (см. фельетон «За семь лет» в № 161 «С.-Петербургских ведомостей»), подчеркивая такие ее черты, которые при других, более нормальных условиях гарантировали бы ей безмятежное будущее. «Основная идея (’’С.-Петербургских ведомостей"),— говорит кн. Ухтомский,— оставалась и остается неизменной; заключалась же она в том, что царь, как идеальное воплощение русских чаяний и вдохновенных порывов, один только может уврачевать нашу тусклую и больную действительность; для этого надо больше света, воздуха и тепла, пробуждения творческих сил в обществе и народе». И вот представитель такого взгляда, во многих отношениях притом поставленный в особенно благоприятные условия, вынужден оправдываться, защищаться, отстаивать, без уверенности в успехе, свое право на существование! Где искать объяснения этой странности?

Отчасти оно дано в следующих словах кн. Ухтомского: «Каждый раз, что выставлялся голый факт, не подлежащий опровержению и ложному освещению, каждый раз, что произносилась истина, очевидность которой теоретически признана давно и которая вообще непререкаема,— это считалось внесением в нашу спокойную жизнь беспокойного элемента». Спокойствие действительно слишком часто отождествляется у нас с неподвижностью, что бы ни скрывалось под ее обманчивой тишиной. Попытка приподнять занавес, показать то, что есть, каким оно есть, рассматривается как признак неблагонамеренности, хотя бы для подобного предположения не было и тени основания. Исходя от издания консервативного— консервативного в лучшем смысле слова, т.е. далекого от реакционных вожделений,— такая попытка считается иногда особенно опасной, именно потому, что труднее заподозрить ее источник и отказать ей в праве на внимание. Когда «С.-Петербургские ведомости» говорят, например, в защиту веротерпимости, нельзя противопоставить этой защите fin de non recevoir [отказ судебных властей дать делу законный ход (фр.)], приписав ее религиозному индифферентизму; когда он и, по поводу работ сельскохозяйственных комитетов, указывают на недостаточность бюрократической заботы о народном благе, их нельзя обвинить в стремлении возбудить недоверие к правительству. О вредном направлении «С.-Петербургских ведомостей» вообще не может быть и речи — а между тем по отношению к ним принимаются меры, предназначавшиеся первоначально лишь для борьбы с вредными направлениями. Подойдем к вопросу с другой стороны: спросим себя, было ли бы мыслимо осуждение или даже преследование «С.-Петербургских ведомостей», если бы наша печать была ответственна только перед судом? Очевидно — нет: и в этом мы видим неотразимый довод против системы административных взысканий.

Свободными от административных кар не остаются и такие издания, как «Московские ведомости» и «Гражданин». Не говоря уже о приостановке, которой подверглись «Московские ведомости» в 1866 году, во время известной борьбы между Валуевым и Катковым, они получили впоследствии пять предостережений, из которых последнее не далее как в прошлом, 1902 году. «Гражданин» получил всего семь предостережений, один раз был приостановлен на короткое время и несколько раз был лишаем права розничной продажи. Интересны мотивы двух предостережений, данных «Гражданину» в два различных периода истории нашей печати. В 1885 г. ему было объявлено предостережение «за непозволительную по своей резкости статью («Мысли моряка о морском цензе»), которая, явно извращая смысл закона, стремится подорвать уважение к нему». «Если периодическое издание,— заметили мы тогда же,— извращает смысл закона, то всего правильнее восстановить этот смысл путем официального, подробно мотивированного сообщения. Подрывать уважение к закону можно, собственно говоря, только одним путем: отрицанием обязательной силы закона вообще. Понимать эти слова иначе значило бы уничтожить возможность критики по отношению к отдельным актам законодательной власти. Критический разбор закона сводится весьма часто к указанию его слабых сторон, его недостатков. Нравственный авторитет закона может от этого уменьшиться, но юридический авторитет его остается неприкосновенным; можно желать отмены или изменения закона — и все-таки повиноваться ему, пока он существует. Что касается резкости языка, то резкость — понятие условное, относительное; умение взвешивать каждое слово дано не всякому, и манеры письма столь же различны, как различны темпераменты писателей». В 1902 г. предостережение, данное «Гражданину», было мотивировано тем, что автор «Дневника» «позволяет себе резкие суждения о высших должностных лицах губернского управления, забывая должное уважение к представителям власти». Основанием для кары, постигшей газету кн. Мещерского, опять явилось, таким образом, не содержание статьи, а только тон ее. Что кн. Мещерский не имел в виду подрывать уважение к губернаторам как к представителям власти — это едва ли может подлежать какому-либо сомнению; слишком известны взгляды «Гражданина» на администрацию вообще и губернаторов в особенности. Критикуя, со своей точки зрения, действия некоторых начальников губерний, автор «Дневника» мог быть убежден, что он остается в границах своего права и даже по-своему оберегает престиж органов власти. Тон речи, сам по себе взятый, служит вообще малоподходящим объектом для административных кар, мотивируемых требованиями общественного порядка и спокойствия; с еще большим основанием это можно сказать о тоне органа, признающего себя и признаваемого охранительным по преимуществу.

Подобно предостережениям и приостановкам, запрещения розничной продажи и печатания частных объявлений также выпадают на долю не одних лишь независимых органов печати; но и помимо этого оба вида запрещений представляются на самом деле далеко не соответствующими их первоначальному назначению. Мы видели уже, что право запрещать розничную продажу периодических изданий было дано министру внутренних дел в видах охраны уличной тишины и спокойствия и что по буквальному смыслу ст. 178 Устава о цензуре и печати список изданий, не допускаемых к розничной продаже, должен был быть установляем при выдаче дозволений на занятие розничной продажей, т.е. должен был иметь более или менее постоянный характер. Ничего подобного практика запрещений не представляет. Никому не придет на мысль утверждать, что продажа на улице «Гражданина» или «С.-Петербургских ведомостей», да и вообще какой бы то ни было газеты, угрожает общественному порядку. Сплошь и рядом газета, сегодня свободно продаваемая на улицах, завтра исчезает из рук разносчиков, а через несколько дней или недель вновь может быть куплена прохожими, хотя за все это время никаких заметных перемен в содержании и направлении ее не произошло. Отсюда ясно, что из меры предосторожности запрещение розничной продажи, вопреки его исходной точке, обратилось в административную кару — кару бессрочную, в огромном большинстве случаев немотивируемую и крайне неравномерную для различных изданий, в зависимости от степени и вида их распространения, т.е. от преобладания подписчиков над покупателями или наоборот. Газета, имеющая преимущественно иногородний круг читателей, терпит от запрещения розничной продажи гораздо меньше, чем газета, расходящаяся главным образом в месте своего появления. Для одной газеты ежедневный убыток от запрещения розничной продажи исчисляется копейками, для другой — десятками рублей. Другими словами, запрещение розничной продажи — это денежная пеня, не ограниченная никакими пределами, налагаемая без истребования объяснений, без права обжалования, без какого бы то ни было соответствия с виной (если в подобных случаях может вообще быть речь о вине). То же самое следует сказать и о другом из вышеупомянутых запрещений. В 1863 году на все газеты только что было распространено право печатать частные объявления, принадлежавшее до тех пор только некоторым привилегированным изданиям. Отсюда взгляд на это право как на льготу, которую нужно заслужить, а следовательно можно и потерять на более или менее продолжительное время. Когда печатание объявлений вошло в обычай и самые объявления сделались как бы необходимой составной частью периодического (в особенности ежедневного) издания, для прежнего взгляда не осталось места, тем более что его не усвоил себе Закон 6 апреля 1865 года. В течение многих лет запрещения печатать объявления не встречались вовсе: они появляются вновь, как мы уже знаем, не раньше 1879 года. Совершенно нечувствительные для иных изданий, они влекут за собой для других потери не менее тяжелые, чем запрещение розничной продажи.

Если дискреционная власть администрации по делам печати всегда, во всех сферах своего действия приводит и не может не приводить к результатам, не входившим в намерения законодателя и несовместимым со сколько-нибудь правильным развитием печатного слова, то логическое заключение отсюда может быть выведено только одно: необходимо возвратиться к основным началам Закона 1865 года и довершить слишком скоро прерванное их осуществление. Допустив уничтожение книг известного объема не иначе как по суду, освободив от предварительной цензуры все выходившие тогда в столицах периодические издания, поставив совершенное их прекращение в зависимость от высшего административного суда империи, усмотрев главное препятствие к дальнейшему, более решительному шагу в не совершившемся еще тогда преобразовании судебной части, законодатель заложил прочный фундамент для будущего здания. Отчего оно до сих пор не возведено, отчего разрушены или повреждены некоторые подготовительные к нему работы, это видно отчасти из всего сказанного нами выше. Едва ли можно сомневаться в том, что уклонения от первоначального плана не достигли цели. Сколько ни налагалось стеснений на печать — стеснений временных по имени, долгосрочных на самом деле,— стремления, несогласные с видами правительства, возникали, росли, распространялись, и против них оказывались бессильными привилегированные органы печати. Ограничимся одним примером: если в настоящую минуту так называемый экономический материализм менее распространен и менее популярен, чем лет 68 тому назад, то это следует приписать не запрещению, одного за другим, журналов, считавшихся выразителями этого направления («Новое слово», «Начало», «Жизнь»), а эволюции общественного мнения, совершившейся именно благодаря сравнительной свободе, с которой одно время излагалась и проводилась новая доктрина. Кто следил за первыми ее шагами, тот помнит, что с особенной быстротой она развилась именно в половине девяностых годов, когда не имела еще в своем распоряжении ни одного периодического издания. Договорившись до конца, вожди движения стали менее прямолинейны, менее исключительны; в их среде произошел поворот к идеализму, поворот, которого, конечно, не могли бы вызвать никакие репрессивные меры.

Чтобы оценить систему, необходимо дать ей известный простор во времени и пространстве, присмотреться к ее действию, выждать ее результаты. По отношению к судебной ответственности в области печатного слова такого опыта произведено не было. Предметом судебного преследования преступления и проступки печати — если не считать процессов, возбужденных частными лицами или вызванных неопределенностью границы между духов ной и светской цензурой,— служили очень редко и очень недолго. Для решительных выводов столь скудный материал очевидно недостаточен; но даже из него можно безошибочно заключить, что судебное преследование по делам печати — орудие, вполне действенное в руках правительства: в конце концов оно почти всегда приводило к обвинительному приговору. Конечно, при нормальном функционировании нормальных законов о печати неизбежны и оправдательные решения; взгляды суда, если он достоин этого имени, не могут всегда совпадать со взглядами администрации, но нет никакого основания думать, что первые будут расходиться с последними систематически и тенденциозно. Случается же суду постановлять решения против казны в ее гражданских исках, против должностных лиц, привлеченных к ответственности вопреки желанию их начальства,— и никто не видит в этом признаков антагонизма между судебной и административной властью. Столь же напрасно было бы искать его в оправдательных приговорах по делам печати. Где самостоятельный суд, там и возможность разногласия между ним и обвинителем. В обыкновенных делах такое разногласие встречается сплошь и рядом и нимало не вредит достоинству и авторитету обвинительной власти, если только она избегает явно неправильных обвинений, не основанных на законе или прямо противоречащих фактической стороне дела... Достигнуть быстроты движения дел о проступках печати было бы очень легко, установив решение их вне очереди. Право налагать, в исключительных случаях, предварительный арест на книгу или на номер периодического издания можно было бы дать прокуратуре, которую вообще следовало бы привлечь к более активной роли в делах печати, предоставив ей инициативу преследования, по крайней мере, в тех городах, где нет цензурного комитета.

В начале восьмидесятых годов, когда казался возможным и близким пересмотр законов о печати, Салтыков (в «Письмах к тетеньке») наметил три пожелания, при исполнении которых реформа была бы действительно переменой к лучшему: 1) чтобы процедура предания суду за проступки печати сопровождалась не сверхъестественным, а обыкновенным порядком; 2) чтобы суды тоже были не сверхъестественные, а обыкновенные, как для татей; 3) чтобы кутузки ни под каким видом по делам книгопечатания не полагалось. Выражая в свое время полное сочувствие двум первым пожеланиям (или «иллюзиям», как с свойственной ему прозорливостью назвал их Салтыков), мы находили, что с мыслью о кутузке можно и примириться. «Выше интереса литераторов,— говорили мы тогда,— стоит интерес литературы; если нужно сделать выбор между кутузкой для первых и тисками для последней, то колебание едва ли мыслимо. Бей, да слушай — сказал некогда герой классической древности; отправляйте нас в кутузку, но не запрещайте говорить — могут сказать по его примеру, без всякого геройства, современные литераторы... Если расширение сферы, доступной для литературы, и соединенное с ним поднятие литературного уровня возможно лишь под условием личной ответственности литераторов, то кутузка должна быть предметом наших вожделений». При этом выводе мы остаемся и теперь, по прошествии двадцати лет, принесших с собою только новые стеснения для литературы.

Само собою разумеется, что в применении кутузки, как и других уголовных кар, должна быть соблюдаема мера: оно должно быть регулировано законом, предусматривающим все случаи уголовной ответственности за злоупотребление печатным словом. С этой точки зрения не вполне целесообразными кажутся нам постановления Уголовного уложения, получившего силу Закона 22 марта 1903 года. Составители его упустили из виду возможность и неизбежность возвращения к системе, созданной Законом 6 апреля 1865 года, и затруднили этим самым освобождение печати от административных взысканий. «Преступные деяния, учиняемые путем печати,— читаем мы в объяснениях редакционной комиссии (т. III, с. 412),— до последнего времени обращали на себя внимание законодателей как совершенно особенный род преступлений, требующих специальных постановлений закона. Между тем, рассматривая означенные преступные деяния, нельзя не видеть, что, за исключением нарушения правил о надзоре за печатью, они вполне подходят под соответственные виды общих преступлений, отличаясь от них лишь способом совершения. Нормы, нарушаемые так называемыми преступлениями печати (Pressdelikte, delits de la presse), имеют прямой и непосредственной задачей охранение государственных, общественных или частных юридических интересов, не стоящих в связи с печатью. Преступления печати суть те предусмотренные общими законами преступления, средством совершения коих является печатное слово причем как и при устной речи, преступность заключается в содержавнии произведения печати: оно приобретает здесь особенную важность вследствие того, что все, исполненное посредством графических знаков, доступно неограниченному числу лиц, и виновный обыкновенно действует особенным способом — через опубликование. Но средства преступного действия, по общему правилу, не могут служить основанием классификации преступных деяний, составляя только обстоятельства, усиливающие или смягчающие виновность». Исходя из этих соображений редакционная комиссия распределила преступления печати между различными главами Уложения, не отделяя их, большею частью, от преступлений однородных по существу, но различных по способу совершения. В главе о нарушении ограждающих веру постановлений богохуление или кощунство, совершенное в распространенном произведении печати, поставлено на один уровень с публичным произнесением богохульных или кощунственных слов (ст. 73 п. 2 и ст. 74 п. 2). Распространение сочинения, возбуждающего к переходу православных в иное вероисповедание, или в расколоучение, или в секту, уравнено с произнесением или чтением публично проповеди или речи такого же содержания (ст. 90). Наравне с оскорблением Величества наказывается распространение сочинения, оскорбительного для достоинства императора, императрицы или наследника престола (ст. 103), наравне с публичным оскорблением памяти усопшего предка или предшественника царствующего императора — распространение сочинения, оскорбительного для этой памяти (ст. 107). Аналогичны с вышеприведенными постановления о распространении: 1) сочинений, порицающих установленный образ правления или порядок наследования престола (ст. 128); 2) сочинений, возбуждающих к учинению бунтовщического или изменнического деяния, к ниспровержению существующего в государстве общественного строя, к неповиновению или противодействию закону, или обязательному постановлению, или законному распоряжению власти (ст. 129); 3) сочинений, восхваляющих преступление (ст. 133); 4) сочинений, заключающих в себе оскорбление правительственного или общественного установления (ст. 154). Ст. 263 предусматривает распространение ложных, могущих возбудить общественную тревогу слухов, каким бы способом оно ни совершалось; ст. 281—распространение бесстыдных сочинений. Оскорбление в распространенном произведении печати наказывается строже, чем оскорбление, нанесенное другим способом (ст. 533); обстоятельством, увеличивающем наказание, распространение путем печати служит и при разглашении заведомо ложного обстоятельства, подрывающего доверие к лицу, обществу или учреждению (ст. 540). Что касается собственно главы пятнадцатой Уложения, имеющей предметом нарушение постановлений о надзоре за печатью, то здесь идет речь о нарушении правил, установленных для типографий и других подобных заведений, для издателей и редакторов, для торговли произведениями печати, для исполнения на сцене литературных или музыкальных произведений, для печатания судебных решений и отчетов, а также правил, ограничивающих свободу оглашения тех или других фактов или сведений.

Не оспаривая тех теоретических рассуждений, в силу которых редакционная комиссия нашла ненужным выделять в особую группу преступления печати, посмотрим на практические последствия этого решения. Когда вступил в силу Закон 6 апреля 1865 года, преступления печати образовали две группы: в состав одной вошли те, которые и раньше были предусмотрены Уложением о наказаниях, как возможные разновидности того или иного общего преступления; в состав другой — те, которые были созданы вновь, вследствие освобождения некоторых периодических и непериодических изданий от предварительной цензуры и подчинения их судебной ответственности. Комиссия, учрежденная в 1869 году под председательством кн. С.Н. Урусова для пересмотра узаконений о печати, включила в составленный ею законопроект полный перечень преступлений печати, т.е. приняла систему прямо противоположную той, на которой остановилась редакционная комиссия, составлявшая Уголовное уложение. Все преступления печати были распределены комиссией кн. С.Н. Урусова между шестью отделениями, в 44 статьях (247—290): 1) о преступлениях против веры; 2) о преступлениях государственных; 3) о преступлениях и проступках против порядка управления; 4) о преступлениях и проступках, касающихся управления армией; 5) о преступлениях и проступках против общественного благочиния, порядка и спокойствия и 6) о преступлениях и проступках против чести частных лиц, обществ и установлений. Затем следовало еще пять отделений (ст. 291—321), соответствующих по своему содержанию главе пятнадцатой нового Уголовного уложения. Если мы сравним Проект комиссии 1869 года с теми статьями нового Уголовного уложения, которыми предусматриваются, независимо от способа совершения, перечисленные выше общие преступления, нас поразит прежде всего то обстоятельство, что в некоторых случаях наказания, предположенные в проекте, мягче не только тех, которые определялись действовавшим тогда (и действующим еще до сих пор) Уложением о наказаниях, но и тех, которые назначаются новым Уложением. Так, например, богохуление в печати, по Уложению 1845 года подвергавшее виновного ссылке на поселение в отдаленнейших местах Сибири, на основании Проекта комиссии 1869 года влекло бы за собой ссылку на житье в сибирские или другие отдаленные губернии, а новое Уложение карает его ссылкой на поселение*. Высшее наказание за оскорбление Величества по Уложению 1845 года — каторжная работа на двенадцать лет, по Проекту — ссылка на поселение, по новому Уложению — каторга не свыше восьми лет. Высшее наказание за оспаривание или порицание установленного образа правления или престолонаследия по Уложению 1845 года — каторжная работа на шесть лет, по Проекту— ссылка на житье в сибирские или другие отдаленные губернии, по новому Уложению — ссылка на поселение. Высшее наказание за оскорбительный отзыв о правительственном или общественном установлении по старому Уложению — два года, по Проекту — восемь месяцев, по новому Уложению — год тюремного заключения. Чем объяснить такую разницу? Общего поворота от более мягких воззрений к более суровым в области уголовного законодательства за последние тридцать лет не произошло; новое Уложение, в общем, знаменует собою скорее победу первых над последними. Все дело, как нам кажется, именно в уничтожении грани между преступлениями печати и другими, однородными по содержанию. Как бы основательно оно ни казалось с строго логической точки зрения, оно не соответствует настоящему характеру преступлений печати. Большей частью, во-первых, они совершаются открыто, идя, если можно так выразиться, навстречу преследованию, не представляя никаких для него затруднений и, следовательно, менее угрожая общественному порядку. Побудительной их причиной часто является, во-вторых, бескорыстное, искреннее желание раскрыть правду, обратить внимание на то или дру гое общественное зло, выяснить меры к его устранению. Более чем где-нибудь, наконец, здесь неуловима демаркационная черта между дозволенным и недозволенным. Все это вместе взятое оправдывает выделение преступлений печати в особую группу и обложение их сравнительно менее тяжкими карами, за исключением тех случаев, когда в основании преступления лежат мотивы личного, невысокого свойства (например, при оскорблении или опозорении в печати).

______________________

* Хотя в новом Уложении ссылка на поселение имеет несколько другое значение, чем в прежнем, и назначается только за преступления непозорящего свойства, тем не менее она остается наказанием весьма тяжелым, сопряженным с лишением прав состояния.

______________________

Подойдем теперь к вопросу с другой стороны: представим себе, что система административных взысканий заменяется у нас, вполне или хотя бы отчасти, судебным преследованием преступлений и проступков печати, и спросим себя, возможна ли такая перемена при действии только тех карательных постановлений, которые вошли в состав нового Уголовного уложения. Ответ на этот вопрос должен, как нам кажется, получиться отрицательный, не потому, конечно, что существовала действительная необходимость расширить круг преступлений печати, а потому, что при переходе от дискреционной административной власти над печатью к исключительно судебной репрессии государство никогда не решается сразу уравнять печатное слово, в духе для него благоприятном, с другими способами выражения мысли. В Закон 6 апреля 1865 года не случайно были включены правила, перешедшие затем в ст. 1035, 1036 и 1037 Уложение о наказаниях; не случайно были назначены кары — сравнительно мягкие — за колеблющее общественное доверие отзывы о законах и правительственных распоряжениях, за оспаривание обязательной силы законов и оправдание воспрещенных ими действий, за возбуждение вражды между сословиями или между частями населения, за оспаривание или порицание начал собственности и семейного союза. Проект комиссии 1869 года, сохраняя все эти постановления, прибавил к ним еще несколько других, аналогичных. Отсутствие чего бы то ни было подобного в новом Уложении мы приветствовали бы в таком лишь случае, если бы у нас в России не было больше традиционных предубеждений против печати; но так как они существуют в полной силе, то более практичной, более желательной была бы другая редакция главы о преступлениях печати, более близкая к Закону 6 апреля 1865 года и к проекту комиссии кн. Урусова. Далеко не излишним, с той же практической точки зрения, было бы оставление в силе примечания к ст. 1035 действующего Уложения, по которому не вменяется в преступление и не подвергается наказанию обсуждение как отдельных законов и целого законодательства, так и распубликованных правительственных распоряжений, если в напечатанной статье не заключается возбуждения к неповиновению законам, не оспаривается обязательная их сила и нет выражений, оскорбительных для установленных властей. Это правило разумеется, собственно говоря, само собою; но свободное печатное слово — растение у нас настолько молодое и нежное, что следует дорожить каждой его подпоркой, хотя бы, по-видимому, и не нужной.

На основании Закона 6 апреля 1865 года, вошедшего в состав действующего Уложения о наказаниях, ответственности за проступок печати подвергалось, по общему правилу, одно лицо. Только редактор периодического издания всегда привлекался к ответственности вместе с автором; издатель, типографщик и книгопродавец подлежали преследованию лишь в таком случае, если они, зная преступный умысел главного виновника, заведомо содействовали публикации и распространению издания. Новое Уложение и в этом отношении не различает преступлений печати от всех остальных. К делам о преступлениях, «заключающихся в содержании произведений тиснения», редакционная комиссия нашла нужным применить общие положения о соучастии в преступлении. Для того чтобы привлечь к ответственности, вместе с автором, издателя, а иногда и типографщика, не нужно будет, следовательно, особых доказательств заведомого участия их в преступлении: оно будет предполагаться, как предполагается, например, заведомость участия в воровстве или убийстве, которому предшествовало соглашение между участниками. Мы имели уже случай привести соображения, которыми объясняется и оправдывается принцип единоличной ответственности за преступления печати. Здесь, как и в вопросе о том, следует ли выделить преступления печати в особую группу, единообразие достигнуто в ущерб справедливости. Сознавая, однако, что в действительной жизни издатели, типографщики (или, по вновь принятой терминологии, заведующие заведениями для тиснения), книгопродавцы и даже редакторы не всегда знают и понимают содержание инкриминированной статьи или книги, Уложение (ст. 307) допускает возможность привлечения их к ответственности не по общим правилам о соучастии, а только за неосмотрительность, караемую денежной пеней в размере не свыше пятисот рублей. Это нововведение грозит обострением издательской и вообще предпринимательской цензуры. Так как неосмотрительностью может быть признано неознакомление или недостаточное ознакомление с печатаемым, то все лица, предусмотренные ст. 307, сочтут себя, пожалуй, вправе контролировать автора, предлагать ему изменения, сокращения, смягчения — или заранее страховать себя от возможных убытков, уменьшая авторский гонорар или увеличивая плату за печатание.

Придавая громадное значение отмене административных взысканий и признанию печати ответственной исключительно перед судом, на основании закона, мы считаем второстепенным вопрос о том, какой судебной инстанции должны быть подсудны преступления и проступки печати. Само собою разумеется, что, говоря словами Салтыкова, это должна быть инстанция «не сверхъестественная, а обыкновенная»; но будет ли то окружной суд или судебная палата — это более или менее безразлично. Всего нормальнее было бы предоставить решение дел печати суду присяжных, специальному в том смысле, что в его списки вносились бы лишь лица, удовлетворяющие известному образовательному цензу; но мы не возражали бы против подчинения их, в виде переходной меры, суду коронному (за исключением, конечно, тех случаев, когда участие присяжных обусловливается тяжестью кары, грозящей обвиняемому) или даже суду с участием сословных представителей, как предлагала комиссия кн. Урусова. Ничего нельзя было бы сказать, с нашей точки зрения, и против присоединения к обвинителю уполномоченного со стороны Главного управления по делам печати, лишь бы только обвиняемому предоставлен был, на общем основании, выбор защитника, а защите, также на общем основании, гарантирована свобода слова. Гласность судопроизводства по делам печати следовало бы ограничить отнюдь не в большей мере, чем гласность других уголовных процессов.

С подчинением печати суду, и только суду, устранились бы сами собою те неудобства, которые сопряжены с запрещением касаться печати тех или других тем, указанных министром внутренних дел. Подобно тому как теперь взыскание по ст. 29 Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, определяется судом только тогда, когда нет сомнения в законности неисполненного распоряжения, органы печати подвергались бы ответственности лишь в таком случае, если бы затронутый ими, вопреки министерскому veto, вопрос был признан решением суда имеющим государственную важность, и притом не подлежащим оглашению или обсуждению лишь в течение некоторого времени. Продолжительность запрещения, при действии такого порядка, была бы указываема в большинстве случаев при самом его установлении, и само запрещение налагалось бы только тогда, когда временное молчание печати требуется серьезным государственным интересам. Как мало иногда соответствуют этому условию запрещения, налагаемые в настоящее время,— об этом можно судить по Циркуляру 14 декабря 1892 года, до сих пор еще, кажется, не отмененному. Этим циркуляром запрещалось: 1) печатать известия, касающиеся внутренней жизни учебных заведений, как светских, так и духовных, без разрешения подлежащего учебного начальства, и 2) обсуждать дисциплинарные взыскания, налагаемые на воспитанников этих заведений. Вопросом государственной важности отдельные факты из жизни учебных заведений считать, очевидно, нельзя, за исключением разве тех экстренных случаев, когда ряд повторяющихся школьных беспорядков грозит общественному спокойствию и подавление их путем дисциплинарных мер принимает характер трудной административной задачи. Такое положение вещей всегда бывает непродолжительным и обнимает собою далеко не все учебные заведения; а вышеприведенный циркуляр действовал непрерывно много лет и не делал никакого различия между школами разных категорий. Вынужденное молчание печати невыгодно прежде всего для самого Министерства народного просвещения. Еще в 1882 г. министерство предписало подробно доносить ему о всех наиболее важных происшествиях и несчастных случаях с учащимися. Несмотря на это ему за последнее время неоднократно приходилось узнавать о выдающихся событиях в жизни учащихся — например, о самоубийствах или о покушениях на самоубийство — не от подчиненных ему местных органов, а от других ведомств и из иных посторонних источников. Это вызвало в 1901 г. новое циркулярное предписание Министерства народного просвещения, заключающее в себе почти буквальное повторение распоряжения 1882 года. Между тем печать могла бы послужить лучшим источником сведений, столь важных для министерства. С отменой декабрьского Циркуляра 1892 года она получила бы возможность говорить о «внутренней жизни» учебных заведений, и этого было бы достаточно, чтобы предупредить намеренное замалчивание «происшествий» со стороны начальства учебных заведений. Не менее важно и право печати обсуждать все совершающееся в школе. В пользу такого права высказалась в 1901 г. Комиссия по вопросу о преобразовании средней школы, состоящая при Московском педагогическом обществе. Она нашла, что вместе с гласностью в школу проникла бы «струя свежего воздуха», что гласность «всего легче могла бы уничтожить в школе последние остатки бюрократизма», что многие порядки сделались бы тогда невозможными, многие злоупотребления были бы выведены на свет Божий и печать сделалась бы надежной помощницей правительства в его усилиях создать истинно педагогическую школу.

Для того чтобы печать была подчинена закону, недостаточно замены административных кар судебным преследованием за проступки печати. Необходимо было бы регулировать строго определенными правилами разрешение новых изданий, переход изданий из одних рук в другие, утверждение и замену редакторов. Нетрудно было бы указать условия, которым должны удовлетворять издатель и редактор (образовательный и возрастной ценз, неопороченность по суду, неприкосновенность к следствию), а также издание (например, представление залога при судебной ответственности, предназначаемого на пополнение денежных штрафов). Мы продолжаем думать, что требование залога не имеет, в сущности, никакого рационального основания, но считаем его наименьшим из всех стеснений, тяготеющих над периодической печатью; с ним сравнительно легко можно было бы примириться, если бы оно было признано необходимой принадлежностью системы судебных взысканий. Довершением реформы было бы упразднение специальной духовной цензуры, хотя бы на тех основаниях, которые были указаны в 1870 году Святейшим Синодом и приняты комиссией кн. Урусова.

Среди печати, освобожденной от предварительной цензуры и от административных взысканий, без особенных неудобств могли бы занять место официозные органы; но тогда, как и теперь, позволительно было бы сомневаться в их целесообразности. На нашей почве форменные официозы тем более излишни, что для систематической защиты правительственных мероприятий всегда находится достаточное число добровольцев. Попытки регулировать эту защиту посредством созданных ad hoc [Для этого (лат.)] органов печати всегда оканчивались неудачей. Чтобы убедиться в этом, достаточно припомнить судьбу «Берега»: редакция его не была бедна ни знанием, ни бойкостью, ни талантом,— и все-таки ему не удалось приобрести даже мимолетного, поверхностного влияния. Больше прав на существование имеют органы прямо и открыто официальные, если они не претендуют на монополию в отведенной им сфере, да и самая сфера стоит в стороне от злобы дня, обнимая собою ту или другую группу специальных вопросов. В 1899 г. Министерство внутренних дел (при И.Л. Горемыкине), отклонив основание общеземского периодического органа, задуманного Московской губернской земской управой, решило взять на себя издание «Вестника земского и городского хозяйства». «У нас,— говорили мы тогда же по поводу этого предположения,— у нас были и есть до сих пор правительственные издания, приносившие и приносящие немало пользы; назовем, для примера, «Морской сборник» и «Журнал Министерства юстиции». На страницах последнего появлялось прежде (в первый период его существования, с 1859 по 1868 г.) и появляется теперь (после возобновления его в 1895 г.) немало статей, которые были бы совершенно уместны и в независимом издании. Устроиться по этому образцу «Вестнику земского и городского хозяйства», однако, было бы нелегко. Земству и городам беспрестанно напоминают или готовы напомнить поговорки: «Всяк сверчок знай свой шесток», «Не в свои сани не садись». По отношению к суду эти поговорки пускаются в ход гораздо реже уже потому, что сфера деятельности судебных учреждений определена гораздо точнее, чем сфера деятельности учреждений городских и земских. В области суда есть притом много вопросов, по которым администрация может, по крайней мере до поры до времени, соблюдать строгий нейтралитет. В 1896 г., например, в «Журнале Министерства юстиции» помещались статьи как против суда присяжных, так и в его защиту. Возможность такого беспристрастия для редакции «Вестника земского и городского хозяйства» мы считали весьма сомнительной; вполне уверены мы были только в том, что заменить свободный общеземский орган официальному «Вестнику» не будет под силу. Опыт, к сожалению, сделан не был: издание «Вестника» не состоялось. Если бы мысль о нем опять была выдвинута на сцену, то его следовало бы, как нам кажется, ограничить официальным отделом, предоставив частной или общественной инициативе разработку спорных вопросов земского и городского хозяйства. По той же причине достаточно было бы сохранить один лишь официальный отдел «Губернских ведомостей», если бы существование их, при более широком развитии провинциальной печати, не было признано совершенно излишним.

Что ответственность печати только перед судом, действующим на точном основании закона, мыслима даже с точки зрения умеренного консерватизма — ярким доказательством этому служит мнение известного немецкого историка и публициста Генриха фон Трейтшке. Оно высказано в лекциях о политике, читанных им (в Берлинском университете) в последние годы его жизни*, когда он стоял на рубеже между национал-либералами и консерваторами, в сущности весьма немногим отличаясь от последних, а кое в чем подавая руку даже нашим обскурантам**. Отрицая теорию прирожденных прав, а следовательно, и прирожденное право на свободу, Трейтшке различает свободу политическую, как право на участие в управлении государством, и свободу личную, как совокупность прав, признаваемых за человеком в среде новейших культурных наций. К числу этих последних прав он относит право свободно выражать свои убеждения, принадлежащие человеку, как разумному существу. Отсюда не вытекает еще само собою право усилить действие слова путем печати; но оно выводится автором из характера современного государства, «нуждающегося в публичной критике». Трейтшке вспоминает по этому поводу знаменательное решение берлинского каммергерихта, состоявшееся при Фридрихе Вильгельме II, т.е. в эпоху полнейшего господства абсолютизма: рассмотрев сочинение, порицавшее действия короля, каммергерихт нашел, что признать такое сочинение опасным значило бы допустить оскорбление величества. Что государство должно принимать меры против злоупотребления печатным словом — это, в глазах Трейтшке, не подлежит никакому сомнению; но каковы должны быть эти меры, предупредительные или карательные? «Главной предупредительной мерой,— говорит Трейтшке,— в продолжение многих столетий была цензура. Она изобретена папами: этим все сказано. Цензура — воплощенная тирания (sie ist tyrannisch durch und durch); ее действие в высшей степени опасно для государства. Долгий опыт показал, что она страшно ожесточает умы (die Censur wirkt furchtbar erbitternd)... Под ее гнетом очень скоро научаются выражать свою мысль обиняками, намеками — а это гораздо больший источник вреда, чем прямое, свободное слово. Цензура настолько осуждена фактами, что о восстановлении ее нельзя и думать». Менее резко, но не менее решительно Трейтшке высказывается против требования залогов от периодических изданий и против экзамена как условия для доступа к журналистике. Предварительную конфискацию издания, при самом приступе к судебному преследованию, он допускает, но думает, что к ней следует прибегать с большой осмотрительностью. Карательные меры по отношению к печати Трейтшке находит совершенно достаточными, лишь бы только подсудность по делам печати ничем не отличалась от общей (т.е. суду присяжных были подведомственны только важнейшие преступления печати) и за редакторами не признавалось право выгораживать авторов статей, содержащих в себе разглашение служебной тайны. А между тем о нравственном и политическом значении печати, в особенности ежедневной, Трейтшке весьма невысокого мнения: по необходимости, с его точки зрения, легкомысленная и легковесная, она ничего не создает, ничему не научает, не залечивает наносимых ею ран, ослабляет привычку к серьезному чтению, понижает уровень общественного развития; за исключением немногих честных и способных людей, журналисты — неудачники других поприщ, представители антисоциального элемента («Catilinarische Existenzen», по выражению Бисмарка). В этом пессимистическом взгляде на печать Трейтшке сходится очень близко с нашими врагами свободного слова; но тем поразительнее различие заключений. У нас выдвигается на первый план контраст между овцами и козлищами, т.е. между писателями благонамеренными и неблагонамеренными; первым приписывается монополия ума, знаний и честности, последним — монополия противоположных качеств. Трейтшке не говорит ничего подобного; он понимает, что не в образе мыслей— или, лучше сказать, не в мнениях, выставляемых напоказ,— следует искать гарантию добросовестности и критерий вреда или пользы. У нас из предпосылок, неблагоприятных для печатного слова, выводится необходимость обратить его в привилегию небольшой группы, менее всего расположенной к критике; Трейтшке, наоборот, видит в критике главное назначение печати, утверждая, что опасны не столько излишества свободной прессы, сколько та глубокая горечь, которая накопляется при вынужденном молчании. У нас стараются уверить, что ответственность перед судом вовсе не охрана против злоупотреблений печати; Трейтшке не предлагает ничего иного, кроме полного уравнения преступлений и проступков печати со всеми остальными. Ошибочно было бы думать, что такая разница взглядов обусловливается несходством государственных порядков Германии и России. Трейтшке отвергает цензуру и аналогичные ей меры вовсе не потому, что они не соответствуют немецкому политическому строю, а потому, что они представляются в его глазах бесполезными или вредными. Он возражает против них, говоря языком юридическим, по существу, отнюдь не приурочивая своих возражений к одному государству или к одной группе государств. Конечно, на него влияет дух среды, в которой и для которой он пишет,— но влияет в том лишь смысле, что предохраняет его от слишком грубых заблуждений. У немцев, даже у тех, которые смотрят больше назад, чем вперед, существует целый ряд понятий, окончательно сданных в архив (uberwundene Standpunkte); нашими газетными и журнальными «охранителями» некоторые из этих понятий рассматриваются еще как аксиомы, оспаривать которые может только безумный или дерзновенный. Не их, конечно, мы имеем в виду убедить примером Трейтшке: но для беспристрастных наблюдателей современной жизни не могут быть лишены значения выводы, к которым пришел мыслитель и практический деятель, трезвый до черствости, недоверчиво относящийся к прогрессу, не знающий увлечений, кроме вытекающих из узкого национализма. Если такой человек стоит за законную свободу печати, то едва ли можно сомневаться в том, что она является не крайностью, не излишеством, а естественной, необходимой принадлежностью нормального государственного строя.

______________________

* Лекции эти, под заглавием «Politik», напечатаны в 1897 г., уже после смерти автора. См. общественную хронику в № 7, «Вестник Европы» за 1898 г.
** Трейтшке находил, что телесное наказание и теперь в некоторых случаях было бы не излишним; в отмене позорного столба он видел «настоящее несчастье»; так называемых юнкеров Померании и Бранденбурга считал лучшим элементом немецкого дворянства, недружелюбно смотрел на высшее женское образование; настаивал на вероисповедном характере начальной школы; к еврейскому вопросу относился как настоящий антисемит.

____________________

Свобода печати, свобода совести, личная неприкосновенность — вот три блага, потребность в которых чувствуется все больше и больше, по мере того как растет вширь и вглубь, с одной стороны, уважение к человеку, к его достоинству, к его праву на самостоятельную мысль, с другой — сознание солидарности между гражданами. Тот вид свободы, которому посвящена настоящая книга, играет такую же роль в общественной жизни, как свет — в жизни органического мира. Нарушая обманчивую тишину, приподнимая завесу, отделяя правду от лжи, реальное от кажущегося, проникая во все концы страны и во все сферы деятельности, свобода печати является незаменимым двигателем прогресса, неоценимой охраной всякого права, всякой другой свободы. До сих пор мы видели только случайные мимолетные, неполные ее проблески; хочется верить, что приближается пора ее расцвета.


Константин Константинович Арсеньев (1837-1919) - публицист, литературовед и общественный деятель, почетный академик Петербургской академии наук (1900).


На главную

Произведения К.К. Арсеньева

Монастыри и храмы Северо-запада