Н.В. Басаргин
Воспоминания об учебном заведении для колонновожатых и об учредителе его генерал-майоре Николае Николаевиче Муравьеве

На главную

Произведения Н.В. Басаргина


Недавно случилось мне прочесть краткую биографию генерал-майора Николая Николаевича Муравьева, изданную в 1852 году некоторыми из бывших его воспитанников. Она была напечатана в немногих только экземплярах и предназначалась как предмет воспоминания для тех, кто находился некогда в его учебном заведении. Будучи одним из воспитанников этого заведения, я с истинным удовольствием прочел эту маленькую брошюру, напоминавшую мне давно минувшее былое. Вместе с тем она подала мне мысль изложить некоторые собственные мои воспоминания о незабвенном для меня корпусе колонновожатых и о достойном во всех отношениях его учредителе и начальнике.

Сорок два года тому назад я приехал в Москву семнадцатилетним юношей, чтобы начать свое служебное поприще. Не имея определенной цели, при весьма недостаточном образовании, без всякой протекции и при материальных средствах самых ничтожных, но с пламенным желанием посвятить себя умственному и честному труду, я некоторое время не знал, на что решиться и как начать свой трудный путь самостоятельной жизни. Матери у меня не было (я лишился ее три года тому назад), и с ее кончиною прекратилось мое ученье. Три лучшие года юности я, как говорится, бил баклуши у отца в деревне. Он был человек уже пожилой, чрезвычайно добрый, но с устарелыми помещичьими понятиями и считал образование скорее роскошью, чем необходимостью. Я же сам, достигнувши 17-летнего возраста, позаботился о том, чтобы сделать из себя что-нибудь годное. Когда я передал отцу мое намерение, он не противился, с чувством благословил меня и снабдил небольшою суммою денег.

Прибывши в столицу, я сообразил мои финансовые средства и, уверившись, что при строгой экономии я могу кое-как прожить ими год-другой, решился поступить вольным слушателем в Московский университет, чтобы потом держать экзамен. Явясь к тогдашнему ректору И.А. Гейму, я получил от него записку о дозволении посещать лекции. На другой день рано утром я был уже в классе, но, пришедши гораздо прежде профессора, так был возмущен неприличным поведением и дерзостью некоторых подобных мне юных слушателей, что с прискорбием должен был отказаться от университетских лекций и возвратился домой, не зная, что с собою делать.

Я уже было хотел поступить на службу в Сенат и оставить намерение докончить свое воспитание, но, встретясь случайно с А.А. Тучковым, только что произведенным по экзамену из пажей в офицеры Квартирмейстерской части, и узнав от него о существовании корпуса колонновожатых, в котором тогда воспитывался его родной брат, я решился поступить в это заведение. Тучков по просьбе моей согласился охотно сам представить меня генералу Муравьеву.

На другой день поутру мы отправились с ним к Николаю Николаевичу. С первых слов этого доброго и достойного человека нельзя было не почувствовать к нему сердечного влечения. Расспросив меня с участием обо всем, до меня относящемся, и вникнув во все подробности моего положения и моего воспитания, он с отеческою заботливостью объяснил мне все, что требуется для поступления в корпус и что ожидает каждого из воспитанников его при хорошем или худом прилежании и поведении. К счастию моему, рассказав ему откровенно мои скромные познания в русском и французском языках, в истории, географии и арифметике, я был им обнадежен, что они достаточны, чтобы выдержать экзамен для поступления в его учебное заведение, и он тут же согласился принять меня учащимся с тем, чтобы, по представлении свидетельства о дворянстве, допустить к испытанию в колонновожатые.

В следующее утро я уже сидел на классной скамейке. Преподававший офицер (Н.Ф. Бахметев) был предуведомлен генералом и, сделав мне легкое испытание в арифметике и русской грамматике, объявил, что я поступаю в его класс, т.е. последний или, лучше сказать, малолетний.

В этом классе я был старше всех летами, и, признаюсь, мне было как-то совестно сидеть с детьми. Всех нас было человек около тридцати. Класс наш был самый шумный и далеко не отличался прилежанием. Преподавателю стоило много труда объяснять ученикам предмет свой и наблюдать за тишиною в классе. Юные товарищи мои, из коих некоторые были богатые матушкины сынки, не очень боялись своего наставника, который, в свою очередь, был еще сам так молод, что легко понимал их невнимательность к его увещаниям и снисходительно извинял многое. Самое главное наказание было: оставление ь классе без обеда. Редко проходил день, чтобы кто-нибудь не подвергался этому наказанию.

Помню, с каким, бывало, уважением мы смотрели на воспитанников высших классов и как завидовали, смотря в двери, до прихода офицера, на учащихся 3-го класса, когда они повторяли свои уроки, чертя мелом на черной большой доске геометрические фигуры или решая алгебраические задачи. Все это казалось нам недоступною премудростию. И как благодарны мы были, когда кто-нибудь из них приходил к нам и с самодовольною улыбкою объяснял какое-нибудь нехорошо понятое нами правило арифметики.

В корпусе было всего пять классов: четвертый класс, или самый последний (в брошюрке он назван приуготовительным), 2-е отделение третьего класса, 1-е отделение третьего класса, второй и первый. В год проходился весь курс математики, необходимой для офицерского экзамена, так что колонновожатый, который выдерживал каждый раз переводный из класса в класс экзамен, мог пройти весь курс в один год и удостоиться испытания к офицеры. Но если кто хотя один раз оставался в прежнем классе, тот уже только в следующий год мог быть выпущен. Вот почему юные товарищи мои в 4-м классе не слишком заботились об учении. По летам их нельзя было произвести в офицеры, и потому они не старались переходить в высшие классы. Что же касается до меня, то, сознавая всю пользу и собственную выгоду в прилежном учении, я решился во что бы то ни стало выдерживать каждый раз переходные экзамены, и как я вступил в корпус при начале курса, то и надеялся в течение года пройти все, что требовалось для офицерского экзамена.

Кроме математики преподавались и другие науки. В 4-м проходилась или, лучше сказать, повторялась русская грамматика, священная история, кроме того, мы писали под диктовку по-русски и по-французски и занимались черчением и ситуационною рисовкою. В 3-м — российская и всеобщая история, география, полевая фортификация и рисовка. Во 2-м — долговременная фортификация, всеобщая история, черчение и рисование планов, правила малой и средней съемки с объяснением употребления инструментов. Наконец, в 1-м — тактика, краткая военная история, геодезия, правила большой съемки*. Военную историю и тактику читал сам генерал, и надобно было видеть, с каким всегда удовольствием шли к нему в класс. Объяснял он чрезвычайно ясно, говорил увлекательно, примешивал в свою лекцию множество любопытных и поучительных анекдотов из своей долговременной военной жизни, и все это передавалось им с таким добродушием, с таким знанием дела и понятий каждого из его слушателей, что его лекции считались не учением, а скорее отдохновением и приятною поучительною беседою.

______________________

* Распределение предметов преподавания впоследствии несколько изменилось, как видно из упомянутой брошюры, а равно часы преподавания и другие подробности.

______________________

Сначала мне было очень трудно не отставать от преподавания и идти вместе с теми, которые слушали его во второй и третий раз. Я просиживал целые ночи за учебными книгами и за грифельною доскою. Во 2-е отделение 3-го класса я выдержал испытание хорошо и был переведен, но в этом классе, где по части математики все было для меня ново, требовались с моей стороны большие усилия, чтобы не отставать от преподавания. Напряженные занятия, ночи, проводимые без сна, тревожная забота, чтобы выдержать предстоящий экзамен, — все это подействовало на мое слабое и без того здоровье. К этому присоединилась простуда, и я серьезно занемог грудною болезнью и кровохарканьем.

Делать было нечего, следовало лечиться и оставаться дома*. Но и тут я не хотел запускать ученье и оставлять надежды на переход в следующий класс. Подружившись с некоторыми из колонновожатых высших классов, я просил одного из них ежедневно навещать меня и повторять со мною каждую новую лекцию, без меня пройденную. Вместе с тем я обложил себя учебными курсами и таким образом на болезненном одре следил за преподаванием. Надобно заметить здесь, что в нашем заведении между взрослыми воспитанниками существовала такая связь и такое усердие помогать друг другу, что каждый с удовольствием готов был отказаться от самых естественных для молодости удовольствий, чтобы передавать или объяснять товарищу то, что он или нехорошо понимал, или когда случайно пропускал лекцию. Сами даже офицеры на дому своем охотно занимались с теми, кто просил их показать что-нибудь непонятное им. Случалось даже обращаться за пояснениями к самому генералу, и он всегда с удовольствием удовлетворял нашу любознательность. Этот дух товарищества и взаимного желания помогать друг другу был следствием того направления, которому он умел подчинить наши юные умы. В это время помощником генерала и инспектором классов был его сын, штабс-капитан гвардейского Генерального штаба М.Н. Муравьев, нынешний министр государственных имуществ. Он заметил, что некоторые из колонновожатых в низших классах иногда ложно сказываются больными и пропускают лекции, свободно гуляя по столице. Для прекращения этого беспорядка он испросил у отца своего разрешение отправлять показывающихся больными в военный лазарет. Это распоряжение сильно оскорбляло наше самолюбие, и мы считали его в высшей степени несправедливым. Как нарочно, я занемог в это самое время и получил записку от дежурного офицера, что если завтра не явлюсь в классы, то буду отправлен в больницу. Такая строгость сильно меня огорчила. Мне казалось, что прилежанием моим я представил достаточное ручательство в моем ревностном желании учиться и что распоряжение, относящееся более до малолетних учеников, не следовало бы применять ко мне. Сверх того, по общему понятию, отправление в больницу унижало меня в глазах прочих. К тому же в лазарете я не мог продолжать своих домашних учебных занятий, да и товарищ мой не мог уже посещать меня. Все это ужасно как меня взволновало, и, не зная, как поступить, я решился отправиться прямо к генералу и объяснить ему мое положение. Хотя тогда мне уже сделалось несколько лучше, но я был еще так слаб, что едва мог одеться. По бледному, исхудалому лицу моему можно было судить о моей тяжкой болезни. Идти пешком я не мог и на этот раз считал себя вправе нарушить запрещение ездить. Закутавшись в шинель, сел я на извозчика и велел ехать прямо к Николаю Николаевичу. Это было после обеда. Я подъехал к крыльцу; никого не встретив и войдя в залу, попросил дежурного доложить о себе; генерал сейчас же вышел и, увидев меня, с сожалением и участием спросил, что мне надо. С волнением, почти со слезами, рассказал я ему об оскорблении, которое чувствовал, и о том, как мало заслужил подобную строгость. Добрый Николай Николаевич, видя, что я говорю правду и что лицо мое служит явным этому доказательством, старался меня успокоить, обещая до совершенного моего выздоровления оставить меня дома, не требуя никаких донесений и доказательств о моей болезни. Он обещал вместе с тем сказать об этом сыну и в заключение взял с меня слово не выходить с квартиры до тех пор, пока совсем не оправлюсь.

______________________

* Жили мы по своим домам и ежедневно ходили в классы, в дом генерала. Колонновожатые — как юнкера — не имели права ездить, а должны были ходить пешком и только в 15º морозу позволялось им надевать шинели. Я строго соблюдал эти правила (с конца января 1818 г. я был уже колонновожатым) и простудился, путешествуя четыре раза в день, в одном мундире, от Казенного моста на Большую Дмитровку и обратно.

______________________

Успокоенный его словами и участием, я возвратился домой в веселом расположении духа. Как будто целая гора свалилась с плеч моих. После этого я продолжал лечиться и по-прежнему заниматься. Когда же выздоровел, то наступила уже масленица, и в классах начались экзамены. Явясь к генералу, я рассказал ему, что в продолжение болезни учебные занятия мои не прекращались, и просил дозволить мне вместе с прочими держать экзамен в 1-е отделение 3-го класса, с тем, однако ж, чтобы мой экзамен отложить до первого дня великого поста, потому что в свободные дни масленицы я успею еще лучше себя к нему приготовить. Он охотно согласился на это, и таким образом, благодаря снисходительности Николая Николаевича, его участию к моему положению, а вместе с тем и радушному усердию моего товарища, я перешел в свое время в высший класс.

Все это я говорю для того только, чтобы показать, как добр и снисходителен был Николай Николаевич, как он знал каждого из своих воспитанников и как умел привлечь к себе их сердца. Найдутся, конечно, люди и теперь, а тогда их было еще больше, которые утверждают, что одною только строгостию можно дойти до хороших результатов при воспитании юношества. Генерал Муравьев и его учебное заведение служат неопровержимым доказательством противного. Без преувеличения можно сказать, что все вышедшие из этого заведения молодые люди отличались — особенно в то время — не только своим образованием, своим усердием к службе и ревностным исполнением своих обязанностей, но и прямотою, честностью своего характера. Многие из них теперь уже государственные люди, другие — мирные граждане; некоторым пришлось испить горькую чашу испытаний, но все они — я уверен — честно шли по тому пути, который выпал на долю каждого, и с достоинством сохранили то, что было посеяно и развито в них в юношеские лета.

При поступлении моем в корпус колонновожатых штаб его был следующий: начальником ген.-майор Н.Н. Муравьев, помощником его сын, гвардии Генерального штаба штабс-капитан М.Н. Муравьев; офицерами-преподавателями: гвардии подпоручик Петр Иванович Колошин, Квартирмейстерской части подпоручик Христиани, Вельяминов-Зернов и Бахметев. Вскоре был второй выпуск. Из вновь произведенных были оставлены в корпусе прапорщики Зубков, Крюков и князь Шаховской. Бахметев же и Вельяминов-Зернов выбыли из корпуса. В 4-м классе математику преподавал сначала Бахметев, а потом Зубков и временами кн. Шаховской. В обоих отделениях 3-го класса Крюков и князь Шаховской, во втором Христиани, в первом Колошин. Тактику читал сам генерал, полевую и долговременную фортификацию Колошин. Он же и Шаховской — всеобщую и русскую историю и географию. Рисование и черчение сначала Христиани, а потом прикомандированный к корпусу капитан Диаконов. Сверх того, Колошин и Христиани исправляли по временам должность помощника инспектора, а прочие офицеры по очереди дежурили по корпусу. Летом 1818 года колонновожатый Лачинов, бывший в Персии с генералом Ермоловым, был произведен за отличие и оставлен при корпусе.

С ноября до начала мая корпус находился в Москве. Классы и чертежная помещались во флигеле дома, принадлежавшего генералу, на Большой Дмитровке. Самый дом был тогда занят Английским клубом, и одну из пристроек его на дворе занимал Николай Николаевич. Все колонновожатые и офицеры жили на своих квартирах. Первые получали по 150 руб. асс. в год жалованья, а последние по чинам их. Классы начинались в летние месяцы в 8 часов утра, а в зимние в 9 и продолжались до 12 и до часа. После обеда же от 2 до 6-ти. Следовательно, учились всего восемь часов в день. Математические лекции были ежедневно по одной для каждого класса, но иногда и по две. Рисовальный общий класс тоже каждый день. Прочие по три раза в неделю; но иногда случалось, что и последние преподавались ежедневно. Вообще на это не было положительного правила. Так как все предметы преподавались по программе, то случалось иногда, что в одном предмете преподаватель оканчивал курс, а в другом он же, или другой, был еще далеко от конца. Тогда лекции последнего учащались. Наблюдали только, чтобы к приблизительно назначенному времени преподавание всего, что входило в программу каждого класса, оканчивалось одновременно, и тогда начинались переводные экзамены. Те, которые выдерживали их, поступали в высший класс, а с оставшимися и вновь поступившими из низшего класса начинался прежний курс. В мае месяце колонновожатые отправлялись под надзором офицеров в село Осташево — имение генерала Муравьева в 100 верстах от Москвы, по Волоколамской дороге. Там размещались они в деревне по крестьянским квартирам. В то же время приезжал туда и сам генерал. Тут начинались летние занятия, фронтовое ученье, съемка и т.д. Для прочих классов, кроме второго, научные занятия с приездом в Осташево прекращались, по 2-му классу преподавание продолжалось до окончания всего классного курса. Те из колонновожатых этого класса, которые оказывались, по экзамену, достойными к переводу в первый, предназначались, вместе с находившимися уже в нем, к офицерскому экзамену, и им всем около половины сентября, т.е. в то время, когда кончались летние занятия, начиналось преподавание предметов, входящих в программу первого класса. В Осташево обыкновенно оставались до начала зимы, или, лучше сказать, до окончания всего курса первому классу; так что по возвращении в Москву первоклассные колонновожатые в корпусе уже не учились, а занимались у себя повторением всего пройденного в продолжение года и приготовлением к офицерскому экзамену, который, смотря по обстоятельствам, бывал иногда в декабре, иногда в январе и феврале месяцах*.

______________________

* То, что я говорю здесь, относится к 818 и 819 годам, когда я был в корпусе сначала колонновожатым, а потом офицером и преподавателем. После меня, т.е. от марта месяца 820 и 824 года, делаемы были некоторые изменения, а наконец и самый корпус переведен в Петербург.

______________________

Вообще жизнь в Осташеве и летние занятия очень нам всем нравились. На квартирах у крестьян мы помещались по двое и по трое. Каждый избирал себе в товарищи того, с кем он был более близок, кто более сходился с ним в характере и в образе мыслей. При этом входили в расчет и обоюдные финансовые средства. Богатые обыкновенно жили поодиночке или с такими же богатыми. Имевшие ограниченные способы находили равных себе по состоянию. Хотя многие из колонновожатых были люди зажиточные, даже богачи и знатного аристократического рода, но это не делало разницы между ними и небогатыми, исключая только неравенства расходов. В этом отношении надобно отдать полную справедливость тогдашнему корпусному начальству. Как сам генерал, так и все офицеры не оказывали ни малейшего предпочтения одним перед другими. Тот только, кто хорошо учился, кто хорошо, благородно вел себя, пользовался справедливым вниманием начальства и уважением товарищей. Замечу здесь, что всего чаще даже попадались под взыскание молодые аристократы. Имея более средств, они иногда позволяли себе юношеские шалости, за которые нередко сажали их под арест. Между нами самими богатство и знатность не имели особенного весу, и никто не обращал внимания на эти прибавочные к личности преимущества. Да и сами те, которые ими пользовались, нисколько не гордились этим, никогда не позволяли себе поднимать высоко голову перед товарищами, которые, в свою очередь, не допустили бы их глядеть на себя с высоты такого пьедестала.

Вот порядок, который был заведен во время пребывания нашего в деревне. Все колонновожатые были разделены на несколько отделений, человек по 10 и по 12. Начальником каждого назначался один из старших колонновожатых первого класса. Обязанность его состояла в том, чтобы наблюдать за воспитанниками своего отделения. В 9 часу вечера он должен был собрать и вести свое отделение на перекличку к дежурному офицеру и потом, по пробитии зори и по сигналу из пушки, обойти в 10 часов всех своих колонновожатых, осмотреть, дома ли каждый из них, и потушить у них огонь. Потом все начальники отделений вместе отправлялись к дежурному офицеру и рапортовали ему или об исправном состоянии всего, что подлежало их надзору, или доносили о том, если что оказывалось не в должном порядке; напр., если кого из колонновожатых не было дома или когда собравшиеся вместе отказывались разойтись и тушить огонь. Дежурный офицер, по получении рапортов от начальников отделений, шел к генералу и, в свою очередь, обо всем доносил ему. На другой день в 8 часов, также по пушечному сигналу, начальники опять вели свое отделение к старому дежурному, который сдавал дежурство новому, а сей последний, сделав перекличку, объявлял колонновожатым их занятия на этот день. Потом все расходились по квартирам и, напившись чаю, собирались отделениями к новому дежурному, который в 9 часов, и также по пушке, вел их в дом генерала для предназначенных им занятий.

Эти занятия состояли в лекциях, в рисовке планов, в черчении и в одиночном и фронтовом учении, для чего нарочно назначался в корпус на летние месяцы знающий свое дело унтер-офицер. В 12 часов утренние классы кончались, и колонновожатые под надзором дежурного офицера возвращались на свои квартиры. В два часа, также по сигналу и тем же порядком, они шли опять к своим занятиям, а в шесть прекращали их.

Эта жизнь в деревне, исключавшая все другие светские развлечения, кроме общества своих товарищей и таких удовольствий, в которых всякий мог участвовать, чрезвычайно как сближала молодых людей между собою и способствовала к основанию самых прочных между ними союзов. Многие из колонновожатых, находившиеся в одно время в корпусе, остались впоследствии на всю жизнь в самых близких и дружеских между собою отношениях, несмотря даже на различие их общественных положений. Сверх того, она много содействовала к возбуждению особенного рвения к ученью и полезным занятиям. Пример прилежных, старательных воспитанников, заслуживших безукоризненным поведением своим внимание начальства, не мог не действовать благодетельно на юные умы и нравственность остальных.

Справедливость требует сказать, что добрый начальник наш умел всегда отличать тех, кто того заслуживал.

Но он делал это таким образом, что самолюбие других не было оскорблено. Всякий видел в его особенном расположении к кому-нибудь справедливую дань прилежанию и нравственным качествам, так что большею частью тот, кого он отличал, был в то же время любимцем и своих товарищей. Странная вещь — молодежь по какому-то инстинкту почти всегда очень верно судит и делает свои заключения о каждой личности из своей среды. От безотчетного ее наблюдения не скроются никакие недостатки, как бы ни старался иной таить их самым тщательным образом. Последствия всегда оправдывали то мнение, которое составлялось в нашем учебном заведении об каждом из воспитанников. Мне самому случилось встретить, после весьма продолжительного времени, некоторых из моих товарищей по корпусу, и я был удивлен, найдя в пожилых уже людях, в отцах семейства, в важных общественных лицах те самые черты и особенности характера, на которых мы основывали некогда свое об них мнение.

Нельзя, чтобы не случалось иногда между 70-ю юношами каких-нибудь шалостей, каких-нибудь предосудительных поступков. Безнаказанно не проходило ничего. Но тут поступаемо было Николаем Николаевичем с величайшим тактом, с большою осмотрительностью и совершенным знанием юношеской природы. Принималось в соображение не столько самый поступок, сколько причина, побудившая к нему. Если эта причина не имела в себе ничего противного правилам нравственности, если это было увлечение, следствие прежнего неправильного воспитания, пылкого характера, необдуманности, резвости, одним словом, если провинившийся не сделал ничего такого, что бы унижало его, — наказание было легкое, иногда ограничивалось простым выговором или увещанием. Но зато когда поступок показывал испорченность характера, явный предосудительный порок, тогда взыскивалось очень строго, и виновный подвергался иногда исключению из заведения. В этом случае генерал Муравьев как будто предугадывал правила будущего царственного руководителя общественного воспитания в России, который впоследствии с такою любовью, с такою отеческою снисходительностью поступал не раз с провинившимися воспитанниками русских учебных заведений. Воображаю, как бы порадовался наш добрый бывший начальник теперешней системе воспитания и тому, что делается с некоторого времени для блага России.

В настоящее отрадное время молодые люди, выпущенные из корпусов и служащие в учебных заведениях и в войсках, конечно, уже хорошо понимают всю пользу справедливого, кроткого обращения с подчиненными, не только из дворян, но даже и из простого сословия. Но еще не так давно, а тем более сорок лет тому назад, надобно было иметь слишком высокое образование и особенную твердость и в характере и в убеждениях, чтобы действовать вопреки господствовавшей системе военного воспитания. Надевая тогда мундир, юноша должен был отказываться от своей личности, смотреть на все глазами начальника, мыслить его умом, делать без рассуждений все, что ему приказывалось. Горе было тому юноше, который осмеливался отступить хотя сколько-нибудь от этого правила. Потеря всей карьеры и нередко и тяжелое наказание на всю жизнь было его уделом. Не так поступал с своими питомцами Николай Николаевич. Он иногда радовался даже, когда замечал проявление самостоятельной личности, и, не стесняя юный рассудок, старался только направить его на все полезное, на все возвышенное и благородное.

Свободное от занятий время мы посвящали дружеским беседам; сходились по нескольку человек у кого-либо из своих товарищей, где была попросторнее квартира, читали вслух, играли в шахматы (карты воспрещались) или, закурив трубки, толковали о том, что могло иногда занимать нас. Собирались также и с тем, чтобы вместе повторять то, что нам преподавалось. Тут каждый охотно помогал другому и объяснял, в чем тот затруднялся. По праздникам и воскресным дням ездили верхами по окрестностям, играли в мяч, в городки и в бары9. Помню, что последняя игра очень нам нравилась. Она могла быть конная и пешая. Конная была гораздо занимательнее. Мы скакали друг за другом по всему пространству обширного луга, примыкавшего к деревне, и для глаз это была прекрасная картина. Но она не всегда оканчивалась благополучно. Случались нередко падения и ушибы, и оттого она дозволялась нам только при участии офицеров, которые наблюдали за порядком и не допускали играющих очень горячиться. Пешая же была безопасна и имела следствием одну усталость.

Весною пребывание наше в Осташеве было непродолжительно. В конце мая мы все разъезжались на съемку Мсковской губернии. Съемка была трех родов: большая, средняя и малая. Две первые предназначались для составления общей тригонометрической сети. В первой употребляли повторительный круг, а во второй теодолиты. Малая, или топографическая, производилась астролябиями и планшетами при 100- и 250-саженном масштабе на английский дюйм. На большую и среднюю разначалось по офицеру с несколькими колонновожатыми, а на малую — несколько партий, состоящих от 10 до 12 человек каждая под начальством офицера. При всяком инструменте малой съемки находился один из старших колонновожатых и один или два из младших. Кроме того, для носки цепи, кольев и инструментов давалось каждой партии от 20 до 25 нижних чинов из команды, которая высылалась к нам сейчас по прибытии в Осташево на все летнее время стоявшею вблизи бригадою. Таких партий на малую съемку отправлялось три или четыре.

В первый год, когда я был еще колонновожатым, досталось мне быть в партии, снимавшей окрестности Москвы. Офицером у нас был В.X. Христиани, и пребывание его было в Москве. Мне дали планшет, двух помощников и четырех солдат. Съемка была очень подробная, 100 сажен в дюйме. Я трудился усердно и в продолжение лета снял до 20 планшетов, или около сотни квадратных метров. Название некоторых мест я уже теперь забыл, но припоминаю Царицыно, Останкино, Архангельское и деревни Верхние и Нижние Котлы. Помню также, как встревожила наша съемка крестьян. С каким любопытством и недоверчивостью они смотрели на наши занятия! Им вообразилось, что у них отбирают земли, и они всеми средствами старались затруднить наши работы: весьма неохотно отводили квартиры и давали подводы, а иногда очень грубо отказывались от всякого пособия и даже стращали изломать инструменты, а нас попотчевать кольями. Но после некоторого времени все это уладилось. Мы платили им за все не только исправно, но даже щедро, и под конец они даже полюбили нас. С каким, бывало, удовольствием, по окончании дневного труда и ходьбы возвратившись на квартиру, напьешься чаю, поешь щей, каши, молока и уляжешься отдыхать с трубкою и книгою в руках! Жуковский*, Батюшков, русская история Карамзина, записки военного офицера Глинки, трагедии Озерова и "Вестник Европы" Каченовского с жадностью читались нами. Для доказательства, как восприимчива наша память в юные лета, скажу здесь, что даже теперь в моей памяти сохранилось гораздо более из того, что я прочел в то время, нежели то, что я читал, хотя и с большим вниманием, впоследствии. Целые страницы из стихов Жуковского, Батюшкова, Озерова я могу прочесть наизусть без ошибок, хотя с тех пор не заглядывал в их сочинения.

______________________

* Жуковский находился в приятельских отношениях с Муравьевым и его старшими сыновьями. См. о Муравьеве в Сочинениях Жуковского, изд. 1857 г. т. XI, в статье о привидениях.

______________________

К концу августа мы возвратились в Осташево, и тогда начались опять классы. Занимались много также и отделкою планов нашей съемки, вычислением треугольников для большой и средней тригонометрических сетей, равно как и прокладкою их. Эти занятия хотя и были довольно скучны, но весьма полезны как применение теории к практике. Я в это время был уже в первом классе, выдержав весною в Москве экзамен из 1-го отделения 3-го класса во второй, а в Осташеве, при отправлении на съемку, из 2-го в 1-й. Вникнув хорошо в математику, я уже шел вперед без больших усилий и был уверен, что выдержу офицерский экзамен не хуже других. В Осташеве стоял я вместе с колонновожатым первого класса Самойловичем, отличным математиком, и как мы были с ним очень хороши, то он с удовольствием объяснял мне всякое затруднение. Я много ему обязан в своих успехах.

Вообще весь первый класс был между собою очень дружен, и это выразилось на деле, когда Самойловича, бывшего начальником отделения, хотели посадить под арест за то, что он не привел одного колонновожатого на перекличку. Все мы отправились к генералу и почти со слезами просили его извинить ему это упущение по службе. Генерал был тронут таким доказательством наших дружеских между собою отношений и удовлетворил нашу общую просьбу. Тогда мы, по окончании класса, с триумфом принесли на руках Самойловича на его квартиру. Но после этого он отказался от отделения, и я был назначен начальником на его место.

Существовавшее тогда мнение, что неизбежные расходы колонновожатых были так значительны, что одни только богатые люди могли отдавать детей своих в заведение, было совершенно несправедливо, и лучшее доказательство я сам. Средства мои были весьма ограниченны, я мог издерживать едва тысячу рублей ассигнациями б год. Этой суммы мне было, однако же, очень достаточно на все. Разумеется, что при этом надобно было жить расчетливо. Были богачи, которые проживали тысяч по 10, по 15. Тянуться за ними было нельзя, да и не для чего. Они курили, или, лучше сказать, жгли табак в 25 р. фунт. Мы же употребляли двухрублевый и нисколько этого не стыдились. Они издерживали в конфектной лавке во время пребывания в Осташеве на одни сладости по тысяче и по две, мы же в нее и не заходили. Они держали по нескольку человек прислуги, по нескольку верховых и упряжных лошадей, мы же ограничивались одним человеком, а лошади и вовсе не имели. Одним словом, итог ежегодного расхода зависел собственно от нас самих, а не был необходимым, одинаковым условием для каждого из колонновожатых.

К началу декабря месяца мы возвратились в Москву, а в начале января назначены были первому классу офицерские экзамены. Стало быть, нам оставалось с лишком месяц на приготовление. Весь курс учения был нами пройден, и мы ходили только часа на два в день в чертежную, а иногда на лекцию к генералу, доканчивавшему с нами стратегию. Это время было для нас самое тревожное. Мы по целым дням и ночам сидели за учебными книгами; повторяли и поодиночке и вместе, делая по программе друг другу испытания. Когда станешь, бывало, повторять, все, кажется, знаешь, но лишь только положишь книгу и отойдешь от доски, представляется, что и то не твердо, и другое. Помню, что я обыкновенно приказывал своему человеку будить меня в три часа, к будить непременно, так что если я разосплюсь и не стану вставать, то, несмотря ни на что, обливать даже меня холодною водою. Человек у меня был почти одних со мною лет, недальнего ума, но очень ко мне преданный. Он всегда a la lettre [по писанному (фр.)] исполнял то, что было ему приказано, и не отставал от меня, пока я не встану с постели, а раза два употреблял даже воду. Сердиться за это на него я не имел права.

Такая бессонная ночь и тревожная жизнь могла иметь вредное влияние на здоровье, а занемочь во время экзаменов было бы большим несчастием. Сверх того, утомляясь беспрестанными повторениями одного и того же, затмевалось самое знание, а потому недели за две до начатия испытаний я оставил все занятия, чтобы дать голове освежиться и не истощать напрасно физические силы. Это, я думаю, послужило мне в пользу, ибо Самойлович, знавший математику лучше меня, но не поступивший так же, как я, с меньшею против меня ясностью отвечал на офицерском экзамене.

Наконец, в половине января 819 года начались эти экзамены. Всех первоклассных было 21 человек. Экзаменаторами были наши офицеры, и из них составлялся комитет под председательством генерала. Ежедневно, кроме праздников и воскресений, экзаменовали по два человека, одного — от 9 до 12, а другого — от 3 до 6 после обеда. Каждый колонновожатый должен был выдержать два испытания, сначала из математических наук, а потом точно таким же образом из остальных. На этих экзаменах могли бывать и университетские профессора, и всякий военный офицер ученого рода войск. Некоторым почетным лицам посылались пригласительные билеты, а к высшим сановникам, как, напр., к московскому главнокомандующему графу Тормасову и к корпусному командиру графу Толстому, ездил с приглашением сам генерал.

Я был седьмым по списку в классе и с трепетом ожидал своей очереди. Первые шесть выдержали экзамен прекрасно, когда же наступил мой день и я пришел в восемь часов утра к генералу, то он с веселым видом сказал мне, что предшественники мои так отвечали, что уже лучше нельзя, но что он желает, чтобы и я выдержал не хуже их. Наконец, пробило 9 часов, и я стал у доски. Не знаю, почему, но, против моего ожидания, я нисколько не оробел, свободно отвечал на вопросы и так же свободно решал предлагаемые задачи. Припоминаю, что при выводе одной большой формулы из геодезии, переписывая ряд алгебраических величин, я ошибочно поставил не ту букву. Хотя экзаменаторы это заметили, но меня не предупредили, и я продолжал делать выводы, не замечая сделанной ошибки. Когда же потом у меня вышла не та окончательная формула, то я сейчас понял, от чего это произошло, и, обращаясь к экзаменаторам, без всякого смущения объяснил им, почему именно оказывается такая разность моего вывода с настоящею формулой. А как переписанная мною строка не была еще стерта, то я и указал на ошибочную букву. Это очень понравилось экзаменаторам, и они тут же сказали мне, что хотя и заметили мою ошибку, но не указали на нее, желая узнать, как я потом выпутаюсь и объясню окончательный вывод.

По окончании экзамена добрый Николай Николаевич обнял меня и сделал самое лестное приветствие. В экзаменском листе моем везде стояло "отлично". Это значило даже выше полных баллов. С восхищением я пришел домой и потом стал исподволь приготовляться к другому экзамену, в военных и других науках, который должен был наступить для меня недели через три.

Второй экзамен я выдержал также хорошо и получил полные баллы, но Самойлович отвечал лучше моего и имел везде "отлично", так же как и в математике. Между тем в математических науках он был сильнее меня, а военные и историю я знал лучше его. Это может объясниться только тем, что каждый из нас менее обращал внимания на те предметы, в знании коих он был уверен *.

______________________

* На этом экзамене моем присутствовал бывший флигель-адъютант полковник Михайловский-Данилевский. Он спросил меня, знаю ли я что-нибудь из истории знаменитых осад этого и прошлого столетий. Хотя в программе этого не было, но из рассказов генерала и собственного чтения я что-то знал и отвечал ему, что могу рассказать осаду Сарагосы, что и сделал довольно удовлетворительно, так что потом генерал благодарил меня. Мне же это была лучшая награда.

______________________

К концу февраля наши экзамены кончились, и представление о нашем производстве пошло в Петербург. Мы все тогда занялись приготовлением офицерской амуниции. Ходили по лавкам, закупали шарфы, эполеты, аксельбанты, заказывали мундиры, шинели и т.д., ожидая с нетерпением вожделенного приказа. Всякий, кто был когда-нибудь военным, испытал в свое время наши тогдашние чувства и наши ожидания. С каким, бывало, удовольствием, вставая поутру, мы предавались невозмутимому far niente и всем сладостным фантазиям нашего воображения. Посещая беспрестанно друг друга, мы условливались в неизменной дружбе и в постоянной переписке. С каким уважением смотрели на нас оставшиеся в корпусе колонновожатые, завидуя нашему счастию, которого могли ожидать только через год! И как внимательно рассматривали мы один у другого мундиры и офицерские вещи! Это время можно считать одним из счастливейшие даже в самой юности.

Теперь, когда стоишь на краю могилы, все это кажется обыкновенным следствием несозревшего рассудка, юности, не вкусившей еще горьких плодов житейского опыта. Но и теперь не те же ли мы юноши с сединами? Вот этот сановник, занимающий важный пост, который так неутомимо трудился и сгибался всю свою жизнь, или этот дряхлый богач, так счастливо и с таким умением наживший огромное состояние, наконец, эта чиновная старушка, так ловко и так выгодно составившая блестящие партии своим дочерям: не все ли они своего рода дети, как бы ни высоко стояли они во мнении других и своем собственном? Пройдет год, два — покрытая богатой парчой колесница отвезет их на общее для всех пристанище, и тогда все, что они созидали, все эти плоды их опытности, их ума, их расчета, к чему они послужат для них? Не такими ли они кажутся детьми, гонявшимися за призраками, но с тою только разницею, что юноша хотя и увлекается игрушками, но увлекается с побуждениями более чистыми, более возвышенными и не столь себялюбивыми?

10 марта мы были произведены прапорщиками в свиту е. и. в. по Квартирмейстерской части, исключая двух, назначенных в армейские полки. Приказ о производстве привез генералу князь Меншиков, бывший в то время генерал-адъютантом, но числившийся по Генеральному штабу и находившийся в это время в Москве. Помню, что я и человека три из колонновожатых находились в тот день у генерала в чертежной. Как только Николай Николаевич объявил нам о производстве, мы бросили наши занятия и поскакали домой, отправив с радостною вестью гонцов ко всем товарищам. Через час или два все мы уже явились в новых блестящих мундирах к генералу. Он весело нас встретил, поздравил каждого и тут же объявил, что я и еще трое из вновь произведенных остаемся на год при корпусе преподавателями. Это было весьма лестно для нас и согласовалось вполне с нашим желанием — жить в Москве, вблизи родных, и служить при начальнике, которого мы любили. Вечером почти все мы явились в театр, заняв почти целый ряд кресел, что, конечно, заставило публику догадаться о новом выпуске из муравьевского училища, как тогда называли наше заведение.

Кроме нас четверых, остальные товарищи наши назначались кто в 1-ю армию, кто во 2-ю, кто на Кавказ. С месяц они еще прожили и повеселились в Москве, а потом отправились по своим местам. Грустно мне было расставаться с некоторыми, но мы дали слово писать друг другу и надеялись будущую зиму встретиться опять в Москве, куда многие из них обещались приехать в отпуск. Мы же четверо спустя несколько дней занялись службою в заведении. Меня назначили преподавателем во 2-е отделение 3-го класса, самое тогда многолюдное после 4-го класса.

Перед Святой я поехал на 28 дней в отпуск к отцу в деревню. Старик был в восхищении, увидевши меня с небольшим год после разлуки нашей в блестящем мундире и так скоро достигшим цели своих желаний. Он признавался мне, что никак не ожидал, чтобы вышел какой-нибудь толк из намерения моего проложить самому себе путь, без всякой протекции, и что, отпуская меня, страшился, чтобы вместо чего-нибудь доброго не вышла бестолочь и не пострадала вся моя будущность. В глазах всех родных моих я также много выиграл и приобрел их выгодное о себе мнение. Меня это чрезвычайно радовало и удовлетворяло очень естественное юное мое самолюбие.

В мае по обыкновению мы отправились опять в Осташево и оттуда на съемку. Не стану повторять здесь того же порядка занятий и надзора за воспитанниками. Собственно для меня разница состояла в том только, что я уже не подчинялся правилам, установленным для колонновожатых, а наблюдал вместе с другими офицерами, чтобы они в точности исполнялись ими. Мы по очереди дежурили, делали переклички, водили их в классы, ходили с рапортами к генералу и читали каждый в своем классе в назначенное время лекции. Нам было очень нетрудно исполнять наши обязанности, потому что вообще, исключая обыкновенных незначительных резвостей, все колонновожатые вели себя примерно и нас любили. С своей стороны, каждый из нас, т.е. из офицеров, старался приобрести их уважение и любовь как своим поведением и обращением с ними, так и готовностью помогать им в учении. Между собою мы были также очень дружны, и никаких раздоров и интриг между нами не было.

Меня назначили на малую съемку и дали человек двенадцать колонновожатых, с командою нижних чинов и, кажется, пятью инструментами. Съемка моя была около Нового Иерусалима, верстах в 40 или 50 от Осташева. Я жил в деревне с одним из съемщиков и объезжал два раза в неделю работы других. Когда кто-либо из них оканчивал планшет или план, снятый астролябией, то привозил ко мне, я же поверял эти планы с местностью, сводил с другими, а потом уже отвозил в Осташево, с своим удовлетворением в точности съемки. Когда оказывалось при моей поверке, что съемка была неверна, то, сделав выговор старшему колонновожатому, я заставлял его переснять ту же местность. Но это случалось очень редко, раз или два в продолжение всего лета.

Самая главная забота наша состояла в сохранении миролюбивых отношений между колонновожатыми и крестьянами. Первые по молодости лег не всегда были осторожны и не очень терпеливы, а вторые отказывались часто исполнять даже законные их требования, недоверчиво смотрели на их занятия, и от этого часто происходили неприятные столкновения и жалобы. Впрочем, все это улаживалось, и особенных неприятностей и историй не было. В праздничные и воскресные дни все колонновожатые, находящиеся у меня под начальством, приезжали ко мне, и мы вместе проводили время.

По возвращении в Осташево начались обычные учебные занятия и переводные из класса в класс испытания, на которых мы были экзаменаторами. После вечернего рапорта генерал почти всегда оставлял дежурного у себя ужинать, а в праздники приглашал всех офицеров к обеду. Нельзя представить себе, как занимательна была его беседа. Он выбирал всегда какой-нибудь поучительный предмет для разговора или рассказа, примешивал множество забавных и любопытных анекдотов, описывал с такою верностью события прошедшего времени и известные исторические лица, в них участвовавшие, что, бывало, боишься пропустить каждое его слово. И все это говорилось так просто, с таким добродушием, хотя иногда и с шутливыми замечаниями, которые придавали еще более занимательности его рассказам. После всякого вечера, проведенного у него, каждый из нас выходил с новым знанием чего-нибудь полезного, любопытного и в самом веселом расположении духа.

Со мною случилось в это время неважное происшествие, которое осталось у меня навсегда в памяти. Один раз в глубокую осень 819 года, будучи дежурным и проведя вечер у генерала, я после ужина возвращался на квартиру свою. Путь мой лежал сначала через сад, а потом саженей 200 по мелкому кустарнику, который кончался у проспекта, ведущего в деревню. При самом выходе из кустарника стояла гауптвахта. В это время так как команда, назначаемая к нам на летнее время, была уже отправлена в свое место, то здание оставалось пустым. Дня же за три до того утонул какой-то осташевский крестьянин, и тело его положили до приезда земской полиции в одну из комнат гауптвахты. Я это знал и, приближаясь в лунную, светлую ночь к этому месту, почувствовал невольный страх. Устыдясь внутренно своей робости, я тут же решился преодолеть ее: войти в комнату, где лежал утопленник, и посмотреть на него. Вошел я довольно смело, луна светила в окно, но лишь только я приподнял покрышку с обезображенного трупа, меня вдруг обдало таким запахом, что в ту же минуту мне сделалось дурно, и я едва выполз из комнаты. Чистый воздух несколько освежил меня, но все-таки со мной началась рвота. Кое-как дошел я до своей квартиры и всю ночь ужасно страдал. Фельдшер, за которым я послал и которому рассказал случившееся, поил меня всю ночь мятой и клал припарки к животу. Только к вечеру на другой день я совершенно оправился. Товарищи очень смеялись, узнавши обо всей этой истории; но на меня этот случай так подействовал, что до сих пор я избегаю смотреть на утопленников.

Из Осташева приехали мы в Москву уже по санному пути. Тут начались приготовления к новому выпуску. Мы, с своей стороны, сколько могли, помогали тем из колонновожатых, которые были назначены к офицерскому экзамену. Повторяли с ними и делали им пробные испытания. Так как эта зима была последняя, которую мы проводили на службе в Москве, потому что с производством новых офицеров нам следовало отправляться в какую-либо из армий или на Кавказ, то мы и спешили насладиться всеми тогдашними удовольствиями столицы: ездили в театры, в собрания и по бальным вечерам. Одним словом, собственно для меня эта зима была самая шумная во всей моей жизни.

В этих воспоминаниях моих, кроме самого генерала, я не упоминаю о других лицах, хотя многим из моих старых товарищей по корпусу я обязан большою признательностью за сохранение их теплых ко мне чувств. Но и в этом случае даже я считаю, что Николай Николаевич был главным виновником такой прочной нравственной связи между своими воспитанниками. Он умел поддерживать и развивать в них все, что служит к укреплению близких, дружеских отношений между благомыслящими людьми, в каких бы ни находились они положениях.

Наконец, наступило время проститься и с Москвою, и с корпусом. В марте 820 года новый выпуск был произведен, и мы четверо и вместе с нами Лачинов командированы во 2-ю армию. Я попросился на месяц в отпуск и провел его у отца, куда в это время приехали и два служившие мои брата. В конце же апреля отправился к своему назначению.

В заключение скажу, что Николай Николаевич не переставал следить за службою своих воспитанников и после того, как они выбывали уже из корпуса. Когда приедешь, бывало, в Москву в отпуск и явишься к нему (а каждый из нас считал это за непременную обязанность), с какою ласкою встретит он, с каким участием станет расспрашивать он обо всем, что касается до каждого из нас! Как он радуется, когда кто отличится чем-нибудь и получит награду! Как всегда, видимо, утешительно ему было слышать, что воспитанники его везде считаются за людей дельных и пользуются особенным вниманием своих начальств! И всегда, бывало, кончит приглашением посетить заведение. "Ну, теперь сходи, братец, в классы, — скажет он, — покажись старым твоим товарищам и новобранцам — это будет и тебе и им приятно, а многим из них, сверх того, и полезно. Увидевши тебя, каждый из них подумает, как бы скорее быть тем же, и постарается лучше учиться". Иногда даже сам поведет туда, чтобы показать все, что было им вновь придумано и введено для улучшения корпуса.

Мир праху твоему, человек добрый и гражданин в полном смысле полезный! Ты положил немалую лепту на алтарь отечества, и нет сомнения, что потомство оценит тебя и отдаст справедливость твоим бескорыстным заслугам. Память же о тебе в сердцах воспитанников твоих сохранится, я уверен, доколь хотя один из них будет оставаться в этом мире!


Впервые опубликовано: Руский архив. 1868. Кн. 4-5. С. 793-822.

Басаргин Николай Васильевич (1800-1861) — поручик лейб-гвардии Егерского полка, декабрист, мемуарист и публицист.



На главную

Произведения Н.В. Басаргина

Монастыри и храмы Северо-запада