Н.В. Басаргин
Записки

На главную

Произведения Н.В. Басаргина



СОДЕРЖАНИЕ


Отдел I

В 1819 г., будучи произведен по экзамену в офицеры Генерального штаба и прослужа в Москве год преподавателем при корпусе колонновожатых*, я отправился в 1820 г. на службу в южную Россию, в м. Тульчин Каменец-Подольской губернии, где находилась главная квартира тогдашней второй армии.

______________________

* Основанном покойным ген.-майор. Н.Н. Муравьевым и в котором я воспитывался. Впоследствии я намерен изложить некоторые воспоминания мои об этом учебном заведении.

______________________

Главнокомандующим был известный граф Витгенштейн; начальником главного штаба—генерал Киселев, нынешний министр государственных имуществ, тогда молодой еще человек и любимец покойного императора Александра.

Приехавши туда, я вскоре познакомился со всеми тогдашними сослуживцами моими. Некоторые из них теперь уже государственные люди.

Тульчин, польское местечко, принадлежавшее в то время графу Мечиславу Потоцкому, населено евреями и польскою шляхтою. Кроме военных и чиновников главной квартиры, не было там никакого общества.

Будучи ласково принят начальством, я скоро сблизился со всеми молодыми людьми, составлявшими общество главной квартиры. К нему принадлежали: адъютанты главнокомандующего, начальника главного штаба и прочих генералов, офицеры Генерального штаба и несколько статских чиновников.

Направление этого общества было более серьезное, чем светское или беззаботно-веселое. Не избегая развлечений, столь естественных в летах юности, каждый старался употребить свободное от службы время на умственное и нравственное свое образование. Лучшим развлечением для нас были вечера, когда мы собирались вместе и отдавали друг другу отчет в том, что делали, читали, думали. Тут обыкновенно толковали о современных событиях и вопросах. Часто рассуждали об отвлеченных предметах и вообще делили между собою свои сведения и свои мысли*.

______________________

* Все, о чем теперь так гласно пишут и рассуждают и что в тогдашнее время только говорили в дружеской, задушевной беседе между одномыслящими людьми, служило большею частью предметом наших разговоров и суждений. Разумеется, что сорок лет тому назад много, что теперь считается азбукою для людей сколько-нибудь мыслящих, было совсем неясно для юношей, только что кончивших свое далеко не полное образование. Весьма естественно, что эти юноши пламенно и ревностно предавались новому для них взгляду на вещи и общественные о. ношения, взгляду, который открывал для них целый ряд новых истин и идей, согласных с их чувствами и правилами.

______________________

Вот имена лиц, составлявших это юное общество главной квартиры: генерал князь Болконский, молодой Витгенштейн — сын главнокомандующего, Пестель, Юшневский, князь Барятинский, Крюков 1-й, Ивашев, Рудомоев, Клейн, Еудберг, князь Салтыков, Барышников, Аврамов 1-й, Чепурнов, Языков, Бурцев, князь Трубецкой, князь Урусов, граф Ферзен, барон Меллер-Закомельский, Штейбен, адъютанты главнокомандующего, начальника штаба и начальника артиллерии (кроме Юшневского, занимавшего должность генерал-интенданта), два брата Бобрищевых-Пушкиных, Лачинов, Колошин, Горчаков, Крюков 2-й, Аврамов 2-й, барон Ховен, Черкасов, барон Ливен, Пушкин, Петров, барон Мейндорф, Фаленберг, Филигювич, фон Руге, Новосильцов, Львов, Юрасов, Комаров и еще некоторые офицеры Генерального штаба*, военные медики Шлегель и Вольф.

______________________

* Многие из них приехали в Тульчин уже около 1820 г.

______________________

Из всех этих лиц наиболее отличался своими способностями Пестель. Генерал-интендант Юшневский, у которого мы все очень часто собирались, был человек с прекрасным образованием и сведениями. Бурцев, впоследствии убитый в чине генерал-майора в Турецкую войну 1829 г., был тоже очень замечательный молодой человек, не столько по своему уму, сколько по своей деятельности и своей любознательности. Он был адъютантом начальника главного штаба и пользовался репутацией отличного и дельного офицера.

Не лишним считаю описать также некоторые замечательные личности того времени, как я понимал их тогда и сколько помню и понимаю теперь.

Граф Витгенштейн, герой 12-го года, был вполне добрейший и отличный человек. Он пользовался во всей России и в Европе огромной военной репутацией. Эта репутация была, может быть, несколько преувеличена; впрочем, я не раз слышал от Пестеля, который был при нем во время кампании 12-го года, что он действительно имел верный военный взгляд и замечательную храбрость. В это время он был уже в преклонных летах и мало занимался службою, предоставляя все управление армией начальнику главного штаба. Сверх того он был не очень любим покойным императором Александром. Некоторые приписывали это его огромной народности, что будто бы не нравилось государю; но я думаю скорее потому, что граф пренебрегал службою в мирное время и не умел быть царедворцем. Во время командования второю армиею он жил более в своем поместье, находившемся в 70 верстах от Тульчина, и с увлечением занимался хозяйством, уделяя неохотно самое короткое время на дела служебные. Вообще его все любили, и он готов был всякому, без исключения, делать добро, нередко даже со вредом службе. Сын его Людвиг был очень добрый и благородный молодой человек. Он был членом нашего общества*.

______________________

* Жена главнокомандующего, графиня Витгенштейн, урожденная Снарская, была женщина с большим умом и имела влияние на мужа.

______________________

Начальник главного штаба, генерал Киселев, был личностью весьма замечательною. Не имея ученого образования, он был чрезвычайно умен, ловок, деятелен, очень приятен в обществе и владел даром слова. У него была большая способность привязывать к себе людей и особенно подчиненных. По службе был взыскателен, но очень вежлив в обращении, и вообще мыслил и действовал с каким-то рыцарским благородством. Со старшими вел себя скорее гордо, нежели униженно, а с младшими — ласково и снисходительно. Он решительно управлял армией, потому что главнокомандующий ни во что почти не мешался и во всем доверял ему. Сверх того, он пользовался особенным расположением покойного императора Александра. Не раз я сам от него слышал, как трудно ему было сделаться из светского полотера (как он выражался) деловым человеком и сколько бессонных ночей он должен был проводить, будучи уже флигель-адъютантом, чтобы несколько образовать себя и приготовиться быть на что-нибудь годным. Весьма естественно, что такой молодой человек не только не противился, но поощрял то серьезное направление, которому следовала тульчинская молодежь.

Павел Иванович Пестель был человек высокого, ясного и положительного ума. Будучи хорошо образованным, он говорил убедительно, излагал мысли свои с такою логикою, такою последовательностью и таким убеждением, что трудно было устоять против его влияния. С юных лет посвятив себя изучению и обсуживанию политических и общественных вопросов, он в особенности был увлекателен, когда рассуждал об этих предметах.

Прочие члены нашего общества были добрые, большею частью умные и образованные молодые люди, горячо любившие свое отечество, желавшие быть ему полезными и потому готовые на всякое пожертвование. С намерениями чистыми, но без опытности, без знания света, людей и общественных отношений, они принимали к сердцу каждую несправедливость, возмущались каждым неблагородным поступком, каждою мерою правительства, имевшею целью выгоду частную, собственную вопреки общей.

Здесь надобно заметить, что в то время политическое положение европейских государств много содействовало неудовольствию благомыслящей и неопытной молодежи и было причиною повсеместному почти образованию тайных политических обществ.

Исполинская борьба Европы с Наполеоном была окончена. Европейские государства, чтобы с успехом противостать его могуществу и его военному гению, должны были обратиться к инстинктам народным и если не обещать положительно, то по крайней мере породить в массе надежды на будущие улучшения в ее общественном быте. Император Александр, по заключении мира, в Париже, в Лондоне, на Венском конгрессе говорил и действовал согласно этим правилам и тем подал надежду в самой России на будущие преобразования в пользу народа.

Странным кажется теперь, что тогдашние главы правительств, действуя таким образом, не предвидели, что многозначащие слова их найдут отголосок не только в людях мыслящих, но и в самой массе; что надежды, ими внушаемые, породят ожидания, требования и волнения. Не думаю, впрочем, чтобы, поступая таким образом, они умышленно хотели обмануть народ ложными обещаниями, а полагаю, что, не предвидя последствий, они воображали спокойно приступить к некоторым маловажным преобразованиям и уверяли себя, что народ будет мирно выжидать то, что будет сделано для него, и удовольствуется незначительными уступками правительств. Конечно, это была важная с их стороны ошибка, за которую дорого должны были поплатиться отчасти и они сами, но гораздо более — управляемые*.

______________________

* Не нужно, кажется, доказывать, что при основании каждого общественного или государственного изменения должно рассчитывать и быть готовыми на неизбежные препятствия и затруднения, как со стороны противников этого изменения, так и со стороны горячих и малоопытных его приверженцев. Гениальный и твердый в своих убеждениях преобразователь не смутится этими препятствиями и пойдет смело и прямо к цели своей, несмотря на временные беспорядки и затруднения. Он уничтожит их или добросовестною, искусною политикою или даже вещественною силою. Но гении редки. Большею частью правители и государственные люди, в самых благодетельных и чистых намерениях своих, часто останавливаются при малейшем затруднении и возвращаются к старому порядку, не думая о жертвах, которые должны погибнуть при реакции и которые вызваны были их начинаниями.

______________________

Не вхожу в рассуждение, как и почему это случилось; но только вслед за окончанием борьбы с Наполеоном и в то время еще, когда главы правительств не переставали торжествовать благополучный для них исход ее и делить Европу, как свое достояние, народы начали изъявлять свои требования и волноваться, не видя скорого исполнения своих ожиданий. Это произвело совершенную реакцию в мыслях и поступках государей: они усмотрели свою ошибку (а может быть, и необходимую меру, вызванную обстоятельствами) и стали действовать противно тому, что прежде обещали и говорили. С своей стороны народы, убедись, что нечего ожидать им от правительств, стали действовать сами; а умы нетерпеливые, которых всегда и везде найдется много, решились ускорить и подвинуть общественное дело образованием и распространением тайных обществ. Во Франции, Германии, Италии учредились таковые под разными наименованиями: Карбонариев, Тугендбунда и т.д.

Россия не могла избегнуть влияния соседственных государств, и особенно в такое время, когда сношения с ними порождались самыми событиями, войною и дальнейшими ее последствиями. Многие молодые люди, возвратившиеся после кампании из-за границы, большею частью военные, покрытые еще дымом исполинских битв 1812—1814 гг., внесли с собою новые идеи, начали серьезно думать о положении России и прилагать к ней теории общественных учреждений, или существующих уже в других государствах, или изложенных в замечательных политических творениях тогдашнего времени*.

______________________

* Здесь надобно заметить, что в России, несмотря на приобретенную ею военную силу счастливым исходом войны с Наполеоном, внутренняя ее организация, ее администрация, общественное и нравственное ее положение, ее правительственные формы и, наконец, ее малое развитие в отношении умственного образования явно бросались в глаза каждому просвещенному и благомыслящему человеку и невольно внушали ему желание изменить или по крайней мере исправить по возможности этот порядок. Все, что оказывается и оказалось ныне вредного и порочного, во всех отраслях ее гражданского быта, существовало и тогда, с тою только разницею, что замечалось меньшим числом лиц, чем ныне, и что правительство смотрело иначе на все эти недостатки, или не думая, или не решаясь приступить к их преобразованию. Прибавьте к этому, что и понятия тогдашнего времени были гораздо грубее и одностороннее, чем ныне, и потому все, что делалось, представлялось еще возмутительнее тем из немногих, которые мыслили и поступали вследствие других идей и правил. Мудрено ли, что эти люди, большею частью юные летами, охотно отделялись от массы и с увлечением готовы были посвятить себя на пользу отечества, ни во что ставя личную опасность и грозящую невзгоду в случае неудачи или ошибочною расчета. Конечно, малое число юных последователей новых идей сравнительно с защитниками старого порядка, между коими находилось, с одной стороны, закоснелое в невежестве большинство, а с другой — предпочитавшие всему личные выгоды и занимавшие высшие должности в государстве, было почти незаметно. Не менее того, не сообразив ни своих сил, ни средств, они не только сильно, но с увлечением и (почему не сказать!) с ошибочною надеждою вступили в тот путь, где должны были пасть в неравной борьбе и сделаться первыми жертвами.

______________________

Сначала, действуя в этом смысле, они основывались на намерениях самого покойного императора Александра; но потом, когда он изменил им и предался реакции, то решились образовать тайные общества и этим средством думали достигнуть своей цели.

Так называемая Зеленая Книга—плод юношеских, но чистых побуждений первых учредителей Союза Благоденствия — объясняла явную цель общества. Тайная же подразумевалась и необходимо дополняла то, чего не сказано было в ней прямо, что было известно сначала только одним учредителям, а потом главным членам общества.

В составлении Зеленой Книги и в первоначальном учреждении общества участвовали: П.И. Пестель, А.Н. Муравьев (впоследствии оставивший общество и теперь служащий ген.-майором), брат его М.Н. Муравьев (нынешний член Государственного совета и сенатор), Н.И. Тургенев (живущий за границею), С.П. Шипов (ныне сенатор и генерал-адъютант) и многие другие*.

______________________

* Упоминая о первых учредителях, не беру на себя ответственности за ошибку. Сколько мне помнится теперь, я слышал об этих лицах от самого Пестеля, Бурцева и других: они называли мне и еще некоторых, но не надеюсь на свою память и боюсь ошибиться.

______________________

В Тульчине, когда я прибыл туда, членами этого общества были: П.И. Пестель, И.Г. Бурцев, князь С.Г. Волконский, И.Н. Комаров, А.П. Юшневский, М.А. Фонвизин, В.П. Ивашев, П.В. Аврамов, князь А.И. Барятинский, Ф.Б. Вольф. Впоследствии были приняты два брата Бобрищевых-Пушкиных, Черкасов, Аврамов 2-й, Лачинов и некоторые другие.

Меня принял Бурцев*. Мы часто собирались вместе, рассуждали, спорили, толковали, передавали друг другу свои задушевные помыслы, желания, сообщали все, что могло интересовать общее дело, и натурально нередко очень свободно, скажу более, неумеренно говорили о правительстве. Предложениям, теориям не было конца. Разумеется, в этих собраниях первенствовал Пестель. Его светлый логический ум управлял нашими прениями и нередко соглашал разногласия.

______________________

* Бурцев был одним из самых деятельных членов Союза Благоденствия, принял много членов и впоследствии, когда общество открылось, очень счастливо избавился от суда. Его продержали только шесть месяцев в Бобруйской крепости, а потом, лишив его полка, отправили на Кавказ. Там он отличился, получил опять полк, был произведен в генералы и славно погиб в 1830 г. под Байбурутом. Я подозреваю, что его тяготила мысль об участи товарищей, из коих многие были его друзьями и им приняты в общество. Эта мысль заставляла его, вероятно, бросаться в опасности с намерением погибнуть или отличиться так, чтобы иметь право на особенное внимание государя и тогда просить о сосланных товарищах своих.

______________________

Даже и в таких беседах, где участвовали посторонние, т.е. не принадлежавшие к обществу, разговор более всего обращен был на предметы серьезные, более или менее относящиеся к тому, что занимало нас. Нередко генерал Киселев участвовал в подобных беседах и хотя был душою предан государю, которого считал своим благодетелем, но говорил всегда дельно, откровенно, соглашался в том, что многое надобно изменить в России, и с удовольствием слушал здравые, но нередко резкие суждения Пестеля.

Так прошел 1820 г. Между тем в Европе волнения не прекращались. В Испании, в Неаполе, Пьемонте учреждались, противу желания королей, конституционные правительства. Тайные общества, и в особенности карбонарии, действовали весьма деятельно. В самой Германии происходили беспрестанные колебания. В некоторых второстепенных государствах вводились, по необходимости, самими правителями представительные правления. Во Франции убийство герцога Беррийского было причиною реакции, падения либерального министерства и образования министерства ультрароялистского. Неудовольствие либеральной партии увеличилось, и тайные общества стали действовать решительнее. Восстание греков еще более запутало дела Европы. В общем мнении оно оправдывалось и внушало всеобщую симпатию. Главы правительств опасались, с одной стороны, явно противостать ему, чтобы не лишиться совершенно нравственного влияния на подданных и не обесславить себя в их глазах; с другой — не смели и не хотели также принять явно сторону греков, чтобы не ослабить уважения к законной власти, которая представлялась в этом вопросе турецким султаном. Одним словом, дошло до того, что первоклассные государства — Австрия, Пруссия, Россия, Франция — должны были решиться на что-нибудь окончательное или оставаться равнодушными зрителями распространяющегося восстания народов против указанных властей и со временем ожидать того же самого в собственных владениях, или силою оружия и мерами строгости остановить либеральное направление Европы.

Англия, как представительное государство, нисколько не опасалась господствовавших мнений и основательно полагалась на свои коренные учреждения, а потому не вмешивалась в этот вопрос, смотрела на события равнодушно, признавая везде ту власть, которая устанавливалась. Франции было не до того, чтобы вступаться в чужие дела: она озабочена была домашними волнениями партий. Пруссия за себя не опасалась: отеческое правление короля Фридриха-Вильгельма и некоторые уступки, своевременно сделанные, в особенности торжественное обещание ввести представительство, обеспечивали спокойствие этого государства и удерживали порывы нетерпеливых. Оставались Австрия и Россия. Первая, составленная из разнородных элементов, держащаяся одною только политикою, страшилась за свои итальянские владения, готовые каждую минуту от нее отторгнуться и несшие с негодованием чужеземное иго. Россия, опасавшаяся распространения либеральных идей, видела восстание народов у самых границ своих. В это время первенствующий австрийский министр граф Меттерних возымел большое влияние на ум императора Александра, представляя ему везде и во всяком действии либеральной партии кинжалы убийц, готовых покуситься на жизнь государей. Поступок Занда (следствие политического фанатизма) явился, как угрожающий призрак, перед его глазами и напоминал ему ужасное событие, лишившее его отца.

При таком положении дел Австрия и Россия тесно соединились, чтобы противостать либеральной партии в Европе; это был настоящий смысл Священного союза. Австрия послала войска в Неаполь, а Россия обязалась помогать ей. Одному из корпусов нашей армии (генерала Рудзевича) предназначено было следовать в Италию. Повеление было прислано в начале 1821 г., и войска стали сосредоточиваться на австрийской границе. Этот поход произвел двоякое влияние на тульчинскую молодежь. С одной стороны, следование в Италию и боевая жизнь радовали сердца юношей, не видавших еще огня; с другой же — цель похода противоречила их мнениям, тем более что русские, особенно военные, не любят вообще австрийцев. Поход этот, однако ж, не состоялся.

В это именно время в тульчинском отделе Союза Благоденствия произошло изменение, имевшее большое влияние на будущий ход его действий. Бурцеву, ехавшему в отпуск в Москву, поручено было понудить членов московского отдела к большей деятельности; но вместо того он, возвратившись, объявил нам, что московские и некоторые петербургские члены, бывшие в то время в Москве, решились прекратить самое существование Союза Благоденствия и что, с своей стороны, приняв их решение, он тоже оставляет общество. Примеру его последовал П.Н. Комаров.

Надобно знать, что поступок Бурцева и членов московского отдела имел сокровенную цель. Они заметили, что Пестель получил большой вес и влияние в Южном обществе и что некоторые из его идей, с которыми они не были согласны, приняты в южном отделе. С одной стороны, задетое самолюбие, а с другой — опасение, что общество может быть открыто правительством и что от него не утаится тогда сокровенная цель его, т. е. учреждение в России нового образа правления и ограничения верховной власти, побудили их на время остановить ход общества и выжидать благоприятного для этого времени. Между собою, в Москве, они уговорились (что сделалось известным впоследствии и что сам Бурцев сказывал мне потом) не отказываться вовсе от участия в Союзе Благоденствия (в особенности же, если им удастся уменьшить влияние Пестеля) и только временно приостановить деятельность его членов.

Весьма естественно, что когда Бурцев, собравши всех членов тульчинского отдела, объявил им о том, что сделано было в Москве, то поступок этот оскорбил нас и возбудил общее неудовольствие. Все, исключая Комарова (человека не совсем чистых правил), решились остаться. По удалении Бурцева и Комарова Пестель и Юшневский избраны были директорами, а прочие члены дали слово продолжать действия общества, несмотря на опасность подвергнуться преследованию правительства. Для того же, чтобы показать московским членам совершенное равнодушие к их поступку, не входя ни в какие прения, объявлено было Бурцеву, что, узнав их решение, они уже более не считаются членами Союза Благоденствия. Далее, из предосторожности предположено было приостановить на время действие тульчинского отдела, тем более, что в это время правительство начинало уже подозревать его существование*.

______________________

* Около этого времени у нас в армии, в 16-й пехотной дивизии, которою командовал генер. Орлов (Михаил Федорович), бывший тоже членом общества, случилось происшествие, едва не открывшее правительству существование тайного общества. Дивизионной ланкастерской школой заведовал там майор Раевский, тоже член общества. Он действовал не совсем осторожно в смысле цели Союза Благоденствия, навлек на себя этим подозрение корпусного командира Сабанеева, и тот арестовал его и запечатал его бумаги, а самого перевез в Тирасполь, где находилась корпусная квартира, и приказал произвести строгое следствие. В бумагах Раевского были некоторые намеки на существование Союза Благоденствия и даже список некоторых членов. Стали допрашивать его самого, но твердости его характера общество было обязано тем, что не было открыто прежде. Все то. что делалось по этому следствию, и с Раевским, передавал нам бывший адъютант Сабанеева Липранди (после известный генерал), коротко с нами знакомый. До самого восшествия императора Николая Раевский находился под арестом и привезен вместе с нами в крепость. Мне случилось сидеть в каземате против него, и он мне рассказал подробности своего дела. Орлов был тогда же удален от начальства над дивизией, а следствие об Раевском было представлено государю, где лежало нерассмотренным до смерти императора Александра. Раевский был потом осужден вместе с нами.

______________________

С этих именно пор прекращается особенное участие мое в действиях тульчинского общества. Служебные обязанности брали у меня много времени; сверх того здоровье мое было очень плохо: у меня открылось кровохарканье, и я должен был ехать на некоторое время в Крым. Возвратившись, хотя я и нашел всех бывших членов общества в Тульчине, но большая часть из них как-то охладела. Оставаясь между собою столь же дружными, мы уже не так горячо говорили о том, что так занимало нас прежде. Этому был причиною несколько и сам Пестель. Со всем его умом и даром убеждения у него не было способности привязывать к себе; не было той откровенности характера, которая необходима, чтобы пользоваться общею доверенноетию. Нам казалось, что он скорее искал сеидов, нежели товарищей. Ему же, вероятно, представилось, что мы стараемся уклоняться от него и не доверяем чистоте его намерений. Одним словом, я сам не могу дать себе отчета, почему и как, но я и некоторые из моих друзей — Ивашев, Вольф, Аврамов 1-й и еще другие — с половины 1821 г. но самое то время, как арестовали нас, не принимали уже прежнего участия в обществе и не были ни на одном заседании.

А между тем от 1821 до 1825 г. прошло более четырех лет. Служебные занятия, частые путешествия по расположению армии и в Москву, наконец, женитьба моя в 1824 г.— все это отвлекло меня от участия в обществе. Скажу более, самые мысли мои относительно сокровенной цели Союза Благоденствия, т.е. ограничение самодержавной власти, несколько изменились. Не переставая смотреть теми же глазами на все, что было худо, негодовать на злоупотребления, я нередко спрашивал себя, будет ли лучше, если общество достигнет своей цели, и поймет ли Россия выгоды представительного правления? Я сознавался внутренне, что гораздо бы лучше было, если бы само правительство взяло инициативу и шло вперед, не задерживая, а поощряя успехи просвещения и гражданственности. Тогда бы я первый стал под хоругвь самодержавия. Но, к несчастью, не таково было направление идей покойного императора Александра: в либералах он видел убийц, в законной оппозиции — возмущение, во всяком возражении и неодобрении действий правительства— дух безначалия, в просвещении масс — опасность для правительства. Одним словом, имея от природы доброе, человеколюбивое сердце, он покорился влиянию политиков-эгоистов и поступал совершенно по их внушениям.

Некоторые события и эпизоды моей жизни в продолжение этого времени стоят того, чтобы упомянуть об них. В 1823 г. случилось происшествие, породившее много толков и наделавшее много шуму в свое время. Это дуэль генерала Киселева с генералом Мордвиновым; я в это время был адъютантом первого и пользовался особенным его расположением. Вот как это происходило.

В нашей армии назначен был командиром Одесского пехотного полка подполковник Ярошевицкий, человек грубый, необразованный, злой. Его дерзкое, неприличное обращение с офицерами было причиною, что его ненавидели в полку, начиная от штаб-офицеров до последнего солдата. Наконец, вышед из терпения и не будучи в состоянии сносить его дерзостей, решились от него избавиться. Собравшись вместе, офицеры кинули жребий, и судьба избрала на погибель штабс-капитана Рубановского. На другой день назначен был дивизионный смотр. Рано утром войска вышли на место, стали во фронт, и дивизионный командир генер.-лейт. Корнилов, прибыв на смотр, подъехал к одному из флангов. (Одесский полк был четвертый от этого фланга.) Штабс-капитан Рубановский с намерением стоял на своем месте слишком свободно и даже разговаривал. Ярошевицкий, заметив это, подскакал к нему и начал его бранить. Тогда Рубановский вышел из рядов, бросил свою шпагу, стащил его с лошади и избил его так, что долгое время на лице Ярошевицкого оставались красные пятна. Офицеры и солдаты, стоявшие во фронте, не могли выйти из рядов до того времени, пока дивизионный командир не прискакал с фланга, где он находился, и не приказал взять Рубановского.

Разумеется, что это дело огласилось, и наряжено было следствие. Официально было скрыто, что все почти офицеры участвовали в заговоре против своего полкового командира. Пострадал один только Рубановский, которого разжаловали и сослали в работу в Сибирь; но частным образом сделалось известным как главнокомандующему, так и генералу Киселеву и об заговоре, и о том, что бригадный командир Мордвинов знал накануне происшествия, что в Одесском полку готовится какое-то восстание против своего командира. Вместо того, чтобы заранее принять какие-либо меры, он, как надобно полагать, сам испугался и ушел ночевать из своей палатки (перед самым смотром войска стояли в лагере) в другую бригаду.

Обо всем этом не было упомянуто в официальном следствии; но генерал Киселев, при смотре главнокомандующего, объявил генералу Мордвинову, что он знает все это и что, по долгу службы, несмотря на их знакомство, он будет советовать графу, чтобы удалили его от командования бригадой.

Так это и сделалось: Мордвинов лишился бригады и был назначен состоять при дивизионном командире в другой дивизии. Тем дело казалось оконченным. Но неприятели Киселева, а он имел их много, и в том числе генерала Рудзевича (корпусного командира), настроили Мордвинова, и тот, полгода спустя, пришел к нему требовать удовлетворения за нанесенное будто бы ему оскорбление отнятием бригады.

В главной квартире никто не подозревал неудовольствия Мордвинова против Киселева. Будучи адъютантом последнего, я часто замечал посланных от первого с письмами, но никак не думал, чтобы эти письма заключали в себе что-нибудь особенное.

В один день, когда у Киселева назначен был вечер, я прихожу к нему обедать вместе с Бурцевым и опять вижу человека Мордвинова, дожидающегося ответа на отданное уже письмо. Эти частые послания показались мне странными, и я заметил об этом Бурцеву.

Пришедши в гостиную, где находилась супруга Киселева и собрались уже гости, мы не нашли там генерала, но вскоре были позваны с Бурцевым к нему в кабинет. Тут показал он нам последнее письмо Мордвинова, в котором он назначал ему местом для дуэли м. Ладыжин, лежащее в 40 верстах от Тульчина, требовал, чтобы он приехал туда в этот же день, взял с собою пистолеты, но секундантов не брал, чтобы не подвергнуть кого-либо ответственности.

Можно представить себе, как поразило нас это письмо. Тут Киселев рассказал нам свои прежние переговоры с Мордвиновым и объявил нам, что он решился ехать в Ладыжин сейчас, после обеда, пригласив Бурцева ему сопутствовать и поручив мне, в том случае, если он не приедет к вечеру, как-нибудь объяснить его отсутствие.

Войдя с нами в гостиную, он был очень любезен и казался веселым; за обедом же между разговором очень кстати сказал Бурцеву, что им обоим надобно съездить в селение Клебань, где находился учебный батальон, пожурить офицеров за маленькие неисправности по службе, на которые жаловался ему батальонный командир.

Встав из стола, простясь с гостями и сказав, что ожидает их к вечеру, он ушел в кабинет, привел в порядок некоторые собственные и служебные дела и потом, простившись с женою, отправился с Бурцевым в крытых дрожках. Жена его ничего не подозревала.

Наступил вечер, собрались гости, загремела музыка и начались танцы. Мне грустно, больно было смотреть на веселившихся и особенно на молодую его супругу, которая так горячо его любила и которая, ничего не зная, так беззаботно веселилась. Пробило полночь, он еще не возвращался. Жена его начинала беспокоиться, подбегала беспрестанно ко мне с вопросами об нем и, наконец, стала уже видимо тревожиться. Гости, заметив ее беспокойство, начали разъезжаться; я сам ушел и отправился к доктору Вольфу, все рассказал ему и предложил ехать со мной в Ладыжин. Мы послали за лошадьми, сели в перекладную, но, чтобы несколько успокоить Киселеву, я заехал наперед к ней, очень хладнокровно спросил у нее ключ от кабинета, говоря, что генерал велел мне через нарочного привезти к нему некоторые бумаги. Это немного ее успокоило, я взял в кабинете несколько белых листов бумаги и отправился с Вольфом.

Перед самым рассветом мы подъезжали уже к Ладыжину, было еще темно, вдруг слышим стук экипажа и голос Киселева: «Ты ли, Басаргин?» И он и мы остановились. «Поезжай скорее к Мордвинову,— сказал он Вольфу,— там Бурцев; ты же садись со мной и поедем домой»,— прибавил он, обращаясь ко мне.

Дорогой он рассказал мне все, что произошло в Ладыжине. Они приехали туда часу в шестом пополудни, остановились в корчме, и Бурцев отправился к Мордвинову, который уже дожидался их. Он застал его в полной генеральской форме, объявил о прибытии Киселева и предложил быть свидетелем дуэли. Мордвинов, знавший Бурцева, охотно согласился на это и спросил, как одет Киселев. «В сюртуке»,— отвечал Бурцев.— «Он и тут хочет показать себя моим начальником,— возразил Мордвинов,— не мог одеться в полную форму, как бы следовало!»

Место поединка назначили за рекою Бугом, окружающим Ладыжин. Мордвинов переехал на пароме первый, потом Киселев и Бурцев. Они молча сошлись, отмерили 18 шагов, согласились сойтись на 8 и стрелять без очереди. Мордвинов попробовал пистолеты и выбрал один из них (пистолеты были кухенрейтеровские и принадлежали Бурцеву). Когда стали на места, он стал было говорить Киселеву: «Объясните мне, Павел Дмитриевич ...», но тот перебил его и возразил: «Теперь, кажется, не время объясняться, Иван Николаевич; мы не дети и стоим уже с пистолетами в руках. Если бы вы прежде пожелали от меня объяснений, я не отказался бы удовлетворить вас».— «Ну, как вам угодно,— отвечал Мордвинов,—будем стреляться, пока один не падает из нас».

Они сошлись на восемь шагов и стояли друг против друга, опустя пистолеты, выжидая каждый выстрел противника. «Что же вы не стреляете?» — сказал Мордвинов.— «Ожидаю вашего выстрела»,— отвечал Киселев.— «Вы теперь не начальник мой,— возразил тот,— и не можете заставить меня стрелять первым».— «В таком случае,— сказал Киселев,— не лучше ли будет стрелять по команде. Пусть Бурцев командует, и по третьему разу мы оба выстрелим».— «Согласен»,— отвечал Мордвинов.

Они выстрелили по третьей команде Бурцева. Мордвинов метил в голову, и пуля прошла около самого виска противника. Киселев целил в ноги и попал в живот. «Je suis blesse» [Я ранен (фр.)],— сказал Мордвинов. Тогда Киселев и Бурцев подбежали к нему и, взяв под руки, довели до ближайшей корчмы. Пуля прошла навылет и повредила кишки. Сейчас послали в местечко за доктором и по приходе его осмотрели рану; она оказалась смертельною.

Мордвинов до самого конца был в памяти. Он сознавался Киселеву и Бурцеву, что был подстрекаем в неудовольствии своем на первого Р. и К., и говорил, что сначала было не имел намерения вызывать его, а хотел жаловаться через графа Аракчеева государю; но, зная, как император его любит, и опасаясь не получить таким путем удовлетворения, решился прибегнуть к дуэли. Вольф застал его в живых, и он скончался часу в пятом утра.

Подъезжая с Киселевым к Тульчину, мы встретили жену его в дрожках, растрепанную и совершенно потерянную. Излишним нахожу описывать сцену свидания ее с мужем.

Приехавши в Тульчин, Киселев сейчас передал должность свою дежурному генералу, донес о происшествии главнокомандующему, находившемуся в это время у себя в деревне, и написал государю. Дежурный генерал нарядил следствие и распорядился похоронами. Следствие было представлено по начальству императору Александру.

Киселев в ожидании высочайшего решения сначала жил в Тульчине, без всякого дела, проводя время в семейном кругу*, а потом отправился в Одессу. Я поехал с ним; там он пробыл более месяца и, наконец, получил от генерала Дибича, бывшего тогда начальником Главного штаба, письмо, в котором тот извещал его, что государь, получив официальное представление его дела, вполне оправдывает его поступок и делает одно только замечание, что гораздо бы лучше было, если бы поединок был за границей.

______________________

* В это время генер. Нарышкин, Лев Александрович, старый товарищ Киселева по службе, приехал свататься за сестру Киселевой, графиню Ольгу Потоцкую, жившую у Киселева, и безвыездно бывал у них. Здесь кстати сказать, что обе сестры были замечательной красоты и чрезвычайно милы и любезны. Супруга Киселева, Софья, была олицетворенная доброта, очень умна, веселого, открытого характера, но с тем вместе неимоверно рассеянна и не обращала внимания ни на какие светские условия. Сестра ее, Ольга, имела характер более положительный и славилась красотою. Между ее обожателями находился известный генер. Милорадович, бывший тогда уже пожилым человеком. Она смеялась над его страстью к ней и заставляла его, вместе с сестрою своею, делать много смешного для его лет. Раз как-то в Петербурге я зашел поутру в гостиную Киселева и застал жену его играющею на фортепианах, а Милорадовича, в полном мундире и звездах, танцующего перед нею мазурку. Киселева при этом помирала со смеху и кричала ему: «Се n’est pas ca, се n est pas ca; mais comme vous dansez mal!» [Это не то, это не то; но как плохо вы танцуете! (фр.)] Я было хотел удалиться, но Киселева остановила меня, и я поневоле был свидетелем этой смешной сцены.

______________________

Вместе с тем ему предписывалось вступить в отправление должности и приехать для свидания с государем в г. Орел, где назначен был смотр находившимся там войскам. Этим окончилось это происшествие, которое, как ожидали недоброжелатели Киселева, должно было изменить к нему расположение императора*.

______________________

* В Орел поехал с Киселевым Бурцев, и вот что он мне рассказал по возвращении своем. Через два дня по прибытии их в Орел приехал туда и государь. Все высшие военные и гражданские власти ожидали его величества в приемной зале, для него приготовленной. Киселев также находился тут. Генералы (между коими были два корпусных и несколько дивизионных начальников) и прибывшие наперед генерал-адъютанты свиты его величества (Чернышев и Ожаровский) обошлись с ним очень сухо, как с человеком опальным, и, видимо, избегали даже с ним говорить, так что он все время сидел один у окна. Когда приехал государь, то, проходя через залу, он только поклонился присутствующим и удалился во внутренние покои переодеваться. Вскоре камердинер его позвал к нему Киселева, который потом и вышел вместе с его величеством, весьма милостиво с ним разговаривавшим и часто к нему с особливою благосклонностью обращавшимся. Надобно было видеть перемену, которая произошла в царедворцах! Когда государь опять ушел, всякий из них наперерыв старался оказывать ему самое дружеское внимание.

______________________

В это именно время в Одессу прибыл граф Воронцов, назначенный генерал-губернатором Новороссийского края. Когда он приехал, мы находились уже там. Беспрестанные балы, концерты, вечера, обеды так утомляли меня, что я с нетерпением ожидал возвращения в Тульчин. С Воронцовым прибыло очень много умных и образованных молодых людей: Левшин, барон Бруннов, барон Франк и другие*. Первый — теперь товарищем министра внутренних дел, а второй — посланником.

______________________

* В Одессе я встретил также нашего знаменитого поэта Пушкина: он служил тогда в Бессарабии при генер. Инзове. Я еще прежде этого имел случай видеть его в Тульчине у Киселева. Знаком я с ним не был, но в обществе раза три встречал. Как человек он мне не понравился. Какое-то бретерство, suffisance [высокомерие, зазнайство (фр.)] и желание осмеять, уколоть других. Тогда же многие из знавших его говорили, что рано или поздно, а умереть ему на дуэли. В Кишиневе он имел несколько поединков, но они счастливо ему сходили с рук.

______________________

Возвратясь в Тульчин, мы стали приготовляться к высочайшему смотру, который назначен был в начале октября. Киселев отправился в Орел и, возвратясь в Тульчин, по случаю предстоящего смотра, деятельно занялся службою. Дела и нам было много, так что мы не видели, как наступил октябрь.

Перед приездом государя* я был послан в Бессарабию, чтобы приготовить ему ночлег и караул, не упомню теперь, в каком-то маленьком местечке, где сначала он было не думал останавливаться. Я также должен был узнать от генерала Дибича, куда государь прибудет: в Тульчин или прямо в расположение 7-го пехотного корпуса, в 40 верстах от главной квартиры. За день до его прибытия я приехал в местечко, приготовил лучшую квартиру и послал за стоявшею вблизи сотнею донских казаков. Начальник их, какой-то казацкий старшина, так потерялся, что объявил мне, что он никак не явится перед царем и не подаст ему рапорта, если я при этом не буду находиться. Делать было нечего, и я поневоле должен был показаться государю. Приехавши, он спросил, заметив меня, зачем я нахожусь тут, и, сказав несколько слов, вошел в свою комнату. Я отправился в другую, к генералу Дибичу. Во время моего с ним разговора вошел государь. Узнав, в чем дело, сказал, что прибудет прямо в с. Кирносовку, где расположен 7-й корпус, и поручил мне приготовить ему при въезде в деревню какую-нибудь квартиру, в которой он мог бы переодеться. Дибич написал Киселеву несколько слов и приказал мне ехать как можно скорее, чтобы вовремя привезти известие о том, куда они прибудут.

______________________

* Он возвращался с Веронского конгресса через Австрию.

______________________

Припоминаю теперь, что на обратном пути случилось одно обстоятельство, которое чрезвычайно меня напугало. Скача ночью сломя голову на перекладной и будучи очень утомлен, проведя две ночи сряду без сна, я нехотя задремал. Жандарм мой сделал то же самое. Вдруг чувствую, что мы остановились, и спрашиваю, что это значит? Ямщик-молдаван, не говоривший по-русски, что-то бормотал, но я ничего не понимал. Жандарм тоже не мог ничего объяснить. Наконец, догадываюсь, что мы сбились с дороги и мой молдаван не знает, куда ехать. Можно вообразить себе мое положение: государь должен был выехать чем свет, а мне надобно было попасть в Тульчин по крайней мере четырьмя часами ранее его. Видя, что с ямщиком делать нечего и что мы едем степью, а не дорогою, я приказал жандарму взять вожжи и ехать наудачу прямо, чтобы попасть в какое-нибудь жилье. К счастью, так и случилось; через полчаса мы приехали в какую-то деревушку, где я взял проводника до большой дороги, находившейся в 10 верстах. На все это я потерял более часа и очень был рад, что тем отделался. Поздно ночью проезжал я Могилев на Днестре. Тут встретилась опять помеха. На станции мне сказали, что генерал-адъютант Чернышев (теперешний князь) приказал мне явиться, в котором бы я часу ни проезжал. Нечего было делать: я побежал к нему, не переодеваясь. Прихожу на квартиру, где он остановился. Все спят мертвым сном. Бужу хозяина, тот, в свою очередь, камердинера, а этот, наконец, генерала. Меня вводят к нему в спальню. Нельзя представить себе моего удивления. Я ожидал найти молодого, красивой наружности человека, каким в то время все его знали и каким я сам видал его, и что же? Нахожу что-то вроде старухи, с чепцом на голове, с седыми почти усами и с обритыми седыми волосами, выглядывающими из-под чепца. Я не верил глазам своим. Он спросил меня, когда выезжает государь и когда будет в Могилеве. Ответив ему то, что об этом знал, я побежал от него, внутренне браня его за то, что он лишил меня нескольких дорогих минут, чтобы посмотреть на его вовсе непривлекательную фигуру. Я не предчувствовал, что вижу в нем будущего своего судью, и судью неумолимого, пристрастного и — дерзкого.

В Тульчин я возвратился около 4 часов после обеда. Вся главная квартира ожидала моего прибытия, и все сейчас собрались в Кирносовку. Туда мы прибыли около шести часов, а в восемь приехал государь. Он остановился на несколько минут для переодевания в приготовленной для него квартире, при въезде в селение. Эту квартиру занимало семейство генерала Удома, который очень был рад очистить для него комнату. Государь был ими встречен при выходе из коляски, подарил, после смотра, жене генерала прекрасный бриллиантовый фермуар, который я сам отнес к ней, за что она осталась мне очень признательною. Дочь генерала Удома, девушка замечательной красоты, сделана была фрейлиною.

Как теперь помню ту минуту, когда государь вышел к собравшимся в приемной зале помещичьего дома генералам и штабным офицерам. Нас было тут человек шестьдесят. Он так поклонился всем, что каждому показалось, что этот приветливый поклон особенно относится к нему. С главнокомандующим и Киселевым был он особенно любезен.

На другой день был смотр 7-го корпуса*, а вечером мы были уже в Тульчине, где представляли ему штаб и разные команды. По осмотре на следующий день 6-го корпуса генерала Сабанеева назначены были маневры. Они продолжались два дня. Вся вторая армия участвовала в них, и зрелище действительно было великолепное: до 70 т. под ружьем с кавалерией и артиллерией маневрировали на пространстве 4 или 5 квадратных верст. Маневры кончились на второй день, часу в первом пополудни. Все войска пришли к назначенному для обеда месту и образовали каре в три фаса. Четвертый фас этого каре занимал нарочно устроенный полукруглый павильон, где накрыт был стол человек на 300. По концам павильона поместились музыканты всех полков армии, а подле них устроены были в три яруса скамьи для почетных зрителей и дам. Артиллерия заняла место на высотах позади пехоты, а кавалерия — часть одного из фасов. В средине каре было устроено место для молебна. К прибытию государя все уже было в порядке. Отслужив молебен, во время которого, при многолетии, артиллерия и пехота сделали оглушительный залп, пошли к обеду в павильон. Тогда войскам приказано было стоять вольно, и вся эта стотысячная масса рассыпалась в разных направлениях и перемешалась так, что для глаз представила какое-то странное, необыкновенное зрелище. Позади фронта приготовлены были для солдат и офицеров столы с яствами и напитками.

______________________

* После смотра был обед в лагере генерала Рудзевича. Когда сели за стол, накрытый полукругом, середину коего занимал государь, то он, получив перед самым выходом к столу с фельдъегерем письмо от Шатобриана, бывшего тогда французским министром иностранных дел, сказал, обращаясь к сидевшим около него генералам: «Messieurs, je vous telicite: Riego est fait prisonnier» [Господа, я вас поздравляю: Риего схвачен (фр.)]. Все отвечали молчанием и потупили глаза, один только N.N. воскликнул: «Quelle heureuse nouvelle, Sir!» [Какая счастливая новость, государь! (фр.)]. Эта выходка так была неуместна и так не согласовалась с прежней его репутацией, что ответом этим он много потерял тогда в общем мнении. И в самом деле, зная, какая участь ожидала бедного Riego, жестоко было радоваться этому известию.

______________________

Государь был очень весел и доволен. Когда же главнокомандующий провозгласил тост за его здоровье, то, по данному несколько прежде сигналу, войска в одну минуту пришли в прежний свой порядок: из всей этой нестройной массы образовалось опять то же самое правильное каре. При этом тосте загремела артиллерия, пехота начала стрельбу, заиграла вся музыка, и все войско крикнуло громогласное «ура!» Государь был тронут и прослезился. Тут те, которые были около него (в том числе и я), могли видеть и убедиться, что сердца государей могут так же чувствовать, как и сердца простых людей. Почему несчастная политика, привычка властвовать, а всего более гнусная лесть и раболепие так сильно искажают природу земных владык, что заставляют их стыдиться, когда они невольно последуют влечению сердца? Вслед за маневрами посыпались милости и награды. С горестным чувством должен, однако, сказать, что эти милости и награды касались только тех, которые всего менее нуждались в них. Крест, чин, аренда, удовлетворяя минутное тщеславие или временные нужды, немного прибавляли к счастию тех, которые получали их. Те же, коим всего более нужно было милосердие государя, были им отвергнуты. Генерал Киселев, в числе прочих представителей, просил о смягчении участи разжалованных офицеров. В нашей армии их было человек до сорока, и в одной этой просьбе было ему отказано. Тут не нужно рассуждений!

Государь, осмотрев вторую армию и будучи ею очень доволен, пригласил Киселева ехать с собою в поселенные войска Украинского поселения. Там ждал его граф Аракчеев. Киселев взял меня с собой, но как при генерале Дибиче не было адъютанта, то он попросил его прикомандировать меня на время смотра военных поселений к нему.

Мы ехали с государем и прибыли вместе в Вознесенск. Там застали Аракчеева. Трудно объяснить то влияние, которое он имел на покойного Александра. Смешно было даже смотреть, с каким подобострастием царедворцы обходились с Аракчеевым. Я был свидетелем его стычки на словах с Киселевым, который его не любил и не унижался перед ним, и где он его славно отделал. Услышав от государя, как он остался доволен 2-ю армией, и, вероятно, будучи этим недоволен, Аракчеев в первое свидание с Киселевым, когда государь ушел в кабинет, обратился к нему, при оставшемся многолюдном собрании, с следующими словами: «Мне рассказывал государь, как вы угодили ему, Павел Дмитриевич. Он так доволен вами, что я желал поучиться у вашего превосходительства, как угождать его величеству. Позвольте мне приехать для этого к вам во 2-ю армию; даже не худо было бы, если б ваше превосходительство взяли меня к себе в адъютанты». Слова эти всех удивили, и взоры всех обратились на Киселева. Тот без замешательства отвечал: «Милости просим, граф; я очень буду рад, если вы найдете во 2-й армии что-нибудь такое, что можно применить к военным поселениям. Что же касается до того, чтобы взять вас в адъютанты, то, извините меня,— прибавил он с усмешкою,— после этого вы, конечно, захотите сделать и меня своим адъютантом, а я этого не желаю». Аракчеев закусил губу и отошел.

Вот одно из доказательств значения Аракчеева у императора Александра. С ним был в это время побочный сын его — Шумский, молодой прапорщик гвардейской артиллерии, шалун, пьяница и очень плохо образованный юноша. Во время случавшихся маневров его обыкновенно ставили с батареей на какое-нибудь видное место. Государь, зная, кто он, нередко подъезжал к нему и разговаривал с ним. Аракчеев, чтобы более и более обратить на него высочайшее внимание, обыкновенно брал его с собою, когда бывал с докладом у государя, извиняясь, что делает это потому, что не может по слабости зрения сам читать доклады. Однажды нас пригласил на вечер один из адъютантов графа Витта. Шумский был там же и так напился, что едва мог стоять на ногах. Вдруг прислал за ним граф, чтобы идти с докладом к государю. Мы принуждены были облить ему несколько раз голову холодной водой, чтобы хотя несколько протрезвить, и в таком положении он отправился. Впоследствии он был сделан флигель-адъютантом. Государь сам прислал ему мундир и эполеты с нарочным фельдъегерем. В следующее царствование его исключили за пьянство и перевели, кажется, в гарнизон.

Две недели мы пробыли в военных поселениях, и я каждый раз имел случай видеть государя, а нередко и обедал с ним*. Он имел много привлекательного в обращении и, как я мог заметить, не сердился, когда обходились с ним свободно, даже когда, случалось, противоречили ему. По крайней мере генерал Киселев не унижался и вел себя с достоинством, не теряя этим его расположения. Раз как-то государь спросил его, почему он, будучи небогат, не попросит у него никогда аренды или денег? «Я знаю, что вы охотно даете, государь,— отвечал он,— но не уважаете тех, которые принимают от вас дары. Мне же уважение ваше дороже денег». Ответ прекрасный, но и придворный. Надобно сказать, впрочем, что Киселев чрезвычайно был ловок и знал хорошо характер покойного императора.

______________________

* Вот еще один пример немилосердия императора Александра к разжалованным. В Елизаветграде, где был штаб одной из поселенных дивизий, генерал Храповицкий, его начальствующий, предложил государю зайти посмотреть заведенную им юнкерскую школу. В его присутствии стали экзаменовать одного из юнкеров, который так хорошо и свободно отвечал, что царь был в восхищении и приказал его тотчас произвести в офицеры и выдать 500 [руб] на обмундирование. Юнкер обратился к нему и почти со слезами сказал: «Государь, если вам угодно наградить меня — облегчите участь моего отца, служащего рядовым». Государь не отвечал и вышел недовольный. Юнкер был произведен, деньги ему выданы, но отцу не сделали ничего.

______________________

Возвратившись в Тульчин, я вскоре поехал в отпуск. Мне нужно было переговорить с родными и получить их согласие на союз мой с девушкой, которую я давно полюбил. Это была первая любовь моя и любовь глубокая. Она не имела состояния, хотя и была аристократической фамилии; я сам тоже был небогат, и потому надобно было устроить дела так, чтобы нужда не отравила нашего обоюдного счастья. Как я мог заметить, она была ко мне расположена, и я почти не сомневался ни в ее согласии, ни в согласии ее родителей. Я уговорился с Бурцевым и его женою из Москвы писать им и просить их передать будущей теще моей, княгине Мещерской, мое предложение.

В Москве я пробыл всего недели две; туда приехал также и Киселев с женой. Мы вместе отправились в Петербург. Жизнь петербургская была не по мне. Несмотря на приглашения Киселева посещать с ним кое-кого из знатных того времени и аристократические вечера их, я более сидел дома или делил время с некоторыми прежними товарищами своими по корпусу, служившими тогда в Петербурге. В это время приехал туда и Пестель. Впоследствии узнал я, что цель поездки его состояла в том, чтобы убедить петербургское общество действовать в смысле южного, в чем он успел. Но мне он ничего об этом не говорил, и я все это узнал в Сибири*.

______________________

* Бывая в Петербурге у одного из моих товарищей по корпусу, офицера гвардейского генер. штаба Корниловича я имел случай встретить у него раза два К.Ф. Рылеева. Хотя я не знал тогда, что он был членом общества, но его разговор, его пылкая, живая натура мне очень понравились.

______________________

Киселев, обласканный государем, отправился с женою за границу, в Париж, а я возвратился в Тульчин, получив через Бурцева согласие покойной жены и ее матери на мое предложение.

Приехавши в Тульчин, я вскоре соединил свою судьбу с тою, которая дала вкусить мне истинное на земле счастье. Союз наш был кратковременный, но одиннадцать месяцев такого счастия достаточно, чтобы усладить прежними воспоминаниями горечь тридцатилетней ссылки и неразлучные с ней нравственные и физические лишения.

Перед женитьбою моею я открыл будущей жене своей, что принадлежу к тайному обществу и что хотя значение мое в нем неважное, но не менее того может и со мной последовать такое бедствие, которое ей трудно будет переносить. Она отвечала мне, что идет не за дворянина, адъютанта или будущего генерала, а за человека, избранного ее сердцем, и что в каком бы положении человек этот ни находился, в палатах или в хижине, в Петербурге при дворе или в Сибири, судьба ее будет совершенно одинакова. Этот ответ успокоил меня совершенно, мою совесть.

В это время старший брат мой, женатый, находился с своей ротой близ Тульчина. Мы часто виделись с ним, и в жизни моей мне ровно ничего не доставало. Небольшой круг близких родных, добрых, умных и образованных знакомых, уважение и расположение начальства, небольшие, но достаточные средства к семейной жизни, одним словом, все, казалось, улыбалось мне. Но туча была недалеко, и первый удар грома должен был разразиться надо мною. С возвращением Киселева я назначен был старшим адъютантом в главный штаб 2-й армии. На этой должности занятия мои были определеннее, и я мог с большими удобствами располагать своим досугом. Окончив часу во втором пополудни служебные занятия, остальную часть дня я мог посвящать семейной жизни и тем развлечениям, которые согласовались с моим характером и характером моей жены. Помню, что однажды я читал как-то жене моей только что тогда вышедшую поэму Рылеева «Войнаровский» и при этом невольно задумался о своей будущности. «О чем ты думаешь?» — спросила она.— «Может быть, и меня ожидает ссылка»,—сказал я.— «Ну, что ж, я также приду утешить тебя, разделить твою участь. Ведь это не может разлучить нас, так об чем же думать?» — прибавила она с улыбкой. Воображал ли я тогда, что чрез несколько месяцев она будет в земле, а я через полтора года в Сибири?

Кто-то сказал: счастливцы не знают времени, для них нет прошедшего, и им нечего говорить о себе. Так было и со мной.

В августе 1825 г. кончина жены моей после благополучных родов, от простуды, разрушила основание моего счастия. Не стану говорить ни о болезни, ни о том, что происходило со мной и что я перечувствовал при ее потере. Этим я не могу и не хочу делиться ни с кем. Да и какое дело постороннему, кто станет читать эти строки, знать все, что происходило в сердце, в мыслях, в чувствах, одним словом, во внутреннем мире такого незначительного лица, как я, этой незаметной песчинки в мире созданий?

Весь сентябрь я был болен: у меня отнялись ноги. В октябре же взял отпуск и отправился в Москву к родным и другому брату моему, жившему во Владимире. По окончании отпуска, в декабре месяце, я выехал из Владимира. На дороге к Москве, в г. Богородске, остановись на несколько минут у одного родственника своего, я узнал, совсем неожиданно, о кончине императора Александра.

В Москве, когда я приехал, все уже присягнули Константину Павловичу. Прожив там несколько дней, я поехал в Тульчин через Смоленск и Могилев на Днепре. В Дорогобуже я прочел в газетах отречение Константина и вступление на престол Николая. Приехал в Могилев; меня потребовали к главнокомандующему первой армией графу Сакену, полагая, что я еду из Петербурга. Тут я узнал о восстании 14 декабря.

Это было в самое Рождество Христово. Сакен оставил меня обедать у себя. За столом все толковали только о 14-м. Старики генералы ужасались, бранили мятежников, превозносили нового государя. Молодежь молчала и значительно переглядывалась между собою. Я заметил в некоторых симпатию к побежденным. Впоследствии оказалось, что между ними было несколько членов нашего общества.

По дороге к Житомиру, не помню, на какой-то станции, вечером, я встретил фельдъегеря, ехавшего в Петербург. С ним вошел человек огромного роста, закутанный в шубу; увидев меня, он остановился в углу почтовой комнаты. На столе стояла только одна свеча, и нельзя было хорошо рассмотреть его лицо, обвязанное шарфом. Мне показалось, однако, что он походил на капитана Майбороду, которого я знал в нашей армии. Действительно, как я узнал потом, это был он. Вслед за фельдъегерем ехал генерал-адъютант Чернышев. Первый заготовлял ему лошадей и предъявлял подорожную. Я узнал об этом от смотрителя станции, по отъезде фельдъегеря. Не зная ничего о доносе Майбороды, я очень удивился встрече с Чернышевым и с человеком, похожим на Майбороду. В Бердичеве я встретился с Пестелем, но не мог говорить с ним, потому что он находился в другой комнате, и фельдъегерь не отходил от него. Мне сказал об этом знавший его смотритель. Туг же я убедился, что в Тульчине арестуют тоже некоторых членов общества, и полагал, что это вследствие происшествия 14 декабря.

В Летичеве, ночью, я встретил двух братьев Крюковых. Они уже выезжали со станции, когда я приехал, и потому я не мог ничего расспросить у них; с ними был тоже фельдъегерь.

Я спешил приехать скорее в Тульчин, чтобы узнать, что там делается. К вечеру 27 числа я туда прибыл и остановился у Вольфа, которого застал дома. Он рассказал все, что там без меня происходило: донос Майбороды*, приезд Чернышева из Таганрога, арест Пестеля, Юшневского, Барятинского и др.

______________________

* Майборода служил капитаном в полку Пестеля и показывал всегда большую к нему преданность. Отчасти я был причиною поступления его в Вятский полк. Пестель просил Киселева назначить к нему хороших фронтовых офицеров из других полков, и я, зная несколько Майбороду, служившего тогда в 34-м егерском полку, рекомендовал его Пестелю, который, действительно, нашел в нем отличного фронтовика. Впоследствии он принял его в общество и доверился ему. В 1825 г. он отправлен был Пестелем в Москву для приемки из комиссариата полковых вещей и каких-то сумм. Промотав там деньги и видя, что ему предстоит гибель, он решился на донос, отправив его императору Александру в Таганрог. По восшествии Николая, Майборода был переведен в гвардию тем же чином. Вскоре должен был, однако, выйти в армию, где ему тоже было плохо, так что, наконец, он вышел в отставку. Вступивши через некоторое время опять в службу на Кавказ, он там в припадке сумасшествия перерезал себе горло, вероятно, от угрызения совести. Другому доносчику, Шервуду-Верному, также не посчастливилось. Он должен был кинуть службу, надоел государю своими наглыми требованиями, десять лет содержался в крепости и, наконец, жил в Москве в крайней бедности. Мне случалось в 1858 г. встретиться с ним в одном магазине. По обращению с ним знавших его лиц. по его одежде, наружности нельзя было не заметить, что он находится в самом незавидном положении.

______________________

На другой день, рано утром, я отправился к Киселеву. На дороге встретил князя Урусова, его адъютанта.

После первых приветствий он сообщил мне, что имя мое находится тоже в списке членов общества, представленном при доносе Майбороды, и предложил скрыть мои бумаги, если есть такие, которые могут мне повредить. При этом он упрекал меня, что, будучи так короток с ним, я не принял его в общество, даже просил принять его теперь. Усмехнувшись, я отвечал ему, что вместо упрека он должен благодарить меня.

Пришедши с Урусовым к Киселеву, я был позван им сейчас в кабинет. Вот мой с ним разговор. «Вы принадлежите к тайному обществу,— сказал он мне, как только мы остались одни,— отрицать этого вы не можете. Правительству все известно, и советую вам чистосердечно во всем признаться». Тон, которым он говорил мне, и «вы», на которое он как будто нарочно ударял, удивили меня. «Я бы желал знать, ваше превосходительство,— отвечал я,— как вы спрашиваете меня: как начальник штаба, официально, или просто, как Павел Дмитриевич, с которым я привык быть откровенным».— «Разумеется, как начальник штаба»,— возразил он.— «В таком случае,— сказал я,— не угодно ли будет вашему превосходительству сделать вопросы на бумаге, я буду отвечать на них. На словах же мне и больно и неприятно будет говорить с вами, как с судьею, и смотреть на вас просто как на правительственное лицо». Он задумался и потом сказал: «Хорошо, вы получите вопросы». Я поклонился и хотел удалиться, но, когда подходил к двери, он вдруг сказал, переменив тон: «Приходи же обедать к нам, либерал; мы с тобой давно не видались». Тон, с которым он произнес эти слова, меня тронул. «Я обедаю сегодня с родными и потому не могу воспользоваться вашим приглашением, а позвольте лучше придти к вам вечером»,— отвечал я.

От Киселева я пошел к дежурному генералу. Тот принял меня ласково, даже дружески, и просил немедленно вступить в должность. Отобедав со своими и проведя с ними несколько часов, я отправился вечером к Киселеву. В гостиной я застал одну его супругу. Мы с нею были очень хороши, и она обрадовалась, увидевшись со мною. «М-r В.,— сказала она с чувством,— vous savez bien tout l'interet que je vous porte; et bien, il faut que vous vous decidiez a prendre votre parti. J’etais presente a toutes les conversations de mon mari avec le g-l Tchernicheff; et je puis vous certifier que tous ceux qui veulent etre sauves, n’ont qu’a se jeter aux pieds de l’Empereur et lui avouer franchement leur participation a la Societe».— «M-me,— отвечал я,— vous me conseillez une chose qui repugne a ma consience et que j’envisage comme une lachete».— «Je m’attendais a cette reponse,— сказала она,— vous perirez, mais vous perirez en honnete homme, et croyez que mon estime pour vous n’en sera qu’augmente»*.

______________________

* «Г-н Басаргин,— сказала она мне,— вы прекрасно знаете мое сочувствие вам; нужно, чтобы вы решились. Я присутствовала при разговорах моего мужа с генералом Чернышевым и могу вас уверить, что все. кто хотят быть спасены, должны только броситься к ногам императора и откровенно признаться ему в своей принадлежности к обществу».— «Сударыня, отвечал я,— вы мне советуете сделать то, что противоречит моей совести и что я считаю низостью».— «Я ожидала этого ответа от вас,— сказала она,— вы погибнете, но погибнете честным человеком, и уважение мое к вам только увеличится от этого» [фр.].

______________________

Вскоре пришел генерал и еще кое-кто из военных. Мы провели вечер, как будто ничего не было особенного. Он был со мною так же добр и любезен, как и прежде. Говорили более о посторонних вещах, и после ужина я ушел, довольный тем, что не ошибся в моем об нем мнении.

На другой день, придя на службу в главный штаб и садясь за свой стол, я открыл ящик, чтобы посмотреть бывшие там бумаги. Между ними, совсем неожиданно, я нашел паспорт за границу, которым я мог воспользоваться без всякого сомнения в успехе. Вот как он очутился тут. Месяца четыре назад, не помню, в июле или августе, дивизионный наш доктор Шлегель (бывший потом президентом Медицинской академии) пришел однажды ко мне и просил дать ему совет, как вытребовать паспорт для жившего у него француза, которого ой во время кампании 1813 г. взял мальчиком лет одиннадцати под Лейпцигом и держал до этого времени без всякого вида. Теперь же этот молодой человек пожелал возвратиться на родину в г. Лион, и для этого ему нужен был паспорт. Я сказал ему, что пусть он объявит все это на бумаге, подпишет ее, засвидетельствует все подписью 12 лиц из служащих и потом представит при рапорте дежурному генералу, который вытребует от себя паспорт от одесского французского консула. Все это сделано было, консул прислал паспорт дежурному генералу, оставив пробелы для отметки месяца и числа и вписания примет. Он поступил ко мне в отделение для исполнения, а между тем француз раздумал отправиться на родину и остался опять у Шлегеля. Паспорт сохранился в столе и был совершенно забыт до того времени, как я нечаянно отыскал его, и тогда только об нем вспомнил. Признаюсь, долго я думал о том, чтобы, выставив свои приметы, воспользоваться им для избежания ареста. Тульчин находится в 250 верстах от границы. В одни сутки мне легко было уже быть вне всякого преследования. Отлучиться не только на день, но на два, на три я мог, не подавая никакого подозрения. Стоило только сказать дежурному генералу, что я еду повидаться с Аврамовым или Бурцевым, стоявшими с своими полками в окрестностях Тульчина. Из Петербурга обо мне еще не было никакого распоряжения.

Но мысль оставить родину в такое время, когда угрожает опасность, отделить свою судьбу от судьбы товарищей и навлечь подозрение, а может быть, и негодование правительства на моих начальников, от которых кроме ласки и благосклонности я ничего не видел,— все это вместе заставило меня отказаться от первого помысла, и, чтобы избавиться навсегда от искушения, я тут же изорвал и сжег паспорт.

Вскоре Киселев должен был ехать в Петербург с присягою от армии. Перед отъездом его я пришел с ним проститься. «Любезный друг,— сказал он мне,— не знаю, до какой степени ты замешан в этом деле; помочь я тебе ничем не могу; не знаю даже, как я сам буду принят в Петербурге. Все, в чем я могу уверить тебя, это в моем к тебе уважении, которое не изменится, что бы ни случилось с тобою». Мы обнялись, и с тех пор я уже более не видал его.

Утром 8 января 1826 г. я, по обыкновению, пришел в штаб и сел за свое дело. Дежурный генерал позвал меня и, показавши предписание военного министра, объявил мне, что вместе со многими другими велено меня арестованного привезти в Петербург. Это он говорил почти со слезами и потом спросил меня, увидимся ли мы? Я отвечал: «Бог знает». Подумавши, он сказал на это: «Ведь у вас нет ничего на бумаге? В таком случае: нет, нет и до конца нет, и мы еще свидимся. Завтра я приеду запечатать ваши бумаги, будьте готовы. Отправляться же можете, когда хотите; вы, вероятно, еще не отдохнули от дороги; можно повременить несколько дней».— «Чем скорее, тем лучше, ваше превосходительство,— отвечал я,— неизвестность хуже всего. Позвольте мне ехать послезавтра и, если можно, вместе с Вольфом». Он охотно согласился на это.

Грустно было для меня все это время, а особенно при воспоминании о прежней счастливой жизни моей. Я находил утешение в ласках и сочувствии родных жены моей, вместе с которыми тогда жил, и в дружеском внимании сослуживцев, которые не принадлежали к обществу и, следовательно, не опасались быть арестованными.

Наконец, настал день отъезда. Последний вечер я пробыл у матушки жены моей. Тут собрались, кое-кто из близких друзей наших, приезжал проститься и дежурный генерал. Отужинали, грустно простились и обнялись в последний раз. Я сел с Вольфом в одну повозку, два жандарма — в другую, и мы отправились, напутствуемые их благословениями. Как теперь помню, меня растрогала очень меньшая сестра покойной жены, 11-летняя умненькая и очень острая девочка. Она плакала неутешно и, видя, что я укладываю в чемодан две английские книги, спросила меня: «Зачем это?» — «От скуки буду учиться в крепости по-английски, мой друг,» — сказал я.— «Боюсь, братец, что вы забудете там и русский язык»,— возразила она, и при этом слезы градом полились из ее глаз.

Дорогой мы встречали нередко арестованных с фельдъегерями и жандармами. Видеться мы не могли ни с кем из них. Мы уговорились с Вольфом при допросах молчать и не говорить ничего, чтобы не запутать товарищей. Это было неблагоразумно и бесполезно.

Наконец, мы прибыли в Петербург. Нас привезли в главный штаб. Там принял нас старший адъютант, сколько помнится, Яковлев. Он что-то записал и приказал вести нас на дворцовую гауптвахту.

Когда мы вошли туда и жандарм из главного штаба, отправленный с нами, подал записку дежурному офицеру, тот послал за плац-майором, а сей последний распорядился отправлением наших людей и вещей в назначенное место; потом обыскал нас, отобрал деньги и рассадил порознь в какие-то небольшие темные комнаты со стеклянными дверями. Тут случилось маленькое происшествие, затруднившее коменданта и плац-майора и которое доказало преданность ко мне человека моего, мальчика лет 18-ти. Плац-майор, обыскав меня и посадив в темную комнату, приказал ему ехать с повозкой, куда скажет жандарм. Мой Василий отвечает ему, что он приехал с господином своим для услуг и что без моего приказания он не оставит меня. Плац-майор закричал было на него; но тот, не теряясь, очень спокойно отвечал то же и прибавил, что, исполняя свою обязанность, он не думает грубить этим его высокоблагородию. В это время вошел комендант Башуцкий (известный своею простотою). Плац-майор рассказал ему, в чем дело, и тот, подойдя к моему человеку, приказывает ему исполнить распоряжение плац-майора. Ответ и ему был тот же. «Как ты смеешь так говорить со мной! — вскричал Башуцкий.— Ты видишь, кто я?» — «Я ничего не сказал противного, ваше превосходительство,— возразил мой человек.— Вижу, что вы генерал, и то, что говорю вам, готов повторить всякому».— «Каковы господа, таковы и люди!» — заметил Башуцкий. Я был свидетелем этой сцены за стеклянными дверями. Видно было, что Башуцкий и плац-майор были в затруднении, как поступить. Наконец, поговоря между собою, решились обратиться ко мне, отворили дверь и сказали, чтобы я приказал моему человеку повиноваться их распоряжениям. «Делай, что прикажет генерал,— сказал я ему,— любезный Вася. Ты не можешь оставаться со мной». У него полились слезы из глаз, и он едва мог проговорить: «Слушаю-с». Тогда я обратился к Башуцкому и попросил его позволить мне из отобранного у меня бумажника дать несколько денег моему мальчику: я мог догадаться из разговора их между собою, что человек мой должен будет оставаться в Петербурге до окончания нашего дела. Комендант охотно согласился на это, подал мне бумажник мой, и я, вынув его рублей, отдал их моему Василию, обнял его и вошел опять в свою темную комнату.

В продолжение дня привезли еще несколько человек арестантов. Некоторых я прежде видал в Москве. То были полковник Граббе и Муравьев Ал. Ник.; их посадили тоже в отдельные комнаты. Вечером меня повели во дворец, в покои государя, для допроса. В комнате, где посадили меня за ширмы, беспрестанно бегали люди с подносами и чашками. Минут через пять офицер фельдъегерского корпуса взял меня за руку и повел в большую залу, увешанную картинами. Я узнал Эрмитажную галерею. У стены раскрыт был небольшой столик, за которым сидел генерал Левашев, пред ним чернильница и несколько листов белой бумаги. Он предложил мне сесть против него, но вдруг вошел тот же фельдъегерь и доложил о прибытии князя Волконского (члена общества, генерал-майора). Тогда Левашев очень учтиво извинился, что должен отложить до завтрашнего дня допрос мой. Меня опять отвели в прежнюю комнату на гауптвахту.

Утром на другой день повели меня опять к допросу. Левашев сидел на прежнем месте, и я только что успел сесть против него, как вошел государь в сюртуке без эполет. Я встал и поклонился ему. «Говорите всю правду,— сказал он мне сурово,— если скроете что-нибудь, то пеняйте на себя». С сими словами он вышел в противоположную дверь. Левашев указал мне опять на мое место и начал допрос: «Когда вы вступили в общество и кем были приняты?»—спросил он, приготовляясь записывать мои ответы.— «Ваше превосходительство,— сказал я,— не считая себя членом тайного общества, решительно не знаю, что сказать вам».— «Стало быть, вы ничего не хотите говорить? — возразил он.— Подумайте, это только может повредить вам. Правительству и без вас все известно». Я молчал. «Вы, господа, не хотите довериться милосердию государя и заставляете его поступать с вами со всею строгостью наших законов. Пеняйте, как он сам вам сказал, на себя». После этого он написал какую-то записку, на минуту вышел, потом, отдавая ее фельдъегерю, приказал мне идти за ним. Эта записка, вероятно, была к коменданту крепости, подписанная государем.

Многие, может быть, обвинят нас в упорстве и подумают, что этим мы отняли у самих себя доступ к милосердию государя. Судя по характеру покойного, я убежден, что не только откровенное признание истины с соблюдением собственного достоинства и безукоризненного поведения в отношении товарищей, но даже самое чистосердечное раскаяние не смягчило бы его сердца и политики. Намерения его в нашем деле были еще им обдуманы и определены заранее. Восстание 14 декабря, при его политике и самодержавной власти, заградило в сердце его путь к милосердию и состраданию. Последствия доказали это, и некоторые из наших товарищей, прибегнувшие к откровенности и раскаянию, испытали это на себе, подвергшись одной участи с нами. Что же касается нескольких лиц, которых он простил, как-то: молодого Витгенштейна, Суворова, Лопухина, Шипова и Орлова,—то тут действовала политика, и это еще более доказывает, как хладнокровно он мог рассуждать и поступать при разборе нашего дела и в применении правосудия к лицам, участвовавшим в тайном обществе. Лучшее же доказательство его непреклонности находится в собственных его словах при кончине своей наследнику престола.

Обращаюсь к рассказу. Зайдя на гауптвахту и взяв кое-какие вещи свои, я отправился с фельдъегерем в крепость. Там он представил меня коменданту и вручил ему записку Левашева. Генерал Сукин велел позвать плац-майора и сдал меня ему; мы отправились с ним и с плац-адъютантом в Кронверкскую куртину и какими-то темными коридорами дошли до назначенного мне каземата — маленькой в четыре шага длины и ширины комнатки, у которой окошко было вымазано мелом и где находились лазаретная кровать, столик и небольшая железная печь. Тут плац-майор совершенно раздел меня, осмотрел все, что было на мне, отобрал даже обручальное кольцо и взял это с собой, оставив мне две рубашки, сюртук, брюки и лазаретный халат. По выходе его дверь снаружи заперли. В коридоре ходил часовой и часто поглядывал ко мне в прорубленное у двери окошечко, завешанное с его стороны холстом.

Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим за порог каземата. Все его отношения с миром прерваны, все связи разорваны. Он остается один перед самодержавной, неограниченною властью, на него негодующею, которая может делать с ним, что хочет, сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Впереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение; он расстается со всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения. После тридцати лет ссылки, исполненных множеством испытаний, я до сих пор без содрогания не могу вспомнить о первом дне, который я провел в каземате Петропавловской крепости. Удивляюсь, как в наше время, когда филантропические идеи не считаются мечтою, утопиями, когда сами правители и земные владыки более или менее стараются согласовать с ними свои действия, когда пытка везде уничтожена и признается всеми бесполезною жестокостью, существует еще крепостное одиночное заключение. Эта нравственная пытка, более жестокая, более разрушительная для человека, нежели пытка телесная.

То, что я испытал и перечувствовал в первый день заключения моего в каземате, описать невозможно. С одной стороны, воспоминания прошедшего, еще столь свежие, с другой — весь ужас настоящего и безнадежное будущее. Ночью я несколько раз вскакивал с своего жесткого ложа и не понимал, где нахожусь. Сна не было, а какая-то тягостная дремота, еще более волновавшая мои расстроенные мысли. Я с нетерпением ждал дневного света и воображал уже, что помешан в рассудке. Утро застало меня совершенно изнуренным*.

______________________

* Я уверен, что нервная болезнь, которою я до сих пор страдаю, возымела свое начало в крепости и потом развилась с летами.

______________________

Часов в девять поутру отперли каземат и принесли булку, два куска сахару, чашку и чайник с очень жидким чаем. Помню, как я обрадовался этому. Первая мысль моя была: стало быть, меня не забыли, помнят, что я жив, заботятся, о моем существовании. Я стал пить чай, а сторож в это время убирал кое-что в каземате; на вопрос мой о чем-то он не отвечал. Я спросил сквозь дверь у часового, который час,— то же молчание. Отвечали сами часы: в эту минуту на Петропавловской колокольне пробило девять.

Сознаюсь откровенно, что в продолжение первых двух недель моего заключения я так ослаб нравственно, так упал духом, что до сих пор благодарю Бога, что меня в это время не звали в Комитет. Немудрено, что, будучи в этом состоянии, я легко бы сделал такие показания, которые бы тревожили и теперь мою совесть.

Эти две недели мне все представлялось, что я помешался или по крайней мере должен скоро сойти с ума. Каждое свое движение, каждое действие я считал несообразным с здравым смыслом. Если я обращался с вопросом к сторожу или требовал от него услуги, мне сейчас приходило на мысль, что это неестественно, что в моем положении человек с ясным рассудком не стал бы заниматься такими пустяками. Если, забывшись, я напевал какой-нибудь знакомый мотив, то мне сейчас воображалось, что это признак помешательства. Наконец, даже самая эта мысль о помешательстве, от которой я никак не мог отделаться, стала тревожить меня. Мне казалось, что именно на этой-то мысли я и могу сойти с ума и что, не имея силы отогнать ее от себя, я уже начинаю терять рассудок.

Благодарю тебя, Создатель мой, что Ты дал мне возможность и силу преодолеть это гибельное настроение моих мыслей. Проведя таким образом более двух недель, я однажды с решимостью подумал о том, как бы выйти из такого положения. Я понял, что единственное средство не думать об этом состояло в том, чтобы найти себе какое-нибудь занятие. Но какое занятие мог я найти в этом тесном, душном и темном жилище? Книг мне не давали, ни бумаги, ни пера, ни чернил не позволяли иметь. В первое время я не мог ни с кем разговаривать. Часовой не отвечал даже на вопросы мои и ходил по коридору, как автомат, поднимая каждую четверть часа навешанный кусок холстины и наблюдая, что я делаю. Сторож понемногу начинал ко мне привыкать; но видно, что боялся вступить со мной в разговор, опасаясь без надобности оставаться у меня. Одним словом, я всячески ломал себе голову и, наконец, придумал следующее.

В голове моей еще было свежо все то, чему я учился. Память у меня тогда была хорошая, и вот я вздумал задавать себе вопросы по всем отраслям познаний, в которых я имел некоторые сведения, обсуживать и решать эти вопросы, как задачи или как предложения, которые я должен был приводить в исполнение. Вопросы эти были нередко чисто нравственные или религиозные; иногда задачи математические, иногда планы военных действий, административных мер, политических учреждений, промышленных предприятий. Я сначала определял дачные, которые служили основанием моих соображений, и потом рассуждал и решал, как бы я распорядился и действовал этими данными для достижения такой-то цели. Я достал маленький обломок стекла, и он служил мне для того, чтобы отмечать на окошке, стене или столе то, что мне нужно было припомнить. Таким образом я проводил по нескольку часов и мог продолжать свои занятия даже в темноте. Вставши поутру и помолившись мысленно Богу (потому что мне неприятно было наблюдение часового), я убирал сам постель и каземат, звал сторожа, пил чай, который он мне приносил обыкновенно в одно и то же каждый день время, потом приступал к своим занятиям до самого обеда. Отобедавши, ложился уснуть и, вставши, опять принимался за свое дело, начиная с того именно вывода, заключения или пункта, на котором остановился. В каземате я легко понял, как слепые или глухонемые научаются читать, говорить, слышать. Непостижимым покажется для тех, которые не испытали этого, как изощряются физические органы и умственные способности человека при тех случаях, когда отняты способы легкого и удобного отправления тех и других. Впоследствии многие из нас, проведя некоторое время в заключении, изобрели способ знаками сообщаться между собою чрез каменную, огромной толщины, стену, не обращая на себя внимание соглядатаев, с помощью такой азбуки, которую не легко даже придумать и объяснить на словах, а тем более передать ее другому (посредством легкого стука в стену), а потому употреблять ее для разговора.

С этих нор мысли мои начали приходить в обыкновенный порядок, даже стали некоторым образом яснее, и страх сойти с ума, ослабевая мало-помалу, совсем прекратился. Духом я сделался даже покойнее, а убеждение, что эта временная жизнь ничего не значит в сравнении с тем, что ожидает нас в будущем мире, и что не стоит даже думать о ней, окончательно укрепило мои нравственные силы.

В конце января месяца меня позвали в Комитет к допросу. Это было ночью, часу в одиннадцатом. Я уже спал, когда вошел плац-майор и велел мне одеваться. Мне завязали глаза, на голову надели колпак, чтобы я ничего не мог видеть, взяли за руку и таким образом вывели меня из куртины. Мы доехали в санях до комендантского дома; плац-майор ввел меня по лестнице в небольшую комнатку и посадил за ширмы. Я слышал, как около меня ходили, говорили шепотом, и, наконец, кто-то, подойдя ко мне, взял меня опять за руку и велел следовать. «Снимите повязку»,— сказал он мне, останавливаясь. Я снял с глаз платок и увидел перед собой священника. Мне вдруг было пришло на мысль, что нас тайно расстреливают и что священник должен приготовить меня к смерти, но в ту же минуту я понял всю неоснованность моей мысли. Пришедший со мной господин был какой-то аудитор. Он сейчас удалился. Священник, протоиерей (Казанского собора) Мысловский, с которым многие из наших товарищей впоследствии очень сблизились и которого до сих пор они считают человеком, принимавшим в нас искреннее сердечное участие, чего, однако ж, в отношении меня я нисколько не заметил и в чем, признаюсь откровенно, я очень сомневаюсь,— пригласил меня сесть на диван и начал беседу, уверяя, что он совсем не с тем видится со мною, чтоб стараться возбудить во мне раскаяние и уговаривать к сознанию; что хотя это именно поручено ему Комитетом и составляет его обязанность, но что он хорошо понимает, что такое поручение должно необходимо возбудить наше к нему недоверие; что, не менее того, для него было бы чрезвычайно утешительно истребить в нас эту недоверчивость, чего, впрочем, он и надеется достигнуть своим к нам сердечным расположением; тогда бы мы вполне убедились, что он ничего более, как ревностный служитель алтаря, посланный Богом для утешения нас в нашем грустном заключении. К этому он присовокупил, что он может быть тоже и полезен нам, передавая просьбы наши Комитету и стараясь в нашу пользу у лиц, от которых зависит удовлетворение их; что это именно есть единственная цель, которая заставила его принять на себя поручение государя и Комитета. Немудрено, что я ошибаюсь, но я тогда не поверил и теперь не верю этим словам. Я бы мог сказать и некоторые причины моей недоверчивости к нему; но, слышав впоследствии очень много в его пользу от некоторых из моих товарищей, я боюсь быть несправедливым и оставляю вопрос, чисто ли, прямо ли действовал он в отношении нас или лицемерно, нерешенным. Его уже нет на свете, и, конечно, он или достойно награжден за свое сострадание, за свою любовь к ближнему или отдает строгий, но справедливый отчет в своей двуличности.

Я тогда отвечал ему довольно холодно, может быть, даже с заметною недоверчивостью. Беседа наша продолжалась недолго, и впоследствии он был у меня в каземате только один раз для исповеди великим постом. Более этого я не видал его. Меня отвели от него тем же путем и посадили опять за ширмы. Вскоре, однако ж, повели куда-то и велели снять повязку. Вдруг я увидел себя в ярко освещенной комнате, перед столом, покрытым красным сукном, около которого сидели все члены нашего Комитета в мундирах и регалиях. Президентское место занимал генерал Татищев; но левую руку его находились князь А.Н. Голицын, генералы Дибич, Чернышев, Бенкендорф; по правую — великий князь Михаил Павлович, с.-петербургский генерал-губернатор Кутузов, генералы: Левашев, Потапов, флигель-адъютант Адлерберг. В стороне сидел Блудов (теперешний граф, бывший делопроизводитель Следственной комиссии). Вся эта обстановка должна была произвести внезапный и необходимый эффект на приведенного с завязанными глазами арестанта. И действительно, он был произведен на меня! Я несколько смутился, очутясь вдруг пред трибуналом, состоящим из таких высоких по своему значению лиц, и стоял безмолвно, ожидая вопроса. Генерал Чернышев, глядя на меня сурово, взял какую-то бумагу и сказал, обращаясь ко мне: «Такой-то, такой-то и такой-то (все это он лгал) показывают, что вы принадлежите к тайному обществу, имевшему целью изменить в России существующий порядок государственного управления; говорите все, что вы знаете, и говорите правду!».—«Я не считаю себя членом южного общества,— отвечал я, не оправившись еще совершенно от первого впечатления.— Правда, что я был в 1820 г. членом Союза Благоденствия, но с 1821 г. не принимал никакого участия, и потому мне известно очень немного, да и то отчасти вышло у меня из памяти. Если вашему превосходительству угодно будет спросить меня о том, что я знаю, то я буду отвечать со всею откровенностью в отношении себя и умолчу только о том, что касается других, считая это бесчестным».— «Вы, сударь, не имеете понятия о чести,— возразил он, крутя усы и с тем же суровым видом,—тот, кто изменяет присяге и восстает противу законной власти, не может говорить о чести». Отвечать на это было нечего. Я молчал. «Знаете ли вы что-нибудь о «Русской Правде»,— продолжал он,— этом произведении превратного ума? — «Не знаю ничего»,— сказал я твердо.— «Вас закуют в кандалы и заставят говорить, если не хотите признаваться добровольно»,— вскричал он с горячностью. В это время великий князь и прочие члены молчали; некоторые сидели, понурив голову, другие перешептывались между собою. Адлерберг что-то отмечал карандашом. Кутузов дремал, но, услышав слово «кандалы», протер глаза и повторил: «Да, да, в кандалы». Это так меня возмутило, что, позабыв всю мою от них зависимость, я обратился к Кутузову и сказал: «Ваше превосходительство были так утомлены, что, вероятно, не могли слышать, о чем спрашивал меня генерал Чернышев, а, между тем, разделяете его гнев на меня: спрашиваю вас самих, справедливо ли это?» Великий князь усмехнулся, некоторые из членов стали шептаться живее, генерал Дибич обратился к князю Чернышеву и с жаром сказал: «Нельзя же, Александр Иванович, всех заковывать в кандалы; может быть, г. Басаргин говорит правду». Я с признательностью посмотрел на него. Чернышев несколько успокоился и сказал мне с видом менее суровым: «Ступайте, вам пришлют вопросы, отвечайте на них как можно откровеннее, вы видите, как снисходительно поступают с вами». Блудов вывел меня в другую комнату, где сидело и писало много чиновников. Один из них принял меня от него и сдал плац-майору, и тот свез, тем же порядком, обратно в каземат. Хотя вся эта история первого моего допроса продолжалась не более полутора часа, но она меня чрезвычайно утомила, и я даже был рад, входя в свое грустное жилище.

На другой день плац-адъютант принес мне запечатанный конверт и чернильницу с пером. Это были вопросы Комитета. Они не были никем подписаны, и мне сказали, чтобы я писал ответы на другом белом полулисте той же бумаги. Плац-адъютант не отходил от меня во все время, покуда я писал, и поминутно меня торопил. Когда же я закончил, то он взял от меня ответы и вопросы. Отвечая без всякого приготовления, я только думал о том, чтобы не повредить кому лишним словом. Меня потом оставили на некоторое время в покое.

Жизнь моя в каземате шла однообразно. Сторож привык ко мне и даже меня полюбил. Часовые перестали бояться и не только отвечали на вопросы, но даже сами начали разговор. Каждый день посещали меня при обходе плац-майор и плац-адъютанты. Я мог по вечерам разговаривать с соседом моим майором Раевским и, таким образом, мало-помалу освоился с этою однообразною и грустною жизнью.

Каземат мой был чрезвычайно сыр, будучи построен наскоро перед тем, как меня туда посадили. Со стен текло, темнота не позволяла мне делать никакого движения. Будучи от природы слабого здоровья, перенеся уже многие серьезные болезни, к тому же испытав сильное душевное потрясение, немудрено, что я не мог выдержать все это. Я занемог грудною болью и кровохарканьем. Крепостной лекарь дал мне какие-то порошки и предписал давать к обеду полбутылки пива; наконец, объявил плац-майору, что в этом каземате я не поправлюсь и что меня надобно перевести туда, где не так сыро и где бы можно было делать движение. Вследствие этого меня перевели на другой конец куртины и поместили в каземат более просторный, но зато столь темный, что, пришедши туда, я долго не мог различить предметы, в нем находящиеся, пока глаза мои не освоились с мраком. Тут соседями моими были известный Бестужев-Рюмин, осужденный потом на смерть, и гвардейский офицер Андреев. Мы не замедлили познакомиться и, как только запирали наши казематы и кончался вечерний обход офицеров, то начинали беседовать между собою и разговаривали часто за полночь. Часовые и сторожа не мешали говорить и более или менее познакомились с нами. Сторожа же (гвардейские солдаты) так привыкли к нам и так привязались, что даже готовы были подвергнуться взысканию, лишь бы только чем-нибудь угодить нам. Мне тогда приходило на мысль и теперь даже сомнительно, не подслушивали ли наших разговоров лица, подсылаемые нарочно правительством. Но в таком случае надобно предположить, что наши сторожа и часовые были с ними в заговоре, а это трудно подумать, потому что я имел не один раз несомненные доказательства преданности ко мне моего сторожа и благорасположения к нам всех нижних часовых, содержавших караулы в этой куртине.

Бестужев-Рюмин был очень молодой человек с самым пылким воображением; сердце у него было превосходное, но голова не совсем в порядке. Иногда он был необыкновенно весел, а в другое время ужасно мрачен. Преданный душою и телом Сергею Муравьеву-Апостолу, он был одним из самых деятельных и самых неосторожных членов общества. Он содержался в кандалах, его беспрестанно водили в Комитет и присылали каждый день новые вопросы. Я полагаю, что по своей пылкости и неосторожности он без умысла мог запутать своими ответами много таких лиц, которые без этого легко бы скрыли от Следственной комиссии свое участие. Расскажу один случай здесь, который покажет, какие средства употреблял Комитет, чтобы открывать виновных в предполагаемых им умыслах против правительства. Раз как-то Бестужев получает бумагу, в которой его спрашивают, действительно ли он говорил в Киеве полковнику Нарышкину о том, чтобы ввести в России республиканское правление, что будто бы сам Нарышкин это показывает и что Комитету нужно в этом его откровенное признание. Было уже под вечер, когда получил он эту бумагу, и потому он не мог сейчас ответить. Когда же нас заперли, то он сообщил ее содержание и просил нашего совета — как поступить? Он горько жаловался на Нарышкина, что тот путает себя этим показанием и вредит им только себе, потому что в отношении его, Бестужева, он нисколько не прибавит его виновности, ибо Комитету давно уже известно, что он постоянно имел эту идею и сообщал ее всякому, кто только хотел его слушать. «Я решительно не помню,— прибавил он,— когда был у меня об этом разговор с Нарышкиным, но он мог быть, если он это сам показывает».— «Но точно ли он показывает это,— возразил я,— не хочет ли. Комитет воспользоваться подтвердительным ответом вашим, чтобы заставить потом Нарышкина согласиться с действительностью разговора с вами?» — «Не может быть,— отвечал он,— в гаком случае Комитет ни от кого бы не мог знать, а я имел с ним свидание в Киеве, при котором нас было, как мне помнится, только двое. Во всяком случае я напишу там, что этого хорошо не помню, но что если точно он сам это показывает, то я согласен, ибо с моей стороны подобный разговор мог быть весьма легко. Видите ли,— прибавил он,— отречься мне нельзя, будет тогда очная ставка с Нарышкиным, а мне уже эти очные ставки гак тяжелы, что Бог знает, в чем готов согласиться, лишь бы избегнуть их. Они совершенно изнуряют меня нравственно. Боже мой,— продолжал он,— когда это кончится! Вы не поверите, как я страдаю, когда бываю в Комитете, где так безжалостно обращаются со мною, и в особенности при очных ставках. Слушаю грубости, вижу презрительные улыбки членов Комитета и читаю в глазах товарищей, которых, быть может, я вовлек во многое, упреки в малодушии. Вам известно положение, в которое я поставлен этим следствием, и то, как я внутренне страдаю».

Утром на другой день он послал свой ответ, а после обеда его повели в Комитет. Возвратившись, он бросился на постель свою и долго не мог произнести ни одного слова. «Вы не знаете, что я испытал сегодня,— сказал он нам наконец.— Вы сомневались справедливо. Нарышкин ничего не показывал, и я не могу постичь, от кого Комитет узнал об моем с ним свидании. Когда меня привели, то Чернышев спросил, готов ли я на очной ставке с Нарышкиным подтвердить свое показание».— «Я не понимаю,— сказал я,— какая тут может быть очная ставка, когда я согласен на то, что показывает Нарышкин».— «Но дело в том,— возразил Чернышев, что он не сознается в этом разговоре, и вы должны его убедить».— «Но ведь я в том только случае согласился, если Нарышкин сам это показал. Ведь я сказал тут же, что не помню этого разговора».— «Стало быть, вы солгали,— сказал Чернышев,— или, лучше сказать, оклеветали». Меня так поразили его слова, этот ложный смысл, который он придал моему ответу, что я с отчаянием перебил его: «Думайте обо мне, Что хотите, называйте меня чем угодно, но я не принимаю очной ставки с Нарышкиным и впредь соглашаюсь с тем, что он показывает; если нужно подписать даже, что я согласен, я и на это готов». После этого меня вывели, и я едва мог дотащиться до каземата».

В начале нашего заключения посещали нас, но приказанию государя, генерал-адъюганты: Мартынов, Сазонов и Стрекалов. Они заходили на минуту в каждый каземат и спрашивали, не имеет ли кто какой просьбы и довольны ли мы содержанием. Просьб, кроме разрешения курить табак, получать письма от родных, разумеется, никаких не было. Жалоб тоже не могло быть. Должностные лица в крепости обращались с нами довольно вежливо, а в отношении пищи, вероятно, никто и не думал об ней. Правда, кормили нас плохо. Телячий жиденький суп и кусочек жареного, тоже телятины,— вот в чем состоял обед наш, и всегда одно и то же; притом мясо, большею частию, несвежее. Мне так опротивела эта пища, что, кроме чая с булкою, которая была превосходна, и сушеного черного хлеба с водою, тоже очень вкусного, я почти ничего не ел. Впрочем, в этом отношении нельзя обвинять правительство, потому что оно очень достаточно отпускало на содержание арестантов: генералу полагалось в сутки 5 р. асс., штаб-офицеру — 3, а обер-офицеру—1 р. 50.

Но, вероятно, как это бывает всегда у нас в России, вследствие злоупотреблений со стороны тех, на кого возложено было наше продовольствие, более половины отпускаемой суммы шло в собственные их карманы. По привычке курить табак я почувствовал необходимую потребность и потому сказал о том генералу Мартынову. Мне позволили иметь трубку и стали давать по четверти фунта в неделю сносного курительного табаку.

Наступил светлый праздник Воскресения Христова; грустно встретил я его в моем заключении. Какая разница между тем же праздником год тому назад! Хотя я уже начал привыкать к своему положению и укрепился духом, но все-таки не мог равнодушно сравнить прошлое с настоящим. В четверг на Святой неделе меня потребовали в Комитет для очной ставки с Пестелем. Мне прочли его показание; оно состояло в том, что в заседании 1821 г. им говорено будто бы было об учреждении в России республиканского правления и что бывшие гут члены Союза Благоденствия, не принявшие решения московских членов, согласились с его мнениями. Я отвечал, что у нас никакого не было заседания*, но действительно мы были собраны Бурцевым, который объявил нам решение московских членов; что, по удалении его, мы согласились остаться в обществе и потом говорили о разных предметах; что, сколько мне помнится, я в это время ходил по двору с молодым Витгенштейном. Что же говорил Пестель, не могу решительно припомнить теперь и, следовательно, не могу тоже ни отвергать, ни подтверждать его показания. «Стало быть, вы согласны,— сказал Чернышев,— в таком случае очная ставка не нужна; подпишите только эту бумагу». Я подписал. Грустно при этом поглядел на меня генерал Бенкендорф, тут находившийся. Впоследствии я понял, почему он так посмотрел на меня. Наше собрание у Пестеля в 1821 г. Комитету угодно было превратить в форменное заседание и простой разговор, которого, по совести скажу, я даже теперь не припомню, был он или нет,— в положительное предположение со стороны Пестеля и в согласие на него с нашей стороны. Вот то ужасное преступление, то намерение против царя и царской фамилии, за которое я и подобные мне осуждены на 20 лет в работу и потом на вечную ссылку в Сибирь. Скажу в этом случае откровенно, как перед судом Божиим. Мы много говорили между собою всякого вздора и нередко, в дружеской беседе за бокалом шампанского, особенно когда доходил до нас слух о каком-либо самовластном, жестоком поступке высших властей, выражались неумеренно о государе, но решительно ни у меня, ни у кого из тех, с которыми я наиболее был дружен, не было и в помыслах какого-либо покушения на его особу. Скажу более, каждый из нас почел бы обязанностью своею защитить его, не дорожа собственной жизнию. Я и теперь убежден, что сам Пестель и те, которых Комитет обрисовал в донесении своем такими резкими, такими мрачными чертами, виновнее более в словах, нежели в намерении, и что никто из них не решился бы покуситься на особу царя. В этом случае разительный для меня пример представляет Бестужев-Рюмин. Он сам мне сознавался, что никто более его не говорил против царской фамилии, что пылкость его характера не допускала середины и что в обыкновенных даже сношениях своих, при известии о каком-либо дурном поступке, особенно когда дело шло об угнетении сильным слабого, он возмущался до неистовства. А между тем, сколько я мог его понять, это был самый добрый, самый мягкий, скажу более, самый простодушный юноша, который, конечно, не мог бы равнодушно смотреть, как отнимают жизнь у последнего животного**.

______________________

* Повторяю здесь после 30 лет, что в этом случае я говорил сущую правду.
** Здесь не могу не заметить, что Комитет поступал, по желанию ли самого государя или по собственному неразумному к нему усердию, вопреки здравому смыслу и понятию о справедливости. Вместо того, чтобы отличать действия и поступки от пустых слов, он именно на последних-то и основывал свои заключения о целях общества и о виновности его членов. Им не принимались в соображение ни лета, ни характер обвинения, ни обстоятельства, при которых произносимы были им какие-нибудь слова, ни последующее его поведение. Достаточно было одного дерзкого выражения, чтобы обречь на погибель человека, который во многих случаях являл положительные доказательства самых умеренных и благородных поступков и правил. Конечно, поступив по совести и справедливости, нельзя бы было обвинить такого числа лиц и так исказить цель общества, а именно этого-то и хотелось и государю и Комитету. Надобно было во что бы то ни стало представить намерения и действия тайного общества в самом неблагоприятном виде, а потому и старались давать такое значение пустым словам, сказанным иногда на ветер. Но последствия доказали, что, взявши на свою совесть погибель многих лиц, Комитет, или, лучше сказать, горсть бездушных царедворцев, его составлявших, не достигла своей цели. Общественное мнение отвергло его воззрения и восстановило истину. Оно сопровождало своим сочувствием обвиняемых и не наложило на них клейма бесчестия. Наконец, после 30 лет и само правительство отдало им справедливость, возвратив им прежние их места в обществе, которые никто не подумал у них оспаривать. Лучшее же доказательство того, как неосновательно было следствие, состоит в том, что вслед по обнародовании отчета Следственной комиссии правительство запретило собственное свое сочинение и даже старалось уничтожить ходившие в публике экземпляры. Теперь трудно даже добыть печатный экземпляр отчета следственной комиссии, он сохраняется, как редкость, в некоторых частных библиотеках.

______________________

Этим окончились все мои допросы. Наступала весна. Тело покойного государя привезли в Петербург и схоронили в Петропавловской церкви. Я не мог видеть ни его похорон, ни похорон покойной императрицы. До меня доходил только гром пушечных выстрелов. Окошко, или, лучше сказать, амбразура, моего каземата выходило на какой-то двор, где сохранялись дрова. При сотрясении от пушечной пальбы у меня разбилось несколько старых тусклых стекол, и когда вставили новые, то у меня сделалось посветлее прежнего.

Расскажу теперь об одном прекрасном поступке нашего русского крестьянина или мещанина, которого я даже не знаю и по имени. Раз как-то, после Святой, вошел ко мне после обеда сторож и спросил меня с участием, отчего я так скучен. При этом он всегда мне говорил: «Знаю, что темно сидеть в каземате, да куда же деваться?» В этот день, признаюсь, я задумался об очень неважном предмете. Будучи большим охотником до фруктов и живя в южном климате, я легко удовлетворял мою страсть к ним, так что во всякое время года я, каждый день после обеда, ел обыкновенно какие-нибудь плоды. В особенности же любил свежую малину. Усмехнувшись, я отвечал ему, что думаю о том, с каким бы теперь удовольствием я съел несколько ягод малины. Он предложил мне сейчас же сбегать в Милютины лавки и купить малины на имевшийся у него четвертак. Как я ни отговаривался, сторож мой ничего не хотел слушать, выпросился у плац-адъютанта за какою-то надобностью в город и побежал в Милютины лавки. Через час он возвратился ко мне с большой корзинкой, наполненной разными фруктами. Тут была тарелка целая малины, другая — вишен, несколько апельсинов, лимонов и груш. В такое время года все это могло стоить по крайней мере двадцать пять рублей, а может быть, и более. Я очень удивился и хотел было выговорить ему, что он употребил, вероятно, все свои деньги на удовлетворение моей прихоти и тем поставил меня в затруднительное положение, потому что я не знаю сам, буду ли иметь возможность отдать их ему. «Кушайте на здоровье и не беспокойтесь ни о чем, я не истратил на это и своего четвертака: вот он, видите!» — сказал сторож.— «Да откуда же ты достал все это?» — спросил я.— «Вот как это случилось,— отвечал он.— Прихожу в Милютины лавки и прошу в одной из них дать мне на четвертак малины. Купец подает мне на листочке несколько ягодок; я прошу его прибавить и говорю: «Если бы ты знал, кому я покупаю, то, верно, не поскупился бы».— «Кому же?» — спрашивает он меня.— «Одному из господ, заключенных в крепости; ведь и четвертак-то мой: им не позволяют иметь денег».— «Что же ты сейчас не сказал мне, для кого покупаешь? Возьми назад свои деньги и отнеси ему от меня все это,— прибавил он, укладывая и подавая мне корзинку.— Да и впредь приходи ко мне брать полакомиться ему. Тяжко им там, бедным, да и вина-то их такая, что Бог ее лучше рассудит, чем мы». Когда я пошел от него, он опять взял с меня слово заходить в лавку всякий раз, как буду в городе. «Вот видите ли, как Бог милостив к вам: только захотели, и сейчас же все явилось! — прибавил он с самодовольством.— Свет не без добрых людей».

Я прослезился, слушая его рассказ. И точно —много добрых людей на земле русской. Если бы только правительство пожелало действовать в духе народном, если бы несчастное придворное раболепство и эгоизм не ставили между государем и народом такой завесы, через которую трудно проникать его оку, то, конечно, и сам он, и народ его были бы и счастливее, и теснее, крепче связаны между собою! 12-й год и последняя война с англо-французами явно доказывают, на какие пожертвования готов русский народ, как мало он думает о своем достоянии, о своей жизни, когда дело идет об отечестве. Дайте ему только хороших, честных вожатых, покажите, что вы имеете в виду его благо, его пользу, и тогда ведите его куда угодно: он заплатит вам за каждое сделанное для него добро неограниченною преданностью, самым бескорыстным усердием.

Разделив подарок купца между ближними товарищами заключения моего и отослав каждому из них понемногу с моим сторожем, я с большим наслаждением съел остальное, вспомнил свой юг, свой Тульчин, где я так безоблачно был счастлив! Впоследствии, когда сторож мой шел по своей надобности в город, он всегда спрашивал меня, не зайти ли ему к нашему купцу. Но я решительно запрещал это, и, надо сказать правду, он не нарушал моего запрещения. Раз как-то нечаянно встретился он на Невском проспекте с нашим купцом (как мы его называли всегда), тот сейчас узнал его и спросил, здоров ли я и почему он не заходит к нему в лавку. Ответ был, что я здоров, но что, приняв с благодарностью его подарок, я ему запретил пользоваться впредь его добротою. «Вот какой деликатный,— возразил он,— однако видно, что хороший человек».

Наконец, дело наше подходило к концу. В Комитет же водили редко. Нам позволяли иногда выходить на полчаса в сени. Вскоре принесли обыкновенные вопросы для подсудимых: который кому год? какого исповедания? и т.д. Вслед за тем стали водить каждого, поодиночке, для утверждения подписью своего дела. Для этого назначена была особая Комиссия, в которой председательствовал генерал-адъютант Балашев. Членами были: граф де Ламберт, еще один какой-то генерал и двое сенаторов, мне неизвестных. Тут находился также и генерал Чернышев* для могущих встретиться пояснений. Расскажу при этом то, что случилось со мною. Это показывает, до какой степени пристрастно действовали наши судьи. Когда меня привели в эту Комиссию и дали пересмотреть мое дело, то я заметил, что в нем не находилось бумаги, в которой я требовал очной ставки с молодым Витгенштейном и подполковником Комаровым. На этой очной ставке я надеялся убедить Комитет, что я вовсе не разделял мнения ввести в Россию республиканское правление и желал только ограничения верховной власти представительными собраниями. Балашев попросил Чернышева объяснить ему это обстоятельство. Тот отвечал, что действительно я писал и просил об этом Комитет, но как я уже согласился прежде на показания Пестеля, то Комитет не счел нужным удовлетворить мою просьбу и что потому именно и бумагу мою не приобщили к делу. «В таком случае,— сказал я,— мне нельзя подписать моего дела: бумага эта заключала в себе мое оправдание, а ее тут нет».—Вы этим только повредите себе,— возразил Балашев,— без подписи дела вас нельзя будет судить, но вы останетесь в крепости; а лучше ли это, сами рассудите? Впрочем, мне кажется, можно вас и удовлетворить. Подпишите дело и пришлите от себя объяснение: оно будет приложено к прочим вашим бумагам. Я вам ручаюсь в том». Что мне оставалось делать? Я согласился и подписал, присовокупив, что прилагается мое объяснение. Когда я уходил, приказано было какому-то аудитору идти со мною в каземат и взять от меня бумагу. Оно действительно было приложено, потому что в отчете Верховного Уголовного Суда сказано было, что трое из осужденных представляли объяснения, но они не могли быть приняты в уважение. Вероятно, этой участи подверглось и мое.

______________________

* Который вел себя в продолжение всего следствия с самою возмутительною дерзостью, жестокостью и пристрастием.

______________________

Прошел еще месяц; наступил июль. 11-го, после обеда, заходил к Бестужеву протоиерей Мысловский, а после него привел плац-майор фельдшера и спросил его, не желает ли он обриться*. Бестужев согласился и был обрит в присутствии плац-майора. Потом его повели гулять в комендантский сад. Возвратившись с прогулки, он рассказал мне все, что с ним происходило, и удивлялся, что вдруг к нему сделались так внимательны. «Я предчувствую,— прибавил он,— что это недаром. Не кончилось ли наше дело, и не увезут ли меня сегодня ночью в заточение на всю жизнь? Если вас освободят, то дайте знать обо мне родным и друзьям моим. Бога ради, оправдайте меня перед теми, об которых я вынужден был говорить во время следствия. Они могут подумать, что я с намерением старался запутать их. Вы были свидетелями, как меня измучил Комитет. Теперь желаю только одного, чтобы меня не разлучили с Сергеем Муравьевым, и если нам суждено провести остаток дней в заточении, то по крайней мере чтобы мы были вместе». Желание его исполнилось; его не разлучили с Муравьевым-Апостолом; но ему ни разу не приходило на мысль, что обоим им предстоит смертная казнь.

______________________

* Его не брили все время, и он ходил с бородой; на руках же до самой сентенции носил цепи.

______________________

Проснувшись поутру на другой день, я услышал большую суматоху в коридоре. Отворяли и затворяли казематы. Плац-адъютанты, сторожа, часовые бегали то в ту, то в другую сторону. Вошедший ко мне сторож мой знаками дал мне знать, что выводят Бестужева, и вдруг я услышал его голос. «Adieu, chers camarades! Je vais entendre ma sentence, je vous laisse un bout de papier comme souvenir». [До свидания, дорогие друзья! сейчас я услышу мой приговор, я оставляю вам клочок бумажки на память (фр.)] Это был на четвертушке перевод его Муровой мелодии: «La musique» [Музыка (фр.)] Мне его отдал после него сторож наш*.

______________________

* При отправлении моем в Сибирь этот клочок бумажки затерялся, и мне было очень жаль, что я не сохранил его. Вот мой собственный перевод этой мелодии с английского: 1-е. Когда в жизни, исполненной горестей, потерявши все, что делало ее счастливою, до слуха случайно коснутся любимые нами в юности звуки, о, с какою радостью мы их приветствуем! Сколько уснувших давно мыслей пробудят они! Каким пламенем зажгут потухшие наши очи, привыкшие к слезам! 2-е. Эти благодетельные звуки, с которыми мы свыклись в счастливые дни жизни, подобны свежему ветерку, играющему между душистыми цветами. Напитанный их запахом, он его сохраняет еще и в то время, когда цветы уже поблекли. Так точно, когда исчезнут радость и сновиденья жизни, память об них сохраняется в звуках музыки. 3-е. О музыка! Как слаб наш ничтожный дар слова перед твоими чарами! Зачем чувство объяснять словами, когда ты так легко выражаешь всю душу! Сладкая речь дружбы может быть притворна, слова любви бывают ложны. Одни только звуки музыки услаждают без обмана наше сердце.

______________________

Не прошло и четверти часа, как взошел ко мне плац-адъютант и велел одеваться в Комитет. Окончив наскоро туалет свой, я вышел вместе с ним, и мы отправились в комендантский дом. Меня уже вели не с завязанными глазами.

Войдя в какую-то комнату, я нашел там человек двадцать моих товарищей в разных костюмах. Кто был в мундире и полной форме, кто во фраке, кто просто в халате. Между ними были и мои друзья и знакомые: Вольф, Ивашев, двое Крюковых. Некоторых я знал по слуху или видел их в обществе, иных совсем не знал. Одним словом, тут был второй разряд осужденных. Все мы были очень веселы, здоровались, обнимались, говорили друг с другом и решительно позабыли, какая ожидает нас участь. Все радовались даже минутному свиданию после шестимесячного одиночного заключения.

Вскоре пришел плац-майор с какой-то бумагою и, соображаясь с нею, стал устанавливать нас по порядку. Окончив это, он велел нам идти в этом порядке, друг за другом, в другую комнату, а потом и далее. Отворив двери третьей комнаты, мы вдруг очутились в большой зале, перед всеми членами Верховного Уголовного Суда, сидевшими на скамьях в два яруса около большого стола, покрытого красным сукном и установленного покоем (П). Их всех тут было человек сто. Посреди стояло зерцало, а против зерцала сидело духовенство, митрополиты и епископы (члены Синода), потом члены Государственного Совета и сенаторы. Перед столом, по эту сторону зерцала, стояло нечто вроде налоя, за которым экзекутор или секретарь Сената прочел громогласно сентенцию каждого из нас. Мы решительно ничего не слушали и смотрели только друг на друга: так были обрадованы нашим свиданием. Я заметил, что духовные особы привстали, чтобы посмотреть на нас, потому что зерцало мешало им нас видеть. В той стороне, где досталось мне стоять, сидел за столом М.М. Сперанский. Он был знаком с моим батюшкой и со всем нашим семейством. Я сам раза два был у него, когда был в Петербурге. Мне показалось, что он грустно взглянул на меня, опустил голову, и как будто слеза выпала из глаз его. По прочтении сентенции Николай Бестужев хотел было что-то говорить, но многие из присутствовавших зашикали, и нас поспешили вывести в противоположные двери.

Я уже не попал в прежний каземат мой. По просьбе нашей плац-майор посадил меня рядом с Ивашевым в лабораторной; третий товарищ наш был лейтенант Завалишин, дальний родственник Ивашева, которого прежде этого я не знал.

Весь этот день провели мы с Ивашевым в каком-то чаду, нисколько не думая о сентенции. Мы не могли наговориться, пересказывали друг другу все случившееся с нами с тех пор, как расстались, а расстались мы около года тому назад. Он оставил меня в Тульчине, еще до кончины жены моей. Лейтенант Завалишин передал нам тоже всю историю своего участия в обществе, и таким образом мы проговорили не только весь день, но и всю почти ночь.

Мы так еще были молоды, что приговор наш к двадцатилетней каторжной работе в сибирских рудниках не сделал на нас большого впечатления. Правду сказать, он так был несообразен с нашею виновностью, представлял такое несправедливое к нам ожесточение, что как-то возвышал нас даже в собственных наших глазах. С другой стороны, он так отделял нас от прошедшего, от прежнего быта, от всего, что было дорого нам в жизни, что необходимо вызвал в каждом из нас все силы нравственные, всю душевную твердость для перенесения с достоинством этого перехода. Я теперь уверен, что если бы правительство вместо того, чтобы осудить нас так жестоко, употребило бы меру наказания более кроткую, оно бы лучше достигло своей цели, и мы бы больше почувствовали ее, даже, может быть, больше бы сожалели о той доле значения в обществе и преимуществе прежнего нашего положения, которое теряли. Лишив же нас всего и вдруг поставив на самую низкую, отверженную ступень общественной лестницы, оно давало нам право смотреть на себя как на очистительные жертвы будущего преобразования России; одним словом, из самых простых и обыкновенных людей делало политических страдальцев за свои мнения, этим самым возбуждало всеобщее к нам участие, а на себя принимало роль ожесточенного, неумолимого гонителя.

Перед зарею нам велено было приготовляться, а с первым лучом света вывели всех из казематов, собрали на крепостной площади около церкви и, окружив караулом, повели вон из крепости. Мы догадались, что исполнялась сентенция. Пришедши на какой-то луг позади Кронверкской куртины, где под ружьем стояло войско, толпился кое-где народ и где в отдалении разъезжали верхом несколько генералов, около каких-то столбов с перекладинами (то были виселицы, о назначении которых никто из нас не догадывался), отделили тех, которые служили по гвардии, и повели для исполнения приговора к полкам, в которых они числились. Все прочие, между коими находились армейские и артиллерийские офицеры, гражданские чиновники и отставные, остались на месте, и сентенцию над ними приводил в исполнение санктпетербургский обер-полицеймейстер. В моем отделе были Финляндского полка полковник Митьков, гвардии капитан Пущин, штабс-капитаны: Назимов, Репин; поручики: Розен, Цебриков, Андреев, Лаппа и я. Нас подвели к гвардейской егерской бригаде, которою командовал генерал Головин.

По прочтении опять каждому из нас его приговора ломали над головою шпагу, снимали мундир и тут же сжигали, потом надевали лазаретный халат, и по окончании всей этой церемонии повели обратно в крепость. Костюмы наши были очень смешны. Разбирать халаты было некогда: иному на маленький рост попался самый длинный, и он едва мог переступать в нем; другому на большой — коротенький; толстому доставался узкий, так, что он едва напяливал его на себя. Мы невольно улыбались, глядя друг на друга.

Меня опять посадили в лабораторную с Ивашевым, но место Завалишина занял полковник Муравьев, осужденный, но помилованный государем и назначенный на жительство в Сибирь, без лишения чинов и дворянства. Войдя в каземат свой с убеждением, что все мои отношения и расчеты с миром окончены и что остальная жизнь моя должна пройти в отдаленном, мрачном краю (тогда Сибирь не так была известна, как теперь, и об ней говорили с ужасом), в постоянных страданиях и лишениях всякого рода, я не считал уже себя жильцом этого мира и обратил все помыслы мои на то, чтобы, сколько возможно, перенести с достоинством этот переворот судьбы, не ослабнуть нравственно и, как можно лучше, приготовить себя к будущей жизни. В отношении себя собственно я был как будто не недоволен этим переворотом, потому что он, казалось, приближал минуту моего соединения с покойной женой моей и позволял мне не так оплакивать ее потерю. Будучи слабого и плохого здоровья, я никак не думал прожить долго, а настоящее положение мое было самое желательное для смертного часа. Оно не допускало меня жалеть об этой жизни и искупало много перед правосудием Всевышнего.

Император Николай показал в нашем деле такое противу нас ожесточение, такое нечеловеколюбивое понятие о самодержавной власти, а вместе с тем и такое опасение к либеральным идеям, ко всему, что имело тень оппозиции против правительства, что можно было наперед предугадать всю последующую его политику, весь ход его царствования. Видя в целой России себя только одного, он все относил к себе и считал только то справедливым, только то согласным с выгодами России, что казалось выгодным для него собственно, что согласовывалось с его желаниями и что упрочивало его самовластие. Надобно заметить также, что дело наше, из которого он вышел победителем и которое показало ему все раболепие, всю ничтожность высших государственных сановников, поселило в нем преувеличенное о себе понятие и усилило его власть, его самонадеянность. Люди, безусловно преданные правительству, помышлявшие только о собственной пользе, старались друг перед другом льстить, раболепствовать ему, угождать ему во всех его самовластных удовольствиях и превозносить каждое его слово, каждый поступок. Люди робкие боялись даже подумать о происшествии; наконец, те, на которых падало какое-либо подозрение в симпатии к нам*, старались преданностью своею и одобрением всех мер правительства истребить это недоразумение и восстановить себя в его мнении. Стало быть, он никогда и ни в каком действии своем не мог ожидать и иметь не только сопротивление, но даже противоречие. Уста истины закрылись, глас ее замолк, и в продолжение всего тридцатилетнего своего царствования он имел дело не с людьми, а с безгласными, униженными орудиями своего самовластия. Вот, по моему мнению, главная причина, почему в годину испытаний, когда России понадобились люди, явились простые неискусные машины, испорченные долговременным худым употреблением. Вот почему также, не привыкнув встречать препятствий, он сам как будто растерялся и, разочарованный в своем всемогуществе, не перенес этого разочарования. Обвинять его не смею и считаю даже несправедливым**. Кто бы на его месте не поддался чарам самовластия и окружающей лести! Редкий бы не поверил своему назначению свыше, не счел бы себя чем-то необыкновенным, видя в продолжение тридцати лет одну только удачу и имея постоянно перед глазами своими завесу, сотканную из раболепной преданности, лести, эгоизма, скрывшую от него все то, что было худо! Для того, чтобы поступать иначе, нежели поступал он, надобно быть гением, и гением с великодушным любящим сердцем, а такие гении редки, и он им не был.

______________________

* В числе их Сперанский, Мордвинов, частию Киселев, Ермолов и некоторые другие.
** Мне кажется, что в неумеренной строгости, с которой он поступил с нами, у него была мысль восстановить в глазах подданных своих и особенно в высшем классе значение государя и его верховной власти, которая могла ослабнуть от случавшихся так часто заговоров в протекшее столетие русской жизни. Нельзя допустить, чтобы он не понимал, зная так хорошо все наше дело, что ни у кого не было намерения покуситься на особу царя и что все то, что говорилось, были пустые слова, без всякой цели. Но он, кажется, воспользовался этим случаем, чтобы повысить идею о государе, и обрел для этого несколько жертв. Нельзя также сказать, чтобы мы и сами в продолжение дела нашего все вообще вели себя так, чтобы возбудить в нем невольное уважение. Конечно, многие, не думая о своем спасении, без затруднения, без страха говорили перед ним и Комитетом правду о том, что касалось России, правительства, и указывали на существование злоупотреблений, лихоимства, угнетения слабых сильными. Но были и такие, которые ослабели духом, у которых одиночное заточение и гнев самодержавного владыки отняли всю твердость, которые думали наружными знаками раскаяния заслужить себе прощение. Характеры не все одинаковы, обвинять последних нельзя. Чувствую по себе, как я уже сказал и прежде, что можно находиться в таком нравственном упадке духа, что будешь поступать не только вопреки убеждений, но даже самого простого здравого смысла. Уединение, материальные лишения, физические страдания неодинаково действуют на нравственность всех людей. Одни переносят их твердо, покойно, не подчиняют их влиянию свою нравственную стихию, другие не могут избегнуть этого влияния и поддаются ему совершенно. Первые не должны гордиться, вторых нельзя винить. И те и другие — создания Божии, поставленные им в разные положения, обстоятельства,— являлись в мире с разными организациями, получили неодинаковое воспитание, неодинаковые понятия о вещах. Правда и то, что государь мог бы понять это, смотреть в нашем деле на одни только побуждения, заставившие каждого из нас вступить в общество, но для этого надо было иметь человеколюбивое сердце и менее эгоизма в характере.

______________________

В день исполнения нашей сентенции, после обеда, пришел ко мне мой прежний сторож из Кронверкской куртины, принес с собою кое-что из оставленных там вещей моих и сообщил мне о последних минутах пяти казненных товарищей наших. Это была неожиданная и грустно поразившая меня новость. По выслушании приговора их всех посадили в Кронверкскую куртину: Пестеля — в номер Андреева, Сергея Муравьева-Апостола—в бывший мой, Рылеева—в другую комнату, в номер, который занимал до этого Бобрищев-Пушкин 1-й, а Каховского тут же, в номер Розена. Бестужева-Рюмина привели в прежний свой. Им позволили написать к родным. К четверым прислали протоиерея Мысловского, чтобы приготовить к смерти, а к Пестелю — пастора. Все они были очень покойны, отказались иметь последние свидания с родными (Рылеев—с женой и дочерью), чтобы не расстроить их и себя. Говорили немного между собою и ожидали последнего часа с твердостью. Их вывели рано, до свету, заковав прежде в железа. Выходя в коридор, они обнялись друг с другом и пошли, сопровождаемые священником и окруженные караулом, к тому месту, где видели столбы. Тут их поместили на время в каком-то пороховом здании, где были уже приготовлены пять гробов, и потом, по окончании нашей сентенции, исполнили приговор Верховного Уголовного Суда. Исполнением этого приговора распоряжался генерал Чернышев. Протоиерей Мысловский был при них до последней минуты. У двоих из них* оборвались веревки, и они упали живые. Исполнители потерялись и не знали, что делать; но, по знаку Чернышева, их подняли, исправили веревки и снова не взвели, а уже взнесли на эшафот. Потом, когда уверились, что все пятеро уже не существуют, сняли трупы и отнесли туда, где находились гробы, и, положивши тела в них, оставили их тут до следующей ночи. Потом свезли тайно в ночное время на устроенное для животных кладбище (называемое Голодай) и там, неизвестно где, закопали.

______________________

* Я не мог положительно узнать, у кого: одни говорили мне, что у Пестеля и Каховского, а другие утверждали, что у Рылеева и Муравьева-Апостола.

______________________

Тут рассуждений не нужно — факт сам говорит за себя. Так окончили жить пять первых политических наших страдальцев. Они проложили в России новый путь, усеянный терниями, опасностями, но ведущий к высокой цели. Вероятно, будут и еще жертвы, но, наконец, путь этот когда-нибудь угладится и по нем безопасно уже пойдут будущие их последователи. Тогда и их имена очистятся от отрицающего мрака и, освещенные благоговением потомства, озарят то место, где положили их прах.

Говорили, что будто бы протоиерей Мысловский хотел было воспротивиться второй казни двух упавших, но что Чернышев настоял на этом; что государь, опасаясь возмущения войск при исполнении приговора, уехал в Царское Село и велел каждые четверть часа присылать к себе фельдъегерей с известием о происходящем на месте казни. Некоторые утверждали, что он сам, переодевшись, был тут не узнанный никем. Наконец, также носился слух, что Верховный Суд не решался на смертную казнь и только потому так осудил, что ему под рукою дано было знать, что государь желает самого строгого приговора, чтобы тем разительнее было его милосердие; что светлейший князь Лопухин (бывший председатель Государственного Совета), принеся государю этот приговор, не мог скрыть своего ужаса, когда увидел, что он хочет утвердить четвертование; что государь заметил его невольный ужас, спросил, что это значит, и что тогда будто бы Лопухин сказал ему причину строгого осуждения Верховного Уголовного Суда и что в России такая казнь неслыханна; что император задумался и написал «повесить». Правда ли все это или нет, знают только те, между коими все это происходило, и я помещаю эти слухи и толки для того, чтобы показать, какое тогда мнение имели многие о характере покойного государя и об исполнителях его воли.

Мы ожидали, что после сентенции нас отправят сейчас в Сибирь, и действительно восемь человек первого разряда были вскоре увезены туда. Всю почти первую категорию разослали в разные финляндские крепости. Прочие остались в Петропавловской. Государь, окончив наше дело, отправился на коронацию в Москву. Родные наши надеялись, что в это время будет общая амнистия или по крайней мере значительное облегчение нашей участи.

С окончанием нашего дела и с отъездом императора из Петербурга присмотр за нами несколько смягчился. Нас каждый день водили гулять по двору под надзором дежурного унтер-офицера. Мы могли разговаривать между собою, не опасаясь подвергнуть ответственности сторожа или часового. Родным позволялось иметь с нами свидание в комендантском доме в присутствии плац-адъютанта и доставлять нам некоторые вещи, как-то: платье, белье, книги и съестные припасы. У меня в Петербурге родных не было, и потому я лишен был утешения их видеть. По отправлении полковника Муравьева меня с Ивашевым перевели из лаборатории в Невскую куртину, где опять поместили рядом. Для обоих нас это было большим облегчением. Мы целый день толковали о былом, настоящем, будущем, старались взаимно поддерживать один другого и не давали друг другу хандрить. Читали книги, доставленные Ивашеву его родными, и не один раз, когда вечером запирали нашу куртину и часовые не опасались обхода крепостных офицеров, сходились вместе в одном из наших казематов. Против нас сидел князь Одоевский, очень молодой и пылкий юноша—поэт. Он, будучи веселого, простосердечного характера, оживлял нашу беседу, и нередко мы проговаривали по целым ночам. Так прошло два месяца. Государь возвратился из Москвы. В коронацию нам убавили пять лет работы. Многие были уверены, что наша ссылка в Сибирь отменена, что нас продержат года два в заточении, что в это время государь при каждом случае будет уменьшать сроки нашей работы и что, наконец, позволят нам возвратиться в недра своих семейств. Но они рассчитывали без знания характера государя. В уме его уже было решено наше вечное исключение из общества, вечное разлучение с родными, наш угрожающий пример для всех тех, которые захотели бы следовать нашим путем.

Впоследствии оно так и было. В продолжение его царствования Сибирь населялась тысячами политических изгнанников.

Не помню теперь, по какой причине перевели меня опять в Кронверкскую куртину и разлучили таким образом с Ивашевым. Там я занял уже не прежний свой номер, а опять какой-то маленький каземат, подобный моему первому жилищу. Соседями моими были Лунин и Кожевников. Первый был уже немолодой человек. Он начал службу свою в кавалергардском полку, вместе с нынешним графом Орловым, был известен своим независимым характером, своею любезностью, разными забавными выходками с своим полковым командиром Депрерадовичем и с самим великим князем Константином, который его очень любил и при котором в последнее время он служил. Второй был еще юноша, кажется, подпоручик лейб-гренадерского полка. Он не был судим, а переведен только за какой-то вздор, во время 14 декабря, тем же чином в армию и оставлен на шесть месяцев в крепости. Я скоро познакомился с обоими. Тут я опять попал к прежнему сторожу.

После сентенции на пищу осужденным правительство отпускало только полтину асс. в сутки, но у кого припасены были свои деньги или кому доставляли потом родные, те получали ежедневно от плац-майора небольшую на издержки сумму, смотря по их надобностям. У меня отобрали 1700 руб. асс.; следовательно, не имея даже родных в Петербурге, я долгое время мог удовлетворять небольшие свои потребности. Плац-майор обыкновенно каждую неделю присылал мне по пяти рублей, и этих денег мне доставало и на табак, и на белый хлеб, и на проч. Посредством сторожа моего я даже абонировался в книжном французском магазине и брал оттуда книги. В крепости я прочел все романы того времени Вальтера Скотта, Купера и тогдашних известных писателей. Сверх того пользовался от ближних товарищей моих теми книгами, которые они получали от родных. Таким образом, я почти всегда был занят и не имел времени скучать. Я пробовал также сочинять стихи, но они выходили у меня никуда негодные, и, убедясь, что поэзия не мое дело, я прекратил это занятие. С Луниным и Кожевниковым мы свободно разговаривали. С первым каждый день после обеда я играл в шахматы. У него и у меня были заномерованы доски, и у каждого своя игра в шахматы. Сговорясь играть, расставляли их каждый у себя и потом передавали по очереди один другому сделанный ход. Иногда игра длилась два и три часа, но тем была занимательнее, что не могло случиться необдуманных ходов или так называемых промахов. Мы оба в этой игре были равносильные, и оттого еще более она занимала нас. Нас водили также каждый день гулять: или около куртины, или в сенях, когда бывала дурная погода. Тут мы встречались иногда с некоторыми товарищами, занимавшими отдаленные номера, и обменивались несколькими словами.

Раз как-то зашел ко мне дежурный унтер-офицер, которого мы все любили за его к нам преданность и услужливость. Вид его показывал, что он хочет что-то сообщить мне. «Жаль мне вас, господа, от всего сердца,— сказал он наконец, осмотрев сначала, не подслушивают ли его из коридора,— хотелось бы очень кому-нибудь из вас помочь, чем могу, а могу я многое, как вы сами уверитесь. Могу даже доставить вам возможность вырваться из этих стен и уплыть на корабле в Англию».— «Каким это образом, любезный друг?» — спросил я с недоверчивостью.— «А вот как,— отвечал он,— разумеется, для этого надобны деньги, тысяч пять — шесть сначала довольно, потом родные пришлют туда. Ну, да мне и самому пришлось бы с вами отправиться: оставаться здесь мне после этого нельзя. Слушайте, как можно все это устроить. Я бы переговорил сначала с капитаном купеческого иностранного судна, они беспрестанно теперь приходят и отходят из Петербурга. Во всем условился бы с ним. Тут затруднения не будет. Конечно, надобно заплатить ему порядочную сумму. Корабли обыкновенно выходят ночью, потому что тогда удобнее разбирать на Неве мост. В известный день, когда судну придется выходить, под вечер, по обходе плац-адъютанта, я бы пошел с вами гулять, вывел бы за крепость и спрятал бы вас на полчаса в дровах».— «Но как бы мы вышли с тобой из крепости, когда при каждых воротах караул?» — спросил я.— «А вот не хотите ли полюбопытствовать когда-нибудь,— отвечал он,—так хоть, для примеру. Потом,— продолжал он,— воротясь один в куртину, я сам бы осмотрел и запер казематы, а ключи отнес бы плац-майору. У вас на постели можно заранее приготовить так, чтобы часовому, если ему вздумается посмотреть в окошечко, показалось, что вы лежите и спите. По окончании всего, когда совсем потемнеет, я бы явился к вам, и через несколько минут мы оба были бы на судне. Тут капитан спрятал бы нас до прохода через Кронштадтскую брандвахту. Эту брандвахту корабли обыкновенно проходят перед светом, а с наступлением дня мы были бы совершенно безопасны. В каземате же не хватились бы вас до девяти часов утра на другой день, т.е. до тех пор, пока не станет ходить плац-адъютант. Да и тогда не знали бы, что делать и где вас искать. Разумеется, скоро бы догадались, что это моя проделка; но им и в ум бы не пришло, что мы спаслись на корабле; а если бы и пришло, наконец, так в это время мы были бы уже далеко и вне погони. Видите, как это легко,— сказал он,— но для этого нужны деньги и решимость. У меня ее станет. Я уже предлагал это одному из ваших, и он бы очень мог, потому что богат, и родные его в Петербурге*, но вы все, кажется, не потеряли надежду на милость государя, а я так совсем не надеюсь на нее для вас — не такой он человек».

______________________

* Я узнал впоследствии, что он точно предлагал это Н.М. Муравьеву, который сам мне сказывал об этом предложении.

______________________

Все, что он говорил, как я сам убедился потом, было дельно и удобоисполнимо. Раз даже, гуляя со мной, он, для доказательства, вывел меня из крепости без всякого затруднения. Караул, стоявший при крепостных воротах, не обратил даже на нас внимания. Но у меня не было ни средств, ни желания воспользоваться его предложением. Я и теперь считаю, что было бы малодушно, нехорошо, если бы кто-нибудь из нас захотел отделить свою судьбу от судьбы своих товарищей. Из всех нас никто не подумал даже уклониться бегством от предстоящей ему участи. Один только Тургенев отсутствием своим избежал заключения и ссылки, но он был за границею, когда умер покойный император Александр и началось наше дело; зная же наперед, как оно будет обсуждено, не явился ни к суду, ни после осуждения своего. Следовательно, он не прибегал к бегству, а только воспользовался случайным и счастливым для него обстоятельством*.

______________________

* Впоследствии Тургенев издал во Франции свои записки — сочинение очень посредственное и не совсем прямодушное, в котором он как будто старается оправдать свое участие в обществе. Нисколько не завидую его участи, мне кажется странным, что ему одному только при амнистии возвратили все и что он это не только принял, но, как кажется, даже об этом хлопотал. Прожив тридцать лет очень покойно, тогда как в это время товарищи его страдали, скитаясь по Сибири,—его как будто еще вознаградили за это перед прочими.

______________________

Наступила глубокая осень — никого из нас еще не отправляли. Я сделался болен: у меня отнялись почти ноги и возобновилось кровохаркание. Плац-майор предложил мне перейти в лазарет; но я не согласился, опасаясь, что, пока буду там лечиться, товарищей моих увезут всех в Сибирь, а меня оставят потом в крепости. Это опасение было для меня хуже болезни, которую по этой причине я старался скрывать даже от лекаря: во время его посещений я уверял его, что мне лучше и что если я буду на воздухе, то скоро совсем поправлюсь.

Долгие осенние и зимние вечера и нескончаемые ночи особенно утомительны в заключении. Я это испытал на себе. Без движения хорошего сна не могло быть, тем более что грудная боль и ломота в ногах не позволяли мне долго оставаться в одном положении. Как ни любил я чтение, но целый день, и в особенности вечер, при тусклом свете тоненькой сальной свечи или вонючего ночника, читать постоянно было невозможно. С соседями своими мы переговорили все, о чем можно было говорить; да и сверх того, по слабости и грудной боли, я не мог громко и долго говорить. Шахматы тоже не так уже развлекали меня и даже утомляли. Одним словом, я с нетерпением ожидал какой-нибудь перемены и молил Бога, чтобы скорее отправили меня в Сибирь. От родных своих я не имел никакого известия. Я знал, что никому из них нельзя было приехать в Петербург. Писем также не надеялся получить от них: им нельзя было знать, где я нахожусь после сентенции и позволено ли иметь переписку с нами. Я даже не желал, чтобы братья писали ко мне, потому что боялся за них, если бы они вздумали показать особенное во мне участие.

Была уже зима, и прошел праздник Рождества. После Крещения 1827 г. я узнал, что некоторых из нас стали куда-то увозить, и нетерпеливо ожидал своей очереди, не без боязни, однако же, чтобы не отправили в какую-нибудь крепость. Раз как-то, около 20 января, вошел ко мне плац-майор и спросил, есть ли у меня что-нибудь теплое. «Не хотят ли меня отправлять, Егор Михайлович?» — спросил я.— «И нет, батюшка,— возразил он.— Куда отправлять, разве по домам (надобно знать, что он каждому из нас при всяком посещении своем повторял одно и то же: что нас простят непременно). Я спросил об этом у вас для того, что теплое платье необходимо для прогулок,— прибавил он.— Видите, какой холод!» — «У меня ровно ничего нет,— отвечал я,— кроме этого сюртука и двух подушек».— «Не беспокойтесь, все это будет»,— сказал он. Тогда я спросил, на какие же деньги, и у него ли те, которые отобрали у меня на дворцовой гауптвахте. «Об деньгах не заботьтесь: были бы здоровы, деньги будут»,— отвечал он, поспешно выходя из моего каземата.

Я был уверен, что меня скоро отправят; и в самом деле, вечером он опять явился ко мне в сопровождении сторожа, несшего небольшой чемодан и кое-какие вещи. «Вот вам и белье, и тулуп,—сказал он, указывая на сторожа.— Одевайтесь потеплее». Я открыл чемодан, нашел в нем две пары шерстяных носок, теплые сапоги, шапку, перчатки и три довольно толстые рубашки. Жиденький тулупчик, покрытый нанкою, куртка и брюки из толстого солдатского сукна дополняли этот гардероб. Надев наскоро и при помощи сторожа (потому что я был очень слаб) теплую обувь и принесенное платье, а сверх него тулуп, я отправился вместе с плац-майором, поддерживаемый сторожем, в комендантский дом. Другой сторож нес за нами чемоданчик с остальными вещами. Войдя из передней во вторую комнату комендантского дома, я нашел тут трех моих товарищей: Фонвизина, Вольфа, Фролова. С первым я был знаком еще в Тульчине: он командовал тогда бригадой. Со вторым был очень дружен, а третьего совсем не знал. Мы дружески, но грустно поздоровались. Вскоре вошел комендант, генерал Сукин, с бумагою в руках. Он был без ноги и ходил на деревяшке. Ловко повернувшись на деревянной ноге своей, он громко сказал: «Государь император приказал исполнить над вами приговор Верховного уголовного суда и отправить вас в Сибирь». Потом, быстро повернувшись опять, в ту же минуту ушел. Тогда плац-майор дал знак стоявшему тут поручику гарнизонной артиллерии Глухову. Тот вышел и воротился вскоре с фельдъегерем и с солдатом, несшим цепи. Нас посадили, надели кое-как железа, сдали фельдъегерю и вывели на крыльцо, где ожидали уже четыре жандарма и пять почтовых троек в открытых санях.

Ночь была темная. На крыльце плац-майор сунул мне что-то в руку, завернутое в бумажку. Мне пришло в голову, что это оставшиеся мои деньги, и признаюсь, я удивился такой с его стороны честности. Когда я садился в сани с одним из жандармов, меня кто-то крепко обнял, «Я адъютант военного министра, знаком хорошо с батюшкой покойной супруги вашей,— сказал он мне шепотом.— Не хотите ли через меня что поручить вашим родным?» — «Дайте знать им о том, что вы сами видели и что знаете о нашем будущем; я же ровно ничего не знаю, ни куда меня везут, ни где я буду»,— отвечал я, усаживаясь в повозку. Между тем все уже были готовы — и поезд наш тронулся с места.

Выехав из Петербурга, где все было погружено во мрак, мы прибыли ночью на первую станцию и вышли обогреться в комнату смотрителя. Мне это в особенности было нужно, потому что легонький тулуп мой худо защищал меня от январского мороза. Товарищи мои тоже вышли. Фельдъегерь (он оказался мне знакомым и бывал прежде моим подчиненным, когда я был старшим адъютантом, а он приезжал с бумагами в Тульчин) обходился с нами очень вежливо, и действительно, как мы убедились впоследствии, был очень добрый человек. Железа нам очень мешали и не давали свободно ходить. Мы, по совету его, подвязали их и уладили сколько возможно удобнее для ходьбы. Тут я вспомнил о данной мне плац-майором завернутой бумажке. Можно представить себе мое удивление, когда я нашел в ней вместо оставшихся моих денег десять серебряных гривенников. Вот все богатство, с которым я отправился, слабый и больной, в сибирские рудники, за шесть с лишком тысяч верст от своего семейства. Нельзя сказать, чтоб такое положение представляло что-нибудь утешительное. Когда мы сели отдохнуть около стола, а фельдъегерь вышел распорядиться лошадьми, смотритель сделал знак Фонвизину, и тот сейчас вышел. Его ожидала на этой станции жена. Они успели до возвращения фельдъегеря (который, вероятно, все знал, но не хотел показать то) видеться несколько минут в сенях. Когда он вышел к нам и объявил, что лошади готовы, мы стали медленно собираться, чтобы дать время Фонвизиным подолее побыть вместе. Наконец, надобно было отправляться. Я сел с Фонвизиным в одну повозку, на что фельдъегерь охотно согласился. Он сам видел, как плохо я был одет для зимнего путешествия. На Фонвизине же была медвежья шуба, и сверх того у него для ног было теплое одеяло. Сидя с ним вместе, мне легче было предохранить себя от холода.

Дорогой Фонвизин рассказал мне, что жена его узнала и сообщила ему, что нас везут в Иркутск, и передала 1000 руб., которых достанет нам и на дорогу, и на первое время в Сибири. Вторая станция была Шлиссельбург. Признаюсь, я невольно подумал, не сюда ли в заточение нас везут, и до тех пор не был покоен, пока не проехали поворот к крепости. На станции мы опять вышли из повозок. Ночь еще продолжалась; фельдъегерь был на дворе; зачем-то я вышел в другую комнату, и только что успел переступить через порог, как очутился вдруг в объятиях трех женщин, которые плакали навзрыд, осыпали меня вопросами и предлагали свои услуги, деньги, белье, платье и т.д. Я отвечал им, что мне ничего не нужно, что всего у меня достаточно, искренно благодарил их за участие и сострадание. Это была какая-то помещица, с двумя дочерьми ехавшая в Петербург. Мы родственно обнялись и простились. Они же все благословили меня и напутствовали самыми искренними благопожеланиями.

На другой день мы проезжали Тихвин. Днем везде собирался народ смотреть на нас и оказывал самое сострадательное участие. В Тихвине некоторые из простого народа и купцов предлагали свои услуги и помощь. Фельдъегерь наш, как добрый человек, распоряжался и поступал с нами так, чтобы только самому не подвергнуться ответственности за слабый надзор, не прибавляя ничего лишнего с своей стороны. Не помню, которого числа, мы прибыли в Ярославль и остановились в гостинице. Пока запрягали новых лошадей, нам подали чаю, и человек, вошедший с подносом, указал знаком на дверь смежной комнаты. Мы подошли к ней и узнали, что там находится Надежда Николаевна Шереметева, теща одного из наших товарищей, Якушкина, ожидавшая тут со своею дочерью, а его женою, проезда зятя своего. Мы обменялись с нею несколькими словами, а когда выходили садиться в повозки, то встретили ее вместе с дочерью, державшею на руках грудного младенца, в коридоре, посреди толпы собравшихся любопытных. Они обняли, благословили нас и все время не осушали глаз. Жена Якушкина была тогда 18-летняя молодая женщина, замечательной красоты. Нам было тяжко, грустно смотреть на это юное, прекрасное создание, так рано испытывающее бедствия этого мира и, может быть, обреченное своею обязанностью, своею привязанностью к мужу на вечную жизнь в сибирских рудниках, на разлуку с обществом, родными, детьми, со всем, что так дорого юности, образованию и сердцу.

Из Ярославля через Кострому, Вятку, Пермь и Екатеринбург приехали мы в Тобольск. Ехали скоро, но иногда останавливались ночевать. Фельдъегерь, заметив, что железа мешали нам спать, был так внимателен, что позволил на ночь снимать их. Жандармы нам прислуживали. Ему, впрочем, как он сам говорил, приказано было обходиться с нами вежливо и, не выходя из границ данной инструкции, оказывать всякое снисхождение. По приезде в Тобольск нас поместили в доме полицеймейстера, где и отдохнули мы суток трое. Тут мы расстались с нашим фельдъегерем, который отправился в Иркутск один, а нас сдал губернатору Бантыш-Каменскому (родственнику Фонвизина).

Не знаю, по этому ли случаю, или просто по человеколюбию, но только полицеймейстер Алексеев так принял, угощал и покоил нас в продолжение этих трех дней, что я счел обязанностью моею, по прошествии десяти лет, когда я ехал из-за Байкала на жительство в Туринск и проезжал Тобольск, где он жил отставным чиновником, быть у него и поблагодарить его за оказанное нам тогда человеколюбивое внимание. Отдохнув трое суток, мы отправились в сопровождении тобольского частного пристава, но с прежними жандармами, на обывательских лошадях, в Иркутск. В Тобольске Фонвизин купил повозку, и мы избавились от хлопот перекладываться на каждой станции. Запаслись еще теплым одеялом, и, следовательно, я не опасался холода. Движение и воздух так благодетельно подействовали на меня, что день ото дня здоровье мое становилось все лучше, так что в Тобольске я был уже совсем здоров и так же крепко ходил и стоял на ногах, как прежде.

Через три недели по отъезде из Тобольска мы прибыли в Иркутск, проехав города: Тару, Ишим, Каинск, Колывань, Томск, Ачинск, Красноярск, Канск и Нижнеудинск. По дороге везде мы встречали неподдельное участие, как в народе, так и должностных лицах. В Каинске, например, городничий Степанов, пожилой мужчина, огромного роста и объема, бывший прежде фельдъегерем, пришел к нам в сопровождении двух человек, едва тащивших огромную корзину с винами и съестными припасами всякого рода. Он заставил нас непременно все это есть и частицу взять с собой, предлагая нам даже бывшие с ним деньги следующими удивившими нас словами. «Эти деньги,— сказал он, вынимая большую пачку ассигнаций,— я нажил с грехом пополам, не совсем чисто, взятками. В наших должностях, господа, приходится делать много против совести. И не хотелось бы, да так уже заведено исстари. Возьмите эти деньги себе: на совести у меня сделается легче. Лучшего употребления я не могу сделать: семейства у меня нет. Право, избавьте меня от них, вы сделаете доброе дело». Хотя мы не согласились принять это предложение, но тем не менее эта откровенность, это добродушие грубой, не отесанной резцом образования натуры нас очень тронуло, и, прощаясь с ним, мы от души и с признательностью пожали ему руку.

В Красноярске губернатор, и тоже Степанов, угостил нас с искренним радушием. Во всех почти городах, где мы останавливались, чиновники приходили к нам; сначала не смели к нам приступить, заговорить с нами, но всегда кончали предложением услуг и изъявлением чувств. На станциях являлись обыкновенно этапные офицеры с подобными же предложениями, а простой народ толпился около повозок, и хотя, видимо, боялся жандармов, но нередко те, которые посмелее, подходили к нам и бросали нам в повозку медные деньги. Я до сих пор храню, как драгоценность, медную денежку, которую я взял у нищей старухи. Она вошла к нам в избу и, показывая нам несколько мелких монет, сказала: «Вот все, что у меня есть; возьмите это, батюшки, отцы наши родные. Вам они нужнее, чем мне». Мы прослезились, и я, выбрав у нее одну самую старую монету, положил к себе в карман, благодаря ее от самого искреннего сердца.

Чем далее мы подвигались в Сибири, тем более она выигрывала в глазах моих. Простой народ казался мне гораздо свободнее, смышленнее, даже и образованнее наших русских крестьян, и в особенности помещичьих. Он более понимал достоинство человека, более дорожил правами своими. Впоследствии мне не раз случалось слышать от тех, которые посещали Соединенные Штаты и жили там, что сибиряки имеют много сходства с американцами в своих нравах, привычках и даже образе жизни. Как страна ссылки, Сибирь снисходительно принимала всех без разбора. Когда ссыльный вступил в ее границы, его не спрашивали, за что и почему он подвергся каре законов. Никому и дела не было, какое он сделал преступление, и слово «несчастный», которым звали сибиряки сосланных, очень хорошо выражает то понятие, которое они себе составили о них. От него требовалось только, чтобы на новом своем месте он вел себя хорошо, чтобы трудился прилежно и умел пользоваться с умом теми средствами, которые представляло ему новое его отечество. В таком случае по прошествии нескольких лет ожидало его не только довольство, но даже богатство и уважение людей, с которыми ему приходилось жить и иметь дело. Кстати, расскажу здесь разительный этому пример. Приехав на какую-то станцию в Нижнеудинском округе, мы остановились в лучшей квартире одного большого селения. В двухэтажном доме было несколько чистых комнат, убранных хотя не роскошно, но довольно опрятно. Все показывало довольство. Нас встретил крестьянин лет сорока, в синем армяке, угостил чаем и вкусным обедом, за которым было даже виноградное вино. Как теперь помню, звали его Ермолай. Недалеко от дома строилась церковь. Я как-то спросил его, где же старая и как строится новая, обществом или другими средствами. «Это я строю, батюшка,— был его ответ,— прежняя сгорела от грозы. Насилу добился разрешения на постройку. Нам, поселенцам, везде затруднение, даже в богоугодных делах». Узнав, что он из ссыльных, я с удивлением посмотрел на него, и он, заметив это, продолжал: «Вы, может быть, не поскучаете послушать мою историю, я охотно ее рассказываю всякому». Мы все попросили его об этом, и он с заметным удовольствием начал рассказ свой: «Я был крепостным человеком господина N. N. Барин мой был единственный сын у матушки своей, женщины строгой, но благочестивой. Я служил у него камердинером, и как он считался по гвардии, то мы жили с ним в Петербурге, а матушка в орловской деревне своей. Они были очень богаты, и барин очень меня любил. Житье мне было хорошее, привольное, денег всегда вволю, а в молодые лета им цены не знаешь, и мы с барином-таки порядочно тратили на всякую всячину. Вдруг объявлен был поход под француза в Австрию. Гвардия выступала, а с нею и мой господин. Он отправил меня с своими лошадьми, коляской и многими вещами, всего будет более чем тысяч на пять, к матери своей, приказав все это доставить ей и, взявши от нее денег, приехать к нему на австрийскую границу. Я доехал до Орла, откуда оставалось только верст 200 до нашей деревни. В Орле я остановился отдохнуть и для развлечения пошел в трактир. Там немного подгулял, меня завели в какой-то дом и начисто обыграли в карты. Коляску, лошадь, вещи я все проиграл пьяный. Утром, когда я проснулся и пришел в себя, побежал было к разбойникам, но их и след простыл. В доме сказали мне, что я говорю вздор и что я тут не был даже. Что было делать? Я не знал имени тех, кто играл со мной, и едва мог бы признать в лицо. Однако же, я объявил обо всем полицеймейстеру. Тот посадил меня под арест и отправил к барыне по пересылке, произведя, между тем, розыски. Барыня сильно прогневалась на меня и сослала на поселение. Конечно, если бы в это время был сам молодой барин, то он не сделал бы так, а, отечески наказав, простил бы меня. Вот таким образом,— продолжал он,— я попал в Сибирь. Пришедши с партией в Нижнеудинск, меня назначили в это селение. Тогда у нас здесь был исправником, дай Бог ему царствие небесное, Лоскутов. Вы, конечно, об нем слышали, и если не слыхали, то услышите. Это был человек редкий, необыкновенный, каких мало на свете и каких надобно в Сибири. Строг был, но зато справедлив, и не один из нашего брата поселенцев обязан ему всем своим достоянием и молит за него Богу. При нем, бывало, бросьте кошелек с деньгами на большой дороге, никто не тронет или сей же час объявят. Вот и призывает меня Лоскутов к себе. «Ты назначен,—говорит он,— в такое-то селение, место привольное; если не будешь пить, а будешь трудиться, то скоро разбогатеешь. Смотри, не ленись, работай прилежно: через шесть месяцев я заеду к тебе, и если найду, что ты ничего не приобрел, ничем не обзавелся, запорю до смерти. Если же увижу, что ты трудишься хорошо, то не откажуся сам помогать тебе».— «Батюшка, ваше высокоблагородие,— отвечал я,— усердия у меня достанет, да и работать я рад, но тяжело будет подняться, не имея ничего; придется ведь долго жить в работниках, пока не скоплю деньжонок».— «За деньгами дело не станет,— сказал он.— Вот тебе 100 руб. Распоряжайся ими с умом; но знай, что я их тебе даю взаймы и не только потребую назад деньги свои, но и отчета в твоем хозяйстве». Я взял деньги не без страха и вышел от него. Ровно чрез шесть месяцев, приехав по какому-то делу в наше селение, он пошел посмотреть мое хозяйство, велел даже принести на показ крынки с молоком и, оставшись доволен, позволил мне еще держать данные им мне деньги. В продолжение этих шести месяцев я женился, обзавелся домком, посеял хлебца, завел лошадь, две коровы и овец. Бог помог мне выручить порядочную сумму от охоты за козулями. Я, по примеру здешних старожилов, сделал в лесу две засады, и Богу было угодно, чтобы в засады мои попалось этого зверя гораздо более, чем у прочих, так что я в первый год продал мяса и шкур рублей на 200. Вот как я начал. Правда, трудился я с женой денно и нощно; но Бог, видимо, помогал моим трудам. Лоскутов, бывало, не нарадуется, взойдя ко мне: «Ай да Ермолай, молодец, люблю таких». Лет через десяток я завел большую пашню, стал держать работников, пускать в извоз лошадей, у меня начали останавливаться кяхтинские приказчики с чаями. Одним словом, я разбогател по крестьянскому быту. Мог бы еще больше разбогатеть, стоило только пуститься в казенные подряды, меня не только приглашали, и насильно втягивали чиновники; да сам не захотел: тут не всегда делается на честных правилах, надобно давать, а чтобы давать, надобно плутовать, воровать у казны, да и концы уметь хоронить. Мне этого не хотелось; пусть уж другие от этого богатеют, а не я. Мне Бог позволил нажить копейку честным образом. Велика была Его милость ко мне грешному, надобно было стараться загладить прежние грехи. У меня это не выходило из головы. Вот, как только случились лишние деньжонки, я написал письмо к бывшему барину, вложил 5000 рублей асс. и отослал их к нему, прося у него прощения и уведомляя о своем житье-бытье. Матушка его давно скончалась, барин же мне отвечал и приглашал меня воротиться в Россию; вот и письмо его,— прибавил он, вынимая из шкафа бумагу.— Но мне уже было здесь так хорошо, что я и не подумал о возвращении. К тому же Бог благословил меня семейством. Лоскутов, узнав, что я отослал барину деньги, при целом обществе поцеловал меня и сказал: «Вот, ребята, берите пример с Ермолая, и тогда все будете людьми». Потом я хотел, из благодарности за милость Божию ко мне, выстроить Ему храм, приготовил нужные материалы и долго хлопотал о разрешении у преосвященного. Наконец, получил его, когда старая ветхая церковь сгорела от грозы. Пашни у меня более 100 десятин, две заимки, держу около сорока работников. Все здешние крестьяне со мной советуются, и я дал обещание никому не отказывать в помощи и не спрашивать у просящего, кто он и на что ему. Вот еще недавно, нынешней осенью, еду я на заимку верхом, встречаю несколько человек беглых. «Куда путь держите?» — спросил я их.— «К Ермолаю на заимку,— отвечают они.— Он, говорят, добрый человек, поможет нам».— «Ермолай-то добрый человек,— говорю я,—да законы-то строги, а у него на заимке много работников, ну как они вас задержут, да представят? Пойдемте-ка лучше к нему в дом». Они пошли за мной, я накормил их, дал белье и снабдил кое-чем на дорогу. Рассуждаю так: дело правительства ловить беглеца; мое — накормить и помочь человеку».

Мы с удовольствием смотрели на этого необыкновенного человека, удивляясь его простой, но здравой философии, и от всего сердца обняли его. Вот вам преступники, господа сочинители и исполнители уголовных законов и общественных учреждений! Вы скажете, это исключение*. Да, исключение; но кто вам-то дал право отнимать все будущее у подобного вам? Это дело одного Бога. Вы же можете быть одними только нравственными врачами. Лечите, старайтесь лечить как можно искуснее, не вредя здоровых органов, и когда вылечите, возвратите обществу его члена, который может быть для него полезнее многих других, и в особенности своим примером, а не клеймите его вечным позором.

______________________

* Я бы мог привести здесь еще один пример человека, совершившего ужасное преступление, которого потом не только я, но и все те, которые были с нами знакомы, знали за добродетельнейшего и честнейшего человека. Не смею ни назвать его, ни говорить о нем, потому что он еще жив, и я боюсь, чтобы как-нибудь случайно эти записки не растравили его раны.

______________________

В Восточной Сибири существует обыкновение, которое показывает, какими глазами сельское народонаселение смотрит на беглых, оставляющих нередко места своих работ или ссылки вследствие тяжких работ, дурного обращения местного начальства или худого содержания. В каждом селении при домах вы увидите под окнами небольшие полки, на которые кладут на ночь ржаной хлеб, пшеничные булки, творог и крынки с молоком и простоквашею. Беглые, проходя ночью селение, берут это все с собою, как подаяние. Это обыкновение вместе с тем избавляет жителей от воровства, ибо от недостатка в пище беглецы поневоле должны прибегнуть к покушению на собственность.

Простясь с добрым и умным нашим Ермолаем, мы отправились далее. Верст за 200 от Иркутска, на одном из этапов, явился к нам только что выпущенный из Академии военный медик, очень милый и добрый юноша. Он только что прибыл к своей должности и очень жаловался на судьбу свою, которая предназначила ему жить в отдаленном краю и в таком месте, где нет ни общества, ни способов к занятиям, ни развлечения для человека, сколько-нибудь образованного. Я нарочно упоминаю здесь об этой встрече, чтобы показать, как мало заботятся у нас о том, чтобы по окончании воспитания доставлять молодым людям средства к дальнейшему своему образованию и предохранить их от пагубных следствий скуки, бездеятельности и одиночества. Проезжая это же селение чрез 10 лет, когда мы с Ивашевым ехали из Петровского завода в Туринск, к нам явился тот же медик, но уже не тот человек. Он вошел к нам нетрезвый, с распухшим лицом, в изорванном сюртуке, который едва влез на его толстую, можно сказать, безобразную фигуру. Я позабыл было о первой моей с ним встрече, и хотя нам вовсе неприятно было его присутствие, тем более, что тут была супруга Ивашева, но из вежливости мы пригласили его напиться с нами чаю. Когда мы несколько разговорились с ним, я узнал в нем прежнего юношу и напомнил ему о первом нашем свидании. Лишь только я об этом упомянул, он, бедный, залился горькими слезами. «Боже мой,— вскричал он,— как изменился я с тех пор, что я теперь, на что гожусь? Ни за что бы не пришел к вам, если б знал, что мы виделись прежде. Мне совестно даже самого себя, а всему причиною проклятое это место; сколько я ни просил, как ни старался, чтобы меня перевели отсюда, начальство не обращало внимания на мои просьбы. Скука погубила меня: никакого занятия, никакого развлечения и никакого общества. Один только этапный офицер, и тот из солдат, грубый, нетрезвый. Придешь к нему — сейчас водка. Я стал пить, женился на крестьянке и теперь уже совершенно освоился с своим положением, так что, если бы и захотели меня перевести отсюда, я бы не согласился. В другом месте, в другом обществе я уже не гожусь». Вскоре он вышел от нас, извиняясь, что беспокоил, и прося нас пожалеть о нем. Сколько погибает таким образом дельных и умных людей, которые при другой обстановке, и в особенности в первое время молодости, были бы полезными членами общества!

Наконец мы прибыли в Иркутск. Это было поздно вечером. Нас подвезли к острогу и поместили в особой комнате. Сейчас явился полицеймейстер, обошелся с нами очень вежливо, спросил, не имеем ли мы в чем надобности, и распорядился нашим ужином. У меня дорогой сделался флюс, от которого я очень страдал, будучи беспрестанно на холоду, и я попросил его переговорить с доктором. Он обещал свозить меня к нему на другой день утром. Отведенная нам комната была обширна, но очень неопрятна; около стен были нары, на которых мы расположились ночевать. Утром, лишь только мы напились чаю, приехал опять полицеймейстер и городской голова купец Кузнецов, впоследствии сделавшийся известным своим богатством и огромными пожертвованиями на пользу общественную. Полицеймейстер предложил мне ехать с ним к инспектору врачебной управы. Мы отправились. Инспектор, старичок, с простодушной физиономией, лишь только узнал мою фамилию, бросился обнимать меня. Оказалось, что он некогда, до моего еще рождения, был домашним медиком в доме моего деда и знал все наше семейство. Он плакал, смотря на меня, и с большим усердием оказал мне необходимую помощь. Продержав меня более часа и снабдив лекарствами и советами, он трогательно, с участием, простился со мной. Вскоре по возвращении моем в острог прибыл к нам генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский, ласково обошелся с нами, предложил зависящие от него услуги, но при разговоре старался избегать слова «вы», а говорил с нами в третьем лице, обращаясь более к бывшим тут чиновникам, а не к нам. Это было и странно, и смешно, даже неловко ему самому. Может быть, возвратясь только из Петербурга, он имел особенные приказания насчет нас от государя и, соображаясь с ними, хотел в присутствии чиновников показать, что мы потеряли уже право на принятые в образованном обществе условия. Странно только было то, что высший государственный сановник мог думать о таких мелочах.

Мы пробыли в Иркутске около недели. Тут узнали мы кое-что о распоряжениях правительства на счет наш. Узнали, что назначен и что уже прибыл в Читу, Нерчинского округа, определенный собственно к нам комендант, генерал Лепарский, с некоторыми другими должностными лицами из военных, что в Чите наскоро приготовлено для нас помещение, обнесенное тыном, и что некоторые из прежде отправленных наших товарищей находились уже там. Все эти сведения были для нас не совсем приятны; одно только было утешительство знать, что все мы будем вместе, а на людях и умереть красно, как говорит пословица.

Из Иркутска отправили нас с казацким сотником и четырьмя казаками в Читу. Тут мы расстались с провожавшими нас жандармами и тобольским частным приставом. Все они так были с нами вежливы, так внимательны к нам, что мы не могли нахвалиться ими и не оставаться им признательными. Частный пристав не иначе называл Фонвизина, как превосходительным, и не хотел слушать, когда мы говорили ему, что лишены чинов и всех титулов. В Иркутске мы встретили также нашего фельдъегеря, которому приказано было, оставив нас в Тобольске, догнать прежде отправленную партию, в которой находился Завалишин, взять его одного и доставить в Иркутск. Решительно не понимаю причины этого распоряжения.

Много возни у нас было с нашим сотником, несмотря на то, что он очень хорош был с нами. К несчастью, он имел страсть к горячим напиткам и взял с собой целый бочонок водки, из которого на каждой станции тянул неумеренно, предлагая беспрестанно и нам следовать его примеру. Ни советы, ни просьбы наши, ни увещания ничего не помогало, и мы должны были покориться необходимости, ожидая с нетерпением прибытия в Читу.

Мы приехали туда вечером, довольно поздно, не застав ни коменданта, ни плац-майора: они были в это время в Нерчинских заводах, где находились первые восемь человек наших товарищей, отправленных туда сейчас после сентенции. Принял нас поручик Степанов и поместил в какое-то небольшое деревянное здание, окруженное тыном. Все это здание состояло из двух небольших комнат, разделенных сенями, и третьей, очень маленькой, отгороженной в самых сенях. Нас поместили в одной из них. В другой находились прежде прибывшие товарищи наши: два брата Муравьевых, Анненков, Свистунов, Завалишин, Торсон и два брата Крюковых. Мы слышали, как они говорили между собою, но нам не позволено было в этот вечер с ними видеться. Офицер Степанов освидетельствовал наши вещи, обошелся довольно грубо, поставил караул и, уходя, запер из сеней дверь, отдав ключ часовому. Никогда не видел я такого сходства в наружности, как у этого офицера, с гр. Аракчеевым. Оно так было поразительно, что впоследствии мы не иначе звали его, как Аракчеевым, и сомневались, не побочный ли он его сын. Оставшись одни, без огня, мы кое-как поместились на бывших тут нарах и легли спать вовсе не с утешительными мыслями. Мы опасались, что и здесь нам будет воспрещено сообщаться свободно с товарищами, и очень обрадовались, когда на другой день утром. Лишь только отворили нашу дверь, все они вошли к нам, радушно нас приветствовали и пригласили в свою комнату пить чай. Вслед за нами стали приезжать и другие. Каждые три дня прибывала новая партия из трех или четырех человек. Сначала помещали их в наш домик, а потом, когда сделалось уже очень тесно, в другой, устроенный таким же образом, на противоположном конце селения. К концу зимы, т.е. к апрелю месяцу, съехалось нас более 70 человек. Половина занимала один дом, а другая поместилась в другом. В это время приехали уже и несколько дам. Жена Муравьева первая, потом Фонвизина, Нарышкина, Ентальцева. Они жили в наемных квартирах у жителей, и им позволено было видеться с мужьями два раза в неделю в казематах, в присутствии офицера. Комендант тоже вскоре прибыл из Нерчинска, был у нас и обошелся ласково, хотя и официально.

Помещение наше было чрезвычайно тесно. В первой комнате, аршин восьми длины и пяти ширины, жило человек 16; во второй, почти того же размера,— тоже 16, а в третьей, маленькой,— 4 человека. В другом домике было, кажется, еще теснее. На нарах каждому из нас приходилось по три четверти аршина для постели, так что, перевертываясь ночью на другой бок, надобно было непременно толкнуть одного из соседей, особенно имея на ногах цепи, которых на ночь не снимали и которые при всяком неосторожном движении производили необыкновенный шум и чувствительную боль. Но к чему не может привыкнуть, чего не может перенести молодость! Мы все спали так же хорошо, как на роскошных постелях и мягких пуховиках.

Теснота эта была еще ощутительнее днем. Пространства для движения было так мало, что всем нам не было никакой возможности сходить с нар, притом шум от железа был так силен, что надобно было очень громко говорить, чтобы слышать друг друга. Сначала нам позволяли гулять только по двору, но потом не воспрещено выходить днем, когда вздумается. При такой тесноте это дозволение было почти необходимо: в противном случае, без воздуха и движения, могли открыться повальные болезни. Двор был небольшой, обнесенный высоким тыном, около которого на каждой стороне находился часовой, а в воротах—два; следовательно, опасаться было нечего.

При посещении дамами мужей своих выводили всех тех, кто помещался в комнате, назначенной для свидания. Разумеется, в хорошую погоду мы уходили сидеть или гулять по двору, но в худую собирались все в другую и тогда решительно помещались в ней, как сельди в бочонках. Обед нам готовили общий. Он обыкновенно состоял из супа или щей и из каши с маслом. Приносили все это в деревянных ушатах, откуда мы уже брали кушанье в тарелки. В обеденное время вносились в комнату козлы, на них клались доски, покрывались кое-как салфетками и скатертями, и на этом столе становилось кушанье. Садились же мы где было только можно: и около стола, и на нарах, одним словом, в самом разнообразном беспорядке. Ужинали тоже кое-как, и стоя, и ходя. Всякий брал свой кусок вареного мяса и ел, как и где хотел. Часто случалось, что, улегшись ночью на узенькой постели своей, состоявшей из войлока, вдруг почувствуешь что-то твердое под боком и вынешь кость, оставшуюся после ужина или обеда.

Правительство назначало нам на содержание шесть копеек меди в сутки и в месяц два пуда муки, по общему положению всех ссыльнорабочих. Разумеется, этого не могло доставать не только на все содержание, но даже и на одну пищу. Но как некоторые из нас привезли с собою деньги, отданные ими коменданту, к тому же дамы с своей стороны радушно уделяли часть своих денег, то из всего этого составилась артельная сумма, которая расходовалась на общие наши потребности.

Кроме того, дамы присылали нам кофе, шоколад и различные кушанья, служившие нам вроде лакомства. Из книг, привезенных каждым из нас, составилась порядочная библиотека, которою все могли пользоваться, и это было одним из самых приятных наших занятий, самых полезных и действительных развлечений.

Нам назначены были дни работы. Каждый день, исключая праздников, нас выводили за конвоем, на три часа поутру и на два после обеда, засыпать какой-то ров на конце селения. Мы были очень рады этим работам, потому что они позволяли нам видеться с товарищами нашими из другого каземата. Работать же нас не принуждали: свезя несколько тачек земли, мы обыкновенно садились беседовать друг с другом или читали взятую с собой книгу, и таким образом проходило время работы... Ров этот, не знаю, кто-то из нас назвал Чертовой могилой, и говорят, что он до сих пор носит это название. Впоследствии придумали нам другую работу: устроили ручную мельницу в несколько жерновов и водили туда молоть хлеб. Но и там мы почти ничего не делали, толковали, читали, играли в шахматы и только для виду подходили минут на десять к жерновам и намалывали фунта по три такой муки, которая ровно никуда не годилась. Должно отдать в этом случае справедливость коменданту, который по доброте своей смотрел на все это сквозь пальцы и поступал с нами вообще очень снисходительно и человеколюбиво.

Нам воспрещено было писать самим к нашим родным. В этом отношении, как во многих других, касающихся до ограничения свободной воли человека, нас подчинили одинаковым правилам с простыми ссыльнорабочими; в иных же случаях лишали и последнего остатка той свободы, которою они пользовались. Приезд и пребывание дам много облегчили судьбу нашу. Им нельзя было воспретить писать, и они с удовольствием приняли на себя обязанность наших секретарей, т.е. писали от себя, по поручению и от имени каждого из нас к родным и тем восстановили переписку и поддерживали родственные связи наши. Не прошло и трех месяцев, как большая часть из нас стали получать от родных письма и пособие.

С другой стороны, даже и в отношении нашего тюремного быта, нашего содержания, обращения с нами должностных лиц присутствие их было истинно благодетельно. Через них мы могли говорить с комендантом как люди свободные, не подвергаясь ответственности в нарушении той зависимости, на которую обрекал нас приговор наш. Они были свидетельницами, можно сказать, участницами нашей жизни и вместе с тем пользовались всеми правами своими, следовательно, не только могли жаловаться частным образом родным своим, но даже самому правительству, которое поневоле должно было щадить их, чтобы не восстановить против себя общего мнения, не заслужить упрека в явной жестокости и не подвергнуться справедливому осуждению истории и потомства. Не раз, по своему незнанию гражданских и уголовных законов, не признавая той неограниченной власти, которую правительство имеет над осужденными, основываясь только на чувстве справедливости и человеколюбия, они вступали, при какой-нибудь стеснительной в отношении нас мере, в борьбу с комендантом и говорили ему в глаза самые жестокие, самые колкие слова, называя его тюремщиком и прибавляя, что ни один порядочный человек не согласился бы принять на себя эту должность, иначе как только с тем, чтобы, несмотря на последствия и на гнев государя, облегчить сколько возможно участь нашу; что если он будет поступать таким образом, то заслужит не только уважение их, наше, но и уважение общее и потомства; в противном же случае они будут смотреть на него как на простого тюремщика, продавшего себя за деньги, и он оставит по себе незавидную память. Такие слова не могли не иметь влияния на доброго старика, тем более, что по сердцу своему он находил справедливыми их. «Au nom de Dieu, ne vous echauffez pas, Madame,— отвечал, бывало он им на подобную выходку.— Soyez raisonable, je ferai tout ce que depend de moi, mais vous exigez une chose qui doit me compromettre aux yeux du gouvernement. Je suis sur que vous ne voulez pas, qu’on me fasse soldat, pour n’avoir pas suivi mes instructions».— «Eh bien, soyez soldat, general,— отвечали они,— mais soyez honnete homme»*. Что ему было делать с ними после этого?

______________________

* Бога ради, не горячитесь, сударыня, будьте благоразумны: я сделаю все, что от меня зависит; но вы требуете такую вещь, которая может меня компрометировать в глазах правительства. Я уверен, вы не хотите, чтобы меня разжаловали в солдаты за то, что я нарушил данное мне приказание.— Ну что ж, будьте лучше солдатом, генерал, но будьте честным человеком (фр.).

______________________

С другой стороны, он вскоре должен был почувствовать и к нам не одно только сострадание, но и некоторое уважение. Отложа в сторону всякое самохвальство, можно по совести сказать, что мы вели себя скромно и с достоинством. При первом его посещении, когда он упомянул нам о том зависимом положении, в которое мы поставлены нашим осуждением, все отвечали ему, что мы это знаем очень хорошо, что готовы сносить с терпением все лишения, подчиняться беспрекословно всем распоряжениям, всем стеснительным противу нас мерам, но что об одном только просим его и наперед объявляем, что в этом отношении мы готовы будем лучше лишиться жизни, чем переносить хладнокровно. Эта единственная просьба наша состояла в том, чтобы не оскорблять нас дерзким обращением, но обходиться с нами, как с людьми, у которых осуждение не могло отнять их прежних понятий и их чувств.

Местность Читы и климат были бесподобны. Растительность необыкновенная. Все, что произрастало там, достигало изумительных размеров. Воздух был так благотворен, и в особенности для меня, что никогда и нигде я не наслаждался таким здоровьем. Будучи, как я уже говорил, слабого, тщедушного сложения, я, казалось, с каждым днем приобретал новые силы и наконец до такой степени укрепился, что стал почти другим человеком. Вообще, все мы в Чите очень поздоровели и, приехавши туда изнуренные крепостным заточением и нравственными испытаниями, вскоре избавились от всех последствий перенесенных нами страданий. Конечно, к этому много способствовала наша молодость, но, в свою очередь, климат оказал большую помощь. Отсутствие всяких телесных недугов имело необходимое влияние на расположение духа. Мы были веселы, легко переносили свое положение и, живя между собою дружно, как члены одного семейства, бодро и спокойно смотрели на ожидавшую нас будущность. Каждый из нас, более или менее, старался заниматься чем-нибудь. Иные с помощью книг и товарищей учились неизвестным для них языкам: французскому, немецкому, английскому, по-латыни, по-гречески, даже по-еврейски; другие занимались математикою, поэзиею, историею, живописью, музыкой и даже ручными ремеслами. Мы устроили на дворе палатку, просиживали там по целым дням с книгою и с грифельною доскою (писать на бумаге не позволялось) и не видели, как шло время. Вечера обыкновенно ходили кучками и толковали о разных предметах. Но всего превосходнее было то, что между нами не произносилось никаких упреков, никаких даже друг другу намеков относительно нашего дела. Никто не позволял себе даже замечаний другому, как вел он себя при следствии, хотя многие из нас обязаны были своею участью неосторожным показаниям или недостатку твердости кого-либо из товарищей. Казалось, что все недоброжелательные помыслы были оставлены в покинутых нами казематах и что сохранилось во всех одно только взаимное друг к другу расположение.

Помню, что в первое время нашего пребывания в Чите мы очень много толковали о возможности освободиться из нашего заключения, и вспоминаю об этом потому более, что в настоящее время предположение наше плыть по Амуру до Сахалина вполне оправдалось. Дело состояло в том, чтобы обезоружить караул и всю команду, находившуюся в Чите, задержать на время коменданта и офицеров и потом, присоединив к себе тех, которые согласятся пристать к нам, и запасясь провиантом, оружием, снарядами, наскоро построить барку или судно, спуститься реками Аргунем и Шилкою в Амур и плыть им до самого устья его, а там уже действовать и поступать по обстоятельствам. Этот план, я уверен, очень мог быть исполнен. Нас было 70 человек, молодых, здоровых, решительных людей. Обезоружить караул и выйти из казематов не представляло никакого затруднения, тем более, что большая часть солдат приняла бы сейчас нашу сторону. Вся команда состояла из ста с небольшим человек, и можно наверное предположить, что половина присоединилась бы к нам. Офицеры и комендант не могли бы нам противиться. Пока дошло бы сведение о действиях наших в Иркутск и пока приняли бы меры против нас, мы легко могли построить судно, нагрузиться и уплыть в Амур, следовательно, быть вне преследования. В Чите мы нашли бы необходимое— провиант, снаряды, и оружие — в достаточном количестве для нашего путешествия. Плавание по Амуру, как оказалось это впоследствии экспедициею генерал-губернатора Муравьева, совершалось бы без особенных препятствий. Одним словом, вероятности в успехе было много, более чем нужно при каждом смелом предприятии. Но с другой стороны, представлялись и затруднения: неожиданное сопротивление со стороны команды, следовательно, необходимость прибегнуть к силе оружия, погубить, может быть, несколько невинных жертв, одним словом, взять на совесть пролитие крови единственно для своего только освобождения. Притом непредвидимые случайности, например, нечаянное, преждевременное открытие нашего намерения комендантом или офицерами, недостаток решимости в ком-либо из нас в последнюю минуту. Наконец, вопрос, как поступить с дамами: оставить их (на что, вероятно, они бы не согласились) в руках раздраженного правительства или, взявши с собою, подвергнуть всем лишениям, всем опасностям нашего дерзкого, неверного предприятия. Обстоятельно поразмыслив обо всем этом и находя возражения некоторых более осторожных наших товарищей основательными, пылкая молодежь должна была согласиться с ними и перестала думать и толковать об освобождении своем.

В это время случилось в нашем каземате происшествие, которое могло иметь очень худые для нас последствия, где выказалось благоразумие и расположение к нам коменданта. Раз как-то г-жа Муравьева пришла на свидание с мужем в сопровождении дежурного офицера. Офицер этот, подпоручик Дубинин, не напрасно носил такую фамилию и сверх того в этот день был в нетрезвом виде. Муравьев с женой остались, по обыкновению, в присутствии его в одной из комнат, а мы все разошлись: кто на дворе, кто в остальных двух казематах. Муравьева была не очень здорова и прилегла на постели своего мужа, говорила о чем-то с ним, вмешивая иногда в разговор французские фразы и слова. Офицеру это не понравилось, и он с грубостию сказал ей, чтобы она говорила по-русски. Но она, посмотрев на него и не совсем понимая его выражения, спросила опять по-французски мужа: «Qu’est се qu’il veut, mon ami?» [Чего он хочет, мой друг? (фр.)]

Тогда Дубинин, потерявший от вина последний здравый смысл свой и полагая, может быть, что она бранит его, схватил ее вдруг за руку и неистово закричал: «Я приказываю тебе говорить по-русски». Бедная Муравьева, не ожидавши такой выходки, такой наглости, закричала в испуге и выбежала из комнаты в сени. Дубинин бросился за ней, несмотря на усилия мужа удержать его. Большая часть из нас, и в том числе и брат Муравьевой, гр. Чернышев, услышав шум, отворили из своих комнат двери в сени, чтобы узнать, что происходит, и вдруг увидели бедную женщину в истерическом припадке и всю в слезах, преследуемую Дубининым. В одну минуту мы на него бросились, схватили его, но он успел уже переступить на крыльцо и, потеряв голову, в припадке бешенства закричал часовым и караульному у ворот, чтобы они примкнули штыки и шли к нему на помощь. Мы, в свою очередь, закричали также, чтобы они не смели трогаться с места и что офицер пьяный, сам не знает, что приказывает им. К счастью, они послушали нас, а не офицера, остались равнодушными зрителями и пропустили Муравьеву в ворота. Мы попросили старшего унтер-офицера сейчас же бежать к плац-майору и звать его к нам. Дубинина же отпустили тогда только, когда все успокоилось и унтер-офицер отправился исполнять наше поручение. Он побежал от нас туда же.

Явился плац-майор и сменил сейчас Дубинина с дежурства. Мы рассказали, как все происходило; он просил нас успокоиться; но заметно было, что он боялся, чтобы из этого не вышло какого-нибудь серьезного дела и чтобы самому не подвергнуться взысканию за излишнюю к нам снисходительность. Коменданта в это время не было в Чите. Его ожидали на другой или на третий день. До приезда его нас перестали водить на работу для того, чтобы мы не могли сообщаться с прочими товарищами нашими, и вообще присмотр сделался как-то строже. По возвращении своем комендант сейчас пошел к Александре Григорьевне Муравьевой, извинился перед нею в невежливости офицера и уверил ее, что впредь ни одна из дам не подвергнется подобной дерзости. Потом зашел к нам, вызвал Муравьева и Чернышева, долго говорил с ними и просил, в лице их, всех нас как можно быть осторожнее на будущее время. «Что, если бы солдаты не были так благоразумны,—прибавил он,— если бы они послушались не вас, а офицера? Вы бы могли все погибнуть. Тогда скрыть происшествие было бы невозможно. Хотя офицер и первый подал повод, и он тоже подвергся бы ответственности, но вам какая от того польза? Вас бы все-таки осудили, как возмутителей, а в вашем положении это подвергает Бог знает чему. Я уже тогда, кроме бесполезного сожаления, ничем бы не мог пособить вам.» Далее уверил их, что происшествие это он кончит домашним образом, не донесет о нем никому, а переведет только Дубинина в другую команду.

Своим офицерам, а особенно плац-майору, который был его родной племянник, он порядочно намылил голову за то, что они не смотрят за дежурными и допускают их отправлять эту обязанность в нетрезвом виде. Тем кончилось это происшествие. Если бы комендант был недоброжелательный, злой человек, он бы и в этом случае мог подвергнуть нас большим неприятностям, в особенности если бы дело представлено было в превратном смысле.

Между тем, в продолжение лета 1827 г. нам строили другое временное помещение. Я говорю потому временное, что в то же время в Петровском чугунном заводе, в расстоянии 600 верст от Читы, созидался большой тюремный замок, куда правительство намерено было перевести нас, что впоследствии и было исполнено. Это помещение в Чите окончено было к осени, и нас всех перевели туда. Оно заключало в себе две половины, разделенные между собою теплыми сенями или широким коридором. Каждая половина состояла из двух больших комнат, не имевших между собою сообщения. Вход в каждую из них был из коридора. В каждой комнате помещались от 15 до 20 человек довольно свободно. У всякого из нас была особая кровать и подле ночной столик. Посередине оставалось достаточно места для большого стола и для скамеек вокруг него. За этим столом мы обедали, пили чай и занимались. В одном из прежних казематов наших оставлено было человек 15, а другой назначен был для лазарета, на случай болезни кого-либо из нас. Туда водили также на свидание мужей с их супругами. Вскоре, впрочем, стали отпускать первых на собственные квартиры их жен, под конвоем. Офицер уже не присутствовал при их свидании после происшествия с Дубининым.

Осенью и зимою 1827 г. стали прибывать и остальные из наших товарищей, находившиеся в финляндских крепостях. Равным образом привезли и тех 8 человек, которые отправлены были сейчас после сентенции в Нерчинские заводы. С ними приехали и жены двух из них, княгини Трубецкая и Волконская. Отправившись вслед за мужьями своими в Сибирь, они жили с ними во время их пребывания в заводах. К концу зимы все осужденные на работы находились уже в Чите, исключая Батенкова, Кюхельбекера 1-го, Поджио 1-го, которые, неизвестно, по какой причине, оставлены были в крепостях. Первый пробыл в заточении около двадцати лет, а два другие — около десяти.

Приезд новых товарищей наших, рассказы каждого из них о том, что было с ним после сентенции, о том, что каждый испытал, как провел последнее время и т.д., весьма естественно доставляли предметы разговора в наших беседах. Сверх того, мы, через дам наших, стали получать газеты и журналы. Тогда была война с Персией и потом с Турцией. События этих войн не могли не интересовать нас. Мы еще не могли забыть военной службы, не могли быть равнодушными к успехам нашего оружия, знали более или менее почти всех действующих лиц наших, от главнокомандующих до последнего генерала. Многие из отличившихся в эти кампании были нашими товарищами, иные даже друзьями. Следовательно, мы с участием следили за каждым успехом русских войск, за каждым подвигом кого-либо из наших знакомых или бывших друзей. Многие из них теперь уже государственными сановниками, известными генералами, администраторами, и я уверен, что до сих пор они сохранили сердечное о нас воспоминание. По крайней мере те из них, с которыми мне случилось видеться, не только не забыли меня, но встретили с прежнею любовью, с прежнею откровенностью, как будто бы между нами не существовало никакого различия в общественном положении. Спасибо им за это, и от души спасибо! Это служит мне доказательством, что я не ошибался в выборе моих юношеских привязанностей. Ныне даже, когда я пишу эти строки, я получил знак душевного воспоминания и дружбы одного из прежних друзей моей молодости, с которым я расстался и не видался более тридцати лет.

Вскоре мы устроили некоторые общие занятия, общие поучительные беседы. Каждое воскресенье многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, например, собственные переводы знаменитых иностранных проповедников — английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний Апостолов или Посланий. Два раза в неделю собирались мы тоже и на литературные беседы. Тут каждый читал что-нибудь собственное или переводное из предмета, им избранного: истории, географии, философии, политической экономии, словесности, поэзии и т.д. Бывали и концерты или вечера музыкальные. Звучные и прекрасные стихи Одоевского, относящиеся к нашему положению, согласные с нашими мнениями, с нашею любовью к отечеству, нередко пелись хором и под звуки собственного сочинения кого-либо из наших товарищей-музыкантов.

Знаменитый наш поэт Пушкин прислал нам в это время свое послание:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье:
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
      Несчастью верная сестра,
      Надежда в мрачном подземелье
      Разбудит бодрость и веселье,
      Придет желанная пора:
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас:
      Оковы тяжкие надут,
      Темницы рухнут — и свобода
      Вас примет радостно у входа,
      И братья месть вам отдадут.

Здесь, кстати, помещаю прекрасные стихи покойного товарища нашего поэта Одоевского, написанные в альбом княгини М.Н. Волконской 25 декабря 1829 года, в день ее рождения:

Был край, слезам и скорби посвященный,
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе там рожденный,
Не услаждал страдальческих очей;
Где душен был и воздух вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю вызывал.
      Вдруг ангелы с лазури низлетели
      С отрадою к страдальцам той страны,
      Но прежде свой небесный дух одели
      В прозрачные, земные пелены,
      И вестницы благие Провиденья
      Явилися, как дочери земли,
      И узникам с улыбкой утешенья
      Любовь и мир душевный принесли.
И каждый день садились у ограды,
И сквозь нее небесные уста
По капле им точили мед отрады.
С тех пор лились в темнице дни, лета;
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного.
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего.

В этих стихах Одоевский так верно, так прекрасно высказал тогда общие наши чувства, что я не считаю нескромностью украсить ими мои воспоминания.

Я бы мог поместить здесь многое из того, что я узнал тогда от товарищей моих, собравшихся вместе, в отношении нашего общества, нашего дела, так и в отношении действий правительства при восстании 14 декабря, во время следствия и после него; но, предположив себе писать только то, в чем я сам участвовал или чему был свидетелем, я ограничиваюсь одними собственными моими воспоминаниями.

В апреле месяце 1828 г. последнему разряду сосланных в работу окончился срок (они были осуждены на два года, а в коронацию им убавили еще год), и потому их отправили на поселение. Прежде еще взяты были присланными из Петербурга фельдъегерями Толстой, Корнилович и отвезены служить на Кавказ солдатами.

Вот имена отправленных в этот год на поселение: Кривцов, Аврамов 2-й, Чернышев, Лисовский, фон Бриген, Ентальцев, Тизенгаузен, Лихарев, Загорецкий, Черкасов и Выгодовский. Им назначены места для водворения в самых северных частях восточной и западной Сибири — в Туруханске, Березове и Пелыме.

Впоследствии некоторым из них разрешено было вступить в службу солдатами на Кавказ, а других перевели на юг, в места, более удобные для жительства.

Горестно нам было расставаться с ними, да и им мало представлялось утешительного в будущей одинокой жизни в северной Сибири, в особенности тем из них, кто не надеялся иметь достаточных способов, у кого не было близких родных или у кого родные были небогатые люди. Дамы наши и в этом случае явились благодетельными гениями. Они по возможности снабжали неимущих отъезжающих бельем, платьем, книгами и деньгами.

По отъезде их опростался и тот каземат, где они оставались при переводе нашем в новое здание. Его занимали теперь, по собственному желанию, Муханов, Ивашев и Завалишин.

При нашей тюрьме был обширный двор, обнесенный тыном. На этом дворе позволено было некоторым из нас построить себе комнаты; другие, в том числе и я, устроили для лета палатки. Мы удалялись туда днем, чтобы свободнее заниматься и избавляться на время от постоянного шума в наших комнатах, необходимого следствия многолюдства и носимых нами цепей.

Еще в 1827 г. прибыла к одному из наших товарищей, Анненкову, невеста его из России. Она была француженка и лично просила государя позволения ехать в Сибирь и соединить с ним свою судьбу, заранее соглашаясь на все условия. Государь удовлетворил ее просьбу. Ей дали подписать бумагу, в которой она отрекалась от прав своих и подчинялась всем ограничениям, всем мерам, которые могут быть приняты в ее отношении при выходе замуж за государственного преступника. Она приехала в Читу летом и дня через три была обвенчана в Читинской церкви. Это была любопытная и, может быть, единственная свадьба в мире. На время венчания с Анненкова сняли железа и сейчас по окончании обряда опять надели и увели обратно в тюрьму и потом поступали с ними, как с другими женатыми, т.е. давали им два раза в неделю свидание на квартире госпожи Анненковой.

Перейдя в новое здание, мы с разрешения коменданта устроили несколько хозяйственную часть свою. Избрали на время хозяина, который заведовал кухнею, заготовлением припасов, покупкою сахара, чая и т.д., и назначили двух смотреть за огородом. Сверх того, в каждой комнате двое из нас по очереди дежурили. Обязанность их состояла наблюдать за чистотой, приготовлять к обеду стол, брать от хозяина кухни на свою комнату кушанье, приготовлять к чаю самовары и разливать чай. Во всем этом помогали им нанятые, для каждой комнаты по одному, мальчики. Они носили кушанье, воду, ставили самовары, убирали комнаты и употреблялись на посылки.

Мы пробыли в Чите до июля месяца 1830 г., стало быть, более трех лет. Нам было уже давно известно, что в Петровском Заводе строился для нас тюремный замок и что скоро всех нас туда переведут. Комендант раза два уже ездил туда, чтобы осмотреть и ускорить работы; наконец, сами офицеры объявили нам, что летом этого года мы будем перемещены из Читы.

Хотя читинская тюрьма и не совсем была удобна для нас, особенно зимою, когда наступали жестокие холода и когда надобно было сидеть целый день в не совсем теплой комнате, с маленькими замерзшими окнами, через которые едва проходил свет, и в которой в три часа пополудни было уже так темно, что надобно было зажигать свечи*; хотя шум от хождения и разговора живших в одной комнате 20 человек мало давал покоя и не позволял заниматься ничем серьезным, но мы так было привыкли к этой жизни, что с сожалением помышляли о предстоящей перемене.

______________________

* Цепи с нас были сняты по Высочайшему повелению осенью 1828 г. вследствие какого-то торжественного события в царской фамилии. По существующим указаниям не следовало нам и носить их, потому что ссылаемые в работы разжалованные дворяне избавлены от ношения цепей, и только при вторичном преступлении, т.е. когда они уже не пользуются правами дворянства, с ними поступают, как с простолюдинами. Но государю угодно было подвергнуть нас и этой мере наказания.

______________________

Наконец, комендант объявил нам, чтобы мы собирались к походу в Петровский Завод. Идти туда мы должны были пешком, делая каждый день по одной станции от 20 до 30 верст и пользуясь в три дня одним днем отдыха. Тем, которые были слабого здоровья, и в том числе и мне, позволялось иметь на двух человек собственную повозку, для того чтобы можно было иногда присесть и под которую назначалась обывательская лошадь. Под вещи наши приготовлены были также подводы. Все мы разделены были на две партии. Первая выступила тремя днями ранее. При каждой партии находились офицеры и конвой. Комендант и плац-майор ехали сами по себе и навещали, по усмотрению своему, ту и другую партию. Дамы могли отправляться вперед в Петровский Завод или следовать за нами в собственных экипажах и на свой счет.

В Чите я имел утешение получать письма от родных моих и некоторое пособие.

Один из моих братьев находился в турецком походе, писала ко мне жена его. Другой, отставной, живший в деревне, поспешил отвечать на письмо одной из наших дам. Я получил также известие и от родных покойной жены. Оно было горестное: оставленная мною у них пятимесячная дочь моя, единственный залог моего кратковременного союза, скончалась полутора годов. Это последнее известие сильно поразило меня.

Перед выходом нашим из Читы с другом моим Ивашевым случилось такое событие, которое видимо показало над ним благость Провидения. Я, кажется, упомянул уже, что он, Муханов и Завалишин, по собственной просьбе, остались в прежнем маленьком каземате. Им там было свободнее и покойнее. Я нередко, с разрешения коменданта, бывал у них и просиживал по нескольку часов, другие товарищи также посещали их. В свою очередь, и они ходили к нам. Сверх того, мы виделись почти каждый день во время работы. Ивашев, как я замечал, никак не мог привыкнуть к своему настоящему положению и видимо тяготился им. Мы часто об этом говорили между собою, и я старался сколько можно поддержать его и внушить ему более твердости. Ничто не помогало. Он был грустен, мрачен и задумчив. Раз как-то на работе Муханов отвел меня в сторону, сказал мне, что Ивашев готовится сделать большую глупость, которая может стоить ему жизни, и что он нарочно решился мне сказать об этом, чтобы я с моей стороны попробовал отговорить его. Тут он мне объявил, что он вздумал бежать, и сообщил все, что знал о том.

Вот в чем состояло дело. Ивашев вошел в сношение с каким-то бегло-ссыльнорабочим, который обещался провести его за китайскую границу. Этот беглый завтра же должен был придти ночью к тыну их каземата. Тын уже был подпилен, и место для выхода приготовлено. По выходе из острога они должны были отправиться в ближний лес, где, по словам беглого, было уже приготовлено подземельное жилище, в котором они должны были скрываться, покуда не прекратятся поиски, и где находились уже необходимые на это время припасы. Когда же прекратятся поиски, то они предполагали отправиться к китайской границе и там действовать смотря по обстоятельствам. Этот план был так неблагоразумен, так нелеп, можно сказать, исполнение его до такой степени невозможно, что я удивился, как мог Ивашев согласиться на него. Не было почти никакого сомнения, что человек, соблазнявший его побегом, имел какие-нибудь другие намерения: или выдать его начальству и тем заслужить себе прощение*, или безнаказанно убить его и завладеть находящимися у него деньгами; я же знал, что у него они были: приехавши в Читу, он не объявил коменданту 1000 руб., которые привез с собою, и сверх того тайным образом получил еще 500 руб. Об этом сам он мне сказывал.

______________________

* Подобное обстоятельство было с известным поляком Высоцким. Один из беглых уговорил его бежать с завода, на котором он находился, и обещал провести в Монголию. Тот поверил ему, и они отправились; но беглый завел его на какой-то островок реки Ангары, так что ему некуда было уйти оттуда, там его оставил, а сам дал знать о его побеге начальству и привел посланный отряд к острову. Из этого сделали блистательное дело храбрости отряда и преданности беглого: офицер, командовавший отрядом (адъютант генерал-губернатора), был переведен в гвардию, солдаты награждены, а беглый прощен. Высоцкого, который и не думал защищаться, взяли, судили и строго наказали.

______________________

Выслушав Муханова, я сейчас после работы отправился к Ивашеву, сказал ему, что мне известно его намерение и что я пришел с ним об этом переговорить. Он очень спокойно отвечал мне, что с моей стороны было бы напрасным трудом его отклонять, что он твердо решился исполнить свое намерение и что потому только давно мне не сказал о том, что не желал подвергать меня какой-либо ответственности. На все мои убеждения, на все доводы о неосновательности его предприятия и об опасности, ему угрожающей, он отвечал одно и то же: что уже решился, что далее оставаться в каземате он не в состоянии, что лучше умереть, чем жить таким образом. Одним словом, истощив возражения, я не знал, что делать. Время было так коротко, завтрашний день был уже назначен, и оставалось одно только средство остановить его — дать знать коменданту. Но быть доносчиком на своего товарища, на своего друга—ужасно! Наконец, видя все мои убеждения напрасными, я решительно сказал ему: «Послушай, Ивашев, именем нашей дружбы, прошу тебя отложить исполнение твоего намерения на одну только неделю. В эту неделю обсудим хорошенько твое предприятие, взвесим хладнокровно le pour et le contre [за и против (фр.)], и если ты останешься при тех же мыслях, то обещаю тебе не препятствовать».— «А если я не соглашусь откладывать на неделю?» — возразил он.— «Если не согласишься,— воскликнул я с жаром,— ты заставишь меня сделать из любви к тебе то, чем я гнушаюсь,— сейчас попрошу свидания с комендантом и расскажу ему все. Ты знаешь меня довольно, чтобы верить, что я это сделаю и сделаю именно по убеждению, что это осталось единственным средством для твоего спасения». Муханов меня поддерживал. Наконец, Ивашев дал нам слово подождать неделю. Я не опасался, чтобы он нарушил его, тем более, что Муханов жил с ним и мог за ним наблюдать.

На третий день после этого разговора я опять отпросился к Ивашеву, и мы толковали об его намерении. Я исчислял ему все опасности, все невероятности успеха. Он настаивал на своем, как вдруг входит унтер-офицер и говорит ему, что его требует к себе комендант. Ивашев посмотрел на меня; но, видя мое спокойствие, с чувством сказал мне: «Прости меня, друг Басаргин, в минутном подозрении. Но что б это значило? — прибавил он.— Не понимаю». Я сказал, что дождусь его возвращения, и остался с Мухановым.

Ивашев возвратился не скоро. Комендант продержал его часа два, и мы уже не знали, чему приписать его долгое отсутствие. Опасались даже, не открылось ли каким образом нелепое намерение бегства. Наконец, приходит Ивашев, расстроенный, и в несвязанных словах сообщает нам новость, которая и нас поразила. Комендант присылал за ним для того, чтобы передать ему два письма: одно его матери, а другое матушки будущей жены его, и спросил его, согласен ли он жениться на той девушке, мать которой писала это письмо. Оно адресовано было к матери Ивашева. В нем г-жа Ледантю открывала ей любовь дочери к ее сыну, говорила, что эта любовь была причиною ее опасной болезни, в продолжение которой, думая умереть, она призналась матери в своей к нему привязанности, и что тут же мать дала слово дочери, по выздоровлении её, уведомить об этом г-жу Ивашеву и, в случае ее согласия и согласия сына, дозволить дочери ехать в Сибирь для вступления с ним в брак. В этом письме она упоминала также, что дочь ее ни за что не открыла тайны своей, если бы Ивашев находился в прежнем положении, но что теперь, когда его постигло несчастие и когда она знает, что присутствием своим может облегчить его участь, доставить ему некоторое утешение, то не задумывается нарушить светские приличия — предложить ему свою руку. Мать Ивашева отправила это письмо, вместе с своим, к графу Бенкендорфу, и тот, с разрешения государя, предписывал коменданту спросить самого Ивашева, согласен ли он вступить в брак с девицею Ледантю.

Ивашев просил коменданта повременить ответом до другого дня. Мы долго рассуждали об этом неожиданном для него событии. Девицу Ледантю он очень хорошо знал. Она воспитывалась с его сестрами у них в доме, и в то время, когда он бывал в отпусках, очень ему нравилась, но никогда он не помышлял жениться на ней, потому что различие в их общественных положениях не допускало его останавливаться на этой мысли. Теперь же, припоминая некоторые подробности своих с ней сношений, он должен был убедиться в ее к нему сердечном расположении. Вопрос о том, будет ли она счастлива с ним в его теперешнем положении, будет ли он уметь вознаградить ее своею привязанностью за ту жертву, которую она принесет ему, и не станет ли он впоследствии раскаиваться в своем поступке, очень его тревожил. Мы с Мухановым знали его кроткий характер, знали все его прекрасные качества, были уверены, что оба они будут счастливы, и потому решительно советовали ему согласиться. Наконец, он решился принять предложение. Разумеется, после этого решения не было уже и помину о побеге. Я даже не знаю, куда девался его искуситель и как он от него отделался. Не возьми я от него слова подождать неделю, легко могло бы случиться, что эти письма не застали бы его в Чите и пришли, когда делались бы о нем розыски, следовательно, не только бы брак его не состоялся, но и сам он по всем вероятностям непременно бы погиб тем или другим образом. Так иногда самое ничтожное обстоятельство, по воле Провидения, спасает или губит человека.

Свадьба Ивашева была уже в Петровском Заводе, и потому я буду говорить о ней в своем месте.

В июле, не помню, которого числа, мы выступили из Читы. Я находился в первой партии; мы с сожалением простились навсегда с местом, где прожили более трех лет и которое оставило в памяти моей много приятных впечатлений. Небольшое число жителей Читы так полюбили нас, что плакали, расставаясь с нами, и провожали до перевоза, более трех верст от селения. В особенности мы пользовались расположением жены читинского горного начальника г-жи Смольяниновой. Она каждый день присылала нам во время работы завтраки своей стряпни, старалась каждому быть чем-нибудь полезною, но преимущественно расположена была к Анненкову и Завалишину. Дед первого со стороны матери, генерал Якоби, был когда-то генерал-губернатором в Сибири и оказал услугу отцу Смольяниновой. Она не могла этого забыть и считала священным долгом отплатить внуку за благодеяние деда. Прекрасная черта в простой, необразованной женщине. Она даже пострадала за Анненковых и нисколько не сожалела об этом. Письмо, отданное ей г-жою Анненковой и отправленное ею секретно к кому-то из родных Анненкова в Москву, попалось в руки правительства. Из него узнали, что оно шло через Смольянинову, и приказали коменданту арестовать ее на неделю. Завалишин впоследствии женился на ее дочери и по окончании своего тюремного заключения жил с ними в Чите.

Поход наш в Петровский Завод, продолжавшийся с лишком месяц в самую прекрасную летнюю погоду, был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и наше комическое шествие. Оно открывалось почти всегда Завалишиным, в круглой шляпе с величайшими полями и в каком-то платье черного цвета своего собственного изобретения, похожем на квакерский кафтан. Будучи маленького роста, он держал в одной руке палку гораздо выше себя, а в другой книгу, которую читал. За ним — Якушкин в курточке a l’enfant, [детской (фр.)], Волконский в женской кацавейке; некоторые в долгополых пономарских сюртуках, другие в испанских мантиях, иные в блузах; одним словом, такое разнообразие комического, что если б мы встретили какого-нибудь европейца, выехавшего только из столицы, то он непременно подумал бы, что тут есть большое заведение для сумасшедших и их вывели гулять. Выходя с места очень рано, часа в три утра, мы к восьми или к девяти часам оканчивали переход наш и располагались на отдых. Останавливались не в деревнях, которых по Бурятской степи очень мало, а в поле, где заранее приготовлялись юрты. Место выбирали около речки или источника на лугу и всегда почти с живописными окрестностями и местоположением. В Восточной Сибири, и особенно за Байкалом, природа так великолепна, так изумительно красива, так богата флорою и приятными для глаз ландшафтами, что, бывало, невольно, с восторженным удивлением, простоишь несколько времени, глядя на окружающие предметы и окрестности. Воздух же так благотворен и так напитан ароматами душистых трав и цветов, что, дыша им, чувствуешь какое-то особенное наслаждение. При каждой партии находился избранный нами из товарищей хозяин, который отправлялся обыкновенно с служителями вперед на место отдыха и к приходу партии приготовлял самовары и обед. По прибытии на место мы выбирали себе юрты и располагались в них по четыре или пять человек в каждой. Употребив с полчаса времени на приведение в порядок необходимых вещей и постелей наших, мы отправлялись обыкновенно купаться, потом садились или, лучше сказать, ложились пить чай и беседовали таким образом до самого обеда. Ивашев, Муханов, двое братьев Беляевых и я располагались всегда вместе, в одной юрте. К нам обыкновенно собирались многие товарищи из других юрт. Один из пятерых обыкновенно дежурил по очереди, т. е. разливал чай, приносил обед, приготовлял и убирал посуду. После обеда часа два-три отдыхали, а с уменьшением жара выходили гулять и любоваться местоположением. Потом пили чай, купались и опять беседовали до вечера.

Вечером маленький лагерь наш представлял прекрасную для глаз картину, достойную кисти художника-живописца. Вокруг становилась цепь часовых, которые беспрестанно перекликались между собою; в разных местах зажигались костры дров, около которых сидели в разнообразных положениях проводники наши — буряты, между которыми были и женщины, с своими азиатскими лицами и странными костюмами. В юртах наших светились огни, и в открытый вход их видна была вся внутренность и все то, что происходило в каждой из них. Почти всегда в это время большая часть из нас ходили кучками внутри цепи, около костров, толковали с бурятами и между собою. Вид всего этого был бесподобный, и я часто проводил целые часы, сидя на каком-нибудь пне, восхищаясь окружающею меня картиною. Особенно приятен для нас был день отдыха. Тогда мы оставались на одном месте почти два дня и, следовательно, имели время и хорошенько отдохнуть, и налюбоваться природой, и побеседовать между собою. Лишь только начинало светать, нас обыкновенно будили, и в полчаса мы были уже готовы к походу. Пройдя верст 12 или 15, мы на час останавливались у какого-нибудь источника и завтракали. Рюмка водки, кусок холодной телятины и жареной курицы всегда был в запасе у кого-либо из женатых и радушно предлагался всем. Во время похода многие отходили на некоторое расстояние в стороны и занимались ботаническим исследованием тамошней флоры или сбором коллекции насекомых. Последним предметом любили заниматься братья Борисовы. Они составили за Байкалом и в Сибири огромную и очень любопытную коллекцию насекомых, которую послали, кажется, знаменитому профессору Фишеру. Ботаником нашим был Якушкин.

В партии нашей находился Лунин. Он, по своему оригинальному характеру, уму, образованию и некоторой опытности, приобретенной в высшем обществе, был человек очень замечательный и очень приятный. Большая часть из временщиков того времени (Чернышев, Орлов, Бенкендорф и т.д.) были его товарищами по службе. С Карамзиным, Батюшковым и многими другими замечательными лицами он был в самых близких отношениях. Мы с любопытством слушали его рассказы о закулисных событиях прошедшего царствования и его суждения о деятелях того времени, поставленных на незаслуженные пьедесталы. Князь Волконский и Никита Муравьев, бывшие тоже в нашей партии, очень занимали нас также своими любопытными разговорами. Первый — член высшей русской аристократии, бывший флигель-адъютант и генерал с 23 лет от роду, отлично участвовал в кампании 1812 г. и находился или при самом государе, или при главнокомандующих, был часто употребляем для исполнения важных поручений и потому много видал и много знал. Говорил он прекрасно, с одушевлением, особенно когда дело шло о военных действиях. Второй — сын воспитателя императора Александра и великого князя Константина, известного Михаила Никитича Муравьева,— был человек с разнообразными и большими сведениями. Он занимал не последнее место в аристократическом петербургском кругу. В доме его матушки, вдовы покойного М.Н., собирались все замечательные люди того времени: Карамзин, Уваров, Оленин, Панин. и т.д. Много любопытного, почерпнутого из их рассказов, мог бы я поместить здесь, но удерживаюсь, не желая нарушить принятого мною правила.

Во время путешествия нашего приехали к нам еще две дамы: жена Розена и Юшневская. Последняя, проживая в Тульчине, сообщила мне некоторые сведения о родных покойной жены моей, с которыми она жила в одном месте. Они по отъезде ее собирались ехать на жительство в Петербург, где служил брат жены моей, выпущенный после меня уже из лицея.

Наконец, мы стали приближаться к Петровскому Заводу. Прошли г. Верхнеудинск и, следуя далее, останавливались уже в старообрядческих селениях. Вообще они живут в этом краю очень привольно и достаточно. Переведенные туда из России в царствование Екатерины и будучи народом трудолюбивым, трезвым, они скоро разбогатели в своих новых местах. Некоторые из их селений удивляли нас своею величиною и постройкою. Нас принимали они радушно, и мы очень покойно помещались у них во время наших ночлегов.

Верст за сто от Петровского дамы наши уехали вперед для приготовления себе квартир. Некоторые из них (Муравьева, Трубецкая и Анненкова) имели уже детей. Три их дочери, рожденные в Чите, теперь уже замужем и находятся в России с мужьями своими. Вероятно, они уже забыли о месте своего рождения и той обстановке, которая сопровождала их появление на свете и их младенчество.

На последнем ночлеге к Петровскому мы прочли в газетах об июльской революции в Париже и о последующих за ней событиях. Это сильно взволновало юные умы наши, и мы с восторгом перечитывали все то, что описывалось о баррикадах и трехдневном народном восстании. Вечером все мы собрались вместе, достали где-то бутылки две-три шипучего и выпили по бокалу за июльскую революцию и пропели хором «Марсельезу». Веселые, с надеждою на лучшую будущность Европы, входили мы в Петровское.

Петровский Завод, большое заселение с двумя тысячами жителей, с казенными зданиями для выработки чугуна, с плавильнею, большим прудом и плотиною, деревянною церковью и двумя- или тремястами изб показалось нам, после немноголюдной Читы, чем-то огромным. Входя в него, мы уже могли видеть приготовленный для нас тюремный замок — обширное четвероугольное здание, выкрашенное желтой краской и занимавшее, вместе с идущим от боков его тыном, большое пространство; жилое строение, т.е. то, где находились наши казематы, занимало один фас четвероугольника и по половине боковых фасов. К ним примыкал высокий тын и составлял две другие половины боковых фасов и весь задний. Пространство между тыном назначалось для прогулок наших. В середине переднего фаса находились гауптвахта и вход во внутренность здания.

Все здание разделялось на двенадцать отделений; в каждом боку находилось по три; в наружном же фасе, по обеим сторонам гауптвахты,—шесть. Каждое отделение имело особый вход со двора и не сообщалось с другим. Оно состояло из коридора и пяти отдельных между собою номеров, из которых выходы были в общий коридор. Этот коридор был теплый, и из него топились печи, гревшие номера. Перед самым входом с гауптвахты на дворе было еще особое строение, заключавшее в себе: кухню, кладовую и обширную комнату, предназначенную для общего стола. Сверх того внутри здания были отдельные дворы, окруженные тыном, так что для четырех отделений: 1-го, 2-го, 11-го и 12-го (если начинать считать их с последнего из боковых) — были особые дворы; для 3-го, 4-го, 5-го — один общий; для 8-го, 9-го и 10-го—тоже общий; а для двух средних, 6-го и 7-го, находившихся по бокам ворот,— один большой двор, общий с кухонным строением.

Нас разместили сейчас же по приходе в наши казематы. Нескольким из нас, по недостатку номеров, досталось жить по двое. Комнаты наши было довольно просторны и высоки, но без окон. Свет проходил в дверь, которая была прямо против коридорного окошка, так что мы должны были помещать столы наши у этой двери, оставляли только проход и занимались чтением или другим чем-нибудь, сидя прямо против нее. Для этого она и оставалась целый день отворенною. На ночь нас запирали, но не поодиночке каждого в своем номере, а целое отделение со двора. При каждом отделении был сторож, инвалидный солдат.

В Петровском Заводе я провел шесть лет и всегда с удовольствием, с признательностью ко всем товарищам моим вспоминаю об этом времени. Не могу даже не быть благодарным и доброму коменданту, старику Лепарскому, и всем офицерам, назначенным для надзора за нами. Постараюсь изложить и нашу там жизнь, и те события в нашем маленьком обществе, нашем отдельном номере, которые сохранились у меня в памяти.

По прибытии в Завод нас некоторое время не водили на работы, а дали отдохнуть от похода и устроиться в новом нашем жилище. Мужьям позволили прожить несколько дней с женами в их домах. Говорю, в их домах, потому что каждая из дам, живши еще в Чите, или построила себе, или купила и отделала свой собственный домик в Петровском Заводе. Это исполнили они не сами, а поручили, с согласия коменданта, кому-то из знакомых им чиновников, так что, по прибытии их туда, дома для всех были уже готовы. Одни только две новоприехавшие Юшневская и Розен не имели собственных домов и поместились в наемных квартирах. В первые дни в нашей общей тюрьме было вроде хаоса: раскладывались с вещами, заказывали какую-нибудь необходимую мебель, придумывали, как лучше поместиться в своей комнате, чтобы пользоваться коридорным светом, бегали из одного номера в другой, отыскивали товарищей, осматривали отделения и все внутренние постройки тюремного замка, сходились в общую залу к обеду и к ужину, пили чай по разным местам, потому что у каждого не было ни особого самовара, ни собственного сахару и чаю. Но это продолжалось недолго и подало мысль к устройству общей артели, которая в продолжение всего нашего пребывания в Петровском так обеспечивала нашу материальную жизнь и так хорошо была придумана, что никто из нас во все это время не нуждался ни в чем и не был ни от кого зависим. Я не лишним считаю поместить здесь полный устав нашей большой артели. Он объясняет подробно как цель, так и весь механизм этого вполне оправдавшего себя учреждения. Разумеется, что все это делалось с ведома коменданта и было им одобрено. Женатые не пользовались ничем из артели, подписывая между тем значительные ежегодные взносы: Трубецкой — от 2 до 3 т. ассиг., Волконский—до 2 т., Муравьев — от 2 до 3 т., Ивашев — до 1000, Нарышкин и Фонвизин — тоже до 1000 рублей.

Те из холостых, которым присылали более 500 р. в год, вносили в полтора раза или вдвое противу получаемого ими из артели, кто 800, а кто и 1000. Остальные, по уставу, отдавали все присылаемые деньги, так что не было ни одного года, в который бы не доставалось каждому члену артели пятисот рублей ассигнациями. Из экономической суммы и из суммы маленькой артели, о которой я буду говорить ниже сего, отъезжающие на поселение получали временное пособие от 600 до 800 [руб] на каждого человека.

УСТАВ АРТЕЛИ

I

Цель учреждения артели

§ 1. Опыт нескольких лет удостоверил нас в необходимости иметь всегда налицо определенную сумму денег, которая могла бы служить как для обеспечения общественных издержек, так и для удовлетворения потребностей каждого лица. Положительное назначение суммы на наступающий год, во-первых, доставляет хозяину возможность располагать ею с большею выгодою для артели и сделать годовые и срочные закупки; во-вторых, может некоторым образом отвратить затруднительное положение, в каком вся артель и каждый участник иногда находились от замедлительной присылки денег.

II

Средства к учреждению

§ 2. Для достижения сей цели составляется годовая общественная сумма.

§ 3. Составление этой суммы производится следующим образом:

a) Подпискою на взносы.

b) Жалованьем от казны.

c) Суммою от продажи экономической муки.

§ 4. Подписка на содержание артели должна быть кончена к 1-му числу февраля.

§ 5. Сумма из пятисот рублей ассигн. принята за необходимую на полное годовое содержание каждого потребляющего лица, и на основании этого она производится таким образом:

a) Все участники артели, получающие 500 р., подписывают их сполна.

b) Получающие менее 500 р. подписывают все, что получают.

c) Получающие более 500 р. подписывают непременно 500, а свыше сей суммы по желанию.

§ 6. При подписке означаются вероятнейшие сроки взносов.

§ 7. Подписная сумма обращается в действительную следующим образом:

a) Подписавшие 500 р. и менее вносят их немедленно по получении.

b) Подписавшие свыше 500 р. вносят их, если возможно, в сроки, ими назначенные.

III

Назначение сумм

§ 8. Сложность общественной суммы разделяется на три части: на хозяйственную, частную и экономическую.

a) Хозяйственная сумма назначается на продовольствие всех участников артели в совокупности.

b) Частная сумма назначается на удовлетворение частных потребностей каждого лица отдельно.

c) Экономическая сумма назначается частью заимообразно на хозяйственные артельные обороты и частью для выдачи отъезжающим из тюрьмы.

§ 9. Хозяйственная сумма определяется наибольшим количеством денег, назначаемых на годовое продовольствие одного лица, помноженным на число потребляющих лиц.

§ 10. Частная сумма составляется от остающейся от определенной на полное годовое содержание, по вычету из оной всей хозяйственной суммы.

§ 11. Экономическая сумма составляется:

a) из пяти процентов общественной суммы, немедленно отделяемых по переводе денег из собственности подписавшихся лиц в общественную сумму;

b) из избытка действительной суммы над определенною на полное годовое содержание артели и

c) из экономии хозяйственной суммы.

§ 12. Экономическая сумма разделяется: на закупную и запасную:

a) Закупная сумма составляется: 1) из пяти процентов подписной суммы, 2) из половины избытка действительной суммы над определенною на полное годовое содержание артели и 3) из половины экономии хозяйственной суммы.

Закупная сумма назначается заимообразно на хозяйственные обороты и должна состоять в наличности к 1 февралю каждого года.

b) Запасная сумма образуется: 1) из другой половины избытка действительной суммы над определенною на полное годовое содержание и 2) из другой половины экономии хозяйственной суммы. Запасная сумма назначается для выдачи отъезжающим из острога и должна быть всегда в наличности.

IV

Свойство наличной суммы

§ 13. Всякая подписная сумма, поступившая в наличность, становится безвозвратно общественною собственностью.

V

Разделение наличных сумм

§ 14. Разделение наличной общественной суммы на хозяйственную и частную бывает правильным и неправильным.

a) Правильное разделение наличной суммы должно быть соразмерно определенному в смете годовому разделению сумм, а именно на сей 1832-й год (по исключении пяти процентов в экономическую сумму) 237 рублей на каждого участника в хозяйственную и 248 р. 80 к. в частную.

b) Неправильное разделение есть несоразмерное годовому разделению сумм.

§ 15. Если на удовлетворение хозяйственных потребностей достаточно будет суммы, отчисленной по правильному разделению, то оно и должно быть правильно: если же недостаточно, то в таком случае оно становится неправильным и производится сообразно с прилагаемой таблицею, составленной на текущий год.

Таблица допускаемого неправильного разделения сумм (1832).

  Хозяйственная сумма Участковая сумма
Месяцы Что следует Что можно выдатьЧто следует Что можно выдать
Март 19.75 40 20.73 0
Апрель 19.75 24 20.73 16
Май 19.75 16 20.73 24
Июнь 19.75 16 20.73 24
Июль 19.75 18 20.73 22
Август 19.75 20 20.73 22
Сентябрь 19.75 21 20.73 20
Октябрь 19.75 20 20.73 20
Ноябрь 19.75 20 20.73 20
Декабрь 19.75 16 20.73 24
Январь 19.7514 20.73 26
Февраль 19.75 12 20.73 30.80
Итого 237 237 248.80 248.80

VI

Движение сумм

§ 16. Хозяйственная наличная сумма обращается единственно на хозяйственные закупки.

§ 17. Частная сумма наличная разделяется на равные участки по числу лиц, состоящих в артели, и поступает навсегда в неприкосновенную собственность каждого участника.

VII

Управление суммами

§ 18. Годовое управление общественными суммами и обороты оными зависят от двух комиссий.

a) От временной, которая дает суммам годовое направление, т.е. утверждает смету, составленную хозяином на наступающий хозяйственный год, начинающийся с 1-го марта и продолжающийся по 1-е число того же месяца следующего года.

b) От постоянной комиссии, называемой хозяйственною, которая заведывает распределением и движением сумм на основании сметы, утвержденной временною комиссией.

§ 19. Временная комиссия, составленная из пяти избранных членов, собирается обыкновенно перед выборами хозяина и казначея и, сверх утверждения сметы, имеет целью:

a) Проверку общественных счетных книг.

b) Рассмотрение устава и предложение необходимых в оном изменений на общее разрешение.

c) Распоряжение при выборах в общественные должности.

d) Передачу хозяйства новоизбранным лицам.

§ 20. Временная комиссия по исполнению помянутых обязанностей немедленно расходится.

§ 21. Хозяйственная комиссия состоит из трех ежегодно избираемых лиц: хозяина, закупщика и казначея, которые имеют голос и во временной комиссии, при составлении и утверждении смет.

§ 22. В хозяйственной комиссии хозяин есть блюститель хозяйственных общественных выгод, закупщик—частных, а казначей — посредник между ими обоими.

§ 23. Хозяйственная комиссия распределяет общественную сумму на хозяйственную и частную; обращает часть хозяйственных сумм на гуртовые закупки, разрешает на ссуды из запасной суммы; предварительно рассматривает условия и контракты, заключаемые хозяином и закупщиком, поверяет ежемесячно частные и общественные книги, и по окончании поверки два члена сей комиссии, хозяин и закупщик, подписывают счеты, ими рассмотренные. Комиссии вменяется также в обязанность заботиться о размене звонкой монеты, если она прислана будет на имя кого-либо из участников артели. Наконец, пред истечением хозяйственного года комиссия делает оценку припасам, оставшимся от годового продовольствия, и причисляет их ценность к экономической сумме.

VIII

Должность хозяина

§ 24. Хозяин, избираемый на год, принимает по описи от своего предместника все, входящее в состав общественного хозяйства.

§ 25. Хозяин составляет смету на наступающий год и представляет ее временной комиссии на утверждение.

§ 26. Если по непредвидимой дороговизне припасов цены будут превосходить смету, то недостаток сумм, происходящий от повышения цен, вознаграждается соразмерным уменьшением выдачи чаю и сахару. Но ни в каком случае хозяин не может выйти из пределов, поставленных в смете.

§ 27. Приступая к хозяйственным гуртовым закупкам сахара и чая, хозяин обязан спросить, не желает ли кто выписать их и на собственные деньги.

§ 28. При том же самом случае он обязан тоже спросить, не пожелает ли кто за свою долю чаю и сахару получить деньгами.

§ 29. Выдача чаю и сахару производится хозяином в общей комнате в день, им заранее объявленный.

§ 30. Хозяин избирает выгодное время для продажи экономической муки и извещает письменно казначея о количестве вырученных денег.

§ 31. Хозяин ведет валовую домашнюю книгу прихода и расхода и сообщает ее казначею для выписки за два часа до оной.

§ 32. Хозяин обязан вести очередь наблюдающим за чистотою на кухне и уведомляет за неделю до того, чья очередь наступает.

§ 33. Все служители, состоящие при кухне и бане, находятся в полном распоряжении хозяина: он обязан при найме сих служителей объявить им, что они немедленно должны исполнять всякое частное приказание, имеющее целью услугу для внезапно заболевшего в ночное время кого-либо из участников артели.

§ 34. Каждый хозяин обязан представить временной комиссии, к первому заседанию по открытии оной, подробный отчет о всех бывших закупках:

a) в какое время, в каком количестве, каких товаров, по каким ценам и на какие деньги, займом ли добытые или иным образом, были сделаны большие закупки, и

b) были ли закупки выгодны или невыгодны, и по каким причинам.

§ 35. В случае кратковременной болезни хозяина исправляет должность его казначей; в случае же продолжительной болезни того или другого приступают к новым выборам по установленному порядку.

IX

Должность закупщика

§ 36. Закупщик ходит в лавку два раза в неделю и сверху того один раз посылает сторожа.

§ 37. Никто не может требовать от закупщика покупки товаров в долг.

§ 38. Закупщик ведет одну книгу всем сделанным им закупкам.

§ 39. Закупщик показывает и раздает вещи в общественной зале в известный день и час, им самим назначенный, единожды на целый год при вступлении его в должность. Покупающие, по получении товаров от закупщика, обязаны по его требованию выдать ему уплатные записки.

§ 40. Закупщик ведет очередь всем выходящим на казенную работу. Если дежурный офицер объявит закупщику, что не все вышли на работу, в таком случае он представляет ему список очереди находящимся на работе. Если же по какому-нибудь случаю потребуется большее число на работу, тогда он отсчитывает из следующей очереди требуемое число лиц, по порядку списка, и извещает их о том. На другой день очередь начинается уже с первого, оставшегося в сей очереди.

§ 41. Закупщик должен иметь в конторе (см. § 81) свой стол для отправления дел и хранения общественной книги, большой шкаф для помещения товаров и ящик под замком для записок о покупке товаров.

§ 42. В случае кратковременной болезни закупщика исправляет его должность хозяин; в случае же продолжительной — приступают к новым выборам.

X

Должность казначея

§ 43. Казначей начинает отправление своей должности собранием подписки на наступающий год и представляет ее временной комиссии на рассмотрение, для утверждения по ней сметы.

§ 44. Он переводит подписанные деньги из собственности лиц в общественную сумму, немедленно по присылке их, получив предварительное согласие подписавшихся на сумму свыше 500 и без предварительного согласия на 500 руб. и менее. Причем во всяком случае он извещает о том подписчика.

§ 45. По разделении наличной частной суммы на участников казначей каждое 25 число объявляет каждому лицу о сумме, причитающейся на его месячную долю, означив оную на черной доске в общей комнате.

§ 46. Никто, кроме казначея, не имеет права выписывать из общественных сумм, и по этим общественным суммам только он входит в сношение с горным начальством.

§ 47. Казначей делает выписки из всех сумм, входящих и не входящих в состав общественной суммы, т.е. хозяйственной, участковой, экономической и личной.

§ 48. Казначей производит выписку три раза в неделю.

§ 49. Из хозяйственной суммы казначей выписывает по запискам хозяина, а из участковой наличной суммы по запискам закупщика и частных лиц, которые обязаны доставлять ему сии записки по крайней мере за два часа до выписки.

§ 50. Если кто желает не расходовать своего участка и оставляет его временно в общественной частной сумме, то казначей обязан потребовать от него означение положительного срока, когда он хочет получить свой участок в свое распоряжение, и ранее сего срока казначей не может выдавать ему оный.

§ 51. Для отвращения застоя в одной сумме и задержки выдачи из другой казначей может переводить из кредита одного счета в дебет другого, с тем, однако, чтобы сумма, поступающая в дебет, была совершенно обеспечена подпиской.

§ 52. Казначей не может переводить деньги из одного участка в другой без письменного согласия самого участника.

§ 53. Казначей не обязан входить в личные сделки и записывать, кто кому должен.

§ 54. Он получает от хозяина переплетенные счетные книги.

§ 55. Казначей должен вести книги по двойной бухгалтерии, соответственно утвержденной форме, при сем прилагаемой.

Под № 1 форма книги общественной подписки.

— » 2 — — общ. прихода и расхода.
— » 3 — — » хозяйственной.
— » 4 — — » частной, составленной из тетрадей, по числу участников под №№ и при алфавитном списке имен.
— » 5 — — » кассового журнала.

Примечание. Казначей, если образуется запасная или закупная сумма, обязан иметь еще 6-ю и 7-ю книгу.

§ 56. Каждую субботу, от 3 до 6 часов пополудни, счетные книги, за исключением алфавитной, означенной под № 4, должны находиться в общей комнате для желающих сделать какие-либо справки.

§ 57. Казначей обязан показывать тетради, составляющие алфавитную книгу, желающим справляться с ними два раза в неделю, в том месте и в те дни и часы, которые он сам назначит единожды на целый год при вступлении своем в должность; впрочем, справляющимся лицам он показывает только тетради их собственного прихода и расхода.

§ 58. Казначей должен иметь в конторе (см. § 81) свой стол для отправления дел и хранения артельных книг и ящика под замком для уплатных записок.

XI

Должность огородника

§ 59. Сверх трех главных общественных лиц избирается еще огородник.

§ 60. Когда наступает время для выбора в огородники, хозяйственная комиссия приступает к этому по установленному порядку для выборов.

§ 61. Обязанность огородника заключается в составлении сметы огородных издержек, и по утверждении сей сметы хозяйственною комиссией он получает сумму, ему назначенную. При засеве огородник соглашается с хозяином о том, каких и сколько овощей будет нужно на общественное продовольствие. Пока овощи на грядах, он располагает ими независимо от хозяина, но уведомляет его за несколько дней до снятия, сколько и каких овощей можно будет собрать для общественного стола.

XII

Правила общие

§ 62. Артель управляется по правилам, составленным временной комиссией и утвержденным положительным большинством голосов; но никакое предложение, хотя бы и принятое большинством голосов, если будет сделано не через посредство временной комиссии, не имеет обязательной силы для лиц, не соглашающихся на оное.

§ 63. Все участники артели имеют равные права на общественную сумму.

§ 64. Все артельные заведения учреждаются и поддерживаются общественными суммами. Хозяину возбраняется всякого рода подписка на общественные издержки.

§ 65. Всякий почитается обязанным нести общественные должности, за исключением тех лиц, которые не пользуются выгодами, доставляемыми артели отправлением сих должностей.

§ 66. Несший единожды какую-либо общественную должность по выбору имеет право отказываться от подобной должности в течение трех лет.

§ 67. Каждый имеет право делать во всякое время вклады, в какую ни пожелает отрасль общественной суммы. Употребление же сих добровольных вкладов будет подчинено правилам, постановленным для каждой отрасли особенно.

§ 68. На содержание каждого лица определяется при достаточном сборе 500 р., при недостаточном же — сколько произойдет от разделения всей суммы на число потребляющих лиц.

§ 69. Каждому из отъезжающих лиц артель обязывается выплатить все, что, за исключением употребленных на него издержек, останется от полного годового содержания.

§ 70. Когда запасная сумма сделается действительною, то выдача из оной отъезжающим должна быть назначаема по единогласному определению хозяйственной комиссии.

Примечание. В случае внезапного отъезда кого-либо из участников артели хозяйственной комиссии разрешается выдать отъезжающему из запасной суммы до 300 руб.

§ 71. Плата за мытье белья будет производиться не из хозяйственной суммы, но каждым участником из своего участка, по причине разности в количестве белья, отдаваемого тем или другим участником.

§ 72. Всякому предоставляется право делать замечания на устав артели и на исполнение общественных должностей. Сии мнения вносятся в хозяйственную комиссию, которая хранит их для передачи временной комиссии. Если же число подобных замечаний по одному и тому же предмету возрастет до одной трети всех участников, то хозяйственная комиссия обязана немедленно собрать временную, которая по исследовании сих мнений представляет их на общее разрешение.

§ 73. Никто не имеет права требовать от хозяйственной комиссии, чтобы она представила на общее рассмотрение замечания, поступающие от одного лица и не относящиеся к артельному устройству; но если оные поступят за подписью более одной седьмой (1/7) всех участвующих в артели, то комиссия обязана представлять подобные предложения на общее разрешение.

§ 74. Все предположения хозяйственной и временной комиссии должны быть выражаемы таким образом, чтобы каждый мог отвечать на них словами «да» или «нет».

§ 75. Замечания или оговорки, делаемые каким-нибудь лицом на предложения временной или хозяйственной комиссии, должны быть принимаемы не иначе, как на особом листе, и непременно относиться прямо к предложенному вопросу.

§ 76. Если предложенный вопрос состоит из нескольких пунктов, то оные должны быть представлены отдельно, чтобы на каждый из них можно было отвечать словами «да» или «нет».

§ 77. Общественные лица не подают голоса на вопросы, относящиеся к исполнению их обязанностей.

§ 78. Всякий имеющий надобность до трех общественных лиц обязан сноситься с ними только в ге дни и часы и только в том месте, которые будут ими самими определены.

§ 79. Каждый выписывающий деньги должен означить на уплатной записке, из какой суммы он выписывает: из личной или из участка.

§ 80. Общественная зала состоит под надзором хозяина.

§ 81. Зала разделяется на две части: в одной из них, меньшей, должна быть устроена контора хозяйственной комиссии, другая, большая, остается для общественных нужд, как-то: богослужения, баллотировки, классов и пр.

§ 82. Подлинник Устава хранится у хозяина, и сверх того две копии для выдачи в частные руки.

XIII

О ВЫБОРАХ

Избрание временной комиссии

§ 83. Хозяйственная комиссия оповещает всех участников в артели о предстоящем избрании во временную комиссию и просит каждого отвечать, будет ли подавать голос; потом число избирателей делит на пять отделов, по порядку номеров, причисляя остаток, если есть, к последнему отделу.

§ 84. Члены хозяйственной комиссии порознь обходят отделы, с особенным пакетом для каждого отдела и с числом билетов по числу избирателей. Сии последние пишут на билетах, под своими собственными именами, имя лица, ими избираемого, и вкладывают оные в пакет своего отдела.

§ 85. Хозяин, закупщик и казначей рассматривают билеты. Получивший положительное большинство в своем отделе (в четном числе избирателей половину сего числа плюс один голос) объявляется членом временной комиссии.

§ 86. После третьего неопределенного выбора в каком-либо из отделов избиратели оного выбирают в члены временной комиссии уже между кандидатами других отделов. Если ни один из них не получит положительного большинства в сем отделе, тогда предлагаются им на выбор два кандидата, имеющие большее число голосов. Если же и в сем случае голоса разделяются поровну, то решает жребий.

§ 87. На следующий день по выборе все новоизбранные члены временной комиссии собираются в зале и взаимно поверяют свои полномочия.

О выборе и баллотировке в срочные общественные должности

§ 88. При выборе и баллотировке хозяина и казначея распоряжается временная комиссия.

§ 89. При выборе и баллотировке закупщика и огородника распоряжается хозяйственная комиссия, если выбор их не совпадает с выборами хозяина и казначея.

§ 90. Когда все выбираются в одно время, то наблюдается следующий порядок: сначала выбирают хозяина, потом казначея, далее закупщика и, наконец, огородника.

О производстве выборов

§ 91. За два дня до выборов комиссия, распоряжающаяся оными, извещает всех, в какую должность предстоит выбор.

§ 92. Она собирает посредством своих членов голоса по правилам вышеизложенным.

§ 93. Неподание голоса означает согласие с положительным большинством остальных избирателей.

§ 94. Кто получит положительное большинство, тот избран.

§ 95. Если никто не имеет положительного большинства голосов, то два лица, соединившие большее сравнительное число голосов, становятся кандидатами и баллотируются.

§ 96. Если, по причине равенства голосов, два кандидата не будут определены, то между имеющими равное число оных решает баллотировка.

О производстве баллотировки

§ 97. Накануне баллотировки комиссия извещает о именах двух кандидатов и уведомляет о том порядке, который будет соблюдаться при производстве баллотировки.

§ 98. Все, подававшие голоса при избрании, находятся и при баллотировке; кто же не придет, тот располагает письменно своими шарами, через одного из членов комиссии.

§ 99. Только те имеют право баллотировать, которые избирали.

§ 100. В зале в день баллотировки один из членов комиссии раздает шары, выдавая каждому баллотирующему порознь белый и черный на каждого баллотирующегося.

§ 101. Получивший шары подходит к двум сосудам, поставленным для принятия шаров; другой член комиссии, при них стоящий, объявляет, который сосуд для кого назначен.

§ 102. Положившие шары отмечаются в алфавитном списке имен.

§ 103. Когда же все шары положены, комиссия считает перед всеми число белых и черных каждого кандидата. Получивший положительное большинство голосов в отношении к числу баллотирующих и сравнительное относительно к другому кандидату объявляется избранным.

§ 104. Если оба имеют положительное большинство, но равны между собою, то снова баллотируются. По третьей неопределенной баллотировке решает жребий.

§ 105. Если оба не будут иметь положительного большинства белых шаров, то баллотирующие приступают к новым выборам.

Прибавление

§ 106. Общественные счетные книги за 11 месяцев, т.е. по 1-е февраля, должны быть представлены отдельно, к 10-му числу сего месяца, дабы после 1-го марта оставалось поверять счеты только за один месяц.

* * *

Это благодетельное учреждение избавляло каждого от неприятного положения зависеть от кого-либо в отношении вещественном и обеспечивало все его надобности. Вместе с тем оно нравственно уравнивало тех, которые имели средства, с теми, которые вовсе не имели их, и не допускало последних смотреть на товарищей своих как на людей, пользующихся в сравнении с ними большими материальными удобствами и преимуществами. Одним словом, оно ставило каждого на свое место, предупреждая, с одной стороны, тягостные лишения и недостатки, а с другой — беспрестанное опасение оскорбить товарища своего не всегда уместным и своевременным предложением помощи. Маленькая артель была учреждена именно с тою целью, чтобы доставлять отъезжающим на поселение некоторое пособие, необходимое на первое время их прибытия на место. Сумма, которою она распоряжалась, составлялась из добровольных вкладов и пожертвований. Участниками в ней были все те, которые вносили часть получаемых ими денег, и те, кто отдавал 10-й процент с той суммы, которую получал ежемесячно на свои расходы из большой артели.

Быт наш в Петровском Заводе, или, лучше сказать, в тюремном замке, с устройством артели и принятыми мерами, чтоб обеспечить по возможности на первое время отъезжающих на поселение, материально гораздо улучшился. Каждый имел собственные способы, мог, как хотел, располагать ими, обзавестись необходимым хозяйством, мог даже употреблять избыток или на пользу общую, отдавая его в маленькую артель, или на удовлетворение некоторых привычек прежней жизни, сделавшихся для многих почти необходимостью. Обедать в общую залу мы не собирались, найдя это неудобным, а имели стол по своим отделениям в коридоре. Сторож приносил с кухни кушанье, приготовлял и убирал обед и ужин, кормился тут вместе с нами, мыл посуду, ставил самовары, топил печи и получал за это от нас ежемесячно жалованье, которым был вполне доволен. Между нами был медик — доктор Вольф, и медик очень искусный. В случае серьезной болезни к нему обращались не только мы сами, дамы наши, но и комендант, офицеры и все, кто только мог, несмотря на то, что правительством назначен был собственно для нас должностной врач. Но этот врач, молодой человек, только что выпущенный из Академии, понял вскоре все превосходство Вольфа над собою и прибегал, при всяком пользовании, к его советам, опытности и знанию. Слава об искусстве Вольфа так распространилась, что приезжали лечиться к нему из Нерчинска, Кяхты и самого Иркутска. Комендант, видя пользу, которую он приносил, дозволил ему свободно выходить из тюрьмы в сопровождении конвойного. В одном из номеров, нарочно для того назначенном, подле номера Вольфа, помещалась наша аптека, в которой были все нужные медикаменты и прекрасные хирургические снаряды. Все это вместе, с известными творениями и лучшими иностранными и русскими журналами по медицинской части, выписывалось и доставлялось Вольфу дамами. Одним словом, со стороны врачебных средств нам не оставалось ничего желать.

Мы выписывали также много иностранных и русских журналов, тоже через посредство и с помощью дам. Из французских: «Journal des Debats», «Constitutionel», «Journal de Francfort», «Revue Encyclopedique», «Revue Britanique», «Revue des deux mondes», «Revue de Paris»; немецкие: «Preussische Staatszeitung» «Гамбургского Корреспондента», «Аугсбургскую газету»; русские почти все журналы и газеты. Все это мы читали с жадностью, тем более, что тогдашние события в Европе и в самой России, когда сделалось Польское восстание, не могли не интересовать нас. При чтении журналов и газет введен был порядок, по которому каждый ими пользовался в свою очередь, и это наблюдалось с большой строгостью и правильностью. На прочтение газеты определялось два часа, а для журнала—два и три дня. Сторожка наши беспрестанно разносили их из номера в номер с листом, где отмечалось каждым из нас время получения и отправки.

Библиотека наша также неимоверно увеличилась, так что не могла быть уже общею, и потому каждый держал свои собственные книги у себя и брал у других то, что было ему нужно. В особенности женатые, и между ними Муравьев Никита Михайлович, имели огромное количество книг, в которых никому не отказывали, хотя нередко их богатые издания подвергались от неосторожности чтецов не только повреждению, но и совершенному истреблению.

И всем этим, по справедливости говоря, мы обязаны были приезду наших дам. Они точно и во всем смысле выполняли обет и название свое. Это были ангелы, посланные Небом, чтобы поддержать, утешить и укрепить не только мужей своих, но и всех нас на трудном и исполненном терния пути.

В первое время нашего пребывания в Петровском дамы по собственному желанию, чтобы не разлучаться с мужьями, были с ними в казематах и ходили на свои квартиры только утром, на несколько часов, чтобы распорядиться хозяйством, обедом и туалетом своим. Для большего удобства их помещения мы с радостью уступили им еще по номеру для каждой, так что женатые занимали два рядом номера, а некоторые из холостых разместились по два в одном. По вечерам в номерах их собиралось иногда маленькое общество, и странно было видеть людей, одетых скорее бедно, нежели изящно, беседующих в темной, тесной комнате, при самой простой обстановке, со всеми условиями лучшего общества и соблюдающих все приличия, все утонченности высшего образования. Пребывание дам в общей тюрьме продолжалось около года. Здоровье их, видимо, страдало от неудобства казематной жизни, от частых переходов к себе на квартиру в дурное или холодное время, особенно же от недостатка света в номерах. Многие даже из нас подвергались глазным болезням и испортили зрение. Об этом как дамы, так и мы упоминали нередко в письмах к родным. Полагаю даже, что и комендант, с своей стороны, доносил о том правительству. Оно вынуждено было, наконец, обратить на это обстоятельство внимание и на другой год прибытия нашего в Петровский Завод предписало прорубить в каждом номере по окошку и вместе с тем отштукатурить внутренние стены. Летом 1831 г. начались эти работы. Разумеется, дамы перебрались на свои квартиры; мужьям позволили жить вместе с ними, а нас, холостых, разместили по нескольку человек вместе и переводили из неотделанного отделения в отделанное до тех пор, пока кончилось совсем исправление. Оно продолжалось более двух месяцев, и потом каждый из нас занял опять свою комнату. Дамы наши после этого исправления не переходили уже в тюрьму. Вскоре позволили мужьям бывать у них, когда пожелают, и только ночевать в номерах, а под конец разрешено было и им постоянно жить в домах своих вместе с женами*.

______________________

* Я не уверен, что не ошибся, сказав, что после отделки наших казематов дамы уже не жили в них. Припоминая теперь, мне кажется что некоторое время (хотя очень недолго) Ивашева жила с мужем в тюрьме, когда уже в комнате их было окно. Не ручаюсь в совершенной точности и других мелких подробностей. Разумеется, что если Ивашева жила в каземате, то и другие дамы точно так же, потому что дозволение жить по домам своим было общее.

______________________

Здесь я нелишним считаю поместить одно обстоятельство, которое в свое время чрезвычайно меня поразило и обратило мое внимание на нравственность ссыльнорабочего населения заводов тамошнего края. Я уже сказал, что в Петровском было около двух тысяч жителей. Четвертую часть этого населения составляли чиновники, горные служители, служащие и отставные разночинцы, солдаты горного ведомства, старики, выслужившие сроки в работах, и т.д. Остальные, т.е. 3/4, были ссыльнорабочие или каторжники, сосланные за важные преступления и наказанные кнутами, со штемпельными знаками, одним словом, люди, по своему преступлению и в особенности по наказанию исключенные навсегда из общества, а потому и естественные враги его. Эти ссыльнорабочие употреблялись не только на выделку чугуна и добывание руды, но и в другие работы: кузнечные, плотничные, столярные, колесные и т.д. Многие из них были очень искусные и трудолюбивые ремесленники, которые вступали с нами в сношение, потому что каждому из нас необходимы были и кровать, и стол, и кое-какая мебель, одним словом, их услуги. Мы платили им очень хорошо, а в некоторых случаях помогали в их нуждах, и, следовательно, они были нами очень довольны. Тюремный наш замок строился ими, и когда приказано было прорубить окошки и штукатурить стены, то употребили для этого их же. Этою работою занимались по крайней мере человек 60, чтобы скорее кончить, и когда нас переводили по очереди из своего номера в другой, то, не желая перетаскивать на короткое время вещи, мы брали с собою только постель, а остальные вещи оставляли в своем каземате, сложа все посредине комнаты и накрыв простынями или коврами. Так как у каждого из нас не было ни денег, ни хороших вещей, то мы и не заботились о пропаже. Стало быть, рабочие в продолжение двух месяцев имели возможность брать из наших пожитков все то, что им было угодно. И тем не менее ни у одного из нас не пропало даже булавки. Как объяснить этот факт? Я очень помню, как он меня поразил. С этих пор я обратил особенное внимание на этот класс заводских жителей и убедился многими доказательствами в их честности и их признательности за оказываемые им услуги. До прибытия нашего у них был начальником какой-то горный чиновник, человек злой и несправедливый, который поступал с ними самым жестоким образом. В его время, как было нам известно, ни он сам и никто из чиновников горного ведомства не смели выходить ночью с квартиры. Лишь только делалось темно, запирались у всех окна и брались все предосторожности от злого умысла ссыльнорабочих. В наше же время начальником был горный офицер Арсеньев, добрый и справедливый человек; он обходился с ними человеколюбиво, выдавал им все положенное, занимался улучшением их быта, хотя был и строг, когда требовала этого необходимость. При нем всякий мог безопасно ходить по заводу в глубокую полночь без всякого оборонительного оружия. Мне самому не раз случалось возвращаться в тюрьму ночью в сопровождении одного конвойного и встречать на пустырях по пятку и десятку ссыльно-рабочих, иногда не совсем даже трезвых. Они мирно проходили мимо, снимая шапки, вежливо приветствуя. Во все продолжение моего пребывания в Петровском о воровстве я никогда не слыхал. Этого преступления как будто не существовало, и не раз нам возвращали кое-какие вещи, оставленные нами или в бане, или во время прогулок. Одним словом, я тогда убедился и убежден теперь, что ссылаемые в работу за важные преступления, убийство, святотатство и т.д. гораздо нравственнее тех, которые ссылаются на поселение за воровство или другие не так важные проступки. Первые могли быть побуждены к сделанному ими преступлению сильными страстями, непреклонностью характера, мщением или изуверством, но не потеряли всех нравственных оснований, и, следовательно, если бы обратить только на них внимание и заняться умеючи их исправлением, то я уверен, что большая часть из них могла бы сделаться не только порядочными, но даже очень полезными гражданами: тогда как сосланные на поселение за кражу, обман, подлоги, утаение чужой собственности, скрытие ворованных вещей и т.д., доведенные до этих преступлений постоянным развитием дурных наклонностей, постепенно ухудшающейся нравственностью, не так легко могут исправиться, как первые. Во всяком случае правительство сделало бы величайшее благодеяние, можно сказать, высокий нравственный подвиг, если бы занялось этими последними ступенями общественной лестницы; если бы не заграждало им навсегда пути к восстановлению себя; если бы действовало, одним словом, как искусный врач, а не как неумолимый, непреклонный мститель.

Кстати, расскажу здесь для соображения моралистов один резкий пример железной воли, твердости характера и равнодушия к телесным истязаниям одного из ссыльнорабочих. В Восточной Сибири существует обыкновение между каторжными в летнее время отлучаться из заводов месяца на три в окрестные леса, чтобы, как говорят они, погулять на свободе, подышать свободным воздухом. Разумеется, что с их стороны это преступление, тем более, что при этих отлучках совершаются многими иногда новые противозаконные поступки. С наступлением холодного времени большая часть из них возвращаются в Завод, где их наказывают за побег и потом употребляют опять в работу. Не имея достаточных средств, чтобы воспрепятствовать этим побегам, горное начальство принимает, однако же, некоторые меры; и одна из них состоит в том, что платит за каждого пойманного каторжного десять рублей ассигнациями тому, кто приведет его. В случае же, если он будет при поимке убит, то не только не преследует лишившего его жизни, но платит ему тогда пять рублей. Буряты, зная об этом распоряжении, сделали из него род промысла. Летом они отправлялись верхами с оружием для поимки беглых и, когда завидят в лесу одного или двух, то, подъезжая на некоторое расстояние и приготовив лук и стрелы, закричат им, чтобы остановились. Если они послушаются, тогда бурят велит им следовать по пути к Заводу, а сам едет за ними поодаль с направленным против них ружьем или стрелою и таким образом приводит их и получает следующую ему награду. Если же они не послушаются его и захотят убежать, то убивает их и получает награду вполовину менее. Весьма естественно, что это служит причиною непримиримой вражды ссыльно-каторжных с бурятами. Один из первых, по прозванию Масленников, бывший орловский мещанин, негодуя на бурят, решился объявить нм войну и каждый год в летнее время отправлялся в поход, чтобы, в свою очередь, убивать их. Когда же наступали морозы, он возвращался в Завод и сам объявлял начальству, сколько ему удалось истребить так называемых им неприятелей. Часто даже брал на себя преступления других. Его заковывали, судили, секли кнутом, держали некоторое время в остроге, но, наконец, выпускали, и в первое же лето он опять повторял то же самое. В продолжение 10 лет шесть раз делал он такие походы, убил человек до 20 и шесть раз был нещадно сечен кнутом. Наконец, это упорство, эта неисправимая злоба принудили начальство взять решительные меры. В последний раз, когда следовало его наказать сто одним ударом, начальник, человек строгий и безжалостный, заранее приказал палачу засечь его насмерть. Дня за два до исполнения приговора слух о таком приказании разнесся и достиг до одного отставного ссыльно-каторжного, старика набожного и по своему образу жизни всеми уважаемого. Он идет к начальнику и просит его отменить его приказание, обещая уговорить Масленникова дать слово не бегать и отказаться от войны с бурятами и ручаясь в том, что если он даст это слово, то сдержит его. Долго не соглашался начальник, но, наконец, убежденный стариком, которого он сам уважал, решается на этом условии отменить свое приказание. Старик, пришедши к Масленникову, сказал ему об условии, которое может сохранить его жизнь, и просит дать слово. Тот долго не решался на это, целый день борется сам с собою, наконец, самосохранение одерживает верх, и он дает требуемое обещание. Его наказывают. Железное тело его выдерживает наказание. Он выздоравливает и после этого живет на Заводе примерным образом. Повиновением, деятельностью заслуживает благосклонность начальства и делается, не говорю нравственным, но порядочным человеком. Когда мы прибыли в Завод, он уже несколько лет жил на свободе, своим домом; при нас вел себя все время хорошо и однажды, работая в моем каземате, сам рассказал мне, как до сих пор боятся его буряты. Нередко, говорил он, при встрече с бурятом он, не зная меня, спрашивал у меня же, жив ли неприятель их Масленников, и рассказывал мне прежние мои с ними проделки. Характеры, подобные Масленникову, могут быть и величайшими злодеями, и великими людьми! Все зависит от воспитания и обстоятельств.

Летом 1831 г. приехала невеста Ивашева, молодая, милая, образованная девушка. Он успел приготовить дом и все, что нужно для первоначального хозяйства. Она остановилась у княгини Волконской и прожила у нее до свадьбы своей, которая совершилась дней через пять по приезде ее. Я радовался, видя его вполне счастливым, и нашел в его супруге другого себе друга. Им позволили прожить у себя дома около месяца, и, глядя на них, я невольно вспоминал былое. По прошествии этого месяца она, по примеру других дам, перешла с мужем в его номер и оставалась тут до тех пор, пока всем женатым позволили жить у себя. Свадьба Ивашевых не была уже так оригинальна, как Анненковых.

По переходе женатых в дома свои я занял номер Ивашева. Мы остались в этом отделении только трое: Муханов, Пестов и я. В продолжение этого времени некоторым из нас вышли сроки, и они были отправлены на поселение. Не помню, по какому-то случаю, кажется в рождение одного из великих князей, нам убавлено было три года работы, а в рождение последнего из сыновей государя — еще два года. Первые уехавшие из Петровского на поселение были Кюхельбекер 2-й и Глебов, потом Розен, Репин, Вегелин и Игельстром.

В 1832 г. я был избран хозяином. Эта должность сопряжена была с большими хлопотами, тем более, что каждому, кого выбирали, желалось угодить своим товарищам и соблюдать, сколько возможно, общие интересы, удовлетворяя вместе с тем и частные требования. Помню, что меня очень затрудняли распоряжения на счет кушанья. Не имея понятия в гастрономии, я часто не знал, какие выдумывать обеды для разнообразия нашего скромного стола, и нередко прибегал к советам повара, которые не всегда были удачны. Помню, как, бывало, досадовал я на себя при каком-нибудь худом обеде или ужине и, наоборот, как доволен оставался, когда гастрономические мои соображения удавались и все были довольны.

Впрочем, и нелегко было удовлетворить, с маленькими средствами нашими, вкусу и требованиям семидесяти человек, более или менее привыкших к хорошему столу. Но и в этом случае те из нас, которые более понимали в гастрономии и более имели прав судить о ней, обыкновенно молчали, покоряясь необходимости, и не обращали внимания на материальную часть нашей жизни. Случайный ропот происходил иногда между молодыми товарищами нашими, не имевшими такого образования, как другие, и служившими прежде в армейских полках. Год этот был тем более для меня труден, что здоровье мое не соответствовало моей должности. Зимою надобно было ходить по Заводу, для разных закупок, отпускать припасы, быть по целым часам на кухне и потом из жару выходить прямо на холод. Я часто простуживался и с этих пор не так уж стал здоров, как прежде.

Первый случай смертности между нами оказался в нашем отделении и очень поразил нас всех, тем более, что это случилось внезапно. У соседа моего Пестова сделался на спине простой веред, который его несколько беспокоил, но он ходил и даже вздумал идти в баню*. Это было накануне Рождественского сочельника. Я было отговаривал его, но он не послушался. На другой день, сидя со мной за чаем в коридоре, он очень жаловался на боль и сожалел, что нельзя будет идти в Рождество вместе со мной к Ивашевым. Утром, в день праздника, я зашел к нему в комнату узнать об его здоровье. Он лежал еще в постели и сказал, что чувствует небольшой озноб. Тогда я ему посоветовал послать за Вольфом; он сначала было не соглашался, говоря, что это пустая болезнь и пройдет без медицины; но к обеду ему стало хуже, и он пригласил Вольфа. Между тем я ушел к Ивашевым; мы еще сидели за обедом, как я получил записку Вольфа, который извещал меня, что Пестов при смерти, что у него карбункул, и начался уже антонов огонь в спинной кости. Я побежал домой и застал больного в совершенной памяти, но ужасно слабым. Ему не говорили об опасном его положении, и вечером, часу в 12, он скончался в полном сознании, разговаривая с окружающими его товарищами и не подозревая приближающейся смерти. Только за несколько минут до кончины он перестал говорить и потерял зрение.

______________________

* В баню нам позволялось ходить каждую неделю. Мы содержали ее на свой счет, она много способствовала к сохранению нашего здоровья.

______________________

Это грустное событие опечалило всех. Мы оплакали его и похоронили приличным образом на погосте Петровской церкви. Всем нам позволено было сопровождать его тело, которое мы сами несли до церкви, переменяясь поочередно. Опустивши гроб в могилу и отдавши последний долг его праху, мы грустно возвратились в тюрьму свою. Он первый из нас явился к пятерым казненным нашим товарищам.

Вскоре после кончины Пестова смерть избрала новую жертву* и жертву самую чистую, самую праведную. А.Г. Муравьева, чувствуя давно уже общее расстройство здоровья своего (следствие нравственных волнений и преждевременных родов), старалась скрыть ненадежное положение от мужа и продолжала вести обыкновенную жизнь, не принимая, как советовал ей Вольф, особенных предосторожностей. Она ходила иногда в зимнее время, легко одетая, из каземата на свою квартиру по несколько раз в день, тревожилась при малейшем нездоровьи своего ребенка и, сделавшись беременною, крепко простудилась. Долго боролась ее природа, искусство и старание Вольфа с болезнью (кажется, нервическою горячкою). Месяца три не выходила она из опасности, и, наконец, ангельская душа ее, оставив тленную оболочку, явилась на зов правосудного Творца, чтобы получить достойную награду за высокую временную жизнь свою в этом мире. Легко представить себе, как должна была поразить нас всех преждевременная ее кончина. Мы все без исключения любили ее, как милую, добрую, образованную женщину, и удивлялись ее высоким нравственным качествам: твердости ее характера, ее самоотвержению, ее безропотному исполнению своих обязанностей. Бедный супруг ее был неутешен. Она оставила ему после себя залогом своей нежной неограниченной любви четырехлетнюю дочь. Две старших, рожденные в России, находились в Москве, у мужниной матери, вдовы М.Н. Муравьева. Тело ее предано земле на погосте Петровской церкви, и постоянно теплящаяся лампада в устроенном над нею склепе служит в мрачную ночь, как очень хорошо выразился один из наших товарищей, посетивший лет через 15 Петровское, путеводною звездою для путешественников, приближающихся к Заводу.

______________________

* Не ручаюсь, чтобы я не ошибся здесь в последовательности. Пестов и А.Г. Муравьева скончались в одну и ту же зиму: первый на Рождество, она же — прежде или после него, теперь не помню хорошо.

______________________

Обе эти утраты, и в особенности последняя, навели облако скорби на нашу отшельническую жизнь. Горесть остальных дам наших о потере достойной подруги их еще сильнее давала нам чувствовать это общее, так указать, семейное несчастье. При каждой болезни кого-либо из них мы страшились новой потери.

В конце 1832 г. нам всем убавили по нескольку лег работы, и вследствие этого четвертому разряду, т. е. тем, которые были осуждены на 8 лет, окончился срок. В этом разряде находились: Фонвизин, Нарышкин, Лорер, Бобрищев-Пушкин, Абрамов, Фаленберг, два брата Беляевых, Одоевский, Муханов, Мозган, Иванов, Шишков и Александр Муравьев*. Они отправились в начале 1833 г., и с отбытием их тюрьма наша как-то опустела. Нас осталось менее 50 человек, и, следовательно, тогда не только каждый имел особую комнату, но даже осталось несколько номеров незанятых.

______________________

* Он отказался и просил остаться до отъезда брата.

______________________

Еще в продолжение нашего пребывания в Чите поместили к нам несколько человек, совсем не принадлежавших к нашему делу. То были: брат Завалишина и бывшие офицеры Оренбургского корпуса — Колесников, Таптиков и Дружинин. По прибытии уже в Петровский Завод прислали туда слепого старика Сосиновича (из поляков) и какого-то разжалованного майора Кучевского. Мы приняли их радушно, не обращая внимания и не спрашивая, за что они попались к нам; и как все они не имели никаких способов, то и участвовали в общей нашей артели на том же положении, как мы сами.

Комендант Лепарский посещал нередко нашу тюрьму и обращался с нами самым вежливым образом. Он никогда, бывало, не войдет в затворенную комнату, не постучавши и не спросивши, можно ли войти. Если заметит, бывало, чернильницу, то улыбнется и скажет: «Я этого не вижу». Все просьбы наши (разумеется, они были не важны и не подвергали его ответственности) исполнял он с удовольствием, и если был недоволен каким-либо поступком одного из нас, то никогда не выговаривал ему, а принимал какую-нибудь общую против всех в смысле поступка меру, чтобы дать знать виновнику, что этим вредит он не только себе, но и всем товарищам. Этим средством он вернее достигал своей цели. Плац-майор ежедневно обходил нас, принимал от нас просьбы (они большею частью заключались в дозволении выйти куда-нибудь из тюремного замка) к коменданту и был с нами не только ласков, но и почтителен. Прочие офицеры следовали примеру своих начальников. Бывало, нам самим странно было слышать, как унтер-офицер, обходя казематы, говорил: «Господа, не угодно ли кому на работу?» Кто хотел, тот выходил, а нежелающие оставались покойно дома. Эти работы были неутомительны и очень часто прекращались на месяц и на два, под самыми пустыми предлогами: или по случаю сильного холода, сильного жара, дурной погоды, или существования повальных болезней. Они были те же, как и в Чите, т.е. молонье на ручных жерновах муки, и точно так же, как и там, приходившие на работу садились читать книги, газеты или играть в шахматы.

В Петровском нас посетили бывшие генерал-губернаторы Восточной Сибири: Сулима и Броневский. Каждый из них, обходя казематы, чрезвычайно вежливо обошелся с нами, спрашивал о здоровье и о том, не имеем ли мы особенных просьб или жалоб. Разумеется, ни тех, ни других не было. Приезжали тоже по службе генерал Чевкин (теперешний главный управляющий путями сообщения) и полковник Багговут (ныне генерал-лейтенант), но мы их не видели, потому что они не имели и поручения осматривать тюрьму нашу. Первый имел свидание в доме коменданта с Арт. Зах. Муравьевым, а последний останавливался у Ивашевых, которым он был родственником.

Я получил в это время горестное известие о кончине старшего брата моего, артиллерийского штаб-офицера, только что возвратившегося из турецкой кампании. Он оставил семейство, жену и двух дочерей, судьба которых меня озабочивала. Письменные сношения мои с родными покойной жены, ее матушкою, сестрою и братьями, были самые дружеские. Они жили тогда уже в Петербурге. В 1834 г. я сильно занемог воспалением в мозгу. Болезнь была опасная и мучительная. Вольф и Арт. Зах. Муравьев (он тоже занимался медициной и очень удачно пользовал) прилагали, с дружеским усердием, все искусство свое, чтобы помочь мне. Благодаря их стараниям я выздоровел. Товарищи во время болезни моей не отходили от меня. Каждую ночь дежурили четыре человека и не спали по очереди, чтобы услуживать мне и давать лекарство. Ивашев с женою почти каждый день меня навещали и приготовляли мне у себя на дому кушанье и питье. Одним словом, нигде бы я не мог найти таких попечений, такого ухода, такой предупредительной заботливости, как в Петровской тюрьме. Мудрено ли после этого, что в течение 10 лет нашей тюремной жизни мы потеряли одного только Пестова, и то больше от собственной его неосторожности.

Я имел большое утешение в семействе Ивашевых, живя с ними, как с самыми близкими родными, как с братом и сестрой. Видались мы почти каждый день, вполне сочувствовали друг другу и делились между собою всем, что было на уме и на сердце. Приближалось время нашего поселения, и мы желали только одного, чтобы не разлучаться по выезде из Петровского. Это желание впоследствии исполнилось. Родные Ивашева просили о том графа Бенкендорфа, и он удовлетворил их просьбу. У них родился сын, мой крестник, и это событие, можно сказать, удвоило их счастье. Хотя впоследствии, потеряв его на втором году, они испытали все то, что родительская нежность может испытать в таких случаях, но вскоре рождение дочери, тоже моей крестницы, утешило их и мало-помалу залечило их сердечные раны. Зная подробно все их семейные отношения, я невольно удивлялся той неограниченной любви, которую родители Ивашева и сестры его питали к нему. Во всех их письмах, во всех их действиях было столько нежности, столько заботливости, столько душевной преданности, что нельзя было не благоговеть пред такими чувствами. Последствия доказали, что тут не было ничего искусственного. По смерти родителей Ивашева и его самого с женою сестры отдали трем детям его все состояние, которое следовало на долю отца, если бы он осуждением не потерял прав своих, и которое по закону принадлежало уже им, а не его детям.

Наконец, наступил и наш срок к отъезду. В конце 1835 г. второму разряду убавлены остальные шесть месяцев; но как не было сделано распоряжения, в какие места мы назначались, то, пока происходила переписка, мы оставались в тюрьме и выехали из Петровского ровно через 10 лет после сентенции, т.е. в июле 1836 г. Прочим товарищам нашим 1-го разряда оставалось пробыть еще три года. В нашем разряде находилось 19 человек: 2 брата Муравьевых, Волконский, Ивашев, Лунин, Свистунов, Анненков, Штейнгель, Громницкий, Митьков, Киреев, Тютчев, Фролов и я. Некоторых поселили в Иркутской губернии, других — в Енисейской, а нас с Ивашевым, по просьбе матери его, назначили в г. Туринск Тобольской губернии.

Приготовления к отъезду, разлука с товарищами, неизвестность будущего — все это занимало и озабочивало нас. Может быть, мне не поверят, но, припоминая прежние впечатления, скажу, что грустно мне было оставлять тюрьму нашу. Я столько видел тут чистого и благородного, столько любви к ближнему, что боялся, вступая опять в обыкновенные общественные занятия, найти совершенно противное, жить, не понимая других, и, в свою очередь, быть для них непонятным. Благодетельно, с пользою прошли эти 10 лет для моего нравственного, умственного образования; но они не только не подвинули меня ни на шаг в опытности житейской, а, скорее, заставили забыть и то, что было приобретено прежде. Понимая все это, страшно было явиться опять на свет лишенным всяких внешних преимуществ, всего, чему поклоняется толпа, и с такими правилами и убеждениями, которые могли показаться не только безрассудными, но даже вредными господствующим понятиям. Меня утешало только, что я буду жить вместе с Ивашевыми и, следовательно, буду иметь два существа, близкие мне по сердцу, которые всегда поймут меня и не перестанут мне сочувствовать.

Пока продолжалась переписка о нашем назначении, нам позволено было выходить из тюрьмы, когда пожелаешь. Пользуясь этим правом, мы каждый день посещали женатых, обедали у них, в ожидании разлуки проводили вместе время с ними и с прочими товарищами. Случалось иногда выпить и бокал шампанского в дружеской, задушевной беседе.

Наконец, наступило время отправления нашего. Холостым назначили ехать в Иркутск всем вместе, а женатым каждому особо. Так как я назначен был в одно место с Ивашевыми, то мне позволили отправиться вместе с ними. Мы остались до отъезда холостых и, проводив их, простясь с ними, стали сами готовиться к выезду.

В день отправления я утром пошел проститься с комендантом. «Генерал,— сказал я ему,— в течение десяти лет вы доказали вашим обращением с нами, что можно соединить человеколюбие с обязанностями служебными. Вы поступали с нами как человек добрый и благородный и много облегчили этим наше положение. Несколько раз я хотел было выразить вам искреннюю мою признательность, но считал это неуместным, пока был под надзором вашим, и отложил это до дня моего отправления из Петровского. Этот день настал. Благодарю вас от души; я уверен, что вы не усомнитесь в искренности моих слов теперь, когда мы, вероятно, расстаемся с вами навсегда». Он прослезился. «Ваши слова,— отвечал он,—лучшая для меня награда, но, и с моей стороны, я должен отдать вам должную справедливость. Вы все, господа, вели себя так, что если бы на вашем месте были все Вашингтоны, то и они не могли бы лучше вести себя. Мне ни одного разу не случалось прибегать к мерам, несогласным с моим сердцем, и вся моя заслуга состоит в том только, что я понял вас и, вполне на вас надеясь, следовал его внушениям». Мы обнялись и в последний раз простились с ним. Через год по отъезде нашем он скончался, в престарелых уже летах, и погребен в Петровском. Могила его, А.Г. Муравьевой и Пестова останутся навсегда памятниками нашего там пребывания. По смерти генерала Лепарского к оставшимся товарищам нашим назначен был новый комендант, полковник Ребиндер (мой родственник), новый плац-майор Казимирский и другие плац-адъютанты. Прежний плац-майор, полковник Лепарский, и прежние офицеры возвратились в Россию, получив большие награды за их службу в Сибири.

Прощальный обед наш был у Волконского. Тут собралась большая часть товарищей наших. С теми же, которые не могли присутствовать, мы простились в казематах. Шумно и грустно провели мы последние часы. Тостов было много. Наконец, мы крепко, со слезами, обнялись друг с другом, простились со всеми и, разместившись в экипажи, оставили Петровский. Проезжая мимо церковного погоста, вышли поклониться праху доброго товарища и достойной, примерной женщины, бывшей нашим ангелом-утешителем; потом, пустившись в путь, долго еще смотрели на удалявшийся Петровский, пока не скрылся последний предмет— купол и крест колокольни.

Здесь оканчиваю первый отдел моих воспоминаний. То, что случилось со мной по отъезде из Петровского, во время 20-летнего пребывания моего в Западной Сибири, относится более ко мне одному и, следовательно, не может быть так интересно. Постараюсь, однако же, хотя вкратце изложить в следующем отделе то, что касалось всех нас и нашей жизни по разным местам обширной Сибири в этот длинный период времени, и заключу рассказ мой моими наблюдениями этой любопытной страны и моим воззрением на правительственные распоряжения и политическое направление последнего царствования.

Отдел II

Окончив рассказ мой о том, что касалось собственно до меня и всех нас, проживших в Сибири большую половину жизни, я не могу не сказать несколько слов об этой замечательной стране, бывшей предметом долговременных моих наблюдений и размышлений.

Сибирь на своем огромном пространстве представляет так много разнообразного, так много любопытного, ее ожидает такая блестящая будущность, если только люди и правительство будут уметь воспользоваться дарами природы, коими она наделена, что нельзя не подумать и не пожалеть о том, что до сих пор так мало обращают на нее внимания. Хоть в последнее время самый ход событий много подвинул ее во многих отраслях народного благосостояния и внутреннего устройства, но она все еще находится на низших ступенях общественного быта, все еще ожидает таких мер и преобразований, которые бы могли доставить то, чего у ней недостает, и тем бы дали ей возможность развить вполне свои силы и свои внутренние способы. Тогда нет никакого сомнения, что она мало бы уступала Американским Штатам в быстрых успехах того материального и политического значения, которые так изумительны в этой юной республике, и в отношении достоинства и прав человека (я разумею здесь вопрос о невольничестве) превзошла бы ее.

Вот чего недостает Сибири: внутренней хорошей администрации; правильного ограждения собственности и личных прав; скорого и строгого исполнения правосудия, как в общественных сделках, так и в нарушении личной безопасности; капиталов; путей сообщения; полезных мер и учреждений в отношении просвещения и нравственности жителей; специальных людей по тем отраслям промышленности, которые могут быть с успехом развиты в ней; наконец, достаточного народонаселения.

Первый из этих недостатков бросается в глаза каждому мыслящему обитателю Сибири. Управление края находится в руках людей, не имеющих никакого понятия о гражданском благоустройстве. Эти лица, не обладая ни теоретическими познаниями, ни практической опытностью, не имея стремления к общей пользе, думают только о собственных ничтожных выгодах, об улучшении своего личного вещественного быта, об удовлетворении чувственных наслаждений или мелких честолюбивых видов. Они действуют не в смысле той пользы, которую общество вправе от них требовать, а, напротив, считают, что управляемые, т.е. общество, созданы для того, чтобы устроить их личное благосостояние. От этого происходит, что при отправлении своих служебных обязанностей они имеют в виду самих лишь себя и ни во что ставят пользу общественную и справедливость. Из каждого административного распоряжения высшей власти они извлекают только то, что им выгодно, и в этом смысле стараются привести его в исполнение. Искаженное ими, а иногда и худо понятое управляемыми, оно редко достигает своей цели, если же и достигает, то далеко не оправдывает ожиданий.

Для устранения этого гибельного направления должностных лиц в Сибири правительству необходимо обратить особенное внимание на выбор и нравственность определяемых им туда чиновников. Бесспорно, что при настоящем порядке вещей и вообще всего общественного быта в России эта задача весьма трудная, которую вдруг и вполне разрешить невозможно, но полагаю, что время и строгое, постоянное наблюдение за действиями судебной и исполнительной власти в Сибири, внимание правительства к истинным заслугам должностных лиц, как бы ни маловажно было их значение, и соответственные этим заслугам награды, особенно же обеспечение их вещественного быта, могли бы постепенно искоренить или по крайней мере значительно уменьшить стремление к лихоимству и много улучшить нравственность чиновников. Пример нижне-удинского исправника Лоскутова ясно показывает, как много может принести пользы для края самое незначительное правительственное лицо, понимающее свою обязанность и действующее, может быть, без особого сознания на пользу общественную. В таком крае, как Сибирь, где огромные пространства отделяют не только верховную власть, но и высшие инстанции от управляемых, необходимо существует много произвола, и жалобы притесненных редко и с трудом доходят до того места или лица, которые могут защитить их.

Тот, кто хотя несколько обратил внимание на ход общественного быта в этом крае, не может не согласиться со мною, что, как в отношении администрации, так и в отношении всех других вопросов общественного быта, много бы принесло пользы для Сибири учреждение наместничества с такими правами, которые бы дозволяли доверенному лицу, облеченному в эту должность, действовать в некоторых случаях, не ожидая разрешения высшей власти, и в особенности, если бы это лицо было одним из членов царской фамилии или одним из самых высших сановников империи, лицо, которое, пользуясь полным доверием государя, не опасалось бы брать на свою ответственность такие распоряжения или такие административные меры, на которые не смеет решиться простой генерал-губернатор. Независимо от пользы, которую бы такой наместник оказал личным своим присутствием в Сибири, где он сам мог бы видеть и соображать то, что нужно для края, и где распоряжения его исполнялись бы без всякого замедления, благодетельно было бы также его постоянное пребывание в отношении выбора и назначения должностных лиц. Нет сомнения, что за ним охотно бы последовало на службу в этот отдаленный край много хороших и деловитых людей, имея в виду заслугами своими обратить на себя его внимание и получить достойные за то награды. При нем гражданская служба в Сибири не имела бы одну только корыстолюбивую денежную цель, а могла бы быть основана на побуждениях более возвышенных. С другой стороны, угнетенные находили бы в нем близкого защитника, и жалобы их легко бы могли доходить до него.

Учреждение двух департаментов Сената —гражданского и уголовного, а также и высшего учебного заведения принесло бы тоже несомненную пользу для Сибири. Ныне каждое гражданское и уголовное дело, поступающее в Сенат, тянется иногда более 10 лет, и окончательное решение воспоследует тогда уже, когда в гражданском процессе тот предмет, о котором шло дело, до такой степени уменьшится в своем значении, что не вознаградит даже расходов продолжительного иска. В уголовном же деле осуждение виновного по долговременности суда никогда почти не достигает своей цели, ибо, вместо того, чтобы служить примером справедливой строгости законов за содеянное преступление и удовлетворением общества за нанесенное ему зло, оно возбуждает одно только сострадание к виновному, так долго томящемуся под судом за давно уже забытый всеми поступок. Нельзя не согласиться, что в делах гражданских скорость судебного решения в высшей степени необходима, как для сохранения и ограждения частной собственности, так и для обеспечения общественных сделок и договоров, на которых основаны успехи промышленности, торговли и развитие народного богатства. В делах же уголовных она не менее значительна, как в отношении преступника, так и самого общества. Первый (не говоря уже о том, если подсудимый должен быть оправдан) чем скорее подвергнется наказанию, тем справедливее оно будет казаться всем и тем сильнее пример его будет действовать на других; а последние вместо сострадания к виновному будут видеть в его осуждении справедливое возмездие за соделанное им преступление.

С открытием высшего учебного заведения в каком-либо из центральных сибирских городов образование молодых людей всех сословий, поступающих по окончании своего воспитания или на служебное поприще в Сибири, или избирающих промышленные и торговые занятия, принесло бы величайшую пользу краю. В особенности же, если бы при этом высшем заведении учреждены были специальные обучения, согласные с местными требованиями. Недостаток в образованных, а тем более в дельных специальных людях так ощутителен в Сибири, что иногда самые выгодные для страны и для частных лиц предприятия, для которых найдутся и капиталы, и желающие заняться ими, потому только не могут состояться, что нет людей, способных привести их в исполнение. Выписывать таких людей из России или из-за границы иногда невозможно, как по значительности требуемого ими содержания, так и по сомнительности в их знании и их нравственности. Мне самому случалось видеть, как иногда самое выгодное промышленное фабричное предприятие не имело успеха и вовлекало в огромные убытки именно оттого только, что вместо дельного и знающего человека употребляли какого-нибудь словоохотливого хвастуна, обманувшего рассказами о своих познаниях и обещаниями выполнить то, о чем он не имел никакого понятия. Самая золотопромышленность, которая так обогатила многих, а других пустила с кошелем, принесла бы в тысячу раз более выгоды и стране и самим золотопромышленникам, если бы с самого начала нашлись люди, которые бы понимали это дело, и если бы занимающиеся ею не принуждены были действовать более или менее ощупью. Во всех других отраслях промышленности недостаток специальных людей еще более ощутителен. Удивительно даже, как некоторые заведения при таких невыгодных условиях могут приносить пользу своим учредителям, и это можно объяснить только местными удобствами и природным богатством края. Нередко случается видеть, что промышленное заведение, хоть сколько-нибудь согласное с требованиями и произведениями той местности, где оно учреждено, несмотря на недостаток сведений учредителя, на всевозможные неудачи, приносит иногда в Сибири большие выгоды, и я не раз был свидетелем, как таковые заведения после продолжительных попыток и неудач обогащали, наконец, своих владельцев. Что же было бы, если бы с самого начала принялись за них со смыслом и знанием дела. При таком недостатке дельных людей, разумеется, редкий, который решится пожертвовать небольшим капиталом своим на дело, ему неизвестное, и одни только богатые капиталисты могут быть исключением в этом отношении. При тех естественных богатствах, которыми наделена Сибирь, при той дешевизне первых потребностей и того разнообразия произведений различных местностей нет никакого сомнения, что с необходимыми капиталами и сведущими людьми вся Сибирь вскоре бы покрылась бесчисленными промышленными заведениями, соответствующими местным потребностям, удобствам и произведениям.

Хоть недостаток капиталов и сказывается теперь в Сибири, но это обстоятельство не так еще важно, и ему легко можно пособить. Во-первых, при тех условиях, в которых находится теперь общественный быт в Сибири, большая часть местных капиталов остается в бездействии. Большие сибирские капиталисты — некоторые из них золотопромышленники и откупщики — живут большею частью в России и употребляют все то, что доставляет им Сибирь, не в самом крае, а вне его. Маленькие — боятся пускать свое достояние в такие обороты, где опасаются первой неудачи, и занимаются только тем, к чему привыкли, чем занимались исстари и что приносит хотя небольшой, но верный доход. Между ними есть даже и такие, которые, нажив небольшое состояние, совсем бросают занятия, опасаясь потерять приобретенное. С лучшим устройством страны, с положительным обеспечением собственности, с уверенностью в скором правосудии по гражданским искам и в несомненном покровительстве правительства, равно как и в возможности находить дельных и знающих людей для всякого промышленного предприятия, все эти капиталы необходимо обратятся в действие и поступят в капиталы производительные.

Кроме того, весьма было бы полезно, если бы правительство не только не воспрещало, но содействовало своими узаконениями основанию разного рода частных компаний, как на акциях, так и по условиям или договорам. Тогда могли бы образоваться огромные капиталы для таких предприятий, к которым невозможно приступить одному частному лицу, как бы ни велико было его состояние.

Учреждение местных банков с обеспечением предъявленного ими капитала недвижимою собственностью, например, застрахованных от огня домов и заведений в главных городах Сибири, могло бы также увеличить местные способы и обратить в производительные капиталы такую собственность, которая остается теперь без всякого производительного движения.

Пути сообщения необходимы для Сибири более, нежели где-либо. При разнообразии ее климата, местностей и произведений внутренняя и внешняя торговля ее не иначе может получить успешное развитие, как при удобствах сообщения. Самое даже благосостояние жителей этого обширного края зависит от того. В продолжение моего долговременного пребывания в разных местах Сибири я был не раз свидетелем, до какой степени недостаток сообщений лишил тот край, где я находился, или выгодного сбыта излишнего, или возможности приобрести необходимое. Например, до 1835 г. в Забайкальском краю, равно как и в других местах Иркутской губернии, при хорошем урожае какого-либо произведения этих стран, как-то: хлеба, орехов, табаку и т.д., товар этот продавался за самую низкую цену, потому что потребность в деньгах и некоторых необходимых предметах принуждала небогатых жителей сбывать излишек за какую бы то ни было цену. Несколько зажиточных купцов скупали эти произведения за бесценок и выжидали такого года, когда оказывался на какой-либо из купленных ими предметов неурожай, и тогда сбывали его по неимоверным ценам, в десять и более раз дороже. Таким образом, несколько лиц быстро обогащались, а весь край страдал.

В Тобольской губернии до 1850 г. цены на хлеб были так низки, что не вознаграждали трудов земледельца, между тем как в то же время в Томске и Красноярске они возвысились до такой степени, что разоряли золотопромышленников, принужденных платить от пяти до шести рублей за пуд ржаной муки и по 12 и 15 рублей за пуд мяса, тогда как ту же говядину в Тобольской губернии и в Киргизской степи можно было иметь по рублю и менее за пуд. В течение последних десяти лет сообщение между Тобольской и Томской губерниями, по случаю заведения двух или трех пароходов, по рекам Иртышу и Оби и нескольким полноводным немного улучшилось, и от этого небольшого улучшения как в той, так и в другой губернии цены на их местные произведения почти что уравнялись. Мне кажется, что по географическому положению Сибири железная дорога от Тюмени до Перми и водяное сообщение посредством пароходства по рекам Иртышу, Оби, Енисею, Ангаре, Лене, Амуру, Байкальскому морю, озеру Зайсану и в Киргизской степи по реке Ише удовлетворят настоящие требования Сибирского края в отношении всех отраслей промышленности и торговли.

Здесь, разумеется, я только поверхностно могу коснуться тех улучшений, которых ожидает Сибирь, и не вхожу ни в какие подробности, для объяснения которых нужно иметь и более данных и более сведений, нежели имею я. Частный человек, какое бы он ни имел стремление к пользе общей, не может изучить совершенно все потребности такой обширной страны, как Сибирь, и указать с положительным знанием дела, как и что надо сделать. Для этого недостаточно целой жизни, и сверх того надобно обладать такими сведениями, для приобретения которых независимо от средств нужно бы было еще другую жизнь. Достаточно и того, если с полным усердием к общественной пользе гражданин, любящий свое отечество, совестливо сообщит благонамеренному правительству общие свои идеи, которые оно имеет более средств обсудить в подробностях и применить к делу.

Если бы действительно правительство пожелало подвинуть успехи благосостояния этой страны и для этого вознамерилось ознакомиться с ее настоящим положением, то оно легко могло бы исполнить это, учредив в губернских сибирских городах несколько комиссий и возложив на них обязанность представить ему подробный и совестливый отчет о состоянии каждой из них в отношении административном, так и в отношении общественного местного ее быта вместе с проектом тех улучшений и преобразований, которые могут оказаться нужными для края. Я бы посоветовал только в этом случае не возлагать учреждение этих комиссий на местные власти. Они, не в укор будет им сказано, составят их из своих приближенных, которые весьма естественно постараются одобрить все прежние распоряжения своих начальников, доказать, что край пользуется самыми благодетельными учреждениями и что следует изменить только то, что не согласуется с собственными их видами. Почему бы не отправить в каждую губернию по одному доверенному лицу из деловых и благонамеренных людей и дать им полномочие составлять таковые комиссии под своим председательством из лиц, избранных ими на месте тех сословий и людей, которые окажутся наиболее для того способными и полезными? Эти комиссии могли бы действовать независимо от местных властей и имели бы право требовать от них те сведения, которые им нужны и которые могут быть им доставлены. Сии комиссии не имели бы права приступать ни к каким исполнительным распоряжениям, а только бы занялись точным исследованием настоящего положения губернии, верным и отчетливым изложением оного, для соображения высшей власти, и своими предположениями для улучшения в ней всех отраслей гражданского и общественного быта—предложениями, основанными на общей пользе, на знании края и обстоятельств. Правительство, получив отчет этих комиссий, могло бы правильно и более или менее безошибочно сообразить общие и местные узаконения, меры и учреждения, которые бы могли наиболее согласоваться с выгодами этой обширной страны.

В заключение скажу несколько слов о сибирском народонаселении и тех мерах, которые, по мнению моему, могли бы служить к его просвещению и к улучшению его нравственности.

В Сибири общественные элементы относительно разделения народонаселения на сословия или касты несколько различны с Россией. В ней нет дворянства, нет крепостного состояния, исключая очень немногих и весьма незначительных помещиков (их всего наберется едва ли десятка два), перевезенных на пожалованные предкам их в прежние царствования земли крепостных людей из России. Но, с другой стороны, есть два лишних разряда — поселенцев и ссыльно-каторжных. Первые пользуются совершенно свободой и лишены только некоторых незначительных прав в сравнении с крестьянами, а последние живут по казенным заводам и употребляются в самые тяжелые работы, находясь в совершенном распоряжении правительства и местных начальств. От этого изменения в составе народонаселения происходят значительные различия в общественном устройстве того или другого края. Отсутствие крепостного состояния благодетельно действует на быт низшего класса, т.е. крестьян. Здесь, в Сибири, они гораздо смышленнее, гораздо зажиточнее, гораздо выше в общественном значении, нежели крестьяне русские. Их разделяет меньше расстояние от высшего сословия, они гораздо независимее, свободнее в сношениях с ними, и переход из одного сословия в другое совершается гораздо легче. Нельзя также не признать, что полезно для края и то, что в нем дворянства или, лучше сказать, помещиков нет. Это избавляет его от значительного числа непроизводительных лиц и капиталов, скорее затрудняющих, нежели поощряющих успехи народного богатства, и часто примером своим и своими исключительными привилегиями вредно действующих на общественный быт. Но с другой — это самое лишает Сибирь некоторого общественного надзора за действиями должностных лиц и позволяет последним прибегать к произволу и уклоняться от правосудия и законности, не имея над собою, так сказать, постоянного косвенного контроля.

Два излишние разряда сибирского народонаселения, поселенцы и ссыльнорабочие, приносят, в свою очередь, и пользу и вред здешнему обществу. В отношении нравственности они много вредят ему, ибо постоянно поддерживают худые наклонности человека между низшими сословиями и умножают преступления против собственности и личной безопасности. Но зато хотя понемногу, сравнительно с пространством края, но все-таки увеличивают постепенно народонаселение и доставляют обществу много способных, смышленных, хотя и не весьма нравственных, людей, которых, впрочем, действуя с осторожностью и благоразумием, можно всегда употребить с пользою*.

______________________

* Не излишним считаю сказать здесь мое мнение на счет поселенцев и ссыльнорабочих, ежегодно прибывающих в Сибирь. Система, принятая в отношении их правительством, не совсем полезна для края и требует много лучшего. Поселенцы худою нравственностью своею много вредят обществу и не только портят нравы туземцев, но часто даже вовлекают их в преступления. Мне кажется, что гораздо лучше было бы, если бы некоторое время по прибытии в Сибирь они не пользовались тою свободою, которая им теперь предоставляется, и находились бы в это время под особым надзором и только по прошествии известного срока и по испытании их причислялись к волостным и получали те права, которыми теперь пользуются и тотчас по прибытии своем. Почему бы не избрать в Сибири какой-нибудь малонаселенный округ и помещать туда новоприбывших поселенцев? Этот округ мог бы иметь особое управление, и надзор за ссыльными мог бы также быть особенный. Там бы можно было также учредить, под ведением нарочно назначенных для этого должностных лиц, некоторые ремесленные и земледельческие заведения, где употреблялись бы ссыльные. По прошествии известного срока и по засвидетельствовании начальства о хорошем поведении ссыльные поступали бы оттуда на совершенную свободу и причислялись бы к крестьянским обществам. Неисправимые же оставались бы там навсегда. Ежегодно главный начальник этого округа представлял бы список тех из ссыльных, которых бы он нашел достойными освободить и водворить крестьянами. От этого, я уверен, очень бы выиграла нравственность низших классов сибирского народонаселения и очень бы уменьшились преступления противу личности и собственности. Независимо от местного надзора высшие правительственные лица Сибири могли бы посещать этот округ и лично видеть, так ли все исполняется, как желает правительство.

Относительно ссыльно-рабочих на рудниках и заводах тоже можно сказать многое. Во-первых, по моему мнению, нравственность их гораздо удобнее к исправлению, нежели нравственность поселенцев, о чем я, кажется, уже говорил. Вследствие этого я считаю, что ни в каком случае не должно на них смотреть как на неисправимых членов общества. Наказание, которое налагает на них вечное клеймо и навсегда исключает из общества, по всей справедливости, должно быть отменено — быт их должен быть улучшен, работы положительнее, определеннее, управление ими смягчено; произвол их начальников сколько можно ограничен, и сверх того необходимо дать им возможность хорошим поведением заслужить облегчение их участи. Почему бы, например, не предоставить местным властям тех из них, которые своим усердием и улучшением своей нравственности заслужат внимание начальства, представлять к освобождению от работы и к переводу в округ поселенцев, откуда они могли бы поступить даже и в крестьяне.

______________________

Лихоимство и система откупов суть два величайших врага общественного быта в Сибири. Первое до такой степени развилось во всех слоях общества, что заразило без исключения все сословия, начиная от правительственных мест до последнего крестьянина. Кто только может, тот и берет в Сибири, и берет с такою наглостью, с таким отсутствием всякого приличия, с такою вопиющею несправедливостью, что решительно нет такой общественной сделки, нет такого дела, как бы оно ни было ничтожно и справедливо, которое бы обошлось без взяток. Всего же грустнее видеть, что это проникло в самые даже низкие слои общества; крестьяне, которые наиболее терпят от него, в свою очередь, так им заражены, что когда кто-либо из них поступит на общественную должность в своей волости, то необходимо становится отъявленным взяточником и готов всеми средствами притеснять своих собратий, чтобы иметь повод к лихоимству. В городах то же самое. Едва купец или мещанин избран обществом головою, старостою или каким-нибудь членом городового управления, он в ту же минуту забывает прежний свой быт и становится чиновником, со всеми его дурными свойствами и сверх того без всякого знания дела*.

______________________

* Помещаю здесь несколько случаев взяточничества и поступков должностных лиц, за достоверность которых могу поручиться, потому что жил там, где они происходили.
1) Один зажиточный крестьянин, будучи на охоте, убил вместо дикого дворового гуся, принадлежащего другому крестьянину, тоже зажиточному. Оба они за это поссорились. В это время в волость приехал заседатель, и обиженный принес ему жалобу. Заседатель, у знав, что оба мужика богаты, обещал ему, если он подарит ему 50 рублей, не только взыскать за убитого гуся, но и наказать крестьянина, его убившего. Тот, из желания поставить на своем и отомстить своему сопернику, согласился дать деньги. Тогда заседатель посадил первого крестьянина в волостную тюрьму и продержал его некоторое время, дав ему знать через волостного писаря, что если он даст ему сто рублей, то будет выпущен, а противник его будет посажен на его место. Этот тоже согласился — был выпущен, а второй крестьянин посажен. Эти попеременные аресты продолжались до тех пор, пока оба крестьянина не убедились, что их дурачат за их же деньги. А между тем заседатель приобрел от обоих 800 рублей. Когда же увидал, что уже более нельзя получать, то призвал к себе обоих мужиков и помирил их. Но что всего удивительнее и показывает, до какой степени может простираться наглость,— это то, что тот же самый заседатель, не называя себя, рассказывал эту историю в обществе нескольких лиц, которым она не была известна, как пример умного и ловкого лихоимца.
2) Каждое следствие, как бы оно ни было маловажно, служит поводом к лихоимству следователей. Если даже нужно сделать простой повальный обыск, то и тут не обойдется без значительной взятки с того селения, до которого это касается. Заседатель, стряпчий, исправник, например, дает знать, что такого-то числа он будет для спросу, и чтобы весь народ был в сборе. Если ему поднесут значительный подарок, то он приедет в свое время и кончит как следует свое дело. В противном же случае народ в волости прождет его неделю, две, а он отзовется, что не мог прибыть к назначенному им самим времени по какому-либо особенному непредвиденному случаю. Но как крестьянам, особенно в рабочее время, каждый день очень дорог, то они охотно решаются, чтобы не потерять больше, платить следователю за каждое, даже пустое, дело.
3) Мне самому случилось избавить одну деревню от значительного расхода по требованию какого-то землемера. Раз как-то приходит ко мне знакомый крестьянин, поставлявший мне дрова, и просит моего совета, дать ли приехавшему в их деревню землемеру 500 руб., настоятельно им требуемых. «А зачем он к вам приехал?» — спросил я.— «Проверять план, батюшка,— отвечал крестьянин,— этот самый план был два года тому назад составлен другим землемером, которому мы уже подарили. Он же говорит, что если мы не дадим ему пятьсот рублей, то проживет у нас более месяца и каждый день потребует 10 подвод и человек 20 рабочих. Теперь же сами знаете — страдное время. Чего это нам будет стоить?» Я подумал и отвечал ему: «Делайте, как знаете, но я бы ни за что не дал и лучше бы перенес эту тягостную повинность. Сверх того я что-то сомневаюсь, имеет ли он такое поручение, а если и действительно имеет, то, вероятно, оно дано ему именно с тем, чтобы покормиться около вас. Если вы дадите нынешний год, немудрено, что на следующий или через год опять прислан будет к вам новый землемер и потребует новых 500 р., так что этому и конца не будет. Если же выдержите, то, может быть, окончится одним разом. Впрочем, опять повторяю, делайте, как хотите, я не советую, а говорю просто, как думаю». Крестьянин ушел; недели через две, увидевшись со мной, рассказал мне, что они поступили, как я говорил, ничего не дали землемеру, и тот, пробыв у них дней пять, уехал, не поверяя план свой.
4) У одного из моих знакомых купцов один чиновник занял деньги и дал закладную на свой дом. По прошествии срока и по несостоятельности должника купец подал закладную ко взысканию. Дело очень простое; стоило только поступить согласно самому ясному из законов. А между тем оно продолжалось около четырех лет, и до сих пор не окончено. В просьбе не отказывают, но пересылают ее из окружного суда в губернское правление, оттуда в губернский суд, потом обратно опять в окружной суд и нигде не полагают окончательного решения.
5) Каждое имущество, поступающее по какому-либо случаю в опеку, или до окончания спора, или до совершеннолетия, особенно в первом случае, почти совершенно уничтожается вследствие нерадения, злоупотреблений и т.д. Я сам испытал это на себе. Имение жены моей было в споре и находилось в опеке. При начале тяжбы оно состояло по весьма худо составленной и неполной описи на сумму 60 тыс. ассигн. Тяжба продолжалась восемь лет, и, когда последовало окончательное решение, мы получили всего едва 4 тыс. рублей серебром.
В том городе, где я жил, все члены окружного суда были, наконец, отданы под суд за растрату нескольких опекунских имуществ. Этот суд над ними, если бы он скоро был окончен и виновники подверглись бы справедливому наказанию, мог бы служить благодетельным примером, но, к несчастию, он продолжался столько времени, что, за исключением одного, все успели умереть, не дождавшись конца, и на них уже смотрели не как на виновников, а как на страдальцев. Преемники же их забыли уже и думать о том, что их ожидает, если будут поступать точно так же.

______________________

Трудно, весьма трудно будет благонамеренному правительству искоренить это зло. Для этого необходимо и большое терпение, и большое искусство, и много помощи со стороны людей нравственных, бескорыстных и преданных отечеству. Необходимы также и многие правительственные меры, узаконения, более согласные с пользою общественною и иногда противоречащие принятым понятиям о самодержавии. Распорядительный и вполне понимающий административное дело наместник, о котором говорено было выше, может принести в этом отношении большую пользу и мало-помалу ослабить эту всеобщую заразу. Взяться за это надобно с большою осторожностью и большим хладнокровием. Во время пребывания моего в Сибири я сам был свидетелем, как недостаточно одной строгости, одного желания исправить лихоимство, чтобы достигнуть предполагаемой цели. Некоторые из генерал-губернаторов, преследуя без разбору взяточничество, делали более вреда, нежели пользы, и, губя мелких, еще не опытных чиновников, попадавшихся по собственной оплошности, при первом иногда случае, таких чиновников, которые еще могли легко исправиться и быть порядочными исполнителями их распоряжений, находились в совершенном ослеплении на счет самых отъявленных лихоимцев, которые искусно управляли ими, пользуясь некоторыми из их слабостей, и которых они считали за самых честных, благонамеренных людей.

Второе, еще большее зло, потому что оно действует и на нравственность и на материальное благосостояние самого многочисленного класса народонаселения,— система винных откупов, составляющих вместе с тем один из значительнейших источников государственного дохода,—так явно противоречит всем понятиям о благоустроенном и нравственном обществе, что излишним бы было повторять то, что известно и самому правительству, и каждому сколько-нибудь рассуждающему гражданину. Напрасно первое, т.е. правительство (и в этом должно отдать ему справедливость), старалось в разные времена улучшить эту систему, напрасно предполагало оно согласовать ее хоть сколько-нибудь с нравственностью. Каждый раз оно должно было убедиться в невозможности, развивая ее, увеличивать государственный доход и улучшать в то же время народные нравы. И действительно, каким образом может усиливаться источник дохода, основанного на сбыте такого предмета, потребность которого уничтожает достоинство человека, без вредного влияния на его нравственное состояние? Тут, сколько я полагаю, ложно самое основание, и потому какую бы хитрую систему ни создали на этом основании, какой бы ни старались придать ей нужный вид, одним словом, в какое бы платье ни одели ее, она была и будет всегда гибельна для народного благосостояния и народных нравов.

Неужели правительство, или, лучше сказать, государственные люди, составляющие проекты откупов и занимающиеся этим источником государственных доходов, не понимают, что откупщики, принимающие на себя обязанность удовлетворять народную потребность в спиртных напитках, заключали и заключают с правительством при каждой системе откупов такие условия, которых они не могут выполнить, если будут действовать в смысле заключенного договора. Они только потому и соглашаются на все ограничения, что наперед уверены в том, что будут иметь возможность не стесняться своими обязательствами и действовать более или менее произвольно. Для этого они сами или доверенные их весьма естественно прибегают к подкупам лиц, от коих зависит надзор за их действиями, и, стало быть, распространяют лихоимство, и без того уж столь повсеместное. Само правительство, т.е. даже те главные члены его, которые по своему положению и по своим правилам не причастны этой заразе, по необходимости должны смотреть сквозь пальцы на противозаконные действия откупщиков, ибо в противном случае сии последние могут оказаться несостоятельными и, следовательно, лишить казну значительной части ее доходов.

Вот почему мы всюду замечаем, и в особенности в Сибири, что откупщики имеют большой вес в главных правительственных местах и что там, где откуп не доволен мелкими должностными лицами, иногда ему противодействующими, или по независимому своему характеру, своим честным правилам, но чаще потому, что недовольны получаемым от него окладом, он весьма легко выхлопатывает их увольнение или перевод в другое место. От этого происходит то, что люди, желающие быть честными, не хотят занимать таких должностей, где они необходимо навлекут на себя неудовольствие и даже преследование высшего начальства. Те же из них, которые не могут существовать без службы и, следовательно, совершенно зависят от нее, поневоле делают сделку со своею совестью и подчиняются общепринятым относительно откупов правилам, т.е. получают от него оклады и содействуют ему в противозаконных действиях. Мне самому не раз случалось слышать от некоторых чиновников, которые по многим отношениям заслуживали уважение, что они берут от откупа именно потому, что во всяком случае должны смотреть сквозь пальцы на его действия и что если бы они поступили иначе, то не остались бы и месяца при своих должностях. Следовательно, не бравши от откупщиков, они лишили бы себя только способов, не принося никакой этим пользы в служебном отношении. Таковые мнения и таковые, можно сказать, вынужденные сделки с совестью имеют вредное влияние на бескорыстие и честность чиновников. Один раз допустивши себя к некоторого рода лихоимству и находя оправдание в самом положении обстоятельств, тот чиновник, который бы, может быть, никогда не решился на взятки, мало-помалу изменяет свои понятия о бескорыстии и, видя вокруг себя беспрестанные лихоимства, делается вскоре и сам отъявленным лихоимцем.

Но откупы еще вреднее действуют на нравственность и вещественный быт низших сословий народонаселения. Распространяя, с одной стороны, пьянство и сопутствующие ему пороки и даже преступления, они, так сказать, подрывают самое основание общественного благосостояния и имеют гибельное влияние на народные нравы. Я уверен, что если рассмотреть хорошенько все уголовные дела, то окажется, что большая половина преступлений были совершены или в пьяном состоянии, или по причине страсти к вину. С другой стороны, они значительно истощают материальные способы низших сословий. В Сибири, где труд землевладельца и ремесленника так щедро вознаграждается и самою природою, и местными удобствами, крестьяне могли бы быть гораздо богаче, одним словом, решительно благоденствовать, если бы не тратили и деньги, и время, и здоровье на гибельную наклонность к пьянству. Они даже и теперь в несравненно лучшем положении, нежели крестьяне России. Что же бы было, когда бы они сохраняли все то, что издерживается ими в пользу откупов, и когда бы истребилась в них мало-помалу эта вредная и безумная страсть к горячим напиткам?

При нынешней системе откупов правительство не может принять никаких благодетельных мер к искоренению в народе этой страсти. Оно должно довольствоваться тем только, что само поощряет ее, хотя и должно смотреть сквозь пальцы на все то, что делается во вред общественных нравов*. К несчастью оно должно даже иногда противиться благонамеренным усилиям частных лиц в этом отношении. Так, например, воспрещено было общество трезвости, которое начинало было учреждаться, по примеру Англии и Соединенных Штатов, в Остзейских губерниях.

______________________

* В Петербурге как-то вышла очень остроумная карикатура. Представлен крестьянин, и по одну сторону его церковь, а по другую — питейный дом. Министр государственных имуществ тащит его за руку в первую, а министр финансов за другую — в последний, и таким образом разрывают мужика на две части.

______________________

Но мне возразят, может быть, что легко осуждать этот источник государственных доходов, но не так легко заменить его и что недостаточно того, чтобы указать на необходимое и всем известное зло, надобно вместе с тем объяснить, как устранить его без ущерба казне. Будучи частным, а не правительственным лицом, я не могу знать все отрасли государственных доходов, которые бы могли заменить этот грязный источник, но было бы, мне кажется, гораздо выгоднее, справедливее и полезнее, если бы все то, что правительство получает от откупов, шло к нему прямо от тех, кто доставляет возможность откупщикам не только исполнять свои обязательства с правительством, но обогащаться самим и издерживать огромные суммы на подкупы и на управление питейными сборами. Тогда бы все расходы и все то, что наживают так скоро и так несправедливо откупщики, осталось бы чистою прибылью для народа, и вместе с тем и нравственная польза много бы приобрела от этого. Не странно ли, не грустно ли видеть теперь, каким почетом пользуются у правительства люди, нажившие в самое короткое время огромные состояния? Как эти люди за какие-нибудь вздорные пожертвования на пользу общую из того, что они приобрели такими грязными путями, превозносятся и восхваляются органами правительства как самые лучшие граждане отечества! К чему служит тогда честность, прямота, бескорыстие, все нравственные достоинства, когда можно приобрести и почет, и уважение, и даже известность, идя таким путем, где отсутствуют лучшие принадлежности человечества?

Указать, как обратить в прямой налог или в разные косвенные налоги государственный доход от откупов, я не имею возможности. Это дело тех людей, в руках которых находятся бразды правления. Во всяком случае, мне кажется, что если бы нужно было пожертвовать частию доходов и для этого сократить некоторые государственные издержки, то и тогда не следовало бы задумываться. Правительство со временем выиграло бы от того не только в одном нравственном отношении, но и в отношении будущих своих способов, основанных всегда на народном благосостоянии.

Наконец, самое сильное, самое действительное орудие для улучшения народной нравственности есть, без сомнения, религия, которая имеет тем больше влияния на человека, чем ум и сердце его простее, чем понятия его ближе подходят, как сказал сам Спаситель, к понятиям детей. И действительно, у нас в России духовенство могло бы оказать величайшие услуги народной нравственности, если бы действовало согласно своему назначению в этом мире. К несчастию, и особенно в Сибири, не так поступает оно и не тому направлению следует. Занятое исключительно, по одностороннему образованию своему, внешними церковными обрядами и личными материальными выгодами, в которых так нуждается по своему общественному положению, оно не приносит десятой доли той пользы, которую могло бы приносить, и часто своим примером и своим корыстолюбием служит соблазном для мирян. Если благонамеренное правительство захочет иметь в нем благодетельного и сильного помощника к нравственному улучшению своего народа, то необходимо должно обеспечить вещественный быт его и деятельно заняться его образованием, как умственным, так и религиозным. Тогда только духовенство вполне поймет свое назначение в этом мире и сделается достойным орудием к достижению той высокой цели, которая предназначена всему человечеству.

Отдел III

Десятилетняя тюремная жизнь моя окончилась. Я вступил опять в сношение с людьми, начинал пользоваться кое-какими правами, не скажу гражданина, но человека. В продолжение этих 10 лет (мне было уже 36 лет) я много приобрел в разных отношениях, мог обсудить и поверить мои убеждения и окончательно утвердиться в них, мог положить прочное основание своим правилам и религиозным понятиям. Много прочел с пользою и многому научился. Но одного недоставало во мне. Это опытности житейской, которая в каждом из нас, в эти десять лет, скорее уменьшилась, нежели увеличилась. Но этот последний недостаток не мог иметь влияния на наши нравственные элементы; он мог вредить нам во внешней жизни нашей. В сношениях наших с людьми мы могли обманываться, заблуждаться, принимать позолоту за чистый металл; но все это не могло поколебать твердости наших правил и наших убеждений. Одним словом, в большей части из нас стихия нравственная была более или менее обеспечена от всякого внешнего и нового влияния. Здесь я считаю обязанностью отдать справедливость и выразить мою признательность правительству. Размести оно нас сначала по разным заводам, отними у каждого общество товарищей, лиши возможности поддерживать друг друга, смешай с простыми ссыльнорабочими, подчини местному начальству и общим заводским правилам, легко могло бы случиться, что большая часть из нас, будучи нравственно убиты своим положением, без всяких материальных средств, не имея сношения с родными и находясь еще в таких летах, когда не совсем образовался характер, когда нравственное основание не так прочно, а ум легко подчиняется страстям и прелести воображения, легко могло бы случиться, говорю я, что многие потеряли бы сознание своего достоинства, не устояли бы в своих правилах и погибли бы безвозвратно, влача самую жалкую, недостойную жизнь. Поступив же таким образом, как оно поступило, соединив нас вместе, отделив от массы и назначив для надзора за нами людей добрых, оно доставило нам средства не только удержаться на прежней ступени нравственного достоинства, но даже подняться выше. Правда, что нелегко нам было отказаться для этого от последней частицы свободы, которою пользуются все даже ссыльные, жить в продолжение 10 лет строже, чем живут монахи, не иметь ни собственной воли, не располагать даже ни одним шагом своим; но когда эти 10 лет прошли, когда все эти лишения остались только в воспоминаниях и сохранились благодетельные результаты, тогда нельзя не признать, что для нас было бы гораздо хуже, если бы правительство предоставило нас общей участи осужденных.

Путешествие наше от Петровского до Байкала летом, в прекрасную погоду, так было занимательно для нас, природа этого края так величественна, так красиво представлялась глазам нашим, что, невзирая на грустные наши думы о разлуке с друзьями и о неопределенной будущности, нас ожидающей, мы, как дети, восхищались разнообразием и красотою тех местностей, которыми проезжали. Особенно великолепны берега Селенги. Мы нередко выходили из экипажа и шли пешком версты по две и по три, чтобы вполне насладиться прелестным зрелищем природы. Иногда глазам нашим представлялись огромные развалины старинных зимовок самой фантастической архитектуры. Это были прибрежные скалы, до такой степени красиво расположенные, что мы невольно предавались обману зрения и, подходя к ним, старались отыскивать, вопреки рассудку, следы архитектурного искусства каких-нибудь древностей, может быть, допотопных обитателей этих стран. Бархатные луга по обоим берегам реки испещрены миллионами разного рода цветов, которым не отказали бы место в оранжереях, и ароматические травы распространяли повсюду благоухание в воздухе и казались обширным искусственным садом. Растительность была изумительная. Одним словом, забайкальская природа, особенно местность Читы и берега Селенги, оставили во мне такие впечатления, которые никогда не изгладятся.

Переехав через Байкал на судне, мы прибыли в Иркутск; прожили там около недели, очень ласково были приняты генерал-губернатором Броневским и всеми жителями, с которыми случалось нам иметь сношение. Проведя это время с некоторыми из товарищей наших, выехавших из Петровского и оставшихся по разным причинам в Иркутске, мы отправились в путь к месту нашего назначения тою же самою дорогою, которою ехали десять лет тому назад. В некоторых местах встречали прежних знакомых и везде находили радушие, приветливость и готовность оказать услугу. В Красноярске прожили мы дней десять. Там нашли Фонвизина, Бобрищевых-Пушкиных и Краснокутского. Исправление экипажей доставило нам удовольствие пробыть с ними несколько дней. Местные власти не торопили нас выездом. Два казака, нас провожавшие, были в полном нашем распоряжении. В это время начались в Енисейской губернии кое-какие открытия золотых приисков, и потому общее внимание обращено было на этот предмет, который исключительно занимал все умы и служил основою всех разговоров и суждений. Дешевизна съестных припасов и овощей в это время была необыкновенная. Я помню, как она поразила меня. Я попросил хозяина купить мне к обеду свежих огурцов и, соображаясь с петровскими ценами, дал ему 20 копеек серебром. Мне привезли целый воз, по крайней мере сотни три. Хлеб был также неимоверно дешев. Кто мог ожидать, что через два года цены на эти предметы увеличатся в 10 раз и более? Многие предусмотрительные люди составили себе впоследствии огромные от того капиталы.

Проехав Томск и несколько уездных городов, мы прибыли в половине августа в Тобольск. Отсюда я поехал в Туринск уже один, потому что Ивашевы должны были остаться тут недели на две, по болезни ребенка и чтобы самим отдохнуть от дальней дороги. Мне же хотелось скорее прибыть на свое место и окончательно устроить свой быт.

Нелегко, однако же, казалось мне, устроить его. Помню, что эта мысль тогда сильно беспокоила меня. Помощи у правительства я просить не хотел. Обратиться к товарищам я считал неприличным: мне было бы тягостно сделать это. Брат мой был небогат, и я не знал, будет ли он иметь возможность присылать мне что-нибудь. Правда, что в Петровском я кое-что получал от него, но весьма неаккуратно и не в известное время. Следовательно, я не мог положительно знать, сколько могу проживать ежегодно. Выезжая из Петровского Завода, я получил из маленькой артели 700 руб. ассигн. и истратил дорогою только 100 р.; остальные привез с собою. При моей умеренности этих денег могло достать надолго, тем более, что жизнь в Туринске дешева; но все-таки, рано или поздно, они должны были издерживаться, и тогда как быть? Я придумывал разные средства приобретать самому кое-что трудами своими, но должен был убедиться, что из этого никакого не будет толку. Ремесленником, земледельцем я быть не мог: ни способности, ни здоровье мое, ни самые привычки не дозволяли мне и думать о том. Промышленных занятий я также не мог предпринять: для этого нужен капитал, которого я не имел. Одним словом, как я ни думал, ничего не мог придумать дельного и потому решился сократить сколько можно издержки свои*, предоставить это времени и обстоятельствам, стараясь между тем ознакомиться хорошенько с краем и местными способами. Провидению угодно было вывести меня из этого затруднительного положения. Вскоре брат мой известил меня, что он будет присылать мне ежегодно 400 рублей ассиг. Этого уже было довольно для меня; а потом добрый родственник мой, Барышников, доставил мне единовременно 4000 рублей, стал присылать сверх того ежегодно 1000 рублей. Сделавшись, сверх чаяния моего, не только вне всякой нужды, но даже относительно богатым, я перестал думать о своем вещественном быте и мог устроить свой образ жизни, согласно своему желанию и своим привычкам. Я упоминаю здесь об этом, чтобы показать, как много я обязан и брату моему и в особенности Барышникову, которые вывели меня из затруднительного положения и, обеспечив материальные нужды мои, приобрели право на искреннюю, душевную мою признательность.

______________________

* Я еще в Петровском Заводе думал о том, что ожидает меня на поселении, и нарочно хотел испытать себя, могу ли перенести самый строгий образ жизни, как в отношении пищи, так и других необходимых потребностей. Я решился в продолжение шести месяцев питаться одним черным хлебом, молоком и яйцами, отказавшись от чая, говядины, рыбы, куренья табаку, и выдержал этот срок, не чувствуя больших лишений и не замечая, чтоб здоровье мое от того потерпело. Испытав себя таким образом, я спокойнее стал смотреть на ожидавшую меня будущность.

______________________

По приезде Ивашевых мы стали жить в Туринске очень покойно. Жители скоро ознакомились с нами и полюбили нас. Чиновники обходились с нами вежливо, приветливо и даже с некоторым уважением. Не входя ни в какие городские сплетни, пересуды, не принимая участия ни в их служебных делах и отношениях, мы жили собственною жизнью, бывали иногда в их обществе, не отталкивали их от себя, но уклонялись от всякого с ними сближения. Это избавило нас от неприятных столкновений и мало-помалу дало нам такое значение в их мнении, что они стали высоко ценить знакомство с нами. К этому много способствовало также, независимо от нашего собственного поведения, обращение с нами высших властей. Губернаторы при посещении города обыкновенно бывали у нас и обходились с нами самым предупредительным образом. Губернские чиновники, приехавшие по делам службы, сейчас старались знакомиться с нами и проводили у нас большую часть времени. Все это, в глазах уездных чиновников и вообще всех жителей, придавало нам какое-то значение.

Так было почти во всех местах, где поселены были прочие наши товарищи. Редко, очень редко встречались исключения. Поведение наше, основанное на самых простых и строгих нравственных правилах, на ясном понятии о справедливости, честности и любви к ближнему, не могло не иметь влияния на людей, которые, по недостаточному образованию своему и искаженным понятиям, знали только материальную сторону жизни и потому старались только об ее улучшении, не понимая других целей своего существования. Их сначала очень удивляло то, что, несмотря на внешность, мы предпочитали простого, но честного крестьянина худому безнравственному чиновнику, охотно беседовали с первым, между тем как избегали знакомства с последним. Но потом, не раз слыша наши суждения о том, что мы признаем только два разряда людей —хороших и худых, и что с первыми мы очень рады сближаться, а от вторых стараемся удаляться, и что это — несмотря на внешность их, на мундир, кресты, звезды или армяки и халаты, они поняли, что наше уважение нельзя иначе приобрести, как хорошим поведением, и поэтому старались казаться порядочными людьми и, следовательно, усвоили некоторые нравственные понятия. Можно положительно сказать, что наше долговременное пребывание в разных местах Сибири доставило в отношении нравственного образования сибирских жителей некоторую пользу и ввело в общественные отношения несколько новых и полезных идей. Присоединив к этому влияние, которое имело открытие золотых приисков, успехи промышленности и торговли, привлекшие в Сибирь множество дельных и умных людей (много, правда, и дряни, безнравственных аферистов), неудивительным покажется, что в продолжение последних 20 лет в этой стране так много изменилось к лучшему.

Действия правительства в отношении нас были двоякого рода. С одной стороны, оно не хотело показаться к нам особенно жестоким, не имея на то никакой причины; с другой — ему не хотелось, чтобы мы приобрели какое-нибудь значение, не хотелось ослабить в общем мнении важности нашей вины против него и показать, что оно само предает ее забвению. Одним словом, ему хотелось, чтобы мы служили постоянно угрожающим примером для тех, кто вздумает восстать против правительства или ему противодействовать. Имея в виду обе эти цели, оно согласовало с ними свои меры в отношении нас, и потому меры эти никогда не были определены. В них высказывалось желание как можно ниже поставить нас в общественном мнении, лишить нас всяких средств иметь влияние на общество и вместе с тем не обнаружить своего к нам неравнодушия, не показать явно, что оно поступает для этого вопреки существующих узаконений. В иных случаях оно считало даже нужным явить к нам некоторое милосердие, некоторую снисходительность. Так, например, многим дозволено было служить рядовыми на Кавказе, другим разрешено было вступить в гражданскую службу в Сибири канцелярскими служителями. Удовлетворялись также все почти просьбы о переводе из одного места в другое... Посланные на Кавказ служили там нижними чинами по 8 и более лет; многие лишились жизни от пуль горцев или от климата, а дослужившиеся до офицеров возвратились на родину в преклонных уже летах. Поступившим в гражданскую службу затруднялось также производство и не дозволялось занимать сколько-нибудь значительные должности. Жившие в Сибири не имели права отлучаться от места своего жительства далее 30 верст, не позволялось им вступать ни в какие частные должности, ни в какие общественные сделки, ни в какие промышленные или торговые предприятия. Одним словом, отнимались у них все те права, которыми пользуются вообще ссылаемые на поселение в Сибирь. Письма наши должны были идти через правительство. Материальные пособия тоже были ограничены. Холостым не позволялось получать более 300 руб. сер. в год, а женатым — 600 р., и хотя эта мера не достигала цели, потому что частным образом мы без затруднения получали все то, что могли присылать родные наши, и нередко даже из рук самих генерал-губернаторов Западной и Восточной Сибири, но все-таки это показывает, как занималось нами правительство. Ясно было, что ему очень хотелось, чтобы местные власти поступали с нами строго, без излишнего снисхождения, не доводя этого, впрочем, до той степени, чтобы высшая власть должна была вмешиваться и быть судьею между исполнителями своей воли и угнетенным лицом, на которое оно хотя и негодовало, но на стороне которого могли быть справедливость и общественное мнение.

Во всех своих действиях относительно нас правительство в продолжение нашего долговременного пребывания в Сибири руководствовалось одним произволом, без всяких положительных правил. Мы не знали сами, что вправе были делать и чего не могли. Иногда самый пустой поступок влек за собою неприятные розыски и меры правительства; а в другое время и важнее что-нибудь не имело никаких последствий. Так, например: снятие некоторыми из нас дагерротипных портретов с тем, чтобы послать их к родным, побудило правительство к запрещению не только снимать с себя дагерротипы, но даже и обязало нас подпискою не иметь у себя никаких дагерротипных снимков. К счастию еще нашему, что орудия правительства, т.е. исполнители его воли, принимали в нас участие и оказывали его во всех случаях, где не могли подвергнуться ответственности за особенное к нам снисхождение. Это много улучшило наш быт, который без того был бы очень незавиден. Сверх того, мы были под непосредственным ведением и надзором учрежденного императором Николаем корпуса жандармов и III отделения собственной его канцелярии. Это, впрочем, говоря правду, скорее служило к пользе, нежели ко вреду нашему. Лица корпуса жандармов, с коими случалось нам иметь сношения, оказывались людьми добрыми и внимательными к нашему положению. Через них и через III отделение мы могли доводить до сведения государя наши просьбы и наши жалобы и, следовательно, иметь всегда возможность защитить себя в случае какого-либо явного, незаконного притеснения. Правда, что до этого никогда не доходило, и мы не имели надобности жаловаться; но все-таки это могло удерживать многих от несправедливого на нас нападения или от ложных доносов.

В 1842 г. всем женатым товарищам нашим предложено было отправить детей своих, рожденных в Сибири, в разные учебные заведения России со всеми правами прежнего звания их родителей, но с одним условием, чтобы изменить их фамилии. Предложение странное и столь же затруднительное, как и обидное для родителей и детей, когда они войдут в лета. С одной стороны, родителям больно было лишить своих детей всех выгод воспитания и прав преимущественных сословий; а с другой — также прискорбно совершенно отказаться от них, сознать себя недостойными передать им свою фамилию, лишить их, так сказать, законности рождения и подвергнуть обидным упрекам —иметь родителей, не носящих с ними одной фамилии.

Кроме Давыдова, все вообще отказались от этой милости, и она не достигла своей цели. Правда, что вспоследствии правительство настояло на своем и по смерти некоторых женатых товарищей наших, возвратив детей в Россию, поместило их. с переменою фамилий, в разные учебные заведения.

Через три года по выезде нашем из Петровского отправилась оттуда и последняя категория, так что уже там никого не осталось. Комендант и все прочие офицеры возвратились в Россию. Тюремный замок наш обратили в помещение простых ссыльно-каторжных, подвергнувших себя одиночному заключению. Товарищи наши первого разряда поселены были, подобно нам, в разных городах и селениях Сибири.

Не лишним считаю упомянуть здесь, кто и где в это время находился. За Байкалом в Чите — Завалишин 1-й. В Селенгинске—двое братьев Бестужевых и Торсон. В Баргузине—два брата Кюхельбекеры. В с. Кабанском—Глебов. В Петровском Заводе остались на поселении, по собственному желанию, Горбачевский и Мозган. В Иркутске и в близлежащих селениях—два брата Муравьевых, Волконский, Трубецкой, Юшневский, Панов, Вольф, два брага Поджио, Вадковский, Сутгоф, Бечасный, Быстрицкий, Громницкий, Муханов, два брата Борисовых и Артамон Муравьев. В г. Каинске Енисейской губернии — Щепин-Ростовский, Соловьев и Арбузов. В городе Красноярске — Митькоз, Давыдов и Спиридон. В г. Минусинске—Киреев, два брага Крюковых, Фролов, Тютчев, Фаленберг, два брата Беляевых и осужденный прямо на поселение Мозгалевский. В Туруханске — Аврамов 2-й и Лисовский. В Енисейске — Якубович. В г. Тобольске — Свистунов, Штейнгель (переведенный из Красноярска по собственному желанию), Фонвизин, два брата Бобрищевых-Пушкиных и Краснокутский. В г. Кургане—Нарышкин, Лорер, Лихарев, Розен, фон Бриген, Фохт. Швейковский и Назимов. В Ишиме — Одоевский. В Туринске — Ивашев, Пущин, Оболенский, Анненков и я. Я жил сначала в Туринске, вместе с Ивашевым. Туда же потом приехали Анненков и Пущин. Когда Ивашев и жена его скончались, а Анненков переведен в Тобольск, то и мы с Пущиным просили перевода: Пущин — в Ялуторовск, а я — в Киренск. Прожив и Киренске пять лет, меня зачислили в гражданскую службу, и потому должен был я переехать в Омск, откуда, по просьбе моей, был переведен окончательна в Ялуторовск, где и находился до возвращения в Россию. В Ялуторовске — Муравьев-Апостол, Якушкин, Тизенгаузен, Ентальцев и Черкасов. Впоследствии многие отправились на службу рядовыми на Кавказ, а некоторые переведены, по просьбе своей, в другие места. В военную службу поступили: Сутгоф, Беляевы, Игельстром, Вяземский, Загорецкий, Кривцов, Чернышев, Нарышкин, Лорер, Лихарев, Розен, Назимов, Одоевский, Черкасов и некоторые другие. Одни из них дослужились до офицерского чина и возвратились в Россию, другие умерли на Кавказе от болезней или были убиты горцами.

Несмотря на рассеяние наше по всей Сибири и на отправление некоторых на Кавказ, мы все составляли как будто одно семейство: переписывались друг с другом, знали, где и в каком положении каждый из нас находится, и, сколько возможно, помогали один другому. Редко, очень редко случалось нам слышать что-нибудь неприятное об ком-либо из товарищей. Напротив, все известия, доходившие до нас, были самые утешительные; все мы вообще, в тех местах, где жили, пользовались общим уважением, с достоинством шли тем путем, который Провидению угодно было назначить каждому из нас. Я уверен, что добрая молва о нас сохранится надолго по всей Сибири, что многие скажут сердечное спасибо за ту пользу, которую пребывание наше им доставило. Неудивительно после этого, что все искали нашего знакомства и что некоторые из прежних наших сослуживцев, увидя кого-либо из нас после 20—30 летней разлуки, позабывали различие взаимных общественных положений наших, встречались с нами с прежнею дружбою и откровенно сознавались, что во многих отношениях мы счастливее их.

Но между тем время шло обычным путем своим и для нас шло так скоро, что из молодых людей мы сделались стариками. В продолжение 20-летней жизни моей в Тобольской губернии большая часть товарищей моих оставила этот мир. В последние годы смертность между ними особенно увеличилась. В 1840 г. я потерял друзей моих Ивашевых. Жена умерла прежде от простудной нервической горячки. Ровно через год, и в тот же самый день, скончался и муж от апоплексического удара. Маленьким сиротам их, сыну и двум дочерям, позволено было ехать в Россию к родным, которые впоследствии устроили их судьбу. Также и из других мест доходили до меня часто грустные известия о кончине кого-либо из наших. Фонвизину, Тизенгаузену и двум Бобрищевым-Пушкиным позволено было возвратиться в Россию к своим семействам. К концу царствования Николая Павловича оставалось нас в Сибири не более 25 человек. В минуту смерти покойный государь не мог не вспомнить ни дня вступления своего на престол, ни тех, которых политика осудила на 30-летние испытания...

Помещаю здесь одно весьма странное и до сих пор необъяснимое для меня обстоятельство. Рассказ мой может быть интересен как факт, который для тех, кто не усомнился в моей правдивости, послужит доказательством, до какой степени в прошедшие времена трудно было найти правосудие и как мало была обеспечена частная собственность, когда она попадала в руки сильных этого мира. В излагаемом мною случае кто могли быть эти сильные и имело ли правительство обо всем этом сведение, мне неизвестно. Передаю только то, что знаю и за достоверность чего ручаюсь всем, что есть свято. Если бы нынешнее правительство захотело исследовать это обстоятельство, то нет сомнения, что оно могло бы теперь открыть истину и найти виновных.

В 846, 47 и 48 годах, когда я жил в Омске, там находился на жительстве, под надзором полиции, статский советник князь Грабе-Горский. В 825 г. он был вице-губернатором на Кавказе. За что был сменен, не знаю, но событие 14 декабря застало его в Петербурге, куда он приехал оправдываться или искать нового места. Когда войска вышли на площадь, Грабе-Горский явился туда, не принадлежа нисколько к обществу, и был арестован, как участник в бунте. Хотя следствие доказало его непричастность, но как в ответах своих Комитету он выражался довольно дерзко и сверх того был на замечании у правительства за свою строптивость, то его хотя и не судили, но послали в одно с нами время в Сибирь, под надзор полиции. Сначала ему назначили местом пребывания Березов, а потом перевели в Тару. Тут опять он попал под следствие, был арестован, судим, оправдан и отправлен на жительство в Омск, где я и застал его. В это время ему уже было лет под 70. Это был видный, красивый старик, говоривший всегда с жаром и любивший рассказывать свои военные подвиги. Действительно, в кампании 812 года он очень отличился, получил много орденов, в том числе и Св. Георгия, и был переведен в гвардейскую артиллерию. Гражданская служба его была не так блестяща, как военная: репутация его как чиновника была незавидна. Известно только было, что он имел большие деньги, а как он нажил их и откуда они достались ему, знал только он сам и его собственная совесть.

В Омске он жил скромно, даже бедно. Получал от правительства 1200 руб. сер. в год и, кажется, не имел других способов. Он был везде принят, но не пользовался общим расположением по своему строптивому характеру, по страсти рассказывать одно и то же. т.е. или свои военные подвиги, или жалобы на несправедливость и притеснения разных правительственных лиц. Вместе с тем он не пользовался также и большим доверием к своим рассказам.

Зная о нем сначала понаслышке, я, признаюсь, старался избегать его знакомства. Но он сам посетил меня. Вежливость требовала, чтобы я его принял и заплатил визит. Не знаю, почему, даже против моего желания, он сделался так расположен ко мне, что стал нередко заходить и просиживать у меня по целым часам, толкуя о том, что для меня было вовсе не интересно и чему во многом я не слишком ему верил. Часто приходилось мне зевать при его рассказах, а иногда, увидя, что он идет ко мне, я не сказывался дома.

Раз как-то зашла речь об Таре, о следствии, которому он там подвергся. Он стал подробно рассказывать о нем, но как мне показалось, что он говорит вздор, то я невольно выразил мое сомнение. В самом деле, трудно было поверить, чтобы, живя в Таре, он обладал такими огромными средствами, как выходило из его слов, и чтобы тамошние чиновники, желая воспользоваться его достоянием, обвинили его в вымышленном ими самими заговоре, хотя я вместе с тем и знал, по окончании его Тарского дела, что он точно был обвинен несправедливо и что некоторые из тех лиц, которые ложно донесли на него, преданы были суду и обвинены. Но я предполагал, что они сделали донос из желания выслужиться перед правительством и по негодованию на него за какую-нибудь с его стороны дерзость. Видя его в нужде и бедности и сомневаясь в его правдивости, мог ли я поверить, чтобы у него было несколько миллионов? Да и откуда ему, казалось, их взять, и как все это случилось в Таре?

Заметив мое сомнение он сказал мне: «Вижу, что вы мне не верите. Теперь пока я объясню вам, как получил я эти богатства, а потом представлю и доказательства. До сих пор я их никому не показывал из опасения, чтобы меня их не лишили. У нас ведь все можно делать властям. Но вам. надеясь на вашу скромность и дорожа вашим мнением, я решаюсь их показать».

Вот его рассказ:

«Фамилия наша в Польше пользовалась большим значением. Она даже находилась в родстве с последним королем, Станиславом Понятовским, и я сам начал службу его пажем. Мы имели в Польше большие имения, по которым и теперь продолжаются у меня процессы. В дошедшей мне в разное время движимости, состоявшей из денег, билетов опекунского совета, долговых обязательств, драгоценных вещей и т.д., заключалось более 6 миллионов рублей ассигнациями. Эта движимость, когда меня арестовали в Петербурге, находилась у моей жены. При окончании дела моего она была больна, но дочь посещала меня в больнице, где я лежал некоторое время, до отравления моего в Сибирь. Через нес я дал знать жене, чтобы она переслала мне при случае это имущество туда, где я буду находиться.

В Березове я жил без всяких средств. Жена и дочь хлопотали, чтобы меня оттуда перевели, и наконец, через два года они успели выхлопотать мой перевод в Тару. По прибытии в Тобольск тамошний полицеймейстер объявил мне, что губернатор давно меня ожидает и поручил ему немедленно меня к нему привести. Этот губернатор был Сомов, только что прибывший из России, с которым я прежде вместе служил и находился в дружеских отношениях. Он встретил меня как старого приятеля и товарища, повел сейчас в кабинет и, взяв все предосторожности, чтобы никто не помешал нам, объявил, что при отъезде из Москвы виделся с моей женою, которая поручила ему передать мне все мое движимое имущество. «Если тебе нужны наличные деньги,— прибавил он, вручая мне билеты опекунского совета,— то я с удовольствием разменяю тебе один из них». И действительно, я тогда взял у него 30 тысяч рублей вместо одного из билетов на такую же сумму.

Вот как это состояние дошло до меня в Сибирь.

Приехавши в Тару, разумеется, я начал жить довольно роскошно по сравнению с тамошними чиновниками, и особенно при тогдашней дешевизне.

Чиновники эти бы и, более или менее, люди дурные. Они с завистью смотрели на меня, и так как я не был лишен ни своего звания, ни чина, то и в этом отношении я стоял выше их и мог отклонять всякое их намерение сделать мне неудовольствие.

Покуда Сомов был губернатор, никто из них не смел ко мне привязываться. Но вам может быть известно, что он вскоре умер; тогда они видимо переменились. Я, впрочем, не обращал на это внимания, зная, что никакого вреда они мне сделать не могут; а от личного оскорбления я был огражден своим званием.

В это время два раза в неделю проходили через Тару многолюдные партии ссыльных, между коими большею частию были тогда ссылаемые за возмущения. Все они были в самом бедственном положении, изнуренные и без одежды. По чувству сострадания, мне пришло на мысль по возможности быть им полезным. Средства у меня были, и я распорядился таким образом, чтобы к приходу каждой партии иметь в готовности некоторые предметы из одежды, как-то; полушубки, сапоги, валенки, рубашки и т.д., которые и раздавал нуждающимся. Сверх того у меня заказывался для них сытный обед человек на 100 и более. Это продолжалось всю осень и, разумеется, возродило в городе различные толки о моем богатстве и вместе с тем подало мысль враждебным чиновникам погубить меня и воспользоваться моим достоянием. Они составили донос, что я имею намерение возмутить край с помощью ссыльных, что с этой целью я помогаю им и грачу на это большие суммы, которые, вероятие, доставляются мне тайным образом от врагов русского правительства. Донос этот был отправлен к генерал-губернатору Вельяминову, и вследствие этого началось мое тарское дело. В Тару приехал сейчас же исправлявший должность губернатора А.Н. Муравьев. Он арестовал меня и взял с собою б Тобольск. Имущество мое было запечатано и отправлено вместе со мною.

В Тобольске сделана была ему подробная опись, и оно было у меня отобрано. Опись эта была составлена в двух экземплярах. Один, за подписью плац-майора и генерал-губернатора, отдан был мне; а другой, за моей подписью, плац-майор взял с собой вместе с имуществом.

Опись, мне выданная, хранится у меня и служит явным доказательством справедливости того, что я вам говорю.

Дело продолжалось, как вы знаете, около 4 лет. Как ни старались найти что-либо преступное в моих действиях, но ничего не могли отыскать. Меня оправдали совершенно и перевели на житье в Омск. Чиновников, сделавших донос, предали суду и решили отставить от службы и впредь никуда не определять.

После этого, разумеется я стал требовать возвращения моего достояния. Обращался к генерал-губернатору, князю Горчакову, писал шефу жандармов, князю Голицыну и т.д., но везде встречал одно молчание. На бумаги мои мне не отвечали. При личном моем свидании с Горчаковым он покачал головою и советовал мне оставить это дело без дальнейшего розыска. Словом, я видел ясно, что мне не хотят возвратить его. Опись, у меня находящуюся, я не решился представить потому, что могли се уничтожить и лишить меня всякого доказательства. Она и теперь у меня, и я боялся даже показать ее кому-либо; но вам когда-нибудь покажу, чтобы истребить в вас всякое сомнение. Сверх того, надобно вам сказать, что в это время мне назначили от правительства 1200 р. в год и утвердили в княжеском достоинстве, как будто бы хотели этим меня задобрить».

Сознаюсь, что, слушая, хотя и со вниманием, этот рассказ, я не поверил ему. Характер и репутация князя Грабе-Горского возбуждали во мне большое сомнение в истине его странной истории. Сомов действительно был губернатором в Тобольске и умер там же, не прослужа даже году. И то было совершенно справедливо, что относилось к доносу тарских чиновников и до арестования Горского Муравьевым. Но можно ли было поверить, чтобы такое огромное имущество могло исчезнуть без вести? Нельзя, чтобы о нем не знали многие из служащих лиц. Да и сам бывший генерал-губернатор Вельяминов пользовался заслуженной репутацией честного человека и. конечно, не захотел бы участвовать в похищении чужой собственности. Муравьев также известен за человека бескорыстного. Одним словом, как я ни соображал все обстоятельства, убеждение мое оставалось то же, что и прежде, т.е. что Горский, но неудовольствию своему на правительственные лица, выдумал всю эту историю без всякого основания. Последствия еще более утверждали меня в этом мнении. Прошло несколько месяцев, но он не показывал обещанной описи и даже не упоминал о ной, ни о деле своем. Я так был уверен, что весь рассказ его вымышлен, что никому даже не говорил об этом, боясь показаться доверчивым простаком. Наконец, я и сам перестал об этом думать. Сам же Горский возбуждал во мне после этого какое-то неприятное чувство, ибо я видел в нем человека, желавшего очернить репутацию таких лиц, которые оказали ему правосудие в деле его. В начале 1848 г. я собирался ехать из Омска на жительство в Ялуторовск. Мы с женою укладывали поутру кое-какие вещи для отправления с обозом, как вдруг явился Горский.

«Я приехал к вам проститься,— сказал он, входя в залу.— Может быть, вам не удастся ко мне заехать или вы меня не застанете дома. Мне же надобно, при отъезде вашем, истребить ваше ко мне недоверие и попросить доброго совета. Я привез показать вам опись, о которой говорил. Вот она; уверен, что она удивит вас и уничтожит всякое сомнение. Прочитайте и скажите по совести: что мне делать?»—прибавил он, подавая мне бумагу в несколько сшитых листов.

Совсем некстати было его посещение: время было для меня дорого, и он мешал нам. Я должен был, однако, взять бумагу и прекратить прежнее занятие. Пригласив его сесть, я, как теперь помню, стал читать вслух с прежним недоверием и с убеждением, что эта бумага мне ничего не докажет. Жена моя была всему свидетельницей. Вот что читал я:

—Опись имуществу, принадлежащему стат. советнику Грабе-Горскому (тогда он не был еще утвержден князем), отобранному у него тобольским плац-майором, полковником Мироновым, но распоряжению генерал-губернатора Запад. Сибири, ген. от инфантерии Вельяминова 1-го, в Тобольске, такого-то года, месяца и числа.

1) Билеты Московского и С.-П. Опекунского Советов, следуют суммы и номера, с означением годов и чисел. Всего без процентов на сумму более 2 м[иллионов] ассигнац.

2) Заемные, частные обязательства, от кого и на какую сумму, более миллиона.

3) Драгоценные вещи; 3 больших солитера, по оценке самого Грабе-Горского с чем-то 600 т.

4) Портрет короля Станислава, осыпанный бриллиантами.

5) Потом исчисление разных других вещей: табакерок, часов, колец и проч. Всего же на сумму более миллиона.

6) Турецких шалей, платков и проч., на сколько, не упомню.

7) Батистового белья и еще что-то. Затем следовали еще разные предметы, с оценкою и без оценки.

Вся опись помещалась на 2 1/2 листах, и с конце подведен итог деньгам—с чем-то 6 мил. рублей. Потом было подписано:

— Означенные билеты и документы и вес вещи от статского советника Грабе-Горского приняты, и в его присутствии опись сия составлена такого-то года, месяца и числа в г. Тобольске. Подписал: тобольский плац-майор полковник Миронов. Далее;

— Означенные в сей описи билеты, документы и вещи от Тобольск, плац-майора полк. Миронова для хранения получил генерал губернатор Зап. Сибири генерал от инфантерии Вельяминов 1-й».

Последняя подпись была написана собственною рукою генерал-губ. Вельяминова, которую я очень хорошо знал, имея случай часто видеть прочие бумаги в Главном управлении Западной Сибири.

Можно представить себе мое удивление, когда я кончил читать опись и когда убедился, что она была точно подписана Вельяминовым, Руки плац-майора я не знал, и признаюсь, что если бы опись была подписана им одним, то я все-таки остался бы при прежнем мнении и, скорее, подумал бы, что Горский все это сам составил. Но рука Вельяминова была хорошо мне знакома, подписаться под нее было невозможно, тем более, что нужно бы было писать не одну фамилию, а целых три строки мелким письмом. Если бы Горский решился на такой поступок, тогда бы, вероятно, кроме фамилии, остальное он написал бы другою рукою, как это и делается в официальных бумагах. Все это вполне убедило меня, что опись справедлива. Я стоял несколько секунд в удивлении и потом показал подпись жене. Горский видимо торжествовал и опять повторил: «Ну что, убедились ли теперь? Скажите же, что мне с этим делать?» — «Отправить прямо к государю».— «Но дойдет ли она до него, и вместо удовлетворения не пошлют ли меня опять в Березов? Или, что еще хуже, не посадят ли в сумасшедший дом, как безумного или ябедника? Уничтожить опись недолго. Тогда чем мне доказать справедливость моей жалобы? А ведь жаловаться мне надобно на людей сильных, всемогущих в житейских делах».

Я не знал, что на это отвечать, и сказал ему, что решительно не могу дать никакого дельного совета. «Все, что я могу сказать, — прибавил я,—ограничится тем, что остаюсь совершенно убежден в истине всего и прошу извинения в сомнении, которое до сих пор имел».— «На этот раз с меня и этого довольно,—сказал он мне, пожав руку.— Я рад, что по крайней мере один честный человек будет знать, что, обвиняя моих гонителей, я говорю правду и имею право их обвинять. Если не доживу до того времени, что мне позволят возвратиться в Россию то обращусь с этой бумагой к правосудию царя».

Три года после этого он умер в Омске, не дождавшись нового царствования, которое, может быть, доставило бы ему возможность отыскать свою собственность.


Впервые опубликовано: Историко-литературный сборник «Девятнадцатый век». Кн. 1. М. Тип. Ф. Иогансон 1872.

Басаргин Николай Васильевич (1800—1861) — поручик лейб-гвардии Егерского полка, декабрист, мемуарист и публицист.


На главную

Произведения Н.В. Басаргина

Монастыри и храмы Северо-запада