К.Н. Батюшков
Чужое: мое сокровище!

На главную

Произведения К.Н. Батюшкова


1) На обороте верхней доски переплета написано:

Что писать в прозе. Опыт об открытии Исландии. Буле. Поэма Скандинавы Монброна. Писарев.

О сочинении Радищева.

Что-нибудь об искусствах, например, опыт о русском ландшафте. Смотри Геснера о ландшафте, Гиршфельда и проч. О баталиях. О рисунке карандашом и проч.

О войне и баталиях относительно к живописи и поэзии.

Что-нибудь о немецкой литературе. По крайней мере отдать себе отчет в том, что я прочитал.

1817.

Деревня — летом.

Во множестве старейшин ставай, и аще кто премудр тому прилепися: всяку повесть божественную восхощи слышати, и притчи разума да не убежат тебе! Аще узриши разумна, утренюй к нему и степени дверей его да треть нога твоя.

Иисуса сына Сирахова.

Es gibt im Menschenleben Augenblicke,
Wo er dem Weltgeist naher ist als sonst,
Und eine Frage frei hat an das Schicksal.
Solch ein Moment war’s, als ich in der Nacht,
Die vor der Lutzner Action vorherging,
Gedankenvoll an einen Baum gelehnt,
Hinaus sah in die Ebene. Die Feuer
Des Lagers brannten duster durch den Nebel,
Der Waffen dumpfes Rauschen unterbrach,
Der Runden Ruf einformig nur die Stille.
Mein ganzes Leben ging, vergangenes
Und kunftiges, in diesem Augenblick
An meinem inneren Gesicht voruber,
Und an des nachsten Morgens Schicksal knupfte
Der ahnungsvolle Geist die fernste Zukunft.
Da sagt’ich also zu mir selbst: «So vielen
Gebietest du! Sie folgen deinen Sternen
Und setzen, wie auf eine grosse Nummer,
Ihr alles auf dein einzig Haupt und sind
In deines Gluckes Schiff mit dir gestiegen.
Doch kommen wird der Tag, wo diese alle
Das Schicksal wieder auseinander streut,
Nur wen’ge werden treu bei dir verharren.
Den mocht’ich wissen, der der Treuste mir
Von allen ist, die dieses Lager einschliesst.
Gib mir ein Zeichen, Schicksal! Der soll’s sein,
Der an dem nachsten Morgen mir zuerst
«Entgegenkommt mit einem Liebeszeichen».

Из Валенштейна Шиллера.

* * *

Il est, pour les mortels, des jours mysterieux,
Ou, des liens du corps, nolre ame degagee,
Au sein de l’avenir est tout a coup plongee,
Et saisit, je ne sais par quel heureux effort,
Le droit inattendu d’interroger le sort.
La nuit qui preceda la sanglante journee
Qui du heros du nord trancha la destinee,
Je veillais au milieu des geurriers endormis.
Un trouble involontaire agitait mes esprits.
Je parcourus le camp. On voyait dans la plaine
Briller, des feux lointains, la lumiere incertaine,
Les appels de la garde et les pas des chevaux
Troublaient seuls, d’un bruit sourd, l’universel repos.
Le vent, qui gemissait a travers les vallees,
Agitait lentement nos tentes ebranlees,
Les astres, a regret pereant l’obscurite,
Versaient sur nos drapeaux une pale clarte.
Que de mortels, me dis-je, a ma voix obeissent!
Qu avec empressement sous mon ordre ils flechissent!
Ils ont, sur mes succes, place tout leur espoir.
Mais si le sort jaloux m’arrachait le pouvoir,
Que bientot je verrais s'evanouir leur zele!
En est-il un du moins qui me restat fidele!
Ah! s’il en est un seul, je t’invoque, o destin!
Daigne me l’indiquer par un signe certain!
Benjamin Constant de Rebecque

К Батюшкову.

Ты на пути возвратном!
В волнении приятном
Уже свиданья день
Сквозь трепетную тень
Я вижу не вдали;
Уж ты передо мной:
Здорово, гость-герой,
Безвредный в шумной сече,
И неизменный брат
Во дни разлуки долгой:
Нам отдан ты назад!
Припомнишь ли над Волгой
Прощанья тяжкий час?
Тебя звал славы глас
На поприще героя.
В цепях обременя,
Рок удержал меня
В бездействии покоя;
Но пламенной душой
Летел я за тобой
На трудный и завидный
Путь смерти и побед
И, праздностью постыдной
Гнушаясь, долгих лет
Ряд темный и безгласный
За день, но день прекрасный
Отечества сынов,
Отдать я был готов.
Садись, мой гость желанный!
Тяжелый меч откинь,
Друг, лавром увенчанный
И миртом от богинь
Крылатых вдохновений
И звучных песнопений!
Скажи ты другу весть
Про дальные походы;
Как праведная месть
Подвигнула народы
В след вашим знаменам,
Несла перуны брани
К преступным берегам;
Как мужественны длани
Вождя царей и царств
Сломили скиптр свинцовый
Злодейства и коварств;
Как он сорвал оковы
С враждующих племен
И мести в день счастливый
Внес меч миролюбивый
В среду мятежных стен.
Ты зрел и храбрость ратных,
И мужество вождей,
Ты зрел судеб превратных
Игру: урок людей.
Сегодня царь счастливый,
А завтра из дворца
Изгнанник торопливый.
Нет скиптра — нет льстеца!
Осмеянный рабами,
Он крадется стезями,
По коим с торжеством,
Как полубог вселенной,
Вчера он шел, надменный,
С ругательным челом.
Ты был в столице шумной
Ума, искусств и мод,
Ты зрел сей остроумный,
Приветливый народ,
Презрительный и славный,
Сред бурь злодейств, забавный,
Позор и образец
Для мыслящего мира,
Теперь кумира жрец,
Чрез час палач кумира.
Раб низкой иль тиран,
Стократ в боях счастливый,
Зрел вражеской он стан
В столице горделивой.
И Сены берега,
Под облаком печали,
Чудясь передавали
В окрестные луга,
В соседственные нивы
Веселые отзывы
Богатырей-певцов
Придонских берегов.
Ты видел в год единый
События веков,
Чудесные картины
Превратные судьбы.
Здесь изгнаны с позором,
Венчанные раздором,
Мятежные рабы;
Там, родины изгнанник,
Порфироносный странник
Призыван на престол!
Ряд перемен волшебных,
Надежду благ целебных,
Забвенье прежних зол
За бурею ужасной,
Ты зрел рассвет прекрасный
Сияющей зари.
Оковано злодейство!
Спряглись в одно семейство
Народы и цари.
Спеши ж, младой воитель,
В счастливую обитель,
В объятия к друзьям!
Повесь свой шлем пернатый,
Окровавленны латы
И меч, грозу врагам:
Прими доспехи мира!
Тоскующая лира
Зовет любимца муз.
Прибавь ей новы струны
Воспеть побед перуны
И счастливый союз
Полунощи со славой!
Но тщетен мой совет!
Предвижу: бог лукавый,
Твой бог от юных лет,
Всегда на месть готовый,
Услыша песни новы
Не в честь его побед,
Стрелой красноречивой
Тебе напомнил живо,
Что ты — его поэт!
    Вяземский.
    1816. Москва.


        * * *

Всякой на свой покрой.
Портных у нас в столице много
Все моде следуют одной:
Шьют ровной, кажется, иглой;
Но видишь, всматриваясь строго,
Что каждый шьет на свой покрой.
Портными нас всех можно счислить,
Покрой у каждого есть свой,
И тот, кто мастер сам плохой,
Других принудить хочет мыслить
И поступать на свой покрой.
Дай Бог покойнику здоровье!
Вольтер чудесный был портной:
В стихах, в записочке простой,
В исторьи, сказках, в пустословье,
Везде найдешь его покрой.
Уча, нас комик забавляет:
Хвастун тому пример живой,
Но Гашпар сам себе большой,
И на смех прочим одевает
Он Талию на свой покрой.
Старик Федул, муж правил строгих,
Быть хочет в доме головой;
Жена молчит пред ним рабой,
Но голове не хуже многих
Наряды шьет на свой покрой.
Язык наш был кафтан тяжелый
И слишком пахнул стариной;
Дал Карамзин покрой иной —
Пускай ворчат себе расколы!
Все приняли его покрой.
Пускай поют в балладах сказки,
И чорт качает в них горой,
Но в них я вижу слог живой!
Воображенье, чувство, краски —
Люблю Жуковского покрой!
Пусть мне дурачество с любовью
Дурацкой шьют кафтан порой,
Лишь Парк бы только причет злой
Не торопился по условью
Убрать меня на свой покрой!
    Вяземский.

        * * *

Стол и Постеля.

Полюбил я сердцем Леля,
По сердцу пришел Услад;
Был бы стол, была б постеля —
Я доволен и богат.
Пуст боец в кровавом деле
Пожинает лавр мечем;
Розы дышут на постеле,
Виноградник за столом.
Одами поет Фавелий
Всех пленяет... сладким сном:
Век трудится для постели
Он за письменным столом.
Бедствий меньше бы терпели,
Еслиб люди, страстны к злу,
Были верны в ночь постели,
Верны днем, как я, столу.
За столом достигнув цели,
На постель я прямо шел;
Завтра, может быть, с постели
Понесут меня на стол.
    Вяземский.
    Июля 20. 1817.

Сию минуту узнаю о смерти графа Павла Александровича Строгонова. Я с ним провел десять месяцев в снегах финляндских. Потом он не переставал меня любить: никогда не забуду его снисхождений. Покойся с миром, человек тихий и кроткий!

_______________

(Из С. де Сисмонди).

SIRVENTE DE GUILLAUME DE ST.-GREGORY, TROUBADOUR

PROVENCAL.

«Combien j’aime ce temps si gai des fetes de Paques, qui revet nos campagnes de feuilles et de fleurs! Combien j’aime ce doux murmure des oiseaux, qui font retentir leurs chants dans les bocages! Mais combien il est plus beau encore de voir sur ces prairies planter les tentes et les pavillons! Combien je sens rehausser mon courage, quand je vois sur leurs chevaux en longue ordonnance, les chevaliers armes!

J’aime a voir les cavaliers mettre en fuite le peuple, qui emporte ses effets les plus precieux; j’aime a voir les epais bataillons de soldats, qui s’avancent apres les fuyards, et mon allegresse redouble quand je vois mettre le siege devant des plus forts chateaux, et que j’entends abattre avec fracas leurs murailles; l’armee entoure les fosses vainement soutenus par des murs et clos de fortes palissades.

Surtout j’aime a voir le seigneur, quand il est le premier a l’attaque; il s’avance sur son cheval sans connaitre la crainte; il communique sa hardiesse aux siens, a tout son vaillant vasselage; aussitot que la melee commence, chacun ne sent plus que l’empressement de le suivre, et l’homme des lors n’est estime qu’en raison des coups qu’il reeoit et qu’il porte.

Des masses d’airain, des glaives, des casques de diverses couleurs, des ecus etincelans, qui se brisent en pieces, couvrent deja le champ de bataille, et maint vaillant soldat frappe a l’envi. Cependant sur la prairie on voit errer les chevaux des morts et des blsses, et la fureur du combat redouble encore. Le chevalier de haut parage jonche, autour de lui, la terre de tetes et de bras; il prefere la mort a la honte d’une defaite.

«Oui, je vous le dis encore, les plaisirs de la table et de la mollesse n'egalent point pour moi ceux de l’ardente melee; lorsque j’entends hennir les chevaux sur la verte prairie, et que de toutes parts on repete le cri: A l’aide, a l’aide; que les grands et les petits jonchent la terre de leurs corps ou se roulent mourans dans les fosses, et que les larges blessures des coups de lance signalent les victimes de l’honneur».

Cette ode guerriere est dediee a Beatrix de Savoie, femme de Raymond Berenger V, dernier comte de Provence.

* * *

«Le monde que je souhaite, est tout autre; c’est un autre lieu, un autre temps que je cherche; tout mon desir est de retourner jouir du repos dans ma maison. C’est la que ma vie s'ecoulera sans passion, loin du mecontentement et du trouble; la, je ne servirai le roi que pour mon plaisir. Si sa clemence s'etend jusqu'a moi, s’il me donne de quoi vivre dans la mediocrite, j’en jouirai, sinon je prendrai patience. Je me reposerai jusqu'a livrer a ma paresse; je mangerai sans soucis a mes heures, je dormirai d’un sommeil libre d’inquietudes. Cependant j’apprendrai que les enseignes victorieuses de la flotte d’Hesperie parcourent le Levant. Les enfans, les jeunes filles, les matrones et les pretres, toute cette troupe timide ecoutera, petrifiee d'etonnement. Un ambassadeur de haute naissance arrivera peut-etre chez moi, fatigue du voyage, et contera ses longues courses; avec le vin qu’il rependra sur la table, il dessinera sa route, il voudra narrer tous ses hauts faits, tandis qu’il cachera le but de sa venue....»

(Из послания дона Гуртадо де-Мендоза, генерала века Карла V, одного из лучших испанских поэтовъ).

* * *

SEICENTISTI.

Италиянцы называют седьмый-надесять век mille seicento или seicento, а писателей оного — seicentisti. Сей период начинается от Тасса (1530) и до Метастазия (1730).

При Карле V и Филиппе II начался упадок словесности италиянской. Строгость инквизиции и другие политические причины его продолжили. Название seicentisti и до сих пор ненавистно Италиянцам: оно напоминает им несчастную эпоху для Италии.

Некоторые из сих стихотворцев принадлежат двум векам по жизни и по слогу. Первый — Гварини, который занимал некогда отличное место посреди классиков. Он родился в Ферраре, 1537; служил Альфонсу вместе с Тассом. По смерти герцога перешел ко двору флоренцскому и потом урбинскому. Умер в Венеции 1612. Pastor Fido Гвариния был представлен в 1585.

Киабрера родился в Савоне 1552; умер 1637. Жизнь его незначительна; большую часть оной проводил в Риме и в Савоне; там сочинял многоплодно стихотворения. Он написал пять поэм в роде Ариоста, множество драматических представлений в роде опер, множество духовных сочинений. Но слава его основана на лирических стихотворениях. Он первый в Италии подражал Анакреону и Пиндару и отбросил форму canzone. «Aucun mieux que Chiabrera, dit Tiraboschi, n’a su rendre en italien les graces aimables d’Anacreon, ou le vol hardi de Pindare; aucun n’a plus possede de cet elan divin, de cet estro qui fut le partage des Grecs, et sans lequel il n’y a point de poesie».

Марини, Giov.-Bapt., жил во времена Киабреры. Первый истинный развратитель вкуса в Италии, который основал школу seicentisti. Он родился в Неаполе, 1569; в Риме нашел покровителей. Кардинал Чинцио, тот самый, который готовил Тассу венчание, покровительствовал Марини. Первые стихи его, исполненные живости воображения и дурного вкуса, пленили Италию. Одни вооружались против Марини, другие за него, и вся Италия воевала пером. Муртола, соперник Марини, выстрелил в него из ружья: столь была велика злоба — за сонеты. Марини сам был посажен в тюрьму по фальшивому доносу. Отсюда он поехал во Францию к Марии Медицис и получил пенсион. Там написал своего Адониса, и снова война чернильная загорелась в Италии. Марини возвратился в Рим и был принят как победитель. Адонис его длиннее Орланда Ариостова. Марини имел некогда великую славу. Испанцы и Французы ему подражали. Много ума, остроты, воображения, но еще более затейливости, дурного вкуса, жеманства.

Акилини и Прети — первые подражатели Марини. Их слава была безмерна; они теперь совершенно забыты. Скюдери, Вуатюр, Бальзак подражали их жеманному слогу, их кончетти. Но слово concetti, имеющее столь дурное значение на языке французском, по италиянски знаменует conceptions, idees: Vero concetto toscano, и пр.

В это время Марккетти перевел Lucrezio Della natura delle cose, сохраня всю силу и красоту оригинала. Но перевод его не дозволили напечатать. «Si l’on y regarde bien, il n’y a aucune des pensees de l’homme qui ne puisse avoir quelque liaison ou avec la religion, ou avec la politique; et lorsque sur ces deux objets tout est fixe, tout est arrete par un gouvernement jaloux; lorsque toute idee qui s'ecarte du canon prescrit, est consideree comme un delit de majeste divine ou humaine, on ne peut plus esperer de l’esprit aucun ressor, du genie aucune vigueur (Sismondi).

Один Филикаиа, сенатор флорентийский, отличается патриотизмом посреди развалин. Родился 1642, умер 1707. Защита Вены Карлом V, герцогом Лотаринским, и освобождение оной Яном Собесским внушили его музу. Он прославил победу христианского оружия в прекрасных canzone. В первый раз, в этом столетии, Италиянец заговорил языком сердца. Война наследственная и опустошение прекрасной Италии исторгли этот сонет, который и теперь славится:

Italia! Italia! o tu cui feo la sorte
Dono infelice di bellezza, ond’hai
Funesta dote d’infiniti guai,
Che in fronte scritti per gran doglia porte.
Deh fossi tu men bella, o almen piu forte!
Onde assai piu ti paventasse, o assai
T’amasse men, chi del tuo bello ai rai
Par che si strugga, e pur ti sfida a morte.
Che or giu dall’Alpi non vedrei torrenti
Scender d’armati, ne di sangue tinta
Bever l' onda del Po Gallici armenti.
Ne te vedrei del non tuo ferro cinta
Pugnar, col braccio di straniere genti,
Per servir sempre, o vincitrice o vinta!

Тассони родился в Модене 1565. Его Похищенное ведро (Secchia rapita) и теперь в славе. Он начал писать против Аристотеля и против Петрарки. По смерти кардинала Колонны, с которым ездил в Испанию, перешел к Карлу Савойскому. Умер в Тоскане 1635. Похищенное ведро напечатано в 1622 году. Предмет онаго — война Моденцев с Болонцами третьягонадесять века. Моденские воины похитили ведро посреди Болонии и с триумфом внесли его в свой город. Его и теперь еще показывают в соборной церкви. Досада Болонцев и усилия их возвратить столь славный трофей подали мысль Тассони сочинить комическую поэму. Но она довольно скучна, хоть есть ум, есть и веселость.

В то же время (1566—1645) Брачиолини да Пистоиа обнародовал поэму Lo scherno degli Dei (Насмешка над богами). Боги мифологические спускаются на горы Тосканския и состязаются с поселянами. Контраст богов с мужиками, важнаго языка их с языком простолюдинов забавен.

В седьмом-надесять веке родилась опера в Италии. Живопись почти кончилась с Микель-Анжело, современником Ариоста. Его воспитанники процветали еще во времена Тасса: с ними конец музе и кисти! Музыка последовала за сими искусствами, и гений, стесненный инквизициею и другими обстоятельствами, сокрылся в области неприступной, в области гармонии и мелодии.

Еще в 1594 году поэт Ринучини, Флорентинец, с тремя музыкантами сочинил мифологическую драму, где все искусства должны были слиться во едино. В подражание декламации Греков изобрели речитатив. Предмет зрелища — Аполлон, победа его над змием Пифоном, любовь к Дафне и превращение ее в лавр. Апостоло Зено, чрез столетие по Ринучини, усовершенствовать оперу.

Apostolo Zeno, Венецианец, родом из Кандии, родился в 1669. Он знал хорошо историю и первый ввел исторические лица в оперу. Во многом подражал Французам. Всю Ифигению списал с Расиновой.

* * *

ОСЬМОЙ-НАДЕСЯТЬ ВЕК.

Метастазио, Альфьери, Гольдони.

Фругони, лучший из лириков, родился в Генуе, при конце седьмого-надесять столетия, 1692. Тогда Италия, говорит Симонди, — была разделена на две партии: одна — за кавалера Марини, другая — противная. Первая советовала идти за Маринием, вторая — подражать слепо классикам. Фругони и тех, и других отринул: ум его был совершенно оригинальный. «Il etudia surtout les poetes nes dans les siecles qui sortaient a peine de la barbarie; il ne les prit pas pour modeles; mais il reconnut chez eux des exemples de la vraie grandeur, et il trouva bientot en luimeme une ame digne de chanter les heros, comme il doivent etre chantes. Il parla au coeur et a l’imagination, non a la memoire; et il n’ambitionna pas le talent peu glorieux de reproduire ce que d’autres ont deja fait». Умер 1768, в Парме, директором театров.

Один из первых знаменитых писателей сего века — Сципион Мафей, родом из Вероны, 1675. Писал много в молодости своей по части словесности, древности, философии. На тридцать-девятом году выдал Меропу. Умер в старости 1775.

Гольдони родился в Венеции 1707; умер в Париже 1792.

Suite de la comedie: Гоцци, Альбергати, Авеллони, Федеричи, Герардо де Росси, Жиро, Пиндемонти.

Альфьери.

Другие писатели:

Фортегверра (Fortinguerra) родился в Риме 1674, под именем Картеромадо издал Риккардетто, поэму в роде Ариостовой.

Фра Паоло Сарпи, Венецианец, родился 1552, написал историю du concile de Trente.

Давила, родом Кипреец, родился 1576; писал историю междоусобий Франции от 1559 до 1598, «avec une profonde connoissance des temps, des caracteres et des intrigues», et avec un enthousiasme pour Henri IV, son heros, qui donne a son histoire le mouvement et l’interet d’un roman.

Гвидо Бентивольо писал историю Фландрии и отчет своего нунциатства.

Нани — историк Венеции; для периода 1613 до 1673 «est le dernier des ecrivains de ce siecle, qui, par son talent de narrer, et son merite comme prosateur, ait obtenu quelque estime».

В философах XVIII века считают Амароти, Венецианца (1712—1764).

Бетинелли, Мантуанец (1718—1808), иезуит, профессор, написал двадцать-четыре тома об искусствах, философии, легкой литературе и пр. Писал против Петрарка и Данте.

Беккариа и Филажиери писали о законоведении и правах (1735—1793).

* * *

СОВРЕМЕННИКИ НАШИ.

«Les litterateurs actuels de l' Italie s'efforcent de suppleer, par un grands fonds de pensees, a ce qui leur manque du cote de l’imagination, quand on les compare aux poetes du seizieme siecle; l' etude de la philosophie a remplace celle des classiques, l' esprit a momentanement du moins secoue ses chaines; beaucoup d’idees nouvelles se sont developpees, la connaissance des langues et des litteratures etrangeres a affranchi de beaucoup de prejuges; et les Italiens, au lieu d'etre isoles comme autrefois, font partie aujourd' hui de la grande republique litteraire europeenne» (Sismondi).

Чезаротти; умер недавно, перевел Омира свободно, перевел Оссиана.

Пиньотти, Аретин; умер недавно; был профессором в Пизе, прославил себя баснями и другими стихотворениями. Пиньотти знал словесность английскую и написал поэму Тень Попа.

Савиоли, Болонец, певец любви, Анакреон Италии, один из лучших, из оригинальных поэтов своего времени.

Герардо де Росси, Римлянин, поэт комический и анакреонтический; ниже Савиоли, по уверению Сисмонди.

Фантони (Giovanni), Тосканец, более известный под названием Лабиндо, данное ему академией аркадов. Любовный писатель. Лабиндо написал оду к Италии 1791, исполненную патриотизма, поэзии и духа свободы.

Пиндемонти из Вероны, Грей Италии, сочинил поэму Четыре части дня, поэму о путешествиях. Брат его Пиндемонти написал трагедию Арминий.

Бертола де Римини, приятель Пиндемонти, умер 1798. Выдал три части, множество басен.

Бонди, из Пармы, писал Villeggiatura, поэму на разговоры в обществе, канцоны.

Парини, Миланец, умер во время революции, не уступает Анакреону-Савиоли. Подражал Локону волос из Попе; писал в стихах против революционеров.

Онуфрио Менцони, Феррарец, монах, писал духовные оды; многие величественны.

Касти: я его знаю.

Монти, Феррарец. Италия признает его первым поэтом «Mobile a l’exces, irritable, passionne, le sentiment present le domine toujours; il sent avec fureur tout ce qu' il sent, tout ce qu' il croit; il voit les objets auxquels il pense; ils sont tous entiers devant lui, et un langage souple et harmonieux est toujours a ses ordres pour les peindre avec le plus riche coloris». Подражал Данте, беспрестанно то бранил, то хвалил Французов. Написал Басвильяну. «Hugue Basville etait cet envoye franeais qui fut massacre a Rome... lorsqu’il cherchait... a y exciter une sedition contre le gouvernement pontifical». Монти изображает путешествие души Басвиля в Париже, где только что казнен король. Много прекрасного!

Импровизаторы: Жианни, славная Корилла в Капитолие, Бандетини и проч.

* * *

ОДА ВЕНЕРЕ
Савиоли.

O Figlia alma d’Egioco
Leggiadro onor dell’acque,
Per cui le grazie apparvero,
E’l riso al mondo nacque.
O molle Dea, di ruvido
Fabbro, gelosa cura,
O del figliuol di Cinira
Beata un di ventura.
Teco il garzon cui temono
Per la gran face eterna,
Ubbidienza e imperio
Soavamente alterna.
Accesse a te le tenere
Fanciulle alzan la mano,
Sol te ritrosa invocano
Le antiche madri invano.
Te sulle corde Eolie
Saffo invitar solea,
Quando a quiete i languidi
Begli occhi amor togliea.
E tu richiesta o Venere
Sovente a lei scendesti
Posta in obblio l’ambrosia
E i tetti aurei celesti.
Il gentil carro Idalio
Ch’or le colombe addoppia,
Lieve traea di passera
Nera amorosa coppia.
E mentre udir propizia
Solevi il flebil canto,
Tergean le dita rosee
Della fanciulla il pianto.
E a noi pur anco insolito
Ricerca il petto ardore,
E a noi l’esperta cetera
Dolce risuona amore.
Se tu m’assisti, io Pallade
Abbia se vuol nimica:
Teco ella innanzi a Paride
Perde la lite antica.
A che valer puo l’Egida
Se’l figlio tuo percote?
Quel chei suoi dardi possono
L' asta immortal non puote.
Meco i mortali innalzino
Solo al tuo nome altari;
Citera tua divengano
Il ciel, la terra, i mari.

* * *

ИЗ ВЕЧЕРА
Пиндемонти.

O cosi dolcemente della fossa
Nel tacito calar sen tenebroso
E a poco a poco ir terminand’io possa
Questo viaggio uman caro e affannoso;
Ma il di ch’or parte, riedera; quest' ossa
Io piu non alzero dal lor riposo;
Ne il prato, e la gentil sua varia prole
Rivedro piu, ne il dolce addio del sole.
Forse per questi ameni colli un giorno
Volgera qualche amico spirto il passo,
E chiedendo di me, del mio soggiorno
So gli fia mostro senza nome un sasso
Sotto quell’elce, a cui sovente or torno
Per dar ristoro al fianco errante e lasso,
Or pensoso ed immobile qual pietra,
Ed or voci Febee vibrando all’etra.
Mi coprira quella stess' ombra morto,
L’ombra, mentr’io vivea, si dolce avuta,
E l’erba, de’miei lumi ora conforto,
Allor sul capo mi sara cresciuta.
Felice te dira forse ei, che scorto
Per una strada e ver solinga e muta,
Ma d’onde in altro suol meglio si varca,
Giungesti quasi ad ingannar la Parca...

* * *

ИЗ ПОЭМЫ ЕГО ПРОТИВ ПУТЕШЕСТВИЙ.

Oh felice chi mai non pose il piede
Fuori della natia sua dolce terra;
Egli il cor non lascio fitto in oggetti
Che di piu riveder non ha speranza,
E cio, che vive ancor, morto non piange...
Se l’importuna
Morte te vuol rapir, brami tu dunque
Che nella stanza d’un ostier ti colga
Lunge da tuoi, tra ignoti volti, e in braccio
D’un servo, che fedel prima, ma guasto
Anch’ei dal lungo viaggiar, tuoi bianchi
Lini, le sete e i preziosi arredi
Mangia con gli occhi, e nel suo cuor t’uccide?
Non pieta di congiunto, non d’amico
Vienti a chiuder le ciglia; debilmente
Stringer non puoi con la mano mancante
Una man cara, e un caro oggetto indarno
Da moribondi erranti occhi cercato,
Gli chini sul tuo sen con un sospiro.

* * *

Из Бартола ди Римини басня:
КРОКОДИЛ И ЯЩЕРИЦА.

Una lucertoletta
Diceva al cocodrillo:
O quanto mi diletta
Di veder finalmente
Un della mia famiglia
Si grande e si potente!
Ho fatto mille miglia
Per venirvi a vedere:
Sire tra noi si serba
Di voi memoria viva,
Benche fuggiam tra l’erba
E il sassoso sentiere,
In sen pero non langue
L’onor del prisco sangue.
L’anfibio re dormiva
A questi complimenti;
Pur sugli ultimi accenti
Dal sonno si riscosse
Ed addimando chi fosse;
La parentela antica
Il cammin, la fatica
Quella gli torna a dire:
Ed ei torna a dormire.

* * *

Сонет Менцони.

Quando Gesu con l' ultimo lamento
Schuise le tombe, e le montagne scosse,
Adamo rabuffato e sonnolento
Levo la testa, e sovra i pie rizzose.
Le torbide pupille intorno mosse
Piene di maraviglia e di spavento,
E palpitando addimando chi fosse
Lui che pendeva insanguinato e spento.
Come lo seppe, alla rugosa fronte,
Al crin canuto, ed alle guance smorte
Colla pentita man fe danni ed onte.
Si volse lagrimando alla consorte
E grido si, che rimbombonne il monte:
Io per te diedi al mio signor la morte.

Это очень забавно:

Pria,
Che a veder altro piu vi meni avante,
Io vi diro quel, che a me dir solia
Il bisavolo mio, quand’io era infante;
E quel, che similmente mi dicea
Che dal suo padre udito anch’esso avea:
E’l padre suo da un altro, o padre, o fosse
Avolo; e l' un d’all' altro, fino a quello
Che’a udirlo da quel proprio ritrovosse,
Che l’immagini fe' senza penello,
Che qui vedete bianche, azzurre, e rosse, и пр.

(Ариосто, XXXIII-я песнь).

______________________

Когда вас нет (граций), храпя музыка дремлет,
И живопись нахмурен вид приемлет,
А гордая архитектура груз.
Поэзия души не восхищает,
И танцы все — лишь шарканье ногой.

    Княжнин.

Надобно, чтобы в душе моей никогда не погасла прекрасная страсть к прекрасному, которое столь привлекательно в искусствах и в словесности, но не должно пресытиться им. Всему есть мера. Творения Расина, Тасса, Виргилия, Ариоста пленительны для новой души: счастлив — кто умеет плакать, кто может проливать слезы удивления в тридцать лет. Гораций просил, чтобы Зевес прекратил его жизнь, когда он учинится безчувствен ко звукам лир. Я очень его понимаю молитву....

_________________________

Я нашел в Россияде место, которое мне очень понравилось; не помню, было ли оно замечено Мерзляковым. Иоанн (песнь VIII-я) на походе, утомленный зноем и зрелищем гибнущих воинов, засыпает. Правда, стихи иные вялы, все растянуто; но в этих растянутых членах узнаешь поэта:

И нощь кругом его простерла чорны тени;
На перси томную склоняет царь главу
И зрит во смутном сне, как будто на яву:
Мечтается ему, что мрак густой редеет,
Что облак огненный, сходя на землю, рдеет,
Сокрылись звезды вдруг, затмилася луна,
И всюду страшная простерлась тишина.
Багрово облако к герою приближалось;
Упало перед ним и вскоре разбежалось....
Виденье чудное исходит из него:
Серпом луна видна среди чела его,
В деснице держит меч, простертый к обороне;
Он видится сидящ на пламенном драконе;
Великий свиток он в другой руке держал.....

За сим несколько стихов столь вялых, столь плоских, что я не имею духа переписать. Наконец, заговорил Магомет или видение. Речь его вообще достойна эпопеи и напоминает замашку самого Тасса:

«О царь!........
Печали вкруг тебя сливаются как море,
И ты в чужой земле погибнешь с войском вскоре
Погаснет счастие и слава здесь твоя.
Тебя забыл твой Бог, могу избавить я!
Могу, когда свой мрак от сердца ты отгонишь,
Забыв отечество, ко мне главу преклонишь.
Таким ли Иоанн владеньем дорожит,
Где мрак шесть месяцев и снег в полях лежит,
Где солнце косвенно лучами землю греет,
Где сладких нет плодов, где терн единый зреет,
Где царствует во всей свирепости Борей!
Страна твоя — не трон, темница для царей.
От снежных вод и гор, от сей всегдашней ночи
На полдень обрати, к заре вечерней очи,
К востоку устреми внимание и взор:
Там первый встретится твоим очам Босфор,
Там гордые стоят моих любимцев троны,
Дающих греческим невольникам законы;
Тобою чтимые угасли алтари:
Познай и мочь мою, и власть, и силу зри!
С священным трепетом тобой гробница чтима,
Под стражею моей лежит в стенах Салима;
И Газа древняя, Азор, и Аскалон,
Гефана, Вифлеем, Иордан и Ахаронъ
Перед лицем моим колена преклонили.
Мои рабы твой крест, Давидов град пленили;
Не страхом волю их, я волей победил:
Их мысли, их сердца, их чувства усладил.
Я отдал веси им, исполнены прохлады,
Где вкусные плоды, где сладки винограды,
Где воздух и земля рождают фимиам.
Вода родит жемчуг, пески златые там;
Там чистое сребро, там бисеры бесценны;
Поля стадами там и жатвой покровенны.
Полсвета я моим любимцам отделил:
Богатый отдал Орм и многоводный Нил,
И поднебесную вершину Арбарима,
Отколе Ханаан и Палестина зрима,
Божественный Сион, израильтянский град,
И млекоточный Тигр, и сладостный Евфрат:
Те воды, что эдем цветущий напояли,
Где солнечны лучи впервые воссияли.
В вечерней жители и в западной стране
Меня пророком чтут, приносят жертвы мне!
Склонись и ты, склонись! Я жизнь твою прославлю,
Печали отжену и мир с тобой поставлю;
Я ветры тихие на полнощь обращу,
Стихии на тебя восставши укрощу,
Украшу твой венец, вручу тебе державы...
...................

«Последуй, царь, за мной, дай руку мне твою»....

Царь поднял меч, и видение исчезло... Херасков прибавляет: «Безбожие то было!» и потом: «Целена ввергнула в подобный страх Енея!» Вот как он сам все, что ни создаст в счастливую минуту, разрушит! Но речь Магометова по истине прекрасна, красноречива! Власть, которую он предлагает несчастному царю, имена южных городов и областей, это все достойно эпопеи. Впрочем — замечу про себя — я не знаю скучнее и холоднее поэмы. Она вяла, утомительна, в слоге виден и недостаток мыслей, чувств, и везде какая-то дрожь. А план... стыдно и говорить о нем!

______________________

Из комментарий на Энеиду, перевод Делиля.

«On a souvent dit que depuis l' invention de la poudre, depuis que les hommes ne se pressent plus corps a corps sur un champ de bataille, les tableaux de la guerre fournissent moins de descriptions a la poesie. Cette assertion restera sans reponse jusqu'a qu’un poete de genie se soit lui-meme trouve sur un champ de bataille, et qu’il ait entendu les coups redoubles de la mousqueterie et les eclatantes detonations du canon. Quoi de plus imposant, en effet, que ces lignes immenses, herissees d’armes brillantes, qui se meuvent a la fois, que la fumee couvre tout a coup, et que des feux pareils a ceux de la foudre eclairent par intervalles? Ajoutez-y le sifflement des balles, celui du boulet meurtrier, qui frappe la terre et prend un nouvel essor; les eclats de l’obus, qui porte au loin ses ravages; la marche imposante de la bombe enflammee qui descend jusqu’aux entrailles de la terre, et dont les eclats, semblables a l'eruption d’un volcan, soulevent les plus vastes edifices».

А я скажу решительно, что (кроме нравов) сражения новейшие живописнее древних, и потому более способны к поэзии. У нас же есть казаки, которые могут играть великую ролю: у них сабля и пика. У нас Башкиры, Черкесы, Татары; у нас Поляки, Немцы. У нас... у нас... у нас...

* * *

«Evandre, ce bon roi, parent d’Enee, et bientot son allie, habite, dans un coin d’Italie, un palais de chaume; sa musique est le chant des oiseaux perches sur son toit; son trone est une chaise d'erable; son lit, quelques feuilles recouvertes d’un peau de lion; sa garde, deux chiens fideles, qui l’accompagnent dans ses courses. Toute la campagne qui environne sa petite ville est encore inculte et sauvage; mais c’est la que doit etre un jour l’emplacement de Rome. Des troupeaux belent ou mugissent encore dans ces lieux agrestes; mais la doit exister un jour le Forum Romanum, theatre de la gloire de Ciceron, ou se traiteront les plus grands interets du peuple romain, la sera le magnifique quartier des Caretres, couvert encore de paturages, de buissons et de ronces, qui doivent faire place aux palais des Crassus, des Lucullus, et devenir le rendez-vous du luxe et le siege de la magnificence de Rome. Evandre, en montrant ces lieux a Enee, n’oublie aucun de ceux qui seront un jour celebres. Il lui montre le bois d’Argilete, la porte Carmentale, ainsi appelee du nom de la pretresse qui avait prophetise les grandeurs de Rome, cette roche Tarpeienne, destinee a une si terrible celebrite, et ce superbe Capitole, d’ou devaient partir pour tous les royaumes du monde la paix ou la guerre, des couronnes ou des fers. Deja les habitans du pays ne voyaient qu’avec respect cette roche fameuse et le bois qui l’environnait; deja ils etaient persuades qu' une divinite habitait dans ces lieux; deja dans leur orgueilleux superstion ils avaient cru voir plus d’une fois Jupiter lui-meme, assis sur un nuage, secouer sa redoutable egide et faire gronder son tonnerre qui semblait proclamer la puissance romaine... S’il s’agit de poesie, quoi de plus sublime que ces contrastes admirables entre l'etat obscur et sauvage de ces lieux et la splendeur des pompes triomphales qui leur etaient reservees»...

__________________________

Надобно писать: непоколебимый, а не неколебимый, так как пишут непотресаемый, а не нетресаемый.

____________________

Шувалов, меценат Ломоносова, назывался Иваном Ивановичем. Шувалов поэт — Андрей Петрович.

_________________________

«Мед обрет яждь умеренно, да не како пресыщен изблюеши. Не учащай вносити ногу твою ко другу твоему, да не когда насыщся тебе, возненавидит тя».

Притчи Соломоновы.

__________________________

Добрая Лисица
Крылова.

Стрелок весной малиновку убил.
Уж пусть бы кончилось на ней несчастье злое!
Но нет, за ней должны еще погибнуть трое:
Он бедных трех ея птенцов осиротил.
Едва из скорлупы, без смыслу и без сил,
Малютки терпят голод
И холод
И писком жалобным зовут напрасно мать.
«Как можно не страдать
"Такое горе видя!"
Лисица птицам говорит,
На камушке против гнезда сироток сидя, —
«Не киньте, милые, без помощи детей,
Хотя по зернышку бедняжкам вы снесите,
Хоть по соломенке к их гнездышку приткните,
Вы этим жизнь их сохраните;
Что дела доброго святей!
Кукушка, посмотри, ведь ты и так линяешь;
Не лучше ль дать себя немного ощипать
И перьем бы твоим постельку их устлать.
Ведь попусту ж его ты растеряешь!
Ты, жавронок, чем по верхам
Тебе кувыркаться, кружиться,
Ты б корму поискал по нивам, по лугам,
Чтоб с сиротами поделиться.
Ты, горленка, твои птенцы уж подросли,
Промыслить корм они и сами бы могли;
Так ты бы с своего гнезда слетела,
Да вместо матери к малюткам села,
А деток бы твоих пусть Бог
Берег.
Ты б, ласточка, ловила мошек
Полакомить безродных крошек;
А ты бы, милый соловей,
Когда птеняточек ко сну потянет,
Меж тем как с гнездышком зефир качать их станет,
Ты б прибаюкивал их песенкой своей.
Такою нежностью, я твердо верю,
Вы б заменили им их горькую потерю.
Послушайте меня: докажем, что в лесах».

«Есть добрые сердца, и что...» При сих словах,
Малютки бедные все трое,
Не могши с голоду сидеть в покое,
Попадали к лисе на низ.
Что ж кумушка? Тотчас их съела
И поученья не допела.

Читатель, не дивись:
Кто добр по истине, не распложая слова,
В молчаньи тот добро творит;
А кто про доброту лишь в уши всем жужжит,
Тот часто только добр на счет другого,
За тем, что в этом нет убытку никакого.
На деле же почти такие люди все
Сродни моей лисе.

Без сомнения, эта одна из лучших басен Крылова. Изобретение, рассказ, слог, здесь все прелестно. Красноречие лисы убедительно, и последняя черта — chef-d’oeuvre: «И поученья не допела!»

_______________________

На смерть сына.

Как цвет, полуднем опаленный,
Цветет и вянет в тот же час, —
Ко смерти ранней обреченный,
Твой сын на утре дней погас.
Над колыбелью и могилой
Один весенний день всходил:
Почто ему родиться было,
Когда он жить не должен был!
Как облако благоуханья
Кадил, пылающих к богам,
Его ты душу в час прощанья
Ловил по трепетным устам.
Тебе, на небо отлетая,
Он вздох последний передал,
И, нежно на тебя взирая,
Он медленно свой взор смыкал.
Давно ль с надеждою крылатой
Носилися твои мечты
В дали грядущего богатой,
И в сыне друга видел ты,
Опору жизни престарелой,
Воспоминанья прежних дней,
И в юности его веселой
Замену юности твоей?
Изчезнул счастья призрак милый,
Как легкий сон слетает с вежд...
И дремлет кипарис унылый
Над гробом всех твоих надежд.
На прах с тобой несу я слезы:
Он горести их не вкусил,
И с ними утренние розы,
Которым он ровесник был.

    Вяземский.

_______________________

Симонид.

Сокращено из Анахарсиса.

Симонид, сын Леопрепеса, родился в Цеосе. Он заслужил уважение царей, мудрецов и великих людей своего времени. Из сего числа был Гиппархий Афинский, Павзаний, царь Лакедемонский, гордящийся победами над Персами, Алевий, царь Фессалии, Гиерон, в начале тиран Сиракузы, потом отец подданных своих, и наконец, Фемистокл, хотя не царь родом, но победивший сильнейшего из царей.

Греческие владельцы любили окружать трон свой талантами во всех родах. Им нравились острые слова: Симонидовы и до сих пор славны.

За столом Павзания находился Симонид. Царь требует у него философического изречения. «Помни, что ты человек», говорит ему Симонид. Павзаний не нашел ничего острого в сем ответе. Но в злополучии, его постигшем, он познал всю истину его, истину ужасную, о которой цари очень редко памятуют.

Симонид был поэт-философ. Счастливое слияние сих свойств сделало полезными его дарования и мудрость его любезною. Слог его, исполненный сладости, прост, плавен и по мастерскому составлению слов удивителен. Он воспевал похвалу богам, победы Греков над Персами, триумфы бойцов на ристалище. Стихами описывал царствования Камбиза и Дария, испытал силы свои во всех родах поэзии и отличился особенно в элегиаческой и в жалобных песнях. Никто лучше его не владел искусством, прелестным и возвышенным искусством исторгать слезы; никто лучше его не описывал положения несчастья, жалость пробуждающие. Не его слышим — слезы и стенания злополучия, семейство, оплакивающее потерю отца или сына. То видим Данаю, нежную мать, борющуюся с младенцем против волн разъяренных: бездны зияют окрест несчастной, и ужас смерти в сердце ее. То видим Ахилла, исходящего из пыльной гробницы: он предвещает Грекам, оставляющим берега Илия, злополучия, небом и морями уготованные.

«Ces tableaux, que Simonide a remplis de passion et de mouvement, sont autant de bienfaits pour les hommes; car c’est leur rendre un grand service, que d' arracher de leurs yeux ces larmes precieuses qu’ils versent avec tant de plaisir, et de nourrir dans leur coeur ces sentiments de compassion destines, par la nature a les rapprocher les uns des autres, et les seuls en effet qui puissent unir des malheureux».

Характер человека имеет влияние на его мнения, и потому философия Симонида была тихая и скромная. Система оной, судя по сочинениям его и некоторым правилам, заключалась в следующих изречениях: «Не станем измерять глубину верховного существа: довольствуемся знанием, что все исполняется по его воле: он один истинно добродетелен. Люди имеют слабый луч добродетели, и то от благости его. Да не хвалятся совершенством, которого им не достигнуть. Добродетель витает посреди скал неприступных. Трудами, бесперестанными усилиями человеки приближаются к оной, но вскоре тысячи случаев разнородных увлекают их в зияющую бездну. И так, жизнь их есть слияние зла с добром. Трудно быть часто добродетельным; не возможно быть таковым вечно. Станем с радостью хвалить прекрасные деяния; отклоним очи от деяний недостойных, или потому, что преступный нам дорог, или потому, что мы должны быть снисходительны к человеку. Зачем порицать его? Вспомним, что он весь слабость, что судьбы назначили ему явиться на земле на одну минуту, а в лоне ее — вечно. Время летит: тысячи веков в сравнении с вечностью малая точка, или малейшая часть малейшей точки. Употребим же сии летящие минуты в пользу; станем наслаждаться благами; первые из них суть здравие, красота и богатства, честно стяжанные. Из их-то скромного употребления пускай рождается сие малое наслаждение (voluptas), без коего и жизнь, и почести, и самая вечность не могут льстить нашим желаниям.

Симонид нередко во зло употреблял свои правила и помрачил себя гнусным корыстолюбием. Умер в глубокой старости. Греки хвалили его за блеск, который он придал празднествам острова Цеоса, за то, что прибавил восьмую струну к лире, за то, что изобрел способ искусственной памяти. Но слава его основана на том, что он давал полезные советы царям: он был орудием благоденствия Сицилии, исторгнув Гиерона из заблуждений его; он заставил его жить в покое с соседями, с подданными, с самим собою.

_____________________

Seneque.

«On se rassemble autour du riche, comme au bord d’un lac, pour y puiser et le troubler. N’allez donc pas juger un homme heureux pour avoir une cour nombreuse...

«Il faut une grande ame pour juger les grandes choses, sans quoi nous leur attribuerons un vice qui vient de nous. Les objets les plus droits, baisses vers la surface de l' eau, renvoient a l' oeil une image courbe et qui parait brisee...

....«Le malheur n' ecrase qu’un seul; et la crainte, les autres. L' idee d'etre expose a de pareilsmalheurs produit le meme effet que si on les eut eprouves. Tous les esprits sont alarmes des maux soudains qui arrivent aux autres. Si les oiseaux sont effrayes par le son meme d’une fronde vuide, nous tressaillons comme eux au seul bruit des evenemens dont nous ne sentons pas les coups.

«Tant que la vertu vous restera, vous ne sentirez pas les pertes que vous aurez eprouvees».

Вообще стоики полагали, что нечувствительность, совершенное бесстрастие есть высочайшая степень добродетели. Епиктет говорит: «Если ты любишь глиняный горшок, так повторяй же себе: я люблю глиняный горшок. Он сломаться может, а ты не должен сокрушаться. Ты любишь сына или жену, — так повторяй себе: я люблю существа смертные. Они могут умереть, но ты не должен плакать о них. Если ты видишь, что кто-нибудь плачет о потере сына, не полагай его несчастливым. Не откажись, однако, плакать с ним, если это необходимо нужно, но берегись, чтобы жалость твоя притворная не перешла в душу твою и ее не возмутила». Марк Аврелий, сей венчанный стоик, говорит и более того: «Не плачь с теми, которые плачут, и ничем не трогайся». Это совершенно противно словам нашего Божественного Учителя.

Стоики желали сосредоточить человека в себе, отторгнуть его от общества: это разрушает истинные законы добродетели, которые учат нас помогать друг другу, сострадать. Бесстрастие может быть полезно человеку частно: но оно есть род некоторого преступления в обществе.

* * *

ПЛАТОНОВА СИСТЕМА ПО СЕНЕКЕ

«Je vais suivre le six classes d'etres, suivant Platon. La premiere n’en contient qu’un, et cet etre n’est perceptible, ni a la vue, ni au toucher, ni a aucun de nos sens; il n’est qu’intelligible, parce qu’il n’existe qu’en abstraction. Ainsi l’homme abstrait ne frappe point la vue; mais il la frappe s’il est individualise, comme Ciceron et Caton. L’animal abstrait ne se voit pas non plus, mais se coneoit; les individus sont visibles, comme tel cheval, tel chien, etc.

Существо втораго разряда (classe) превосходит все другия существа: оно есть лучшее существо, высшее. Название поэта, общее всем стихотворцам, означает только одного: когда говорят поэт у Греков, то они понимают под сим названием одного Гомера. Сие лучшее, сие верховное существо есть Бог, величайшее, сильнейшее из всех существ.

Третий класс заключает те существа, которые имеют свойственное им только существование; они бесчисленны, но незримы. Кто же они? Собственные творения Платона; он называет их идеями бессмертными, незыблемыми, нетленными; они суть образы всех тел. И вот дефиниция им: Идея, следуя Платону, есть архетип вечный всех творений натуры. Пример: я хочу писать с тебя портрет; ты — образец, модель; у тебя заимствую черты, которые перейдут в мое дело (ouvrage). И так, сие лицо, которое я рассматриваю, созерцаю, которое управляет моею кистью, которого я стараюсь схватить сходство, есть то, что Платон называет идеею. Натура переполнена подобных образов, по коим она образует все свои творения.

В четвертом классе эидос. Удвойте внимание ваше, восклицает Сенека; — если материя слишком отвлеченною вам покажется, то не вините меня, а Платона: тонкие мысли всегда трудны. Вы помните: я употребил сравнение с живописцем. Он смотрел на Виргилия, желая списать с него портрет; и так, Виргилиево лицо было идея, то-есть, модель, образец картины. Черты, переведенные им или похищенные от лица, суть эидос. Теперь, спрашиваю: какая разница между идеею и эидосом? Первая есть образец, второй — то, что переходит от образца в копию. Артист подражает первой и сам творит другое. Статуя имеет черты, ей свойственные: вот эидос. Модель имеет физиогномию, которая руководствовала резцом ваятеля: вот идея. Другая отлика: эидос — в творении, идея — вне творения; она — даже предшественница оного.

В пятом классе существа, имеющие только обыкновенное (грубое) существование. Мы принадлежим к оному и звери, и все тела.

Шестой составлен из существ, имеющих одну тень существования, как например, время, пустота. Все, что мы видим, осязаем, не имеет собственного существования. Беспрестанные истечения, втечения изменяют, увеличивают или уменьшают оное. Кто подобен себе в старости? На утро уже не тот, что был вчера. Тела наши суть реки протекающие. Время бежит, и с ним все тела, подлежащие нашим чувствам. Все изменяется, ничто не постоянно. Я говорю: все изменяется, и говоря это, сам изменяюсь. (NB. Не знаю, есть ли это в Платоне, но этот оборот Сенеки очень жив и живописен). И вот почему справедливо сказал Гераклит, что два раза не купаемся в одной реке: ей остается одно имя, вода прежняя утекла. Это изменение чувствительнее в реке, нежели в человеке; но поток, нас увлекающий, не менее сего быстр, и я не могу понять глупости нашей, взирая, с каким пристрастием мы любим наше тело преходящее, когда каждая минута есть смерть нашего первобытного состояния. Весь мир изменяется, перерождается, и пр. и пр. и пр.

К чему это, к чему сии тонкости? восклицает Сенека. — Это увеселение практического философа. Но, продолжает он, — из сего увеселения можно извлечь пользу. Идеи Платоновы могут нас утвердить в добродетели, укротить страсти, ибо они открывают нам великую истину, что все предметы, возбуждающие, увеселяющие наши страсти, не имеют существования. Это образы легкие, не твердые, не постоянные, и мы желаем обладать оными! Слабые, ломкие существа, мы дышим одну минуту; и так, употребим ее на возвышение к вечности, к предметам величественным. Станем созерцать сии формы всех вещей, сии формы, летающие в пространстве. (NB. Ничего опять не понимаю, а чувствую только, что это прекрасно). Посреди их Бог, существо благое, которое спасает мир от разрушения, мир — увы! — не вечный и пр. Бог спасает мир от разрушения; мы должны спасать от оного наше тело. Как? Укрощением страстей и пр. Платон — пример нам: он достиг до глубокой старости, побеждая страсти, укрощая гнев, ненависть, любовь и пр.

* * *

МОЕ.

Я заметил, что посреди великих чувств дружбы и любви имеются какие-то искры эгоизма, которые рано или поздно разгораются и дружбу и любовь пожирают. Одна добродетель, но твердая и постоянная и деятельная, может погасить их.

Сенека, разъезжая в дурной повозке в окрестностях пышного Рима, краснел, когда встречал богатых людей. «Кто краснеет от худой повозки», воскликнул он, — «будет гордиться богатою колесницею!» Avis au lecteur, a celui plutot qui vient de transcrire le passage de Seneque.

У Сенеки было несчетное множество костяных столов: посудите о его богатстве; верить ли похвале его бедности? Лагарп на него жестоко нападает, а из комментаторов Юстъ-Липсий. Справлюсь с ними. Но Лагарпу нельзя во всем верить: он человек пристрастный. Дидерот пожаловал Сенеку в Сократы, — то как не бранить его Лагарпу?

Чем более читаю Сенеку, тем более нахожу, что он похож на Шатобриана: Шатобриан — Сенека в христианстве по слогу, по душе, не смею сказать по поведению.

______________________

Петербургская жизнь.

Квартира — 500
Дрова, освещение и чай — 500
Трое людей — 500
Кушанье — 1000
Платье — 1000
Экипаж в разные времена — 1000
Издержки непредвиденные — 1000

.................................5500

Если устрою дела мои, как желается, то могу иметь до семи тысяч. О милая независимость! Но когда, как? Все силы употреблю. Будь мне благоприятно, Провидение!

___________________

Мая 3-го 1817.

Болезнь моя не миновала, а немного затихла. Кругом мрачное молчание, дом пуст, дождик накрапывает, в саду слякоть. Что делать? Все прочитал, что было, даже Вестник Европы. Давай вспоминать старину. Давай писать на бело impromptu без самолюбия, и посмотрим что выльется; писать так скоро, как говоришь, без претензий, как мало авторов пишут, ибо самолюбие всегда за полу дергает и на место первого слова заставляет ставить другое. Но Монтань писал, как на ум приходило ему. Верю. Но Монтань — человек истинно необыкновенный. Я сравниваю его ум с запруженным источником: поднимите шлюзу, и вода хлынет и течет беспрестанно, пенясь, кипя, течет всегда чистая, всегда здоровая — от чего? От того, что резервуар был обилен. С маленьким умом, с вялым и небыстрым, каков мой, писать прямо на бело очень трудно, но сегодня я в духе и хочу сделать tour de force. Перо немного рассеет тоску мою. И так... Но вот уж я и в тупик стал. С чего начать? О чем писать? Отдавать себе отчет в протекшем, описывать настоящее и планы будущего. Но это — признаться — очень скучно. Говорить о протекшем хорошо на старости, и то великим людям или богатым перед наследниками, которые из снисхождения слушают:

On en vaut mieux quand on est ecoute.

Что говорить о настоящем! Оно едва ли существует. Будущее... о, будущее для меня очень тягостно с некоторого времени! И так, пиши о чем-нибудь; рассуждай! Рассуждать несколько раз пробовал, но мне что-то все не удается: для меня, говорят добрые люди, — рассуждать все равно, что иному умничать. Это больно. От чего я не могу рассуждать?

Первый резон: мал ростом.
2-й " не довольно дороден.
3-й " рассеян.
4-й " слишком снисходителен.
5-й " ничего не знаю с корня, а одни вершки, даже и в поэзии, хотя целый век бледнею над рифмами.
6-й " не чиновен, не знатен, не богат.
7-й " не женат.
8-й " не умею играть в бостон и в вист.
9-й " ни в шах и мат.
10-й "

11-й " После придумаю остальные резоны, по которым рассудок заставляет меня смиряться. Но писать надобно. Мне очень скучно без пера. Пробовал рисовать — не рисуется; писать вензеля — теперь ни в кого не влюблен; что же делать, научите добрые люди, а говорить не с кем. Не знаю, как помочь горю. Давай подумаю. Кстати, вспоминаю чужие слова — Вольтера, помнится: et voila comme on ecrit l’histoire! Я вспомнил их машинально, почему не знаю, а эти слова заставляют меня вспомнить о том, чему я бывал свидетелем в жизни моей, и что видел после в описании. Какая разница, Боже мой, какая! Et voila comme on ecrit l’histoire!

Простой ратник, я видел падение Москвы, видел войну 1812, 13 и 14, видел и читал газеты и современные истории. Сколько лжи! И вот тому пример в Северной Почте.

Мы были в Эльзасе. Раевский командовал тогда гренадерами. Призывает меня вечером кой о чем поболтать у камина. Войско было тогда в совершенном бездействии, и время, как свинец, лежало у генерала на сердце. Он курил очень много по обыкновению, читал журналы, гладил свою американскую собачку — животное самое гнусное, не тем бы вспомянуть его, и которое мы, адъютанты, исподтишка били, и ласкали в присутствии генерала, что очень не похвально, скажете вы; но что же делать? Пример подавали свыше — другие генералы, находившиеся под начальством Раевского. Мало по малу все разошлись, и я остался один. «Садись!» Сел. «Хочешь курить?» «Очень благодарен». Я из гордости не позволял себе никакой вольности при его высокопревосходительстве. «Ну, так давай говорить!» «Извольте». Слово за слово, разговор сделался любопытен. Раевский очень умен и удивительно искренен, даже до ребячества, при всей хитрости своей. Он же меня любил (в это время), и слова лились рекою. Всем доставалось: Silis a cela de bon, c’est que quand il frappe, il assomme. Он вовсе не учен, но что знает, то знает. Ум его ленив, но в минуты деятельности ясен, остер. Он засыпает и просыпается. Но дело теперь о том, что он мне говорил. Кампания 1812 года была предметом нашего болтанья.

«Из меня сделали Римлянина, милый Батюшков», сказал он мне, — из Милорадовича — великого человека, из Витгенштейна — спасителя отечества, из Кутузова — Фабия. Я не Римлянин, но за то и эти господа — не великие птицы. Обстоятельства ими управляли, теперь всем движет государь. Провидение спасало отечество. Европу спасает государь, или Провидение его внушает. Приехал царь — все великие люди исчезли. Он был в Петербурге — и карлы выросли. Сколько небылиц напечатали эти карлы! Про меня сказали, что я под Дашковкой принес на жертву детей моих. «Помню», отвечал я, — «в Петербурге вас до небес превозносили». «За то, чего я не сделал, а за истинные мои заслуги хвалили Милорадовича и Остермана. Вот слава, вот плоды трудов!» «Но помилуйте, ваше высокопревосходительство, не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: вперед, ребята; я и дети мои откроем вам путь ко славе, или что-то тому подобное». Раевский засмеялся. «Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь. Правда, я был впереди. Солдаты пятились, я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило, на мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын сбирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок, и пуля ему прострелила панталоны); вот и все тут, весь анекдот сочинен в Петербурге. Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах. Граверы, журналисты, нувеллисты воспользовались удобным случаем, и я пожалован Римлянином. Et voila comme on ecrit l’histoire!»

Вот что мне говорил Раевский.

Но охотникам до анекдотов я могу рассказать другой, не менее любопытный, и который доказывает его присутствие ума и обнажает его душу. Он мне не сделал никакого добра, но хвалить его мне приятно, хвалить как истинного героя, и я с удовольствием теперь, в тишине сельского кабинета, воспоминаю старину. Под Лейпцигом мы бились (4-го числа) у красного дома. Направо, налево все было опрокинуто. Одни гренадеры стояли грудью. Раевский стоял в цепи мрачен, безмолвен. Дело шло не весьма хорошо. Я видел неудовольствие на лице его, беспокойства ни малого. В опасности он истинный герой, он прелестен. Глаза его разгорятся, как угли, и благородная осанка его по истине сделается величественною. Писарев летал, как вихорь, на коне по грудам тел, точно по грудам, и Раевский мне говорил: «Он молодец». Французы усиливались, мы слабели, но ни шагу вперед, ни шагу назад. Минута ужасная. Я заметил изменение в лице генерала и подумал: «Видно дело идет дурно». Он, оборотясь ко мне, сказал очень тихо, так что я едва услышал: «Батюшков, посмотри, что у меня», взял меня за руку (мы были верхами) и руку мою положил себе под плащ, потом под мундир. Второпях я не мог догадаться, чего он хочет. Наконец, и свою руку освободя от поводов, положил за пазуху, вынял ее и очень хладнокровно поглядел на капли крови. Я ахнул, побледнел. Он сказал мне довольно сухо: «Молчи!» Еще минута, еще другая, пули летали беспрестанно; наконец, Раевский, наклонясь ко мне, прошептал: «Отъедем несколько шагов: я ранен жестоко». Отъехали. «Скачи за лекарем!» Поскакал. Нашли двоих. Один решился ехать под пули, другой воротился. Но я не нашел генерала там, где его оставил. Казак указал мне на деревню пикою, проговоря: «Он там ожидает вас». Мы прилетели. Раевский сходил с лошади, окруженный двумя или тремя офицерами — помнится — Давыдовым и Медемом, храбрейшими и лучшими из товарищей.

На лице его видна бледность и страдание, но беспокойство не о себе, о гренадерах. Он все поглядывал за вороты на огни неприятельские и наши. Мы раздели его; сняли плащ, мундир, фуфайку, рубашку. Пуля раздробила кость грудную, но выпала сама собою. Мы суетились, как обыкновенно водится при таких случаях. Кровь меня пугала, ибо место было весьма важно; я сказал это на ухо хирургу. «Ничего, ничего», отвечал Раевский, который, не смотря на свою глухоту, вслушался в разговор наш, и потом, оборотясь ко мне, — «чего бояться, господин поэт» (он так называл меня в шутку, когда был весел):

Je n’ai plus rien du sang qui m’a donne la vie,
«Il a dans les combats coule pour la patrie».

И это он сказал с необыкновенною живостью. Издранная его рубашка, ручьи крови, лекарь, перевязывающий рану, офицеры, которые суетились вокруг тяжко раненого генерала, лучшего, может быть, из всей армии, беспрестанная пальба и дым орудий, важность минуты, одним словом — все обстоятельства придавали интерес этим стихам.

Вот анекдот. Он стоит тяжелой прозы Северной Почты: «Ребята, вперед» и проч. За истину его я ручаюсь. Я был свидетелем, Давыдов, Медем и лекарь Витгенштейновой главной квартиры. Он тем более важен, сей анекдот, что про Раевского набрать немного. Он молчалив, скромен отчасти, скрыт, недоверчив, знает людей, не уважаем ими. Он, одним словом, во всем контраст Милорадовичу и, кажется, находит удовольствие не походить на него ни в чем. У него есть большие слабости и великие военные качества. Слишком одиннадцать месяцев я был при нем не отлучен, спал и ел при нем; я его знаю совершенно, более нежели он меня, и здесь, про себя, с удовольствием отдаю ему справедливость, не угождением, не признательностью исторгнутую. Раевский славный воин и иногда хороший человек, иногда очень странный.

Вот что я намарал не херя. Слава Богу! Часок пролетел, так что я его и не приметил. Я могу писать скоро, без поправок, и буду писать все, что придет на ум, пока лень не выдернет пера из руки.

________________________

8-го мая.

Я предполагал — случилось иначе — что нынешнею весною могу предпринять путешествие для моего здоровья по России: в половине апреля быть в Москве, закупить все нужное, книги, вещи, экипаж, провести три недели посреди шума городского, посоветоваться с лекарями и в первых числах мая отправиться на Кавказ, пробыть там два курса, а на осень в Тавриду, конец сентября, октябрь и ноябрь весь пробыть на берегах Черного моря, в счастливейшей стране, и потом через Киев, к Новому году, воротиться в Москву. Но ветры унесли мои желания!

В молодости мы полагаем, что люди или добры, или злы: они белы или черны. Вступая в средние лета открываем людей ни совершенно черных, ни совершенно белых; Монтань бы сказал: серых. Но за то истинная опытность должна научить снисхождению, без которого нет ни одной общественной добродетели: надобно жить с серыми или жить в Диогеновой бочке.

Для того чтобы писать хорошо в стихах — в каком бы то ни было роде, писать разнообразно, слогом сильным и приятным, с мыслями незаемными, с чувствами, надобно много писать прозою, но не для публики, а записывать просто для себя. Я часто испытал на себе, что этот способ мне удавался; рано или поздно писанное в прозе пригодится: «Она питательница стиха», сказал Альфьери — если память мне не изменила. Кстати о памяти, моя так упряма, своенравна, что я прихожу часто в отчаяние. Учу стихи наизусть и ничего затвердить не мог: одни италиянские врезываются в моей памяти. От чего? Не от того ли, что они угождают слуху более других.

Я прежде мало писал от лени, теперь от болезни, и мир ушам! Сен-Ламбер советует экзаменовать себя по истечении некоторого времени: прекрасный способ, лучшее средство уничтожить некоторую часть своего самолюбия! Самый ученейший человек без книг, без пособий знает мало и не твердо. Знание профессоров науки есть знание или искусство пользоваться чужими сведениями.

В прекрасных садах Швенцина, и потом в трактире местном, я видел в первый раз Ланского и Ушакова. Генералы оба, и оба убиты в 1814 году под Лаоном, если не ошибаюсь. Блюхера видел в первый раз во Франкфурте на Майне, потом в сражении под Бриенном, Клейста — в Богемии и под Лейпцигом часто, Цитена — в Ноллендорфе часто, Шварценберга — везде. Славного Воронцова я видел в окрестностях Парижа.

«Быть весьма умным, весьма сведущим, не в нашей состоит воле; быть же героем в деле зависит от каждого. Кто же не захочет быть героем?» Так говорит Воронцов в приказе 12-й дивизии 1815. Но я здесь в тишине думаю, и конечно, не ошибаюсь, что эти слова можно приложить и к дарованию — вот как: не в нашей воле иметь дарования, часто не в нашей воле развить и те, которые нам дала природа, но быть честными в нашей воле: ergo! Но быть добрым в нашей воле: ergo! Но быть снисходительным, великодушным, постоянным в нашей воле: ergo!

Карамзин мне говорил однажды: «Человек создан трудиться, работать и наслаждаться. Он всех тварей живущее, он все перенести может. Для него нет совершенного лишения, совершенного бедствия: я по крайней мере не знаю... кроме бесславия», прибавил он, подумав немного.

Может быть, лучший призрак мудрости есть кротость, «тихий нрав в крови», как говорит Державин.

Слава Богу, еще можно жить и наслаждаться жизнью: прогулка в поле не скучна; это я сегодня с радостью испытал.

С какой стороны ни рассматривай человека и себя в обществе, найдешь, что снисхождение должно быть первою добродетелью. Снисхождение в речах, в поступках, в мыслях, оно-то дает эту прелесть доброты, которая едва ли не любезнее всего на свете. Наморщить лоб и взять Ювеналову дубину не так-то трудно, но шутить с жизнью, как Гораций, вот истинный камень философии. Снисхождение должно иметь границы: брань пороку, прощение слабости! Рассудок отличит порок от слабости. Надобно быть снисходительным и к себе: сделал дурно сегодня, не унывай — теперь упал, завтра встанешь. Не валяйся только в грязи. Мемнон хотел быть совершенно добродетельным и очутился без глаза. Александр убил Клита и загладил преступление свое великими делами. Несчастья, болезни, часто лишают нас снисхождения или благоволения, но должно стараться вырвать их из рук несчастья и вечно таить в сердце.

______________________

Paul et Virginie.

«Paul lui disait: "Lorsque je suis fatigue, ta vue me delasse. Quand, du haut de la montagne, je t’apereois au fond de ce vallon, tu me parais au milieu de nos vergers, comme un bouton de rose... Quoique je te perde de vue a travers les arbres, je n’ai pas besoin de te voir pour te retrouver: quelque chose de toi que je ne puis dire, reste pour moi dans l’air ou tu passes, sur l' herbe ou tu t’assieds... Dis-moi par quel charme tu as pu m’enchanter? Estce par ton esprit? Mais nos meres en ont plus que nous deux. Est-ce par tes caresses? Mais elles m’embrassent plus souvent que toi. Je crois que c’est par ta bonte!... Tiens, ma bien-aimee, prends cette branche fleurie de citronnier que j’ai cueillie dans la foret; tu la mettras la nuit pres de ton lit. Mange ce rayon de miel, je l’ai pris pour toi au haut d’un rocher. Mais auparavant repose-toi sur mon sein, et je serai delasse»...

«Virginie lui repondait: „O mon frere, les rayons du soleil au matin, au haut de ces rochers, me donnent moins de joie que ta presence... Tu me demandes pourquoi tu m’aimes; mais tout ce qui a ete eleve ensemble, s’aime. Vois nos oiseaux: eleves dans les memes nids, ils s’aiment comme nous: ils sont toujours ensemble comme nous. Ecoute comme ils s’appellent et se repondent d’un arbre a un autre; de meme, quand l'echo me fait entendre les airs que tu joues sur ta flute,... j’en repete les paroles au fond de. ce vallon... Je prie Dieu tous les jours pour ma mere, pour la tienne, pour toi, pour nos pauvres serviteurs; mais quand je prononce ton nom, il me semble que ma devotion augmente. Je demande si instamment a Dieu qu’il ne t’arrive pas de mal! Pourquoi vas-tu si loin et si haut me chercher des fruits et des fleurs? N’en avons nous pas assez dans le jardin! Comme te voila fatigue! Tu es tout en nage“. Et avec son petit mouchoir blanc, elle lui essuyait le front et les joues, et elle lui donnait plusieurs baisers»...

* * *

«Il est certain», говорит Шатобриан, — «que le charme de Paul et Virginie consiste en une certaine morale melancolique, qui brille dans l’ouvrage, et qu’on pourrait comparer a cet eclat uniforme que la lune repand sur une solitude paree de fleurs... Cette eglogue n’est si touchante, que parce qu’elle represente deux familles chretiennes exilees, vivant sous les yeux du Seigneur, entre sa parole dans la Bible, et ses ouvrages dans le desert. Joignez-y l’indigence, et ces infortunes de l'ame dont la religion est le seul remede, et vous aurez tout le sujet du poeme. Les personnages sont aussi simples que l’intrigue: ce sont deux beaux enfants, dont on apereoit le berceau et la tombe, deux fideles esclaves et deux pieuses maitresses. Ces honnetes gens ont un historien digne de leur vie: un vieillard demeure seul dans la montagne, et qui survit a ce qu’il aima, raconte a un voyageur les malheurs de ses amis, sur les debris de leurs cabanes...

* * *

В 1814 г., в бытность мою в Париже, я жил у Д. и сделался болен. Послал в ближайшую библиотеку за книгами. Приносят Paul et Virginie, которую я читал уже несколько раз, читал и заливался слезами, и какие слезы! Самые приятнейшие, чистейшие! После шума военного, после ядер и грома, после страшного зрелища разрушения и, наконец, после всей роскоши и прелести нового Вавилона, которые я успел уже вкусить до пресыщения, чтение этой книги облегчило мое сердце и примирило с миром. Автор оной, Bernardin de St.-Pierre, умер не задолго перед нами. Он много странствовал, служил в России офицером и, видно, был несчастлив. Мечтатель, подобный Руссо. Его философия — бред, в котором сияет воображение и всегда видно доброе и чувствительное сердце.

______________________

Выслушайте меня, Бога ради! Я намекну вам только, каким образом можно составить книгу приятную и полезную. Удивляюсь, что ни один из наших литераторов не принялся за подобный труд. Вот план en grand:

Говорить об одной русской словесности, не начиная с Лединых яиц, не излагая новых теорий, но говорить просто, как можно приятнее и яснее для людей светских, и предполагая, что читатели имеют обширные сведения в иностранной литературе, но своей собственной не знают; показать им ее рождение, ход, сходство и разницу ее от других литератур, все эпохи ее и, наконец, довести до времен наших. Дайте форму, какую вздумаете, но вот изложение материй:

1) О славенском языке. Опять не начинать от Сима, Хама и Иафета, а с Библии, которую мы, по привычке, зовем славенскою. О русском языке.

2) О языке во времена некоторых князей и царей. Влияние (пагубное) Татар.

3) О языке во времена Петра I. Проповедники. Переводы иностранных книг по именному указу.

4) Тредьяковской и его товарищи. Путешественники и ученые.

5) и 6). Кантемир — статья интересная. Академия наук. Ученые иностранцы. Борьба старых нравов с новыми, старого языка с новым. Влияние искусств, наук, роскоши, двора и женщин на язык и литературу.

7) Ломоносов.

8) Сумароков.

9) Современные им писатели.

10) Фон-Визин. Образование прозы.

11) Болтин, Елагин, историки, переводчики.

12) Обозрение журналов. Влияние их. Участие Екатерины в издании Собеседника. Придворный театр. Господствование французской словесности и вольтерианизм. Желание воскресить старинный язык русский. Несообразности.

13) Петров. Майков.

14) Державин:
Он памятник себе воздвиг чудесный, вечный.

15) Подражатели его. Взгляд на словесность вообще. Успехи. Недостатки.

16) Богданович. Влияние его.

17) Херасков. Проза его и стихи.

18) Карамзин. Ход его. Влияние на язык вообще.

19) Дмитриев. Характер его дарования, красивость и точность. Он то же делает у нас, что Буало или Попе у себя.

20) Подражатели их.

21) Княжнин. Взгляд на театр вообще. Княжнина комедия и трагедия. Может быть, климат и конституция не позволяют нам иметь своего национального театра.

22) Озеров.

23) Хемницер. Крылов. Жуковский.

24) Муравьев. Книги его изданы недавно; он первый говорил о морали. Он выше своего времени и духом, и сведениями.

25) Бобров. Мерзляков. Востоков. Воейков Переводы Кострова и Гнедича. Пушкин. Вяземский. Сумароков, Панкратий. Нелединский. Взгляд на издание Жуковского и потом Кавелина. Замечание на письма И. М. из Нижнего.

26) Шишков. Его мнения. Он прав, он виноват. Его противники: Макаров, Дашков, Никольской.

27) Обозрение словесности с тех пор, как Карамзин оставил Вестник. Труды Каченовского.

28) Статьи интересные о некоторых писателях, как-то: Радищев, Пнин, Беницкий, Колычев.

Словесность надлежит разделить на эпохи: I) Ломоносова; II) Фон-Визина; III) Державина; IV) Карамзина; V) до времен наших. Сии эпохи должны быть ясными точками. Потом, не должно из виду упускать действие иностранных языков на наш язык. Переводы ученых с греческого и латинского. Что заняли мы у Французов, и какое действие имели переводы романов Вольтера и проч.

Новикова труды. Влияние новорожденной немецкой словесности и отчасти английской. В чем мы успели? Почему лирический род процветал и должен погаснуть? Что всего свойственнее Русским? Богатство и бедность языка. Может ли процветать язык без философии и почему может, но не долго? Влияние церковного языка на гражданский и гражданского на духовное красноречие. Все сии вопросы требуют ясного разрешения и должны быть размещены по приличным местам.

Должно представить картину нравов при Петре, Елисавете и Екатерине: до Ломоносова, при нем, при Державине, при Карамзине. Пустословить на кафедре по следам Батте и Буттервека легко, но какая польза? Здесь надобно говорить дело просто, свободно, приятно.

___________________________

Мысли о литературе.

«Tout vouloir est d’un fou», сказал Вольтер, который сам погрешил, желая успеть во всех родах словесности: границы есть уму, и даже величайшему. Может ли один человек написать басни Лафонтеновы, Шекспирова Отелло, Мольерова Мизантропа и д’Аламбертово предисловие к Энциклопедии? Нет, конечно. Зачем же Вольтер... но Бог с ним!

Не надобно любителю изящного отставать от словесности. Те, которые не читали Виланда, Гете, Шиллера, Миллера и даже Канта, похожи на деревенских старух, которые не знают, что мы взяли Париж, и что Москва сожжена — до сих пор сомневаются. Не надобно вдаваться в другую крайность. Не надобно беспрестанно слоняться из одной литературы в другую или заниматься одною древностью. И те, и другие шалеют, как говорит мой чистосердечный Кантемир о сытом и моте. Есть середина.

Какая пучина! Англичане, Немцы, Италиянцы, Португальцы, Гишпанцы, Французы, восточные полуденные народы и вечные древние! Кто обнимет все творение ума человеческого и зачем? Крылов ничего не читает, кроме Всемирного путешественника, расходной книги и календаря, а его будут читать и внуки наши. Талант не любопытен; ум жаден к новости, но что в уме без таланта, скажите, Бога ради! И талант есть ум, правда, но ум сосредоточенный.

Каждый язык имеет свое словотечение, свою гармонию, и странно бы было Русскому или Италиянцу, или Англичанину писать для французского уха, и на оборот. Гармония, мужественная гармония не всегда прибегает к плавности. Я не знаю плавнее этих стихов:

На светлоголубом эфире
Златая плавала луна и пр.

и оды Соловей Державина. Но какая гармония в Водопаде и в оде на смерть Мещерского:

Глагол времен, металла звон!

Данте — великий поэт: он говорит памяти, уху, глазам, рассудку, воображению, сердцу. Есть писатели, у которых слог темен; у иных мутен: мутен, когда слова не на месте; темен, когда слова не выражают мысли, или мысли не ясны от недостатка точности и натуральной логики. Можно быть глубокомысленным и не темным, и должно быть ясным, всегда ясным для людей образованных и для великих душ.

Ученость сушит ум, рассеяние — сердце.

Театральные издержки в Греции были столь велики, что представление одной трагедии Софокла и Эврипида стоило государству более, нежели война с Персами, говорит Плутарх. Мы платим актерам по двести, по триста рублей, лучшему тысячи две в год. Наши декорации не стоят ничего. За то... у нас и трагики, и комики, и зрители!

________________________

Как надлежит писать историю?

Из Лукиана сокращено.

Александр кинул в Гидасп историю Аристовула, который приписывал ему чудесные деяния. «Я из милости», прибавил завоеватель, — «не велю его самого бросить в воду!»

Некоторые историки думают понравиться государю унижением его неприятелей: но Ахиллес не был бы столь велик без Гектора. Другие нападают на народоправителя неприятельского, как будто его хотят низложить пером своим. Иный наполняет свою историю маленькими подробностями и словами военного искусства, как воин или работник, который некогда трудился в лагере; иный истощает свое красноречие на описание одеяния или оружия генерала или какого-нибудь леса. Но если надлежит описывать великие подвиги, то мы не находим слов: ищем чудесного, неслыханных ран, смертей и проч. Иный употребляет прекрасные и величественные фразы, наподобие поэтов, и вдруг падает, начиная употреблять низкие выражения. Это человек, у которого на правой ноге богатый полусапог, а на левой сандалие. Другой описывает тщательно и пространно малые вещи и слегка великие.

Вот главные пороки, и вот главные его хорошие свойства: Два главнейшие суть: здравый смысл в делах светских и приятное выражение. Первое есть дар неба, другое приобресть можно бесперестанным чтением древних и бесперестанными трудами.

Надобно историку видеть армию, воинов в боевом порядке, знать, что есть крыло, фронт, баталионы, воинские орудия и пр., и чтобы он не во всем на чужие глаза полагался. Но более всего он должен быть свободен: ни страшиться, ни надеяться; неприступен к подаркам и наградам, никому не снисходителен; судия справедливый и равнодушный, без отечества и без властелина. Пусть повествует он о вещах, как они были без прикрас и нарядов, ибо он не поэт, а рассказчик, и потому..... за свое повествование, нравится ли оно или не нравится. Одним словом — он должен жертвовать одной истине и не иметь перед глазами надежды в жизни сей, но желать приобресть уважение всего потомства. Да подражает он сему зодчему египетского Фара, который начертал на алебастре имя царя, поручившего ему дело, а ниже, на камне, свое имя. Он знал, что алебастр не устоит от времени, а имя его будет вечно существовать на камне.

Александр повторял: «О, почто не могу я возвратиться на землю через триста или четыреста лет, чтобы услышать, что обо мне говорят!»

Не должно бегать за пышным слогом. Пускай смысл будет тесно замкнут в словах, чтобы смысл и дельность были повсюду, но чтобы выражение было ясно и подобно разговору людей образованных. Историк должен иметь в уме своем одну свободу и истину: в слоге его ясность и точность должны быть главною целью. Короче, его должны все понимать, et que les savans le louent. Он заслужит сии похвалы, если будет употреблять выражения ни слишком изысканные, ни через чур обыкновенные.

Он должен иметь в мыслях нечто свойственное поэту, особенно, когда случится ему описывать битвы, войска, друг на друга устремленные, корабли, готовые к бою. Тогда-то нужно ему сие дыхание поэтическое, дабы вздуть паруса и заволновать море... Но все-таки его выражение не должно возноситься от земли, не бегать за гармонией и не драть ушей!...

Надобно осторожно избирать материалы, заимствовать их у писателей чуждых ненависти или раболепствия. Сделав обильный запас материалов хороших, надобно все сшить и составить курс исторический, но сухой и строгий, сначала одну основу, потом мало по малу наводить тело и краски. Надобно, чтобы историк, подобно Юпитеру Гомерову, обращал взоры повсюду и знал, что делается и в своей стороне, и в неприятельской. Он должен быть подобен зеркалу чистому и без пятен, которое принимает предметы, как они суть, которое только что искренно изображает присутственное, sans se mettre en peine de quelle nature est ce qu’il dit, mais de quelle maniere il le doit dire.

Повествование его не должно быть расшито. Вещи должны не только что следовать одна за другою, но тесно быть сплочены между собой. Надобно иметь искусство не растягивать описания; пример тому Гомер: он мог бы нам представить прекрасные, и великодушно прошел мимо их. Но не думай, чтобы Фукидид был растянут в описании язвы: подумай о важности того, что он описывает! Он убегает вещей, но вещи сами ложатся под перо.

_____________________

Ломоносов.

Вот прекрасное место из Слова его о химии. Он говорит, что «математики по некоторым известным количествам неизвестных дознаются» и проч. Подобно и химики, по некоторым признакам угадывают другие и проч. «Когда от любви беспокоящийся жених желает познать прямо склонность своей к себе невесты, тогда, разговаривая с нею, примечает в лице перемены цвету, очей обращение и речей порядок. Наблюдает ее дружества, обходительства и увеселения; выспрашивает рабынь, которые ей при возбуждении, при нарядах, при выездах и при домашних упражнениях служат; и так по всему тому точно уверяется о подлинном сердца ее состоянии. Равным образом прекрасные натуры рачительный любитель, желая испытать толь глубоко сокровенное состояние первоначальных частиц, тела составляющих, должен высматривать все оных свойства и перемены, а особливо те, которые показывает ближайшая ее служительница и наперсница и в самые внутренние чертоги вход имеющая — химия: и когда она разделенные и рассеянные частицы из растворов в твердые части соединяет и показывает разные в них фигуры, выспрашивает у осторожной и догадливой геометрии; когда твердые тела на жидкие, жидкие на твердые переменяет, и разных родов материи разделяет и соединяет; советовать с точною и замысловатою механикою: и когда чрез слитие жидких материй разные цветы производит, выведывать чрез проницательную оптику».

Здесь удивляюсь, первое, красоте и точности сравнения, второе — порядку всех мыслей и потому всех членов периода, третье — точности и приличию эпитетов: все показывает, что Ломоносов писал от избытка познаний. В самом изобилии слов он сохраняет какую-то особенную строгую точность, в языке совершенно новом. Каждый эпитет есть плод размышлений или отголосок мыслей: догадливая геометрия, точная и замысловатая механика, проницательная оптика. Но вот другое место: здесь надобно удивляться изобилию языка. Какая река обширная красноречия!

«Исследованию первоначальных частиц, тела́ составляющих, следует изыскание причин взаимного союза, которым они в составлении тел сопрягаются, и от которого вся разность твердости и жидкости, жестокости и мягкости, гибкости и ломкости происходит. Все сие чрез что способнее испытать можно, как чрез химию? Она только едина, то в огне их умягчает и паки скрепляет; то, разделив, на воздух поднимает, и обратно из него собирает; то водою разводит и, в ней же сгустив, крепко соединяет; то, в едких водках растворяя, твердую материю в жидкую, жидкую в пыль и пыль в каменную твердость обращает».

Подражатели Ломоносова полагают, что его красноречие заключается в долготе периодов, в изобилии слов и в знании языка славенского. Нет, оно проистекает из души, напитанной чтением древних, беспрестанным размышлением о науках и созерцанием чудес природы, его первой наставницы. Да здраствует наш Михайло, рыбак холмогорский! Es lebe hoch!

Слово о химии, по моему мнению, есть лучшее его произведение во всех отношениях. Он кончил его прекрасно живым, ораторским движением обращаясь к Петру:

«Блаженны те очи, которые божественного сего мужа на земли видели! Блаженны и треблаженны те, которые пот и кровь свою с ним, за него и за отечество проливали, и которых он за верную службу в главу и в очи целовал помазанными своими устами!»

Описание землетрясений удивительно в Слове о рождении металлов:

«Страшное и насильственное оное в натуре явление показывается четырьми образы. Первое, когда дрожит земля частыми и мелкими ударами и трещат стены зданий, но без великой опасности. Второе, когда надувшись встает к верху и обратно перпендикулярным движением опускается. Здания для одинакого положения нарочито безопасны. Третье, поверхности земной наподобие волн колебание бывает весьма бедственно; ибо отворенные хляби на зыблющиеся здания и на бледнеющих людей зияют и часто пожирают. Наконец, четвертое, когда по горизонтальной плоскости вся трясения сила устремляется; тогда земля из подстроений якобы похищается, и оные подобно как на воздухе висящие оставляет и, разрушив союз оплотов, опровергает. Разные сии земли трясения не всегда по одному раздельно бывают; но дрожание с сильными стреляниями часто соединяется. Между тем предваряют и в то ж время бывают подземные стенания, урчания, иногда человеческому крику и оружному треску подобные звучания. Протекают из недра земли источники и новые воды рекам подобные; дым, пепел, пламень, совокупно следуя, умножают ужас смертных». Оратор заключает Слово похвалою России и Елисаветы: здесь истощает всю сладость языка и может по истине назваться льстецом слуха. Он нарочно собирает все приятные образы и звуки: «И по славных над сопостатами твоими победах, разливший по земной поверхности воды и теми ужасный внутрь ее огонь обуздавший строитель мира укротит пламень войны дождем благодати и мир свой умирит твоим мироискательным воинством».

Он с намерением, описав бури природы, кончил речь свою тихо, плавно и торжественно, как искусный музыкант великолепную сонату.

_____________________

Rene.

«Je recherchai surtout dans mes voyages les artistes et ces hommes divins qui chantent les dieux sur la lyre et la felicite des peuples qui honorent les loix, la religion et les tombeaux... Leur vie est a la fois naive et sublime: ils celebrent les dieux avec une bouche d’or, et sont les plus simples des hommes; ils causent comme des immortels ou comme de petits enfants; ils expliquent les lois de l’univers et ne peuvent comprendre les affaires les plus innocentes de la vie; ils ont des idees merveilleuses de la mort, et meurent sans s’en apercevoir, comme des nouveau-nes».

Это все можно приложить к Державину, к сему великому гению, все от слова до слова.>

_______________________

Недавно я имел случай познакомиться с странным человеком; каких много! Вот некоторые черты его характера и жизни.

Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров; то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра — ударился в мысли, в религию и стал мрачнее инока. Лицо у него точно доброе, как сердце, но столь же непостоянно. Он тонок, сух, бледен, как полотно. Он перенес три войны и на биваках был здоров, в покое — умирал. В походе он никогда не унывал и всегда готов был жертвовать жизнью с чудесною беспечностью, которой сам удивлялся; в мире для него все тягостно, и малейшая обязанность, какого бы рода ни было, есть свинцовое бремя. Когда долг призывает к чему-нибудь, он исполняет великодушно, точно так, как в болезни принимает ревень, не поморщившись. Но что в этом хорошего? К чему служит это? Он мало вещей или обязанностей считает за долг, ибо его маленькая голова любит философствовать, но так криво, так косо, что это вредит ему беспрестанно. Он служил в военной службе и в гражданской: в первой очень усердно и очень неудачно; во второй — удачно и очень не усердно. Обе службы ему надоели, ибо поистине он не охотник до чинов и крестов. А плакал, когда его обошли чином и не дали креста! Как растолкуют это? Он вспыльчив, как собака, и кроток, как овечка.

В нем два человека. Один добр, прост, весел, услужлив, богобоязлив, откровенен до излишества, щедр, трезв, мил. Другой человек — не думайте, чтобы я увеличивал его дурные качества, право, нет: и вы увидите сами, почему, — другой человек — злой, коварный, завистливый, жадный, иногда корыстолюбивый, но редко; мрачный, угрюмый, прихотливый, недовольный, мстительный, лукавый, сластолюбивый до излишества, непостоянный в любви и честолюбивый во всех родах честолюбия. Этот человек, то есть черный — прямой урод. Оба человека живут в одном теле. Как это? Не знаю; знаю только, что у нашего чудака профиль дурного человека, а посмотришь в глаза, так найдешь доброго! надобно только смотреть пристально и долго. За это единственно я люблю его! Горе, кто знает его с профили! Послушайте далее: он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто. Ум его очень длинен и очень узок. Терпение его, от болезни ли или от другой причины, очень слабо; внимание рассеянно, память вялая и притуплена чтением: посудите сами, как успеть ему в чем-нибудь?

В обществе он иногда очень мил, иногда очень нравился каким-то особенным манером, тогда как приносил в него доброту сердечную, беспечность и снисходительность к людям. Но как стал приносить самолюбие, уважение к себе, упрямство и душу усталую, то все увидели в нем человека моего с профили. Он иногда удивительно красноречив: умеет войти, сказать — иногда туп, косноязычен, застенчив. Он жил в аде — он был на Олимпе. Это приметно в нем. Он благословен, он проклят каким-то Гением. Три дни думает о добре, желает делать доброе дело — вдруг недостанет терпения — на четвертый он сделается зол, неблагодарен; тогда не смотрите на профиль его! Он умеет говорить очень колко; пишет иногда очень остро насчет ближнего. Но тот человек, т.е. добрый, любит людей и горестно плачет над эпиграммами черного человека. Белый человек спасает черного слезами перед Творцом, слезами живого раскаяния и добрыми поступками перед людьми. Дурной человек все портит и всему мешает: он надменнее сатаны, а белый не уступает в доброте ангелу-хранителю. Каким странным образом здесь два составляют одно? Зло так тесно связано с добрым и отличено столь резкими чертами? Откуда этот человек, или эти человеки, белый и черный, составляющие нашего знакомца? Но продолжим его изображение.

Он — который из них, белый или черный? — он или они оба любят славу. Черный все любит, даже готов стать на колени и Христа ради просить, чтобы его похвалили, так он суетен — другой, напротив того, любит славу, как любил ее Ломоносов, и удивляется черному нахалу. У белого совесть чувствитель<на>, у другого медный лоб. Белый обожает друзей и готов для них в огонь — черный не даст и ногтей обстричь для дружества, так он любит себя пламенно. Но в дружестве, когда дело идет о дружестве, черному нет места: белый на страже! В любви... но не кончим изображения, оно и гнусно, и прелестно! Все, что ни скажешь хорошего на счет белого, черный припишет себе. Заключим: эти два человека, или сей один человек, живет теперь в деревне и пишет свой портрет пером по бумаге. Пожелаем ему доброго аппетита, он идет обедать.

Это Я! Догадались ли теперь?

__________________

Что есть интереснаго в Tito Lucrezio Caro.

Libro primo.

Niuna cosa generarsi del Nulla; ma tutte esser fatte da principi certi. — Niuna cosa annientarsi; ma esservi alcuni corpi eterni, ne' quali tutte si dissolvono. — Percio non doversi negare i primi corpi, per non poterli vedere; essendovi nelle cose molti altri corpi, li quali parimente vedersi non possono. — Oltre i corpi esser nelle cose il Vacuo. — Niente altro esser nella Natura delle cose, che il vacuo, ed i corpi; tutt' altro esser congiunto a loro, o pur loro evento. — Que' corpi, che sono principi delle cose, esser solidi, ed e-terni. — Aver errato Eraclito, e quelli, che pensarono il foco essere il solo principio di tutte le cose: come pur quelli, che stimarono qualunque degli Elementi esser la materia del tutto. — Non meno ingannarsi coloro, che credono, come Empedocle, generarsi tutte le cose di piu elementi, o di tutti. — Non poter consistere le cose di parti consimili secondo l’opinione d’Anassagora. — Essere in tutte le parti spazio infinito; e moversi sempre in esso corpi infiniti. — Non darsi mezzo del tutto, al quale inclinino tutte le cose, come alcuni credettero.

Libro 1. 2. 3. 4. 5. 6.

2.... I primi corpi moversi con grandissima celerita. — Tutti i corpi per sua natura discendere... — I primi corpi esser privi d’ogni colore. — I primi corpi esser privi di tutte l’altre qualita sensibili. — Questo Mondo, e simili altri, nello spazio infinito essere stati generati, non dagli Dei, ma dal concorso casuale de' primi corpi, e dover perire: e quindi essere gia vecchio questo. Mondo.

3. L’Animo esser parte certa dell' uomo. — L’Animo, e l’Anima formare di se medesimi una natura. L’Animo pero essere il dominante. — L’Animo, e l’Anima esser di natura corporea... — La natura dell’Animo non essere semplice, ma costare di quattro diverse nature... — Il Corpo, e l' Animo esser talmente congiunti, che uno non possa sussistere, ne sentire senza l' altro... — E nativo, e mortale esser l’Animo. — La morte non appartener punto a noi, e non doversi temere.

4. Fisica, ... In che modo e d’onde sia causato il sonno: e de' sogni.

5. Quelli, che credono, che la Terra, il Mare, il Cielo, la Luna, il Sole, e le altre parti del Mondo siano mortali, non credere, che gli Dei siano mortali; poiche tali cose non son Dei... — Il Mondo non essere stato dagli Dei creato per gli Uomini. — Che il Mondo sia nato, e che sia per morire... — Il Sole, la Luna e le altre Stelle esser di quella grandezza, che ci pajono... — Essere stati creati dalla Terra recente molti mostri, li quali non poterono crescere: Ed essere periti molti generi d’Animali... — La vita de' primi Uomini essere stata a primo asprissima, ed ingrata di tutte le cose; ma poi esser divenuta a poco a poco piu molle...

6. Del Tuono. — Del Folgore, ... De i Fuochi d’Etna. — Della Peste degli Ateniesi.

Интересно сравнить Лукреция с Сенекою, там где он объясняет понятия его века о физике и морали, сходство и несходство обеих систем, и заключить чтение Цицероном, который пользовался всеми сведениями и жил в обеих школах.

____________________

Изображение добродетельной жены.

Притчи Соломоновы, конец.

Жену доблю кто обрящет, дражайши есть камениа многоценного таковая. Дерзает на ню сердце мужа ее. Таковая добрых корыстей не лишится. Делает бо мужу своему благая во все житие. Обретши волну и лен, сотвори благопотребное рукама своима. Бысть яко корабль куплю деющий издалеча: собирает себе богатство. И восстает из нощи и даде брашна дому и дела рабыням. Узревши село купи. От плодов же рук своих насади стяжание. Препоясавши крепко чресла своя, утвердит мышцы своя на дело. И вкуси, яко добро есть делати и не угасает светильник ее всю нощь. Лакти своя простирает на полезная, руце же свои утверждает на вретено, и руце свои отверзает убогому, длань же простре нищу. Не печется о сущих в дому муж ее, егда где замедлит, вси бо у нее одеяни суть. Сугуба одеяния сотвори мужу своему, от виссона же и порфиры себе одеяния. Славен бывает во вратех муж ее, внегда аще сядет в сонмищи со старейшины жительми земли. Плащаницы сотвори и продаде Финикианом, опоясания же Хананеом. Уста своя отверзе внимательно и законно, и чин заповеда языку своему. Крепостию и лепотою облечеся и возвеселися во дни последния. Тесны стези дому ее; брашна же леностного не яде. Милостыня же ее возстави чада ее и обогатишася: и муж ее похвали ю. Многи дщери стяжаша богатство, многи сотвориша силу; ты же предуспела и превознеслася еси над всеми. Ложного угождения и суетные доброты женские несть в тебе; жена бо разумная благословена есть: страх же Господень сия да хвалит. Дадите ей от плодов устен ее и да хвалим будет во вратех муж ее!

____________________

Grandeur et decadence des Romains

Монтескье.

«Ce qui gate presque toutes les affaires, c’est qu’ordinairement ceux qui les entreprennent, outre la reuissite principale, cherchent encore de certains petits succes particuliers, qui flattent leur amour-propre, et les rendent contens d’eux».

Важная истина, которую можно приложить к делам государя и последнего человека в империи. Те, которые любят жаловаться на свои неудачи, должны затвердить сии строки. Но кто бы подумал, что Цицерон грешил против сего правила! Цицерон!

«Je crois que si Caton s'etait reserve pour la republique, il aurait donne aux choses tout un autre tour. Ciceron, avec des parties admirables pour un second role, etait incapable du premier: il avait un beau genie, mais une ame souvent commune. L’accessoire, chez Ciceron, c'etait la vertu; chez Caton, c'etait la gloire. Ciceron se voyait toujours le premier; Caton s’oubliait toujours: celui-ci voulait sauver la republique pour elle-meme, celui-la pour s’en venter. Je pourrais continuer le paralelle, en disant que, quand Caton prevoyait, Ciceron craignait: que la ou Caton esperait, Ciceron se confiait; que le premier voyait toujours les choses de sang-froid, l’autre a travers cent petites passions».

Вот интересная статья:

«Voici, en un mot, l’histoire des Romains» qui eurent une suite continuelle de prosperites ...

«Ils vainquirent tous les peuples par leurs maximes: mais lorsqu' ils y furent parvenus, leur republique ne put subsister; il fallut changer de gouvernement: et des maximes contraires aux premieres, employees dans ce gouvernement nouveau, firent tomber leur grandeur.

«Ce n’est pas la fortune qui domine le monde: on peut le demander aux Romains, qui eurent une suite continuelle de prosperites quand ils se gouvernerent sur un certain plan, et une suite non interrompue de revers lorsqu’ils se conduisirent sur un autre. Il y a des causes generales, soit morales, soit physiques, qui agissent dans chaque monarchie, l'elevent, la maintiennent, ou la precipitent; tous les accidens sont soumis a ces causes; et, si le hasard d’une bataille, c’est-a-dire, une cause particuliere, a ruine un etat, il y avait une cause generale qui faisait que cet etat devait perir par une seule bataille: en un mot, l’allure principale entraine avec elle tous les accidens particuliers».

Вот что Монтескье пишет о своих соотечественниках. Здесь надобно заметить две вещи. Первое — чистосердечие, с каким он говорит о них, второе — точность, которую он сохраняет, выписывая слова Никиты (Nicetas), историка греческого. Эта грубость слога очень оригинальна посреди слога высокого:

«Au travers des invectives d’Andronic Comnene contre nous, on voit dans le fond que, chez une nation etrangere, nous ne nous contraignons point, et que nous avions pour lors les defauts qu on nous reproche aujourd’hui. Un comte franeais alla se mettre sur le trone de l’empereur: le comte Baudouin le tira par le bras, et lui dit: «Vous devez savoir que quand on est dans un pays, il en faut suivre les usages». «Vraiment, voila un beau paysan, repondit-il, de s’asseoir ici, tandis que tant de capitaines sont debout!»

_________________

Сен-Ламбер (или Ларошефуко) решительно сказал, что мы вылечиваемся от всех недостатков, если имеем на то добрую волю; но слабость характера — неизлечима. Полно, верить ли этому? Внимание есть удивительный рычаг в морали. Оно делает чудеса. Внимание может даровать некоторое последование, некоторый порядок в поступках наших, некоторое равновесие мыслям и делам; и мы уже вылечены от половины слабости. Часто лучшие свойства сердца называются слабостию людьми непрозорливыми. С первого взгляду Сократ казался слабым человеком. Его Ксантиппа делала из него что хотела и проливала на его священную голову помои из окна своего. «После бури бывает дождь», — повторял мудрец, отряхая с себя воду. Но какую надобно иметь твердость души, чтобы сказать сии слова без гнева, с кротостью и с этою ирониею, исполненною человеколюбия, с этою усмешкою, которой Сократ дал имя свое! От слабого человека требуется вдвое добродетели. Ибо, как говорит седой Державин:

«Как бедный часовой тот жалок,
который вечно на часах!»

Слабому человеку необходимо надобно держать в узде не только порочные страсти, но даже самые благороднейшие. Один поступок твердости дает силу учинить другой подобный. Ничто не дает такой силы уму, сердцу, душе, — как бесперестанная честность. Честность есть прямая линия: она ближе к истине, нежели кривые. Как легко развратиться в обществе, но зато какая честь выдержать все его отравы и прелести, не покидая копья! Великая душа находит, отверзает себе повсюду славное и в безвестности поприще: нет такого места, где бы не можно было воевать с собою и одерживать победы над самим собою. Повинуемся судьбе не слепой, а зрячей, ибо она есть не что иное, как воля Творца нашего. Он простит слабость нашу: в нем сила наша, а не в самом человеке, как говорят стоики.

_____________________

В армии встречаешь много карикатур, но подобной Кроссару, не всякому удастся встретить.

Мы дрались под Гайерсбергом, в горах у Теплица. Раевский стоял в дефилее: пули свистали. Является к нам офицер в свитском мундире, весь в крестах, и в петлице Мария-Терезия. Конь его в поту, у него самого пена у рта, и пот с него градом сыплется, глаза горят, как угли, и толстая нагайка гуляет беспрестанно с правого плеча на левое. «Bonjour, mon general!» — «Ah, bonjour Crossard!» И слово за слово, вижу мой Кроссар вынимает толстую тетрадь: отгадайте, что? План, будущей кампании, проект, бред, одним словом. Он хочет читать ее, толковать — где? Под пулями, в горячем деле. Раевс(кий) оттолкнул его и отворотился. Но Кроссар любил Раевского, как любовницу. Где генерал дерется, там и Кроссар с нагайкой и советами. Под Лейпцигом он нас не покидал. Дело было ужасное, и Кроссар утопал в удовольствии. Он вертелся, как белка на колесе, около генерала. Лошадь его упрямилась. Подъезжает ко мне: «Camarade, rendez-moi un service eclatano [«Товарищ, окажите мне важную услугу» (фр.)]. — «Что вам угодно?» — «Rossez mon cheval, je vous prie. La! Bon. Encore un coup, mais frappez fort!» [«Ударьте мою лошадь, прошу вас. Так! Хорошо! Еще разок, и посильней!» (фр.)] Я и товарищи секли его лошадь без жалости под пулями и картечью; всадник на ней прыгал беспрестанно, в пыли, в поту, в треугольной шляпе оборванной, и красный, как рак. Он, австриец, в 1812 году перебежал к нам. Он бросил перчатку Наполеону. Он дышит только в войне, любовник пламенный пуль и выстрелов.

_________________________

Сенека.

Слава есть тень добродетели. Она следует за нею, даже против воли ее; но подобно как тень то предшествует телам, то за ними следует, так и слава иногда идет перед нами открыто, иногда по стопам нашим, и если зависть принуждает ее скрыться, то она является в свое время и более, и величественнее...

Сколько людей, получивших известность по смерти своей, и которых слава выросла, так сказать, из могилы! Вы видите, с каким уважением говорят об Эпикуре и ученые, и невежды, и что же? Он был неизвестен в Афинах и жил в окрестностях столицы аттической, как простой гражданин. Пережив Метродора, он говорит в письме, воспоминая о дружбе, соединявшей его с сим мудрецом, что между наслаждений жизни должен считать и то, что Эпикур и Метродор жили в неизвестности, что даже имена их не были знакомы Греции.

«C’est etre ne pour peu de monde, que de regarder, comme tout son siecle, le peuple qui vit en meme temps que nous. Il surviendra des milliers d’annees et de peuples; c’est vers eux qu’il faut etendre vos regards...

«L’hypocrisie sert peu; la teinte legere d’un enduit exterieur n’en impose qu'a peu de gens. La verite, de quelque cote qu’on la regarde, est toujours la meme. La faussete n’a pas de consistance; le mensonge est transparent; avec de l’attention on peut voir au travers».

* * *

МОИ.

Читаю Сенеку. Он очень остроумно называет Эпикура, проповедующего науку сладострастия, мужчиною в женском платье. Не можно ли сказать то же о Сенеке, угоднике Нерона, но на оборот? Впрочем, читая его письма, можно с ним примириться; можно решительно сказать, что он имел великую, прекрасную душу и ум необыкновенно проницательный. Он обнимал все сведения современников, и книга его, как история ума человеческого во времена Нерона, весьма интересна. Он удивительный мастер завострить мысль самую обыкновенную и в этом похож более на новейшего писателя, нежели на древнего. Я и в переводах вижу, что Цицерон никогда не прибегал к сим побочным средствам. Как же разница меж ним и Сенекою должна быть чувствительна для тех, которые имеют счастье читать в подлиннике обоих авторов!

«Apprenez ici un mot de Mecene, une verite que la torture des grandeurs arracha de sa bouche. La hauteur meme nous expose a la foudre. Ce passage est tire du livre intitule Promethee, il veut dire: attonita habet summa. Y-a-t’il grandeur au monde qui autorise une telle ivresse de style! Sans doute, Mecene avait du genie: il eut servi de modele a nos orateurs, si la prosperite ne lui eut ote sa force, et, pour ainsi dire, sa virilite. Tel sera votre sort, si vous ne pliez des-a-present les voiles, pour regagner le rivage moins tard que lui... Dans le monde, vous aurez des convives choisis par un nomenclateur dans la foule qui vous fait la cour. Quelle folie de chercher des amis dans un vestibule, de les eprouver dans un festin! Le plus grand malheur du riche, est de se croire aime des gens qu’il n’aime pas: assiege de ses biens, preoccupe de leur excellence, il regarde les bienfaits comme un moyen sur d’acquerir des amis. Souvent on hait a proportion qu’on reeoit: pretez une petite somme, vous aurez un debiteur; une plus grande vous fait un ennemi. Quoi, les bienfaits n’engendrent pas l’amitie? Ils le peuvent, si le discernement les dirige, si on les place au lieu de semer» (Traduction de Lagrange).

Но вот место прелестное из главы: об истинной славе философа: «Vous voulez de la celebrite! L'etude ne vous en laissera pas manquer. Ecoutez Epicure; il ecrivait a Idomenee: il voulait rappeler d’une vie de parade, a la gloire solide et vraie, ce ministre d’un despote inflexible, alors occupe des plus grandes affaires: "Si la gloire vous touche, lui dit-il, mes lettres vous feront plus connaitre que tous ces biens que vous recherchez, et qu’on recherche en vous".

N’a-t-il pas dit la verite? Qui connaitrait maintenant cet Idomenee, si Epicure n’eut conserve son nom dans ces lettres? Ces grands, ces satrapes, ce roi meme dont l'eclat rejaillissait sur Idomenee, nous sont tous inconnus, un oubli profond a efface jusqu'a leurs moindres traces. Les Epitres de Ciceron ne laisseront point perir la memoire d’Atticus: en vaint il aurait eu pour gendre Agrippa, pour descendans Tibere et Brutus. Parmi ces noms illustres le sien ne serait pas cite, si le prince des orateurs ne l’eut mis en evidence. Ainsi le torrent des siecles viendra fondre sur nos tetes: quelques genies surnageront, sans doute, mais l’oubli finira par les engloutir tot ou tard; au moins auparavant ils auront sa se debattre et se soutenir quelque tems». Что Сенека прибавляет потом, прекрасно: это вырвалось из сердца. Пророчество своей собственной славы в устах великого человека не оскорбительно; напротив того, оно есть новое свидетельство, новое доказательство любви его к славе, то-есть, к тому, что ни есть лучшего, чистейшего, изящнейшего, величественного, божественного, на земном шаре. «La promesse d’Epicure a Idomenee, j’ose la faire a mon cher Lucilius. J’ai aussi quelques droits sur les races futures, je puis sauver quelques noms avec le mien, et partager avec un ami mon immortalite. Virgile a promis et assure une gloire immortelle a deux heros. «Heureux, dit-il, tous deux, si mes vers ont quelque pouvoir, jamais le temps n’effacera votre memoire, tant que les descendans d’Enee occuperont l’inebranlable rocher du Capitole; tant que Rome conservera son empire»...:

Fortunati ambo....

Тасс подражал этому движению.

_______________________

У Гнедича есть прекрасное и самое редкое качество: он с ребяческим простодушием любит искать красоты в том, что читает; это самый лучший способ с пользою читать, обогащать себя, наслаждаться. Он мало читает, но хорошо. И горе тому, кто раскрывает книгу с тем, чтобы хватать погрешности, прятать их и при случае закричать: «Поймал! Смотрите! Какова глупость!» Простодушие и снисхождение есть признак головы, образованной для искусств. И впрямь, мало таких произведений пера, живописи, искусств вообще, в которых бы ничего занять было не возможно; иногда погрешности самые наставительны. С одной стороны, и ученик опрокинет одним махом руки все здания Шекспира и Державина; с другой стороны, основания их вечны. Станем наслаждаться прекрасным, более хвалить и менее осуждать! Слова Спасителя о нищих духом, наследующих царством небесным, можно применить и к области словесности.

Вспоминаю: Дмитриев рассказывал мне следующий анекдот о Державине, который очень любопытен для наблюдателя. Когда вышел Анахарсис Бартелеми, то Державин просил неотступно Дмитриева и Петрова («Агатон» Карамзина) достать ему эту книгу. Промыслили немецкий перевод. Державин его продержал день, два, три, неделю и более. «Прочитали ли вы?» «Нет еще». Приходят через месяц, требуют книгу. «Возьмите, вот она!» И впрям, она лежала на столе, но вся в пыли, в пудре. «Как понравился вам Анахарсис? Я чаю, вы в восхищении», спрашивали Дмитриев и Петров. «Я, виноват, не прочитал ее. Начал и не мог кончить... от скуки». У друзей опустились руки. Они поглядывали друг на друга и не знали, верить ли ушам своим. Но вот что всего удивительнее: Державина зовут на обед — не едет; на ужин, на бал — не поспел и отговорился болезнью. Дмитриев, приглашенный в те же самые дома, узнает о болезни Г. Р. и спешит навестить его и застает растрепанного, в шлафроке, с книгою в руках. «Вы не здоровы?» «Нет», отвечал стихотворец, рассмеявшись, — «я заленился, и эта книжка меня удержала дома; не мог расстаться с нею!» Отгадайте, какая это была книга? Ну, Пиндар, Анакреон, или проповедь Платонова, или что-нибудь новое о политике? Совсем не то. Сокольничий устав, при царе Алексее Михайловиче изданный!

После того позволено сказать: что может быть страннее и упрямее головы великого человека! Этот анекдот меня поразил и пленил, рассказанный Дмитриевым, который говорит, как пишет, и пишет, также сладостно, остро и красноречиво, как говорит.

_____________________

В мире надобно стряхнуть с себя прах воинский у алтаря муз и пожертвовать грациям.

Все почти без исключения все гишпанские стихотворцы были воины, и что всего удивительнее, посреди варварской войны Карла V, посреди опустошений, пожаров Европы и костров инквизиции они воспевали... эклоги. Нежные мысли, страстные мечтания и любовь как-то сливаются очень натурально с шумною, мятежною, деятельною жизнью воина. Гораций бросил щит свой при Филиппах. Тибулл был воин. Парни служил адъютантом. Сервантес потерял руку при Лепанте.

__________________

Время все разрушает, и опустошения его быстры, но коснуться человека, освещенного мудростью, не дерзает. Ничто ему вредить не может. Годы не изгладят, не ослабят его славы, и век будущий, и все грядущие веки умножат, утвердят уважение к мудрому (Сенека).

«C’est une chose immense que la sagesse; il lui faut un grand emplacement: le ciel et la terre, le passe, l’avenir, le perissable et l'eternel, le temps en un mot, sont les objets dont elle s’occupe» (Seneque).

________________________

Из Лонгина.

ЧТО ЛУЧШЕ, СОВЕРШЕННАЯ ЛИ ПОСРЕДСТВЕННОСТЬ БЕЗ ВЫСОКОГО, ИЛИ ВЫСОКОЕ С НЕКОТОРЫМИ НЕСОВЕРШЕНСТВАМИ? СРАВНЕНИЕ ДИМОСФЕНА С ГИПЕРИДОМ.

«Если судить о достоинстве писателей по числу, а не по качеству их красот, то Гиперид, без сомнения, должен быть предпочтен Димосфену. Ибо он больше его как гармонии, так и других ораторских совершенств имеет, и потом в превосходном степени, подобно атлету, называемому Пентатлом, который хотя на всех сражениях другими атлетами побеждается, однако превосходит всех тех, кои подобно ему занимаются всеми пятью подвигами. Ибо Гиперид подражал всем Димосфеновым красотам, кроме сочинения слов; сверх того, он присвоил себе совершенства и приятности Лизиевы, смягчается, где потребна простота и откровенность, и не говорит везде, как Димосфен, с единогласием, живописует нравы с какою-то умеренною и приятною сладостью; его вежливость бесподобна, насмешки — самые тонкие и благородные; удивительное искусство в употреблении иронии; шутки его благопристойны и не вынуждены, как то бывает у худых подражателей аттическому слогу, но из самого предмета родятся. С каким искусством отражает он делаемые ему возражения! Сколько в нем забавного и комического! И все сие растворено таким скромным острословием, все приправлено такою непринужденною приятностью! Сверх того, он рожден к возбуждению жалости, обилен в баснословных повествованиях, гибок в отступлениях и переходах к своему предмету, когда ему вздумается, — что видеть можно из его отступления о Латоне, преисполненного красот стихотворческих. Его надгробное слово с такою пышностью написано, что я не знаю, может ли кто другой так написать.

«Что ж касается до Димосфена, он не умеет так хорошо изображать нравы; не обилен, не гибок, не способен к пышности и лишен всех почти вышесказанных совершенств. Притом, когда усиливается быть забавным и шутливым, то, не возбуждая в других смеха, сам лишь смешным делается, и чем больше старается приближиться к приятности, тем далее от нее отходит. Однако как, по мнению моему, Гиперидовы красоты, коих в нем весьма великое множество, не имеют в себе ничего величественного и родились из сердца, не согретого жаром вдохновения, — то посему они вялы и оставляют в слушателе какую-то пустоту; ибо кто при чтении Гиперида приходит в восторг? Напротив, Димосфен, совокупив в себе все качества оратора, по истине рожденного к высокому, и усоверша наукою сей тон величия, сии одушевленные страсти, сию плодовитость, ловкость, оборотливость, быстроту и, что всего важнее, жар и силу, к коим никто еще не мог приближиться, всеми сими качествами, сими от Бога полученными дарами, коих никак нельзя назвать человеческими, побеждает всех веков ораторов и, к унижению тех совершенств, которых он не имеет, ослепляет их своими молниями и оглушает громами. И подлинно, легче смотреть открытыми глазами на ниспадающие с неба перуны, нежели не быть тронуту и поражену сильными, повсюду пылающими в его творениях страстями».

* * *

О ПЛАТОНЕ И ЛИЗИЕ.

«Что ж касается до Платона и Лизия, между ними есть еще, как сказано мною, другая разность. Ибо Платон превосходит Лизия не только величеством, но и множеством красот своих. Сверх сего, Лизий больше изобилует пороками, нежели сколько, в сравнении с Платоном, лишен красот. Зачем же сии божественные писатели старались только о высоком в своих сочинениях, а точность и во всем исправность презирали? Кроме многого, причиною сему и то, что природа — (слушайте со вниманием, писатели, это место очень интересно во всех отношениях!) — не сочла человека за низкое и презренное животное, но, даровав ему жизнь, вывела его в свет, как бы на великое позорище, дабы он был зрителем всего на нем происходящего и подвижником, жаждущим славы, и для того при самом рождении влияла в душу его неодолимую страсть ко всему великому и божественному. Отсюда происходит, что для обширности ума человеческого не довольно целого мира; мысли наши часто прелетают пределы, все сотворенное оканчивающие.

Почему, если кто со всех сторон обозрит жизнь нашу и приметит, сколько величественное и превосходное во всех вещах имеет преимущества пред блистательным и прекрасным, тот вдруг увидит, к чему человек рожден. По такому врожденному побуждению мы не маленьким речкам удивляемся, хотя бы они были чисты, прозрачны и годны к нашему употреблению, но Нилу, Дунаю, Рейну, а еще гораздо более — Океану. Равным образом не удивляемся огоньку, нами зажженному, как бы он ни был ясен, но изумляемся светилами небесными, не смотря на то, что они часто помрачаются, и ничего не находим удивительнее оных жерл Этны, которая часто из недр своих извергает камни, скалы, иногда изливает серные реки и огненные потоки. Из всего сего следует, что полезное людям и даже нужное мы легко приобретаем, а величественному и чрезвычайному только удивляемся».

* * *

Перевод Мартынова, который вообще ясен, чист, точен и довольно красив. Он обогатил им нашу словесность, столь бедную переводами классиков. Я благодарен ему: он доставил мне несколько приятных минут в единообразной скуке деревенской.

Еще одна странность Державина. Когда появились его оды, то появились и критики. Чем более хвалителей, тем более и врагов; это дело обыкновенное. Между прочими г. Неплюев отзывался о Державине с презрением, не только отрицал ему в таланте, но утверждал решительно, что Державин, которого он лично не знал, должен быть величайший невежда, человек тупой и тому подобное. Пересказывают Державину: он вспыхнул. На другой день поэт отправляется к г. Неплюеву. «Не удивляйтесь, что меня видите. Вы меня бранили, как поэта; прощу вас, познакомьтесь со мною, может быть, найдете во мне хорошую сторону, найдете, что я не так глуп, не такой невежда, как полагаете; может быть, смею ласкать себя надеждою, и полюбите меня». Представьте себе удивление хозяина! Он и жена приглашают Гавриила Романовича обедать, подчивают, угощают, не знают, что сказать ему, где посадить его. Державин продолжает ездить в дом и остается навсегда знакомым, даже приятелем

[На внутренней стороне нижней доски переплета написано:

Я принят в общество любителей словесности Московское 1817; весною того же года — в Казанское; в Арзамас — 1816, под именем Ахилла, сына Пелеева.]


Записная книжка Батюшкова, в которую он, проживая в деревне, в течение лета 1817 года, вносил выписки из прочитанного, свои заметки при чтении и воспоминания из прошлого.

Впервые опубликовано: Батюшков К.Н. Соч.: В 3 тт. (Под ред. Л.Н. Майкова и В.И. Саитова). Т. 2. СПб., 1886.

Константин Николаевич Батюшков (1787—1855) — русский поэт, критик, участник многочисленных литературных полемик.



На главную

Произведения К.Н. Батюшкова

Монастыри и храмы Северо-запада