В.Г. Белинский
Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова. Роман. Сочинение Н. Кукольника

На главную

Произведения В.Г. Белинского



Г-н Кукольник принадлежит к немногому числу наших самых неутомимых, плодовитых и разнообразных беллетристов. Если бы собрать в одном издании все, что написал он, вышло бы не малое число довольно плотных томов. В каких родах сочинений не испытывал себя г. Кукольник, чего не писал он — драмы итальянские, драмы турецкие, драмы русские, драмы из жизни художников, преимущественно итальянских, и отчасти немецких, драмы исторические, драмы в стихах, драмы в прозе, повести и романы итальянские, немецкие, французские, русские, статьи юмористические, статьи об искусстве, живописи преимущественно, критики, рецензии, лирические стихотворения, отрывки из поэм, участвовал во множестве журналов и альманахов, сам издал альманах «Новогодник», издавал «Художественную газету», «Картины русской живописи», «Дагерротип», а теперь издает русскую «Иллюстрацию», так пленяющую публику изящными политипажами и остроумною и замысловатою перепискою. Какой широкий круг деятельности! Мы устали только от того, что бросили на него легкий поверхностный взгляд! Скажем к этому, что если некоторые произведения г. Кукольника были приняты холодно и прошли не замеченными (преимущественно его повести, в которых местом действия избрана никогда не виданная автором Италия), зато большая часть его произведений имела большой, а некоторые из них и чрезвычайный успех (особенно русские исторические драмы). Но тем не менее — странное дело! — все идет вперед, вкус и требования публики видимо изменяются с каждым днем, а полного собрания сочинений г. Кукольника все нет как нет, и — что всего удивительнее — нельзя сказать, чтобы в публике заметно было особенное нетерпение видеть его поскорее. На свете удивительного много, но удивительное не есть сверхъестественное, стало быть, подлежит объяснению,— что и дает нам смелость попытаться на объяснение этого факта, которое, в свою очередь, должно объяснить нам значение г. Кукольника как писателя и его место в русской литературе. По нашему мнению, это всего лучше сделать через сравнение, которое не всегда доказывает, но часто объясняет дело. Перебирая в памяти нашей всех деятелей русской литературы, мы находим, что ни с кем не имеет г. Кукольник так много сходства, как с Сумароковым. Г-н Кукольник решительно Сумароков нашего времени. Знаем, что многие в нашем благонамеренном сравнении увидят желание унизить г. Кукольника, и потому спешим объясниться, чтобы отстранить от себя такое несправедливое обвинение. Сумароков был не в меру превознесен своими современниками и не в меру унижаем нашим временем. Мы находим, что как ни сильно ошибались современники Сумарокова в его генияльности и несомненности его прав на бессмертие, но они были к нему справедливее, нежели потомство. Сумароков имел у своих современников огромный успех, а без дарования, воля ваша, нельзя иметь никакого успеха ни в какое время. В то время талант делал человека известным императрице и вел его к чинам и орденам, и Сумароков, подобно Ломоносову и, впоследствии, Державину, не за что иное очутился действительным статским советником и кавалером, как за свой талант. В то время, как и в наше, немало бы нашлось охотников до чинов и почестей, которые не пожалели бы трудов, бумаги и чернил, чтоб возвыситься через литературу. Однако ж успели в этом немногие, именно те только, за которыми общее мнение утвердило громкое имя гения или великого таланта. Сумароков больше других был любимцем публики своего времени; поэтические произведения Ломоносова больше уважали, а Сумарокова — больше любили. Это понятно: он больше Ломоносова был беллетрист, его сочинения были легче, доступнее для понятия большинства, больше имели отношения к жизни. Он писал не одни трагедии, но и комедии, плохие, конечно, по лучше которых тогда не было. В предисловиях к своим сочинениям и отдельных журнальных статьях он писал о нравах, о разных близких к обществу вопросах, распространял дельные и благородные понятия о том, что составляет истинное благородство человека и каких людей должно почитать чернью, или, как тогда выражались, «подлым народом». Трагедии его решительно предпочитались трагедиям Ломоносова и Хераскова. Он дал пищу рождавшемуся русскому театру и средство Волкову, а потом Дмитревскому, показать в полном блеске их таланты. Его «Димитрий Самозванец» давался на наших губернских театрах и привлекал в них многочисленную публику еще в двадцатых годах настоящего столетия4. Это было на нашей памяти. Сумароков имел огромное влияние на распространение на Руси любви к чтению, к театру, следовательно, образованности. Как поэт, художник, он не имел ни искры таланта, но как беллетрист, он для своего времени имел довольно таланта. Восторг его современников для нас, конечно, не закон, но факт, живое свидетельство того, что он был им много полезен. Когда наступила в русской литературе эпоха критики и поверки старых авторитетов, Сумарокова втоптали в грязь, но несправедливо, потому что руководствовались одною эстетическою точкою зрения и вовсе упустили из виду историческую. Мы уверены, что не далеко то время, когда презрение с имени Сумарокова будет снято. Сумароков уронил себя в потомстве больше всего своим характером, раздражительным, мелочно самолюбивым, нагло хвастливым. Но зачем смешивать лицо с литератором? Сочинения Сумарокова можно теперь читать только по особенной охоте к историческому изучению русской литературы; но тем не менее их должно ценить, если не по преувеличенным похвалам его современников, то и не по мерке нашего времени.

Причина необыкновенного успеха сочинений Сумарокова и потом быстрого их упадка заключается именно в их беллетристическом значении. Они были по плечу большинству и потому нравились ему. Пришло время — большинство публики явилось совсем другое, а на стороне Сумарокова остались только люди того поколения, которое еще не забыло, как оно завивалось а la pigeon и пудрилось.

Мы сделали бы большую несправедливость, если бы стали утверждать, что, по таланту, г. Кукольник не выше Сумарокова. Нет, в наше время и для второстепенного успеха нужно уже гораздо больше таланта, нежели сколько нужно было Сумарокову, чтобы попасть в гении первой величины. Кроме несомненного и блестящего беллетристического таланта, у г. Кукольника есть и поэтическое чувство и дар изобретения, в известной степени. Но, обозревая мысленно судьбу его произведений, невольно вспоминаешь Сумарокова. Последний пал вдруг, долго спустя после своей смерти. По отсутствию критики, его сочинения долго превозносились до небес с голоса его современников; но, несмотря на то, время брало свое. Язык шел вперед, развивался, совершенствовался; как драматург, как трагик и комик, Княжнин стал гораздо выше Сумарокова, как Озеров гораздо выше Княжнина; притчи Сумарокова были совершенно затенены баснями Хемницера и Дмитриева; об одах его нечего было и говорить после од Державина, а там появились Карамзин, Жуковский и Батюшков, вполне овладевшие вниманием публики. Правда, несмотря на все это, никто не смел усомниться в гении Сумарокова; но это потому, что, по духу беспредельного уважения к авторитетам, ни у кого не хватало смелости высказать собственное чувство, собственною мысль. В сущности же, все охладели к Сумарокову, давно уже не читали его, а многие и поняли его. Стало быть, недоставало слова, а не дела. Пришло время — нашлись смельчаки — сказали — и огромный авторитет почти восьмидесяти лет рухнул в короткое время. Теперь не то. Если читатель нашего времени через год, через два перечтет произведение, которое привело его в восторг при своем появлении, и увидит, что оно уже не производит на него прежнего впечатления: он знает, что думать о нем, и знает, кого следует за это винить.

Первое произведение г. Кукольника, вдруг доставившее ему огромную известность, была драма в стихах: «Торквато Тассо». Она отличалась всеми признаками молодого, неопытного таланта, была крайне бедна драматическим движением, но блистала несколькими горячими, хотя и не всегда уместными, лирическими выходками. Она появилась в 1833 году, кажется; стало быть, около четырнадцати лет назад тому,— и между тем в это время она постарела чуть ли не четырнадцатью десятками лет. Вторым произведением г. Кукольника была русская историческая драма: «Рука всевышнего отечество спасла». Она обязана была своим успехом более похвальному чувству любви к родине, нежели поэтическому выражению этих чувств или драматическим своим достоинствам. Это тот же «Димитрий Донской» Озерова, тот же «Пожарский» Крюковского, только немножко оромантизированный, ошекспиренный. Итак, успех этой пьесы был чисто случайный (un succes de circonstance) [успех, вызванный временными обстоятельствами (фр.)], и потому она теперь совершенно забыта. Затем г. Кукольник написал множество драм, преимущественно из жизни италиянских художников. В них есть хорошие стихи, более или менее удачные места, но не в драматическом, а в лирическом роде: одна охота не сделает драматургом — для этого нужен талант. Кто прочел одну драму г. Кукольника, тот знает все его драмы: так одинаковы их пружины и приемы. Поэтому трудно прочесть сряду две драмы г. Кукольника, а прочтя, уже невозможно не перемешать их в своей памяти, пока не забудешь вовсе, что обыкновенно делается очень скоро. Вторая русская драма г. Кукольника — «Скопин-Шуйский» имела огромный успех на сцене, благодаря ее обилию в эффектах и сильной наклонности русской публики к национальности в поэзии и литературе. Сверх того, эта драма породила со стороны других литераторов много попыток в ее роде, которые были ни хуже, ни лучше ее. На сцене она и теперь еще может производить свой эффект; но в чтении так и бросаются в глаза ложность ее национальности и характеров и белые нитки, которыми сметано ее действие.

Самыми неудачными попытками г. Кукольника были его повести и рассказы, содержание которых заимствовано из италиянской жизни. Странная претензия — описывать страну, которой автор никогда не видал! Конечно, это же самое делал, например, и Пушкин, но этот человек имел на то привилегию от природы. Бывшие в Испании говорят, что «Каменный гость» Пушкина дышит колоритом этой страны, пропитан ее духом, и что «Ночной зефир» не отвязывался от их памяти, когда они бродили вечером по улицам Севильи. Не всем же быть Пушкиными. В своих «Египетских ночах» он забрался во дворец Клеопатры — и был в нем, как у себя дома, очеркнул перед нами эту эпоху с такою истиною, как будто сам жил в это время и все видел своими глазами. Потом г. Кукольник написал три большие исторические романа: «Эвелину де Вальероль», «Альф и Альдона» и «Дурочка Луиза». В первом изобразил старую Францию, во втором — древнюю Литву, в третьем — старинную Пруссию. Первый роман лучше остальных двух, но в нем видно не свободное творчество, а только способность подражательности, и он сильно отзывается тем, что называется tour de force [делом силы и ловкости (фр.)]. Об остальных двух романах не стоит и говорить. Все это теперь забыто, и всего этого не разбудишь от вечного сна никакими новыми изданиями...

Какая этому причина? Очень простая. У г. Кукольника есть талант для поэтического выражения мыслей, но нет творческой силы для создания чего-нибудь целого, где все части соразмерны и все подчинено общей идее. Нельзя также сказать, чтобы он особенно был богат идеями. Талант его неполный, ему недостает чего-то, недостает «этого», как говорит одно лицо в одной русской повести. Попытаемся объяснить это сравнением. Положим, что для составления полного таланта нужно 100 долей, а природа отпустила их г. Кукольнику только 99%: стало быть, недостает пустяков, всего одной четверти, а все же недостает! Оттого в его произведениях, даже не лишенных частных красот, всегда чувствуется какое-то усилие, которое в этом случае есть тоже бессилие, что-то утомляющее, скоро наводящее скуку; чувствуется, что автор почти везде становится выше своих средств. Он беллетрист,— и только, а ему хочется быть поэтом, творцом, и он всегда берется за произведения, требующие не такого таланта, и нередко обнаруживает в них притязания на такого рода нововведения и замашки, которые свойственны только гению. И что ж изо всего этого вышло? Вот, например, сколько лет писал, обработывал, держал под спудом и лелеял, как любимое дитя свое, г. Кукольник своего «Паткуля»? Сколько лет носились слухи об этом произведении, которое должно было обогатить собою русскую литературу? И вот «Паткуль» появился, сперва в журнале, потом отдельною книгою —и ничего!..

Г-н Кукольник как будто сам давно уже почувствовал, что по избранной им дороге далеко не уйдешь, что надо поискать новой. Кажется, в 1842 году вышла его повесть: «Сержант Иван Иванов, или Все за одно», содержание которой взято было им из эпохи Петра Великого. Повесть эта имела большой успех,— и за нею появилось много повестей г. Кукольника. Действительно, это лучшее изо всего, что только когда-либо писал он. Но пора наконец сказать правду об этих повестях, уже не в меру захваленных и превознесенных. В них есть неотъемлемые достоинства — против этого ни слова. Г-н Кукольник удачно схватил в них одну характеристическую черту той эпохи: это — противоположность старых нравов с непонимаемыми нововведениями и наивность их смешения между собою. Кроме того, г. Кукольник мастерски владеет разговорным языком того времени — языком книжным, вычурным, испещренным иностранными словами. Многие характеристические черты эпохи подсмотрены и схвачены им с поражающею верностию, и вообще в его очерках того быта много комического, веселого, смешного, милого и вместе с тем умного. Но, во-первых, это не повести, а известные анекдоты, переделанные на рассказы. В них всегда играет важную роль любовь, и они всегда благополучно разрешаются законным бракосочетанием любовников — они же и герои рассказов. По нашему мнению, это элемент вовсе не русский: любовь в русском быту никогда не играла первостепенной роли и особенно мало имела соотношения с браком. Это и теперь почти так, а тогда было совершенно так. Вообще г. Кукольник довольно мелко плавает в отношении к духу и сущности того времени, и если он часто многое почерпает с самого дна, то с дна прибрежного, мелкого. Он понял более одну комическую сторону избранной им эпохи, и смотрит на нее и односторонне и поверхностно. В его глазах победитель безусловно прав, а побежденные безусловно виноваты. В его повестях реформе противятся одни злодеи и негодяи. Это взгляд и не философский и не исторический. Реформа Петра Великого так исключительно огромна во всемирной истории, что не менее делает чести народу, который ее перенес, как и реформатору: а что было бы в ней особенно великого, если бы ее противники были только злодеи и негодяи?.. Тогда это была бы только полицейская реформа — не больше. Не так поэт должен понимать такую великую и страшную эпоху в жизни народа: он никого не должен ни оправдывать, ни защищать, ни обвинять — это но его дело; но он должен, верным изображением всего так, как оно было, все сделать понятным, следовательно, все объяснить. Для этого он равно беспристрастно, не увлекаясь ни моральною точкою зрения, ни привычными идеями своего времени, должен понять обе стороны, стать в их положение, войти, так сказать, в кожу каждого действующего лица и представить его самим собою. Тогда бы г. Кукольник понял, что в числе противников реформы были не одни злодеи, изверги, негодяи и шуты, но и люди, достойные быть поборниками лучшего дела, натуры сильные и благородные. Нам нечего хлопотать оправдывать Петра: он оправдан историею и в нашей помощи не нуждается. Противники его реформы были осуждены и отвержены духом времени, гением истории, и все действия и усилия их осуждены были на бесплодность; но тем не менее, в их рядах не мало было людей, которых прозорливость Петра умела ценить и на которых он тем более негодовал, чем более желал их видеть в своих рядах. С другой стороны, успеху реформы содействовали не одни добродетельные и чистые, умные и жаждавшие образования люди. Так как в историческом процессе великие причины мешаются с малыми и эгоизм, расчет и корысть помогают добру не меньше самоотвержения и доблести, то и в рядах поборников реформы много было плутов, глупцов и негодяев. Известно, какую важную роль при реформе нравов играют франты и вертопрахи: они очень помогли перевесу иностранной одежды над национальною.

Как бы то ни было, но повести и рассказы из эпохи Петра Великого несколько освежили увядавший авторитет г. Кукольника, и теперь он, кажется, и сам понимает, что это последняя опора и надежда его литературной известности. В этих повестях и рассказах он сделал невольную уступку духу времени и одною стороною своего таланта примкнулся к так называемой натуральной школе, потому что главное достоинство их все-таки в истине и естественности, хотя и в известной только степени. И вот года два назад тому в одном журнале появился большой роман г. Кукольника: «Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова», содержание которого взято тоже из эпохи Петра Великого и который теперь вышел отдельною книгою. Завязка романа проста и естественна, совершенно в нравах того времени. Недоросль из дворян, молодой и богатый Костыльков пьянствует, развратничает среди холопов в своей деревне и укрывается от службы, за что кормит и дарит всех подьячих своей провинции, самого воеводу, а воеводихе платит еще дороже — связью с нею, хотя она ему и противна. Наконец укрываться больше нельзя. Но у него живет какой-то таинственный пришлец, тоже Иван Степаныч, и почти одних лет с ним. Этот вызывается идти на службу за Костылькова, под его именем. Митрофанушка рад и, несмотря на свою скупость, согласился на все условия, довольно тяжелые по тому времени. Настоящий Костыльков изображен недурно и в продолжение всего романа верен себе. Но на его двойнике обнаружилась вся немощность фантазии г. Кукольника замыслить (концепировать) и выдержать характер, немного поглубже и посложнее. Двойник Костылькова — человек с большим характером: он вертит по-своему всеми — и Костыльковым, и его дворнею, и подьячими, и воеводою с воеводшею. Почему-то он закадычный друг нерешительному и обжорливому фискалу провинции, и это дает ему большой вес. Отец Костылькова был злодей; в смутные времена стрелецких мятежей он оттягал имение у всех своих, менее его богатых, соседей. Таким же образом разорил он и довел до могилы соседа — помещика Полозкова, владевшего небольшою усадьбою на берегу большой реки, и завладел ею и его добром; схватил двоих малолетных детей Полозкова, мальчика и девочку, привез их домой, и, по воле автора, никто из холопей не знал, чьи это дети, а знала это только добрая жена злодея. Мальчик был похищен верным слугою своего отца и увезен в Москву, а девочка выросла в девичьей Костылькова и насильно сделалась его наложницею. Итак, двойник Костылькова — Полозков. Он поклялся отмстить сыну врага за разорение и смерть своего отца и за бесчестие своей сестры. Еще прежде уговорил он Малашу бежать от тирана, и она уже была влюблена в своего брата и думала, что и он ее любит. Спрятав ее в развалившийся дом родной усадьбы, он открыл ей тайну родства. В развалившемся доме есть что-то вроде трактира и постоялого двора, а пристань реки служит местом сходки разбойничьим шайкам. Попавшись в трактире в круг разбойников, Степаныч заставил их разбежаться в ужасе, сказавши, что он видел недалеко военную команду: ему все удается. Итак, с одной стороны разбойники, с другой —то обстоятельство, что нельзя же долго скрывать сестру от Костылькова в каких-нибудь пяти верстах от его резиденции и в его же усадьбе. Что тут делать?! Но не беспокойтесь: Степанычу все удается не хуже Емели Дурачка, которому помогала щука. Видит он раз — идет военная команда, а в офицере узнает своего приятеля. Он помогает ему изловить 106 человек разбойников! (Степаныч собаку съел на эти вещи). Офицер видит Малашу и тут же влюбляется в нее; Степаныч благородно открывает ему свое с нею родство и ее позор и бедность. Офицер стоит на своем и, по совету Степаныча, припугнув Костылькова службою, заставляет его отпустить Малашу на волю и женится на ней. Дело сделалось скоро, на военную ногу. Вот после этих-то подвигов Степаныч идет в службу за Костылькова. С его деньгами и на его лошадях приезжает он в Москву и является к Колычеву, который, равно как обер-полициймейстер, ужасно полюбил его. И было за что: молодец собою, в службу царскую так и рвется, говорит умно и бойко! На Спасском мосту изобличил он перед лицом обер-полициймейстера кликушу, смущавшую народ суеверием, по наущению поборников старины. Заметив при приеме дворян, что один из них выставил за себя нанятого мошенника, ловко притворившегося сумасшедшим, он красноречив ем убедил его повиниться в своем преступлении и пойти в службу. Третий подвиг Степаныча еще чудеснее и решительно лучше всех двенадцати подвигов Геркулеса. Степаныч сказал обер-полициймейстеру, что ему известно место сборища фанатиков, распускающих в народе ложные слухи и лубочные пасквили ко вреду правительства, и что он изловит их. Начальник полиции предлагает ему команду, Степаныч отвечает, что у него есть своя и что он «по охоте на воров тешится». Проведенный тайком хозяином дома в комнату, соседнюю той, где собралось скопище, Степаныч в щель все видит и слышит. В презусе общества узнает он Пахомыча, городского учителя его провинции, пьяницу, обжору, развратника, шута, который беспрестанно бражничал у Костылькова, потешая его, и сильно добивался Малаши, которого он, Степаныч, заставил выучить себя грамоте в одну неделю, который навел разбойников на убежище Малаши, и, вместе с ними, скованный, отправлен был в городскую тюрьму. Это страшная натяжка: такой человек мог делать все подобные мерзости, но быть главою религиозных и политических фанатиков никак не мог по своему характеру. Степаныч смело врывается в скопище и начинает усовещивать его красноречивою речью. Какая смешная мелодрама! Вспомнив свирепые пытки и казни того времени, легко понять, что если в подобном скопище были глупцы, простаки и трусы, то предводители его были люди, на все готовые, которым убить человека, что раздавить муху, особенно если этот человек тащит их в застенок. И в самом деле, Степаныч видит, что один из его невольных слушателей наматывает на руку кистень; но быстрее молнии бросается на него наш герой, опрокидывает и велит вязать, что и исполнено. Некоторые в страхе бегут —Степаныч за ними с красноречием, они возвращаются — и всех их ведет он в Кремль и представляет обер-полициймейстеру, говоря ему: вот моя команда! Как это эффектно!

Но любопытные могут сами прочесть роман г. Кукольника, что мы им даже и советуем, потому что он не без достоинств и не без занимательности, хотя и исполнен натяжек, неестественности, эффектов и мелодрамы. Мы довольно говорили о содержании романа, чтобы иметь право сказать, что герой его ни с чем не сообразен. Ему все удается, он по страсти, по натуре делается полицейским сыщиком — и потом в запрещенном игорном доме выигрывает более 4000 рублей — сумму огромную по тогдашнему времени, да еще как выигрывает! — не давши содержателям поживиться ни одною ставкою. Он любит подсматривать и подслушивать, узнает таким образом важные тайны всех и каждого и этим пользуется. Его не надул ни один плут, ни один мошенник, а он всех их провел. И в то же время он влюбляется высокою платоническою любовью к неземной деве! Он — пройдоха, пролаз, удалец, плут и надувало, и он же — герой добродетели! Зато все его благородные чувства высказываются так книжно, пошло и приторно! Впрочем, это общий недостаток всех добродетельных лиц в сочинениях г. Кукольника: все они говорят о добродетели, словно по книге читают, и слушать их как-то совестно за них. Особенно приторно проявляется у них любовь к Петру Великому: она у них вся в сентенциях, какими наполняются нравственные книжки для детей...

К числу хорошо выдержанных лиц в романе г. Кукольника принадлежат: подьячий Чевушкин, отчасти дочь его, Груня, Квинтинпанус, воевода и воеводша провинции, в которой поместья Костылькова. Зато невыносимо приторен характер плаксивого и великодушного дворянина Жатого. Но еще хуже героиня романа, идеальная Оленька. Автор называет ее «поэтическою девочкою», но мы не заметили в ней ничего поэтического и думаем, что к ней лучше шли бы эпитеты «чахоточной» и «плаксивой». Автор, по особенному к ней расположению, снабдил ее столько же сильным характером, сколько слабым телом. Но как-то из нее вышла неземная дева во вкусе романтиков нашего времени, совершенно чуждая нравов своего времени. Она уходит в свою комнату, чтобы прочесть письмо своего любовника (а не жениха) и ответить на него; старая тетка застает ее в этом занятии и вырывает письмо. И что ж? наша героиня даже и не сконфузилась от такой непредвиденной беды и наотрез объявила, что любит и будет переписываться. Да помилуйте, г. Кукольник! с чем же это сообразно? Что за сказка такая, а вы еще говорите, что ваш роман — даже и не роман, а правдивая история! Когда же история так неудачно лгала? Да если бы за такое страшное, по понятиям того времени, преступление эту девицу выставили на площади, у позорного столба, или патриархальным обычаем нещадно отодрали дома розгами,— то прежде всех и тверже всех была бы убеждена она сама, что это поделом ей, что она заслужила это, и никто бы не разуверил ее в этом. Такова сила влияния времени на человека! А каково, в отношении к нравам, было то время, г. Кукольник знает это лучше многих, потому что особенно изучал его. Но одной этой несообразности было ему мало: он заблагорассудил покончить свой роман другою, еще большею. Когда Оленька узнала, приехав от венца, что обманом была выдана за человека, уважаемого, но не любимого ею, то вот как распорядилась она вечером: подойдя к двери брачной комнаты, куда следовал за нею ее муж и провожала тетка с другими родичами, она низко присела мужу, захлопнула дверь перед его носом и заперлась, сказав, что и всегда так будет делать... Муж и тетка, вместо того чтоб велеть выломать дверь и по-тогдашнему расправиться с непокорною и бесстыдною нарушительницею Божеских и человеческих законов, почувствовали раскаяние и стыд!!...

Вот так-то всякое произведение г. Кукольника носит в себе зародыши скорого разрушения, как те неудачно организованные дети, которых никакой присмотр не спасает от смерти... И теперь скажем, что в романе г. Кукольника много хорошего и что, конечно, лучше читать его, нежели модные французские романы вроде «Графа Монте-Кристо», «Записок врача» и «Чертова сына»; и его, конечно, почитают, дай... забудут... Недостаток или недовесок в таланте г. Кукольника особенно обнаруживается в больших его произведениях; в них яснее видно, что чем более он предпринимает, тем менее выполняет...

К недостаткам истории о Костыльковых принадлежит еще то, что автор часто впадает в манеру Поль де Кока. Оттого, например, рассказ о Степаныче, в котором чтение плохого перевода Виргилиевой поэмы «Ars amandi» [«Искусство любить» (лат.)] разжигает вожделение, производит на читателя неприятное впечатление... Так же на манер Поль де Кока преувеличены некоторые комические сцены и положения. К таким относим мы картину чересчур толстого камерира Кононыча, который, поехав в таратайке, высадил и дно и сиденье, да в этом положении и проторчал чуть ли не всю ночь... Таково же описание въезда воеводы в провинцию. Воеводиху звали Маланьей Ивановной. Проезжая мимо лесу Костылькова, в котором тот с своею ватагою вызывал криками отставшую свою любовницу Маланью Ивановну, воеводиха вообразила, что это кричат лешие, и перепугалась. Это черта забавная и в духе времени, но автор, как говорится, пересолил, даже слишком:

— Что там такое? Город, что ли? А я тебе, болван, говорила ехать шагом. И поспать не дали!..
Крики в лесу продолжались... Занавеска в колымаге отдернулась; и оттуда выглянула голова, повязанная платком и грозного виду.
— Что там такое? черти! Ну, я здесь, что надо?
Но грозное и румяное лицо в минуту побледнело, когда путешественница заметила, что голоса неслись из лесу.
— Лешие!—вскрикнула она — и спряталась, и задернула занавеску, и окутала голову в подушки и перины, которыми колымага была преисполнена. В бричке произошла та же сцена, с небольшими переменами; полотно наскоро отпахнулось; в отверстие выглянула голова такого же объема и виду; по голосу только можно было узнать, что в бричке пребывал мужчина.
— Что за шум! — заревел путешественник. — Дам я вам воеводский сон тревожить!
Но в то же мгновение, заметив, откуда голоса, воевода побледнел и затрясся всем телом...
— Семен, Вукол, Евлампий, Андрей, Марфа, Палашка, творите молитвы, то лешие.
И воевода стал креститься обеими руками... «Лешие!»— закричало множество голосов; посыпались нещадные и неисчетные удары кучерских плетей; лошади понеслись во всю мочь; парень с арапником, видя, что его оставляют на жертву всему сборищу леших, с отчаянья вскочил на железную ношку брички и ухватился обеими руками за полотно; оно рвалось в руках его; он хватался за обручи; и те не выдержали; в ужасе он уцепился за воеводу, а тот, зажмурясь, кричал во все горло:
— Отпусти душу на покаянье! со всей провинции ни алтына не возьму, ни ложки патоки; уж тогда меня кушай, как взятку возьму... Ой, душит, душит! Помогите!
Напрасно! Каждый думал о себе, даже лошади неслись, или, лучше сказать, несли воеводский поезд с курьерскою быстротою. Три или четыре версты, оставшиеся до города, проскакали во весь опор и как вкопанные остановились перед постоялым двором, сопя и поматывая ушами. Не успели путешественники очнуться, как уже целая провинция, то есть весь город окружил поезд. Осмелясь открыть глаза, воевода с ужасом увидел, что за ноги его все еще держался гайдук Семен.
— Плетей! —закричал воевода. — Так это ты вздумал лешего показывать... Это что! Мы в провинции! Въехали без трезвону, без церемонии! Вот я тебя! Вставай!
И воевода давай тузить Семена, к общему удовольствию всей провинциальной публики. Громкий смех стлался по всей площади и привел воеводу в неистовство; он успел как-то освободить ноги из окоченелых рук Семена, встал, но как всю бричку наполняли перины, то воевода, качаясь на пуховой кафедре, возгласил тако:
— Смирно! Дам я вам смеяться над вашим воеводой!
Горожане оробели; смолкли; одни пустились бежать; другие, ближайшие к сцене, повалились в грязь на колени и, низменно кланяясь, жалобно вопили:
— Прощенья просим, государь воевода; опознались, батюшка, отец наш родимый!
— То-то же!—сказал воевода, ободрясь и подбоченясь. — По домам! А кто в четверть часа не будет сидеть дома, или будет сидеть дома, да учнет глазеть в окошко,—весьма будет оштрафован. По рублю с рыла! По домам!..
И площадь опустела. Провожая бегущих взорами и довольною усмешкой, воевода выполз из брички и подошел к колымаге.
— Меланья Ивановна! — сказал он тихо.
— Пришла моя беда! — шептала воеводиха,— подбирается.
— Меланья Ивановна, да не бойтесь ничего, это я, ваш супруг и сожитель, Максим Иваныч...
— Да уж если бы ты был Максим, так не я, а ты бы меня боялся; а ты не Максим; ты известно кто...
— А кто же я, Меланья Ивановна?..
— Да я никогда богомерзких слов не говорю и не говорила; а если и случалось как ни есть сказать непутное слово, так без умыслу, видит Бог, без всякого намерения.
— Кто об этом говорит; вы такие благодушные...
— Видишь, видишь, как подмасливается! Благодушная, не благодушная, а такая, как и все грешные Еввины внучки.
— Так подымайтесь, Меланья Ивановна, пока дикого на площади нет.
— А ты меня и скушаешь...
— Где мне! И леший подавится. Да перестаньте же бояться; надо приниматься за воеводство; а скоро и солнце взойдет. — С этими словами воевода собственноручно отдернул занавеску, и Меланья Ивановна, всплеснув руками, приподнялась на перинах:
— Батюшки светы! Точно! Ты! Максим Иванович! Ты, Бурунов, осьмого класса! воевода!., а это наша провинция, что ли? Это наши улицы?
— Наши, матушка Меланья Ивановна! Только подымайся проворнее. Любопытство запер я на замки, окна им замазал воеводским словом, да этот порок, матушка, пожалуй, в трубу вылезет... Так поторопись, пока никого нет!
— Да как же я потороплюсь? Ведь ты знаешь, что я ноги разула; жару боялась, а чулки и башмаки Палашка еще на том постоялом дворе, где ночевали, с собой унесла. Поди-ка, кликни Палашку...

Вот и эта маленькая сценка тоже в польдекоковском роде:

Все и всё было в прежнем порядке: воевода только побагровел, а впрочем ничего, говорил без умолку; прочие также озарились как-то вечерним образом, но также ничего, слушали без устали; один только Бузе почти дремал и держал в зубах черенок ножа вместо трубки. Даже Галунчиков, поступая за обедом с некоторою методою, хотя и спал, но то одним глазом, то другим, в очередь. По комиссарской привычке глаза у Галунчикова были как лапы у гуся: один всегда был в запасе, другой настороже. Но картина эта в то же мгновение разрушилась, потому что вошел Иван Степаныч, в странном расположении духа, с приметной досадой, без всякого чиноположения бросился в кресла и заревел по-хозяйски:
— Меду!
Все проснулись: Бузе, уронив нож, проснулся, чтобы поднять, потерял равновесие и свалился, воевода хотел поднять его или по крайней мере освободить свои ноги из-под гнета, и также не удержал балансу: усердие к воеводе увлекло за ним в падении Лукича, Галунчикова и Пахомыча. Степаиыч скорее зажмурился и притворился спящим, Иван Степаныч вскочил с места, чтобы позвать людей, но в самых дверях столкнулся с тучной фигурой Митюшкина, который, увидев подстольную картину, воздвиг руки свои горе и воскликнул с горестию:
— О, бездна несчастия!

В заключение скажем, что роман г. Кукольника и кончен и не кончен, то есть кончен, да так, что автор может писать и другой роман с теми же главными действующими лицами. Это тем вероятнее, что автор уверяет, что история двух Иванов, двух Степанычей, двух Костыльковых совершенно кончилась, «в чем,— говорит он,— и свидетельствую подписанием руки моея». Почему же не продолжаться истории Ивана Степаныча Полозкова? В этом мы также не видим никакой причины, как и в манере писать моея вместо моей, на манер Сумарокова, который, вероятно, для вящей красоты слога писал скоряе и быстряе вместо скорее и быстрее...


Впервые опубликовано: Современник. 1847. Т. II. № 3. Отд. III «Критика и библиография». С. 62—76.

Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) русский писатель, литературный критик, публицист, философ-западник.


На главную

Произведения В.Г. Белинского

Монастыри и храмы Северо-запада