В.Г. Белинский
Опыт системы нравственной философии. Сочинение... Алексея Дроздова

На главную

Произведения В.Г. Белинского


Сочинение магистра Алексея Дроздова. Санкт-Петербург. Печатано в типографии И. Глазунова. 1835. Издал Св. Ф. Сидонский. V, 78 (12). С эпиграфом:

Parve... liber..,
Vade, sed incultas
Trist. Ovid. Nas. I, 1.
[Пойдешь...
Иди, но без прикрас.
"Скорби" Овидия Назона, I, 1 (лат.)
].

У нас вообще не только совсем не распространено знание философии, но и самое стремление к нему едва начинает пробуждаться, и то отрывочно, недружно, какими-то порывами, без постоянства. Но тем не менее оно уже пробуждается, несмотря на отчаянные вопли невежд и профанов науки, истощающих все усилия своей "светской" диалектики против "логических построений" и всего, что выводится из вечных законов разума, а не из близорукого опыта и отрывочных фактов. Особенно это стремление заметно в нашем духовенстве, которое, несмотря на скудость и ограниченность своих средств, проистекающих сколько оттого, что между ними мало распространено изучение новейших языков, преимущественно немецкого, столько и от направления их образования, отличающегося в большей или меньшей море характером схоластицизма средних веков, занимается с любовию и заметным успехом этою великою и священною наукою. Мы думаем, и не без основания, что ему предназначена в будущем блистательная роль: храня и поддерживая священный огонь религии, оно вместе с тем будет хранить и поддерживать и немеркнущий свет знания. Отчужденное своим положением от выгод и мелочей света, препятствующих сосредоточению души в самой себе, оно составит некогда особую касту, особую нацию, жреческую и ученую, оно будет Германией" среди России, оно предоставит нам образец тех евангельских добродетелей, той глубокой учености и того эстетического образования, которым отличается лютеранское духовенство. Эти надежды тем естественнее, тем сбыточнее, что новое основание ученой деятельности нашего духовенства прочно и твердо, цель пряма и истинна. В то время когда у нас из людей, призванных быть жрецами и проповедниками знания и не стесняемых никакими внешними обстоятельствами, которые могли бы препятствовать им в исполнении их священной миссии, одни с божбою и клятвами уверяют нас, что немецкая философия есть вздор, гибельный для ума, чувства и воли, к подкрепляют свои уверения "лакейскими" остротами над высшею истиною и всяким порывом к ее исследованию; в то время когда другие думают, что распространение света знаний состоит в том, чтобы рассуждать о "светскости", об умении садиться в кресла, быть любезными в обществе, показывать свои белые перчатки и кричать: "Place aux dames!" ["Место дамам!" (фр.)] и добродушно сознаются в незнании логики; в то время, говорю я, духовенство наше, в тиши и уединении, без шума и скромно, трудится над полем, еще не возделанным у нас, и, в благодарность за свое бескорыстное служение истине, довольствуется только счастием, доставляемым самою истиною, не требуя воздаяния от внимания толпы суетной и непосвященной. Но все благое не пропадает втуне: будучи само себе целию, оно в то же время необходимо служит и посторонним целям; таков вечный закон провидения! Поэт пишет свою поэму не для нравственной или какой-нибудь другой цели, а просто для того, чтобы написать, для того, что ему хочется написать, но между тем его поэма, возвышая душу человека, делает ее благороднее, следовательно, нравственная цель достигается сама собою, делается необходимым результатом безотчетного творчества. Философ занимается исследованием истины не прямо для того, чтобы научить людей или направить общество, но для самой истины, потому только, что она истина, а между тем плоды его высоких изысканий, сначала недоступные для толпы, мало-помалу обобщаются с жизнию, обращаются в соку умственного бытия общества, общество улучшается, и нравственная цель опять достигается сама собою. Итак, честь и слава нашему духовенству: осужденное общественным мнением на нравственную неподвижность, оно идет вперед, тогда как наши ученые сословия, предназначенные к этому стремлению, за немногими исключениями, бесплодно возделывают каменную ниву опытных знаний, не оживленных никакою идеею; оно действует по силе возможности, тогда как ваши ученые сословия если и делают что-нибудь, то более по долгу службы, ex officio [по обязанности (лат.)]; оно поняло, что первая и главная задача нашего познавательного стремления есть наше Я и что единственный путь к решению этой задачи есть умозрение, выводимое из этого же самого Я; тогда как наши "светские" литераторы занимаются решением важной задачи о белых перчатках и искусстве садиться в кресла и доходят до решения этой задачи выводами a posteriori [на основании опыта, (лат.)]. Тем необходимее следить за таким движением, тем приятнее отдавать ему должную справедливость: это долг всякого добросовестного журналиста, для которого идея есть предмет сподвижничества, а бессмыслие предмет гонения.

В прошлом году вышла небольшая брошюрка, заглавие которой выписано в начале этой статьи. Разумеется, об ней нигде ничего не было сказано, да и нам самим она попалась случайно. Мы прочли ее с удовольствием, которым и спешим поделиться с нашими читателями. Верный взгляд на многие предметы, прекрасное, проникнутое чувством изложение идей, добросовестность в суждении, простота и ясность составляют достоинство этого сочинения; а отсутствие строгой системы, происшедшей от неверности общему началу, и вследствие этого частные противоречия — вот ее недостатки. В том и другом случае как важность предмета, так и уважение к добросовестному и бескорыстному труду побуждают нас поговорить о нем поподробнее.

Почтенный автор начинает, как и должно, с определения идеи "нравственной философии", которую он иначе называет "деятельною"; различие ее от "умозрительной" он полагает в том, что предмет последней есть истина, первой добро. Между тою и другою он находит "координацию", которая, не делая их отдельными знаниями, предполагает возможность их обработывания независимо одна от другой.

Вслед за этим автор говорит, что "нравственная философия не может выводить начал своих из опытов исторических или из каких-нибудь правдоподобных правил, но требует точных и основательных сведений о том, что само в себе истинно, хорошо и справедливо". Уже одного этого достаточно, чтобы видеть в этой книжке нечто достойное внимания, а в авторе человека, понимающего свой предмет. Есть два способа исследования истины — a priori и a posteriori, то есть из чистого разума и из опыта. Много было споров о преимуществе того и другого способа, и даже теперь нет никакой возможности примирить эти две враждующие стороны. Первые говорят, что познание, для того чтоб быть верным, должно выходить из самого разума, как источника нашего сознания, следовательно, должно быть субъективно, потому что все сущее имеет значение только в нашем сознании и не существует само для себя; эмпирики же думают, что познание тогда только верно, когда выведено из фактов, явлений, основано на опыте. Для первых существует одно сознание и реальное заключается в разуме, а все остальное бездушно, мертво и бессмысленно само по себе, без отношения к сознанию; следовательно, у первых разум есть царь, законодатель, сила творческая, которая дает жизнь и значение несуществующему и мертвому; для вторых реальное заключается в вещах, фактах, в явлениях природы, а разум есть не что иное, как поденщик, раб мертвой действительности, принимающий от нее законы и изменяющийся по ее прихоти, следовательно, есть мечта, призрак. Вся вселенная, все сущее есть не что иное, как единство в многоразличии, бесконечная цепь модификаций одной и той же идеи; ум теряется в этом многообразии и стремится привести его, в своем сознании, к единству, и история философии есть не что иное, как история этого стремления: яйца Леды, вода, воздух, огонь, принимавшиеся за начала и источник всего сущего, доказывают, что и младенческий ум проявился в том же стремлении, в каком он проявляется и теперь. Непрочность первоначальных философических систем, выведенных из чистого разума, заключается совсем не в том, что они основаны не на опыте, а, напротив, в зависимости от опыта, потому что младенческий ум берет всегда за основной закон своего умозрения не идею, в нем самом лежащую, а какое-нибудь явление природы и, следовательно, выводит идеи из фактов, а не факты из идей. Факты и явления не существуют сами по себе: они все заключаются в нас и суть модификации нашего Я. Вот красный четвероугольный стол: красный цвет есть произведение моего зрительного нерва, приведенного в сотрясение от созерцания стола; четвероугольная форма есть тип формы, произведенной моим духом, заключенной во мне самом и придаваемой мною столу; самое же значение стола есть понятие, опять-таки во мне же заключающееся и мною же созданное, потому что изобретению стола предшествовала необходимость стола, следовательно, стол был результатом понятия, созданного самим человеком, а не полученного им от какого-нибудь внешнего предмета. Внешние предметы только дают толчок нашему Я и возбуждают в нем понятия, которые оно придает им. Сто человек могут смотреть на один и тот же факт и понимать его совершенно различным образом, так что вместо одного понятия делается сто понятий, следовательно, сто фактов. Что же после этого значат факты сами по себе? — Менее, нежели ничего. Мы этим отнюдь не хотим отвергнуть необходимости изучения фактов: напротив, этим мы доказываем необходимость этого изучения; только мы хотим сказать, что это изучение должно быть чисто умозрительное и что факты должно объяснять мыслью, а не мысли выводить из фактов; другими словами: факт должен быть произведением нашего сознания, а не сознание результатом факта. Изучая факты, явления, природу, мы необходимо изучаем себя, свой дух, свое сознание, потому что все это заключается в нас, а само по себе не существует, по той причине, что существовать значит сознавать себя, что бытие или жизнь есть сознание. Вся природа внешняя есть произведение нашего духа. В противном случае наш дух был бы зеркалом природы, бессознательно отражающим в себе ее явления, следовательно, был бы мечтою, призраком, тогда как природа должна быть зеркалом нашего духа, который во всех ее явлениях видит себя и сознает, что юн видит себя; в противном случае, говорю я, наше ведение не будет актом сознающего себя духа, а простым знанием, пи к чему не ведущим; наука будет не результатом сознания, а памятною книжкою, реестром бессмысленных фактов; материя будет не формою, не внешностию, необходимою только для проявления духа, а чем-то самобытным, самоцельным и абсолютным, словом, тогда грубая мертвая персть будет богом, а дух бессознательным зрителем и трепещущим поклонником этого тельца позлащенного. Так и было в восьмнадцатом веке, этом веке опыта и эмпиризма. И к чему повело его это? — К скептицизму, материялизму, безверию, разврату и совершенному невежеству при обширных познаниях. Что узнали энциклопедисты? Какие были плоды их учености? Где их теории? Они все разлетелись, полопались, как мыльные пузыри. Возьмем одну теорию изящного, теорию, выведенную из фактов и утвержденную авторитетами Буало, Баттё, Лагарпа, Мармонтеля, Вольтера: где она, эта теория, или, лучше сказать, что она такое теперь? Не больше как памятник бессилия и ничтожества человеческого ума, который действует не по вечным, свободным законам своей деятельности, а покоряется оптическому обману фактов. К чему повела эта теория? К совершенной погибели и уничижению искусства, низведенного ею на степень простого ремесла. А отчего? — оттого, что эти люди хотели создать идеал искусства по бессмертным образцам искусства, завещанным древностию, а не вывести его из своего духа. Но, скажут, они знали только греческую и римскую словесность, а потому и судили только по произведениям этих литератур; но не знали Шекспира, не были знакомы с литературою средних веков, литературами восточных народов и жили прежде Шиллера, Гете, Байрона. Ну так что ж? — им и не нужно было знать всего этого, потому что у них было нечто надежнее произведений Шиллера, Гете и Байрона, у них был разум, в них был сознающий себя дух человеческий, а в этом разуме, в этом духе заключался идеал искусства, заключалось тайное и трепетное предчувствие истинных произведений творчества. Если же произведения древности не подошли бы под этот идеал, это значило бы, что или они не так поняли эти произведения, или что эти произведения ложны и не художественны, потому что если какие-нибудь факты противоречат умозрению, это значит, что эти факты не сознаны в душе, что еще не открыт общий закон, по которому они существуют, и что, следовательно, эти факты суть не иное что, как призрак, мечта, и что если умозрение основано на верном начале и развито в строгой логической последовательности, то эти факты не будут противоречить ему, когда откроется закон, по которому они существуют. Чтобы представить это яснее, возьмем какой-нибудь пример. Я убежден, что поэзия есть бессознательное выражение творящего духа и что, следовательно, поэт, в минуту творчества, есть существо более страдательное, нежели действующее, а его произведение есть уловленное видение, представшее ему в светлую минуту откровения свыше, и что, следовательно, оно не может быть выдумкою его ума, сознательным созданием его воли. Взявши это основание за абсолютное, я не признаю поэзии во всем, что создано не по этому закону, во всем, что имело цель или было результатом подражания. — Но, скажут мне, такие-то и такие-то произведения не подходят под этот закон. — Следовательно, они ложны, — отвечаю я. — Но верно ли ваше начало? — Опровергните его! — Но целый мир признает эти произведения за художественные: неужели вы одни правы? — Да, целый мир ошибается, а я один прав. — Но это самохвальство. — Нет, убеждение. — Но на чем оно основано? — На моей человеческой природе; короче, на том, что я человек. Теперь пойдем далее. Я убежден, что эпическая поэма, чтоб быть истинно художественным произведением, должна отражать в себе, как в зеркале, жизнь целого народа; должна быть пульсом, где бьется и трепещет жизнь целого народа; потом, чтоб быть такою, она должна быть произведена по закону творчества, о котором я уже говорил, то есть должна быть бессознательным выражением творящего духа, независимым от сознательной воли человека, следовательно, в высочайшей степени оригинальным, в высочайшей степени чуждым всякого подражания: такова "Илиада" — произведение ли она целого народа, или какого-нибудь слепца Гомера, — которая есть символ идеи героической Греции; таков "Фауст" Гете, создание одного человека, который сам был полнейшим выражением Германии и который в своем создании представил символ духа своего отечества, в форме оригинальной и свойственной его веку; но не таковы "Энеида", "Освобожденный Иерусалим", "Потерянный рай", "Мессиада", потому что они созданы не безотчетно, не самобытно, а вследствие "Илиады", следовательно, живут не своего, а чужою жизнию и, следовательно, в них нет и не может быть ни полной картины жизни народа, которому они принадлежат, ни верного отражения духа времени, которое в них изображено. — Но, скажут мне, в них есть великие частные красоты? — Не спорю, может быть; но от этого они тем не менее произведения ложные и ошибочные. — Но они признаны всеми веками? — Врут века... Да, я имею право, я должен так говорить, потому что кто питает веру в дух человеческий, кто признает разум не за мечту и призрак и кто, следовательно, признает возможность и непреложность умозрения, тот должен походить на Галилея, который, подписавши отречение от своей теории, вскричал, топнув ногою и бросив перо: "А все-таки солнце стоит, а земля вертится!" Пусть мне докажут, что мои основания ложны: в таком случае я сознаюсь, что века говорили дело, а я врал, но до тех пор да позволят мне думать и говорить, что я прав. Но нет, и тогда, когда опровергнут мои основные понятия о поэзии, я не соглашусь с моими противниками: только тогда для меня уже не будет поэзии, поэзия превратится в ремесло, в забаву, в невинное препровождение времени, вроде карточной игры или танцев. В противном же случае, пусть какой-нибудь рутиньер вырывает мою мысль, лукаво умалчивая о предыдущем, из которого она выведена, и последующем, которым она оправдывается; пускай какой-нибудь "журнальный работник" ругает меня своим же именем, попрекает своим же ремеслом: какое мне до этого дело? — Недобросовестное искажение чужой мысли обнаруживает бессилие нападающего, и его брань есть сознание этого бессилия. Теперь приведу другой пример, чтобы показать яснее непрочность эмпирического способа исследования истины. Недавно как-то в одном "светском" журнале отстаивали от жестоких нападок здравого смысла плохенькую приятельскую книжонку, для чего не нашли лучшего способа, как отвергнуть возможность поэзии у необразованных и невежественных народов, как будто бы поэзия есть плод пауки и цивилизации, а не свободный плод человеческого духа. Для этого рыцарь приятельской книжонки вцепился и руками и ногами за русскую песню:

Как у нашего двора Прпукатана гора, и пр., и доказал ею, как 2x2 = 4, что в русских народных песнях нет поэзии, потому-де, что они сложены безграмотными мужиками, а не "светскими" людьми, не кандидатами, магистрами и докторами, не позаботившись даже догадаться, что приведенная им в пример песня есть совсем не песня, а голос песни, род припева, где часто собираются слова, не составляющие никакого смысла, только для голоса, как, например, "аи люди, аи люди!" и пр. Вот что значит основывать свои теории на фактах без мысли! И оттого-то, читая эту статью, сам не знаешь, что читаешь: статью ли о поэзии, или о новом способе унавоживать поля для посеву картофеля... Смешно и жалко!..

Но я начал о восьмнадцатом веке и о французах и сам не заметил, как перешел к девятнадцатому веку и к нам, русским; но это оттого, что XVIII век еще и теперь здравствует во многих книгах и журналах, особливо "светских", а французы еще и теперь водят нас, как детей, на помочах своего эмпиризма, выдавая его нам за эклектизм, или соединение того, что никогда быть соединено не может. Обращаюсь к немцам. В Германии, этой исключительной стране умозрения и, следовательно, истинной философии, в Германии теория искусства и предшествовала искусству, и шла с ним рядом; и в ней опыт не только нисколько не противоречил, в этом случае, умозрению, но всегда подтверждал его, потому что умозрение не спрашивалось у опыта и ничего не требовало у него. И вот почему человечество только от немцев узнало, что такое искусство и что такое философия, тогда как французы вместо искусства показали нам что-то вроде башмачного ремесла, а вместо философии что-то вроде игры в бирюльки. Умозрение всегда основывается на законах необходимости, а эмпиризм — на условных явлениях мертвой действительности. Поэтому первое есть здание, построенное на камне; второе — здание, построенное на песке, которое тотчас валится, если ветер сдунет хоть одну из песчинок, составляющих его зыбкое основание. Математика есть наука по преимуществу положительная и точная, а между тем нисколько не эмпирическая, но выведенная из законов необходимости или законов чистого разума, что одно и то же: что 2х2 — 4, эта истина узнана не из опыта, а из духа перенесена в опыт. Что такое все гипотезы, на которых основана астрономия, как не умозрение; но между тем разве астрономия наука не положительная, не точная? Два величайшие открытия в области нашего ведения — открытие Америки и планетная система — сделаны a priori. Над Колумбом и Галилеем смеялись, как над сумасшедшими, потому что опыт явно опровергал их; но они верили себе, верили своему разуму, и разум был оправдан ими. Очень понятна заклятая ненависть эмпириков к умозрению: эмпирик непременно должен быть или ограниченный, или недобросовестный человек, потому что ограниченность, соединенная с претензиями, всегда предполагает не только недобросовестность, но даже низость души. За примерами ходить недалеко: разве нам не случается видеть людей, которые отрицают существование, необходимость и пользу логики как науки потому только, что их деревянная голова не в состоянии понять этой науки; людей, которые отрицают живую и необходимую связь философии со всеми отдельными науками потому только, что их узкий лоб не в силах разгадать значения философии, знания, самого для себя существующего и все вне себя сущее или не имеющее с собою связи признающего за мыльные пузыри; наконец, людей, которые только чрез исторический способ почитают возможным и прочным исследование истины, потому что их чугунный череп может только повторять звук, производимый по нем ударами фактов, а не пропускает сквозь себя впечатлений внешней действительности и не переработывает их деятельностию мозга, словом, потому, что у них есть приемлемость (receptrvitas), но нет самодеятельности (spontancitas)... Что же такое люди, которые отрицают истину потому только, что их голова вместо мозга набита сенною трухою, и они поэтому сознают себя неспособными возвыситься до нее; которые отрицают добро потому только, что сознают себя негодяями, и отрицанием добра хотят оправдаться в собственных глазах своих; которые отрицают красоту потому только, что в их груди бьется не живое органическое сердце, а завялая, дряблая морковь, — что такое эти люди, предоставляем решить этот вопрос самим читателям нашим; а от себя скажем только то, что, по нашему мнению, кто не умен, тот глуп, кто не благороден, тот подл, что мы не признаем отрицательных достоинств, отрицательных добродетелей и что золотая середина хуже всего.

Но еще страннее нам кажется мысль о каком-то современном соединении умозрительного и эмпирического способа исследования истины: помилуйте, это сущая нелепость, которою уничтожается целый круг знания, возможность всякой науки, потому что этим отрицается действительность не только умозрения, но и самого опыта: если умозрение нуждается в помощи опыта — значит, оно недостаточно; если опыт нуждается в помощи умозрения — значит, и он недостаточен. Признавая недостаточность опыта, мы уничтожаем реальность фактов, независимую от нашего сознания, и утверждаем этим, что посредством опыта решительно ничего не можно узнать; признавая недостаточность умозрения, мы превращаем наш разум в фантом и утверждаем, что и посредством разума ничего невозможно узнать. Следовательно, к чему же поведет это соединение? Только два однородные предмета могут составить одно целое. Другое дело поверка умозрения опытом, приложение умозрения к фактам: это дело возможное. Если умозрение верно, то опыт непременно должен подтверждать его в приложении, потому что, как мы уже сказали, и самое опытное знание есть необходимо умозрительное вследствие того, что факт имеет жизнь и значение не сам по себе, а только по тому понятию, которое он пробуждает в нашем сознании и которое мы к нему прилагаем. Следовательно, если факты поняты верно, они непременно должны подтверждать умозрение, потому что умозрение не противоречит умозрению.

Итак, сочинение г. Дроздова принадлежит к области умозрения, что и дает ему необходимо важность и силу в глазах людей мыслящих. Но, отдавая ему должную справедливость, мы тем более должны быть беспристрастны и к его недостаткам, а главный его недостаток, как мы уже и заметили, состоит в противоречии автора с самим собою вследствие его неверности умозрению, которое он сам признает единственным, законным способом исследования истины. Скачавши на второй странице своего сочинения, что "деятельная философия не может выводить начал своих из опытов исторических или из каких-нибудь правдоподобных правил, но требует точных и основательных сведений о том, что само в себе истинно, хорошо и справедливо", он на шестой странице своего сочинения говорит, что "нравственная философия новейших времен обязана своим высшим образованием и направлением преимущественно христианству, если бы захотели отнять у ней все, что заимствовала она из христианского нравоучения, то лишили бы ее всей ее силы". Здесь явное противоречие. Без сомнения, христианство довело нас до состояния сознать наши нравственные обязанности, но это совсем не потому, чтобы христианское нравоучение было чем-нибудь особенным от философического учения и вытекало бы из другого источника; напротив, то и другое вышло из одного начала, вытекло из одного источника — из духа человеческого, из вечных незыблемых законов разума, потому что сам Бог — высочайший разум. Невозможно отрицать исторического развития человеческого духа, и древние, естественно, не могли иметь тех чистых и верных понятий о нравственности, какие имеем мы, благодаря христианству: но христианство, в этом случае, было толчком, пробудившим в человеке только дремавшее, но заключавшееся в нем от века сознание идеи добра; и эта идея была современна бытию человеческого духа, была, как зерно в земле, заключена в нем, и только из него должно выводить ее. Думать иначе, значит отвергать возможность нравственной философии как пауки, потому что всякая паука должна выходить из чистого разума, а не исторически, в чем согласен с нами почтенный г. Дроздов. Этим не только не оскорбляется святость, непреложность и неприкосновенность христианского учения, но еще показывается в полном блеске своего Божественного достоинства: нравственная философия, выведенная из законов чистого разума, должна необходимо быть согласна с ним, потому что христианское учение вышло из недр вечного разума и только вследствие своей гармонии с человеческим духом распространилось по всей земле, несмотря на все препятствия, какие ни противопоставлялись его победоносному ходу. Только в век эмпиризма, в век опытных исследований, христианская религия могла сделаться предметом кощунства: по это было вследствие унижения человеческого разума, который был принужден смотреть сквозь тусклые очки близорукого опыта и блуждать в темном лесе разнообразных и противоречивых фактов, сбиваемый с своего пути блуждающими огоньками и оптическими призраками явлений. Разумный не может противоречить разумному. Но философия все-таки не должна быть богословием, хотя и не противоречит ему; а богословие не должно быть философиею, хотя оно согласно с нею. Всякая наука должна иметь свои собственные границы, но общий источник — общий разум. Кант, Фихте, Шеллинг, Окен и Гегель суть не противники, но проповедники Слова Божия, проповедники в духе времени, а не требований. Об энциклопедистах мы не говорим, потому что они невинны в философии! Обезьяна не есть человек, а пошлые мудрования пошлого "здравого смысла" не суть философия. В § 13 г. Дроздов говорит:

Если высочайший закон нравственности должен иметь истинное достоинство и нравственную цену, то он должен происходить: а) из идеи высочайшего добра; б) обнимать всю область нравственной жизни, следовательно, иметь характер безусловной всеобщности; в) должен иметь прямое и преимущественное направление к нашему чувству, ибо только сие чувство зависит от воли во всех отношениях жизни. Но когда мы станем требовать от высочайшего нравственного закона того, чтобы он всегда научал, как должен поступать нравственно добрый человек в каждом особенном непредвиденном случае, то или будем требовать от него совершенно невозможного, или мораль должна превратиться в так называемую "казуистику".

Все это очень верно и делает большую честь мышлению автора; но вслед за этим же находится противоречие, ложная мысль, которую очень неприятно встретить после таких прекрасных и истинных мыслей:

В таком случае, чтобы не расстроить связи и единства начал деятельной философии, лучше всего предоставить различение добра и зла самому произволу человека.

Нет, мы думаем, что всечастные вопросы должны необходимо вытекать из основной идеи нравственности и решаться ею. В противном случае человек, предоставленный своему произволу, сам сделается казуистом. Эта ошибка повела автора к другой, важнейшей: заставила его, против своей воли, сделать из нравственной философии настоящую казуистику. Вторая часть его сочинения заключает в себе "частную нравственную философию", как приложение нравственной философии к частным случаям, которые, как и должно, нисколько не вяжутся ни с целым сочинением, ни друг с другом.

Подобных противоречий можно б было найти и более; одни происходят от неверности автора своему началу, а другие похожи на какие-то недоговоренные или некстати прибавленные слова, это мы приписываем каким-нибудь особенным, не подлежащим нашему суждению обстоятельствам. Но не это цель наша: мы хотели обратить на сочинение г. Дроздова внимание публики, на которое оно имеет законные права, и потому, беспристрастно высказавши наше мнение о его недостатках, спешим выставить на вид то, что показалось нам в нем особенно достойным внимания.

Доброе есть религиозная идея, так же как истинное и прекрасное. Человеческий дух поставляет Бога первоначальным источником столько же всего доброго, сколько всего истинного и прекрасного, следовательно, вечная идея доброго имеет тесную, превечную связь с Богом, существом Всесвятейшим. Ибо все доброе принимает характер истинного добра не иначе, как от своего участия в превечном добре и превечной истине. Посему-то все нравственно доброе и запечатлено печатию величия и святости, возбуждающих в человеке бесконечное благоговение. Ибо оно есть отражение высочайшего добра — Бога.

Доброе имеет также теснейшее сродство с истинным и прекрасным. Ибо и оно так же, как истинное и прекрасное, не подлежит никакой перемене; вечно равное самому себе, оно никогда не теряет высокого значения своего для человеческого духа.

Нравственно доброе становится изящным, когда обнаруживается в нас, как любовь к Богу и человечеству. Посему каждый добрый поступок человека есть вместе истинный и прекрасный поступок (§ 10).

Вот истинные понятия о религии, к сожалению, так редко встречаемые в наших мыслителях и богословах! И тем приятнее встретить их, что вообще наши религиозные понятия еще не очищены, еще носят на себе какой-то отпечаток младенческого благочестия доброй нашей старины, этого времени, когда Бог представлялся каким-то грозным карающим существом, возбуждавшем в душе ледяное чувство трепетного благоговения и бессознательной покорности, а не бесконечною любовию, проявившею себя на кресте мученичеством за человечество; когда Он заключался в изображении, а не в сердце, в храме, а не во вселенной; словом, этим божеством католическим, божеством Ватикана, божеством Южной Европы, которое требовало от людей жертв тяжких, отречения от всех человеческих чувств, от всякого человеческого счастия, требовало какого-то христианского стоицизма, леденившего душу и превращавшего землю в пустынное кладбище, наполненное гробами и костями мертвых; а не тем божеством любви и мира, которое было постигнуто глубокою Северною думою, этим гармоническим сочетанием чувства "бесконечного" с сознанием разума — этих двух элементов, без соединения которых не полно истинное знание, не твердо никакое убеждение; словом, не тем божеством протестантским, божеством евангелия, которое в самом страдании дает нам блаженство и в чувстве истины, блага и красоты, в сознании нашего человеческого достоинства еще на земле открывает нам рай счастия, небо наслаждений, в то же время не только не запрещая, но еще повелевая нам стремиться к земному житейскому внешнему счастию, если источник его заключается в нашей душе, если оно не унижает нашего человеческого достоинства и не противоречит нашему убеждению в том, что есть истинно, благо и прекрасно; наконец, этого времени, когда мертвая буква принималась за живую мысль, форма за идею, обряд за догмат; когда человек, веруя, сомневался в своей вере, потому что не знал, чему верить, сбиваемый противоречием букв и форм, мучимый страхом без любви, нося в душе потребность веры и не сознавая своей веры. Особенно поразительно то враждебное отношение, в котором находится сама религия с искусством. Разумеется, в этом случае, под словом "религия" мы принимаем не самую религию, которая везде одна и та же, где только поклоняются кресту, а взгляд на религию и понятие о ней, которые у всякого народа более или менее различны. Наш народ почитает песни и вообще музыку за бесовское наваждение, за грешную и богопротивную забаву; также он не признает за образа всего, что похоже на человеческий лик, а не на какой-то тусклый фантом в византийском вкусе. Итак, отвергая искусства, он не понимает, что эти образа которым он поклоняется, суть произведения искусства, хотя и не развившегося, хотя и остановившегося неподвижно на одной точке несовершенства; что это церковное пение, при котором он молится, есть тоже искусство; что эта божественная служба есть религиозная идея в изящной поэтической форме и что, следовательно, религия должна быть тождественна как с внешнею деятельностию его воли, так и с наукою и с искусством. Причина такого странного понятия нашего народа о религии скрывается в его истории. Мы получили нашу религию от народа дряхлого, пережившего самого себя, лишенного эстетического чувства, заменившего мысль буквою, убеждение обрядом, живую проповедь Слова Божия риторическою шумихою, философическое исследование закона схоластическою диалектикою. И потому нимало не удивительно, что искусство не привилось к нашей жизни, и только теперь, при заметных успехах просвещения, начинает пробуждаться потребность и стремление к нему. И потому люди, посвятившие себя на служение истине, тем более должны стараться развивать эту новую потребность, ускорять это новое стремление, столь благородное, столь священное по следствиям, которые оно должно произвести в нравственном образовании нашего народа. Они должны развивать ту мысль, что ученый, бескорыстно орошающий потом чела своего ниву знания, поставивший в труде своем и цель и счастие жизни и находящий в самом этом труде свою высшую, свою конечную награду, есть жрец, служитель Бога Живого, проповедник Слова Божия, проповедник Евангелия, потому что Евангелие есть свет и постигается только светом; что художник в ту минуту, когда он воспроизводит, в слове, краске и звуке, дивные явления, таинственно соприсутствующие душе его, есть также жрец, служитель Бога Живого, потому что минута вдохновения есть минута великого священнодействия, потому что в эту минуту он есть орган высшей силы, есть арфа, струнами которой движет невидимая рука; что человек, отказывающийся от личного счастия для выполнения своего долга, для оправдания своего убеждения, есть также жрец, служитель Бога Живого, потому что распространяет славу Божию, утверждая делом истину Слова Божия, потому что вера без дел мертва есть, потому что всякое учение запечатлевается только мученичеством. Недаром в древности, у всех народов, жрецы были вместе и хранителями знаний и служителями искусства: это доказывают не одни брамины и маги, египетские и греческие жрецы; это доказывают и левиты еврейские, которые, были в то же время и книжниками, то есть хранителями и представителями народной мудрости; это доказывают и пророки, изрекавшие стихами и в поэтических образах свои высшие откровения, свои божественные предвидения. В средние века свет просвещения пламенел только в уединении монастырских келий, и только одни монахи, служители и мученики веры, были весталками этого священного огня и не дали ему погаснуть до тех пор, пока он не перешел и к светским сословиям. Да — придет, придет то время, когда люди убедятся, что науки и искусства суть достояние общее, человеческое, но преимущественно жреческое, не в том смысле, чтобы только жрецы должны были заниматься их культурою, но в том смысле, что всякий, занимающийся ею, принадлежит к жреческому сословию, и Гердер есть тип и предвозвестник этого времени, когда кадило, книга, перо, лира, кисть, резец будут символами одной и той же идеи, атрибутами одной и той же касты, орудиями одного и того же служения религии, выражающейся тройственно, трехсторонно: в истине, добре и красоте, соответствующих трем элементам духа нашего — разуму, воле и чувству. Всякое убеждение есть религия, и поэтому науки и искусства имеют своих мучеников; сколько ученых пало жертвою своих мнений за то, что они хотели знать больше веков и больше того, что знали все; сколько художников скиталось, подобно древнему старцу Гомеру, по лицу земли без пристанища, без куска хлеба за то, что они не хотели променять блаженства внутренней жизни на блестящее ничтожество внешней!..

Свобода внутренняя и внешняя. Внешняя свобода принадлежит к действию и поступку, и в сем случае ограничивается внешними отношениями и силами естественными. Только воля, но не действие внешпее всегда и совершенно зависит от распоряжений одного духа; это потому, что мы безусловно можем желать доброго действия, между тем силы природы могут препятствовать осуществить его. В сем случае воля и самое действие значат одно и то же. Только свобода внутренняя возвышена над всяким принуждением. Ибо внутреннее чувство не может быть принуждено к чему-нибудь ни внешним, ни внутренним образом, то есть ни посредством физического насилия, ни посредством побуждений и наклонностей чувственных (§ 19).

Задачи, касающиеся нравственной свободы. 1) Может ли насилие, или физическое принуждение, уничтожить нашу нравственную свободу?

Принуждение, или насилие, может нарушить и уничтожить только внешнюю, но не внутреннюю свободу; ибо чувство наше всегда остается непринужденным, свободным; следовательно, когда чисты наши чувствования, то и тело его нисколько не очерняется внешним принуждением. Но чтобы тот, кого посредством физического насилия принуждают к какому-нибудь безнравственному поступку, остался совершенно невинным, нужно, чтобы он боролся с искушениями, внешним и внутренним образом, сколько позволят его силы; ибо кто не сражается с принуждением, тот не терпит никакого насилия.

2) Могут ли ужасы смерти принуждать нашу волю сделать какой-нибудь поступок несвободно?

И самый страх смерти не может поколебать нравственного могущества воли. Посему кто, боясь смерти, делает зло, поступает свободно; ибо считает потерю жизни большим злом, нежели потерю нравственности.

3) Какое влияние имеют на чувствования и поступки заблуждение и невежество?

Заблуждение бывает или произвольное, или непроизвольное. Произвольных заблуждений можно избежать, и по сей самой причине они свободны. Непроизвольное заблуждение неизбежно, следовательно, и не свободно. То же можно сказать и о невежестве.

Теперь, если худой поступок происходит от непроизвольного заблуждения или непроизвольного невежества, в таком случае, хотя виновник поступка может быть оправдываем, но самый поступок никогда не будет добрым; для человека и человечества он — несчастие (§ 20).

Понятие так называемого детерминизма, или системы, опровергающей нравственность наших действий. Учение, по которому все наши чувствования и поступки зависят будто от необходимых причин, называется детерминизмом. Вооружаясь против всех священных, непреоборимых требований человеческого духа, оно отвергает всякую свободную самодеятельность, предполагает бесконечный ряд причин и действий, следовательно, принуждение не только внешнее, но и внутреннее (§ 21).

Различие детерминизма от фатализма. Ежели учение детерминизма покоряет нравственную жизнь слепой необходимости, зиждущей, устрояющей вселенную и управляющей ее законами, то называется фатализмом, сообразно с любым изречением стоиков: "Слепой рок ведет хотящих идти, влечет нехотящих" ("Ducunt volentem fata, nolentem trahunt") (§ 22).

Ложные основания детерминизма. Детерминизм опирается на следующих ложных началах:

1) Всякое выражение воли находится в теснейшей связи с познанием добра и зла; сие познание делает принуждение воле, следовательно, человек поступает несвободно. Но пусть познание происходит по необходимым законам человеческого духа: решимость чувствовать расположение к узнанному добру и злу и приводит в исполнение то и другое совершенно свободно и не зависит от принуждений. История ужаснейших злодеев, которых совесть всегда была на стороне добродетели, подтверждает эту систему довольно ясно.

2) Всякое желание предполагает достаточную причину, следовательно, всякое желание зависит от какой-нибудь необходимости.

Начало воли есть самая воля, то есть воля есть безусловная причина своей собственной решимости и не происходит от какой-либо внешней причины.

3) Нравственная свобода предполагает, что человек может делать зло, следовательно, люди получили от природы способность ко злу (§ 23).

Хотя мы не хотели больше ни в чем возражать почтенному автору и делали выписки из его сочинения с намерением выказать достоинства его, но здесь мы невольно должны прервать на время дальнейшие извлечения и вступить в спор. Для этого мы прибегаем к его же оружию — умозрению. Первые два возражения автора против детерминизма дельны и справедливы; но третье привело в крайнее удивление. Он говорит, что если "человек чувствует иногда как бы влечение ко злу,- это показывает уже некоторый переворот в его первоначальной природе".- Это нам кажется чем-то похожим на темные мистические изречения, а мы большие пеохотники до мистицизма, и все, чего нельзя вывести из чистого разума, почитаем за мечты, хотя и невинные, но тем не менее ни к чему не ведущие. О каком перевороте в нравственной природе человека говорите вы, г. автор? — Ведь вы верите ходу человечества вперед, признаете историческое развитие человеческого духа? Если так, то, верно, этот ход начался с начала, и его точкою отправления было совсем не падение с высоты, а, напротив, подъем снизу вверх? В чем состоит ход человечества? — В стремлении к совершенству.- А совершенство? — В сознании. Следовательно, прогресс развития должен состоять в прогрессе сознания?

Кажется, против этого нечего сказать? Если автор разумеет под этим "переворотом в первоначальной человеческой природе" грехопадение первого человека, то он не так понимает его. Это грехопадение было необходимо, потому что иначе вселюбящий промысел Божий не допустил бы его, а допустив, не имел бы нужды собственным мученичеством на кресте искуплять род человеческий. Не так ли? Если же это было, значит, было предположено в вечных судьбах промысла, следовательно, необходимо должно было быть. Против этого спорить невозможно, и необходимость и значение всего этого можно вывести из разума. Прародители наши находились в состоянии невинности и блаженства, но не в состоянии сознания, которое одно есть истинная цель и причина бытия человеческого. В младенчестве всякий человек счастлив бессознательно, следовательно, можно быть счастливым и без сознания; но между тем не есть еще человек, и блаженство, которым он наслаждается, не есть то блаженство, которым он должен наслаждаться, потому что он должен сознать себя и лишиться своего блаженства, чтобы приобрести новое блаженство уже путем сознания. "Бысть первый человек Адам в душу живу, последний Адам в дух животворящ", то есть "первый человек Адам стал душою живущею; а последний Адам есть дух животворящий" (Быт. 2. 7), — сказано еще в Ветхом завете, а апостол Павел еще яснее выразил эту мысль, сказав: "а первый человек от земли, перстен; второй человек — Господь с небеси", то есть "а первый человек из земли, земной; второй человек Господь с неба" (к Коринф. XV. 47). Следовательно, очень ясна необходимость падения первого человека: он должен был сознать себя. До падения для него не существовало добра, потому что не существовало зла: о том и другом он узнал чрез сознание, следовательно, самое падение его было шагом вперед, а не понятным движением назад, было успехом, а не проигрышем, и потому чрез свое падение он только вошел в свою природу, а не исказил ее. Итак, начало зла заключается в самом человеке, так же как и начало добра, потому что то и другое вытекает, как необходимость, из его сознания. Если бы человек не имел способности делать зло, он не был бы и добр, не был бы свободен. Ум человека различает добро от зла; но воля человека избирает то или другое. Конечно, когда сознание ясно и полно, оно переходит и в нашу деятельность, то есть гармонически проявляется и в уме, и в чувстве, и в воле; но тем не менее возможность зла лежит в основании нашего духа, потому что чего нет в нас, того мы не можем ни знать, ни делать. Разумеется, мы говорим здесь о сознательном стремлении ко злу, потому что, когда человек делает зло или по невежеству или вследствие ложных понятий о добре, он прав пред высшим законом нравственности. Убеждение все оправдывает, все освящает, потому что всякое убеждение есть религия и может иметь своих мучеников, которые, воюя, по своему бессознанию, против истины, и падали (?) все-таки за истину. Человек только грешит против нравственности, когда мыслит недобросовестно, то есть когда, понимая истину, не хочет принять ее, потому ли, что ему жаль расстаться с своими старыми идеями, как юноше с игрушками младенчества, из которого он только что вышел, или потому, что эта истина унижает его в собственных своих глазах, обличая его эгоизм, ничтожество. Итак, мы думаем, что на последнее основание детерминизма самым лучшим опровержением есть то, что "начало воли есть самая воля" и что, следовательно, человек, сделавший что-нибудь дурное, никогда не должен себя оправдывать тем, что "если это сделалось, то должно было сделаться", но всегда должен сожалеть о том, что это сделалось, и твердо решиться впредь этого не делать, потому что, повторяем словами самого г. Дроздова, и начало воли есть самая воля.

Четвертое основание детерминизма состоит в том, что будто бы "свобода воли противоречит божественному всеведению, потому что человек может поступать не иначе, как Бог предвидит". Г-н Дроздов опровергает это основание тем, что воля человеческая согласна с волею Божиею. Это совершенно справедливо: воля человека сообразна с волею Бога, точно так же как Слово Божие сообразно с законами человеческого разума: "И соблюдающий заповеди его, в нем пребывает, и той в нем" И о сем разумеем, яко пребывает в нас от Духа: "Его же дал есть нам", то есть "Соблюдающий заповеди Его (Бога) пребывает в Нем, а Он в том. А что Он пребывает в нас, сие мы узнаем по Духу, который Он нам дал", — говорит апостол Иоанн (посл. Иоанн. III. 24), и: "Егда же покорит Ему всяческая, тогда и сам Сын покорится Покоршему ему всяческая, да будет Бог всяческого и во всех", то есть "Когда же все покорится Ему, тогда и сам Сын покорится Покорившему все Ему, дабы Бог был все во всем", — говорит апостол Павел (к Коринф. XV. 28).

Понятие и два рода совести. Совесть есть первоначальное чувство добра и зла, основанное на существе духовной природы человека. Она раскрывается в человеке вместе с развитием ума и обнаруживается, как совесть добрая, во всем чистом и справедливом образе деятельности и характера человека, но она становится совестию злою, угрызающею при всяком незаконном чувствовании или поступке существа свободного и разумного.

Примечание. Совесть, рассматриваемая в двух вышеупомянутых отношениях, разделяется на предыдущую и последующую. Первая предшествует поступку и состоит в сознании нравственного закона и обязанностей, возлагаемых им на свободу воли нашей; последняя следует за поступком и оправдывает или осуждает человека, производя в нем сознание свободного исполнения или преступления закона (§ 27).

Здесь мы опять невольно принуждены остановиться, чтобы спросить автора: из каких начал и вследствие какой необходимости вывел он это подразделение? Оно кажется нам совершенно произвольным, а следовательно, и несправедливым: то, что автор называет "сознанием нравственного закона и обязанностей, возлагаемых им на свободу воли нашей", есть дело разума, а отнюдь не совести; следовательно, его "предыдущая" совесть принадлежит к казуистике, а не к нравственной философии.

Должно смотреть на совесть, как на существенную принадлежность нашей природы. Совесть принадлежит к существенным свойствам духовной природы человека и никак не может быть следствием воспитания или каких-нибудь общественных господствующих привычек. Если бы то идя другое было справедливо, то мы могли бы когда-нибудь обойтись без сего внутреннего судии. Но опыт уверяет, что хотя можно усыпить совесть, но никак нельзя совершенно искоренить ее в человеческом духе. — Из одного мира она сопровождает нас в другой (§ 28).

Есть люди, которые отрицают существование совести и почитают ее за предрассудок, основываясь на бесконечной разности понятий о добре и зле у разных народов. "У нас, — говорят они, — уважение к родителям и к старости есть одна из священнейших обязанностей, нарушение которой влечет за собою угрызение совести; но у многих диких народов дети вешают на деревьях своих престарелых родителей и исполняют это варварское дело как предписание закона или религии, неисполнение которого влечет за собою угрызение совести; у нас человеколюбие оказывается даже личным врагам; дикие мучат и едят своих пленников. У нас мщение есть порок, у варваров оно добродетель; следовательно, что ж такое совесть, если она в одном месте награждает за то, за что наказывает в другом, и наоборот?" Здесь явная ошибка, происходящая оттого, что следствие принято за причину, то есть совесть за разум. Определим, что такое совесть. Человек создан для сознания и потому может быть счастлив только вследствие сознания, следовательно, сознание есть его нормальное, естественное, а потому и блаженное состояние, которое проявляется в равновесии человека к самому себе, в мире и гармонии с самим собою; бессознательность же есть состояние неестественное, болезненное, разрушающее равенство человека с самим собою, мир и гармонию его духа, следовательно, разрушающее его счастие. Итак, совесть добрая есть состояние сознания, злая — состояние бессознания. Первая условливает наше счастие, даже и в случае потерь, лишений, страданий, горестей, потому что, лишаясь счастия внешнего, мы не лишаемся счастия внутреннего, происходящего от сознания и состоящего в спокойствии и гармонии духа; вторая же, и при внешнем счастии, состоящем в исполнении наших эгоистических желаний, лишает нас внутреннего счастия, которое одно истинно и удовлетворяюще, потому что приводит наш дух в неравенство, в дисгармонию с самим собою вследствие бессознания. Выньте рыбу из воды, она издохнет, потому что вода есть стихия, которою она дышит; лишите человека сознания, он будет несчастлив, потому что сознание есть стихия его духовной жизни. И потому, когда человек делает то, чего, по его сознанию, ему не должно делать, он разрушает свою внутреннюю гармонию, потому что поступает против сознания. Если человек наслаждается полным счастием, и внешним и внутренним, и если, не имея твердости лишиться внешних выгод, условливающих его счастие, он, для сохранения их, поступит недобросовестно, — то непременно лишается не только своего внутреннего счастия, но и внешнего, потому что не внешнее счастие условливает внутреннее, а внутреннее внешнее. Напротив, хотя человек, который бы оставил своего отца, свою мать, братьев и сестер, жену и детей, составлявших счастие его жизни, и свое достояние, обеспечивавшее его счастие, оставил бы все это для того, чтобы не поступить против своего убеждения и подлостию не купить обладание условиями своего счастия, словом, для того, чтобы не нарушить Заповеди Спасителя: "Иже любит отца или матерь паче Мене, несть Мене достоин; и иже любит сына или дщерь паче Мене, несть Мене достоин; и иже не приимет креста своего и в след Мене не грядет, несть Мене достоин"; хотя, говорю я, такой человек и был бы мучеником, страдальцем, но все не лишился бы своего внутреннего блаженства, то есть все бы остался равен самому себе, в мире и гармонии с самим собою, и еще в большей гармонии, нежели был прежде, потому что в самом страдании нашел бы новое, высокое блаженство, состоящее в сознании исполненного долга, поддержанного человеческого достоинства, хотя страдание тем не менее осталось бы страданием. Итак, вот что совесть — сознание гармонии или дисгармонии своего духа. Очевидно, что она есть только следствие сознания хорошего или дурного поступка, а не самое сознание, и потому не может направлять нашей деятельности, которая должна управляться непосредственно самим разумом или сознанием; другими словами, мы не совестью понимаем, что хорошо или дурно, а сознанием. Следовательно, если дикарь душит своего престарелого отца, то он делает это не по внушению своей совести, а по внушению своего разума, и следовательно, он совершенно прав пред своей совестью, и очень естественно, что она не только не должна наказывать его за подобный поступок, но еще должна наградить, потому что совесть никогда не должна быть во вражде с убеждением. Итак, у всех народов могут быть различные понятия о добре и зле, смотря по степени их сознания, но совесть везде одна и та же, и отрицать ее существование различием правил нравственности у разных народов значит еще несомненнее утверждать ее существование.

Какие нужны побуждения для нравственно доброго поступка? Для того чтобы поступок был совершенно добрым, требуется, чтобы побудительными причинами деятельности нравственно разумного существа были! 1) познание добра и 2) любовь к добру и первообразу всего доброго.

Ибо не только внешнее действие должно быть добрым, но и самое чувствование, или, что одно и то же, самое намерение, которое составляет душу поступка. Посему совершенно добрый поступок есть принадлежность только человека с образованным умом и сердцем. Впрочем, само собою разумеется, что доброе намерение не может оправдать худого поступка; или добрая цель не может облагородить низкого средства (§ 30).

Понятие поступков нравственно безразличных. Нет в нравственном смысле поступков безразличных, то есть пет никакого свободного поступка, который бы не был ни добр, ни худ. Ибо в области нравственной все возможные отношения жизни нашей должны быть определены чистотою чувствования. Здесь все зависит от того, с каким намерением мы поступаем; но намерение никогда не может быть безразличным, потому что оно всегда должно быть направлено к высочайшему добру; следовательно, невозможно никакое действие, в нравственном отношении безразличное.

Только те поступки могут считаться безразличными, которые не имеют никакого отношения к свободе. Но они по сему самому не относятся к нравственному бытию человечества (§ 31).

Все это прекрасно и верно, потому что выведено из законов необходимости, а не из опыта. Особенно замечательны две мысли. "Совершенно добрый поступок есть принадлежность только человека с образованным умом и сердцем",- говорит автор, и говорит глубокую истину. Есть люди с зародышем в душе всего великого и прекрасного, но не развившие этого зародыша сознанием, и потому они способны только к мгновенным порывам к добру и делают поступки, которые противоречат всей остальной их жизни. Добрые поступки у них бессознательны и потому не имеют никакого достоинства, никакой цены, потому что они не суть следствие их воли, но следствие их организма. Зародыш всего прекрасного скрывается в нашем организме, и, пока он не разовьется сознанием, все хорошие поступки будут плодом его животности, произведением его горячей крови и обильным электричеством нерв, другими словами, будут бессознательны. Только тот чувствует человечески, а не животно, кто понимает свое чувство и сознает его. У такого человека прекрасный организм есть средство, а не причина его совершенства, потому что причина совершенства должна заключаться в сознании и воле. И потому-то справедливо, что истинно добр только тот, кто разумен; а разумен только тот, кто свободен, следовательно, только те поступки, которые происходят прямо из пашей свободы, могут назваться добрыми, а не те, которые проистекают из животного инстинкта. Иначе верная собака и послушная лошадь были бы существами самыми добродетельными. И потому, по нашему мнению, нет ничего жалче и ничтожнее тех людей, в похвалу которых нельзя сказать ничего, кроме того, что они "добрые люди". Верно, всякому случалось называть кого-нибудь вслух пустым малым и слышать в защищение его тысячу голосов, которые кричат: "Да он добрый человек!" Конечно, такой "добрый человек" точно добрый человек, но только в смысле французского выражения "bonhomme" [простак (фр.)], и очень хорошо напоминает собою верную собаку и послушную лошадь.

"Нет никакого свободного поступка, который бы не был ни добр, ни худ, потому что поступок есть результат намерения, а намерение никогда не может быть безразлично", — говорит автор, и также говорит глубокую истину. Если поступок вышел из сознательного желания сделать добро, он добр, хотя бы и не достиг своей цели и не произвел никаких благих следствий; если же в намерение примешивался расчет эгоизма, поступок дурен, безнравственен, хотя бы и произвел благие следствия; добро тогда только добро, когда оно само себе цель. Белое не может быть черным, а черное белым; кто не умен, тот глуп, кто не благороден, тот подл; с истиной не может и не должно быть торга, договоров, условий и уступок. Когда богач, спрашивавший Христа о средствах к спасению, не согласился раздать бедным своего богатства и идти вслед за Спасителем, — он был лишен Царствия Божия, хотя и от юности строго выполнял все правила закона веры. Кто сознает необходимость усовершенствования и ежеминутно не улучшается столько, сколько может, тот подл, хотя бы он был выше тысячи людей, хотя бы целые тысячи признавали в нем идеал благородства, подл перед самим собою, виноват и преступен пред высшим судом нравственности, перед судом своей совести. Кто говорит: "Я знаю то и то, с меня довольно этого", или "Я возвысился до такой степени, что я лучше многих, с меня этого довольно", — тот богохульствует, потому что идеал человеческого совершенства есть Христос, следовательно, всякий обязан стремиться к возвышению себя до этого идеала; достигнет ли он его или нет — это не его дело; по крайней мере он должен работать над собою каждую минуту, чтобы с лихвою возвратить Господу полученный от него талант. Кто говорит, что человеку невозможно возвыситься до Христа, так как он Бог, тот богохульствует, потому что Христос только для того и явился на землю, чтобы дать людям образец жизни, и хотя он был Бог, но все понимал и все переносил человечески, потому что перед Своим страданием "начал скорбеть и тужить" и говорил апостолам: "Прискорбна душа Моя до смерти" и молил Отца: "Отче мой, аще возможно, да мимо идет от Меня чаша сия" и увещевал учеников своих бдеть и молиться, потому что "дух убо бодр, плоть же немощна". Кто же отрицает в себе способность к усовершенствованию по слабости ума и недостатку чувства, тот отрицает, что он создан по образу и подобию Божию, тот отказывается от человеческого достоинства и не только не имеет права называть людей своими ближними и братьями, но даже не имеет права употреблять себе на пользу скотов, потому что равный равного не имеет права делать своим рабом, и брат брату никогда не служит.

Молитва. Молиться — значит жить в присутствии Божества. Ибо молитва есть беседа нашего духа с Богом; она бывает или внутренняя, когда заключается в тихом созерцании Божества, созерцании, глубину коего не в состоянии выразить никакие слова, или внешняя, когда изливается в слове, когда язык невольно движется от избытка сердечных чувствований.

В обоих случаях молитва питает ум и сердце человека, просвещает рассудок и укрепляет волю, ибо, кроме того, что дух наш не может не делаться совершеннее, возвышаясь к идеалу всех совершенств, во все времена и всеми народами признаваема была необходимость молитвы, и пренебрежение ее почиталось признаком совершенного упадка духа и чрезвычайной его привязанности к земному (§ 37).

Здесь мы опять невольно останавливаемся, но уже для того, чтоэы вполне согласиться с почтенным автором и отдать должную справедливость его мышлению. Он сказал о молитве очень немного, но так как в этом немногом заключается определение молитвы, выведенное из разума и основанное на законе необходимости, то это немногое заключает в себе бесконечный ряд последовательных идей, которые можно из него вывести,- словом, заключает в себе целую теорию, целую философию молитвы, как малое зерно заключает в себе огромное дерево. Тут уже не нужно прибегать к пошлой казуистике, которая, заметим мимоходом, относится к умозрению точно так же, как подьяческое крючкотворство к юриспруденции. "Молиться значит жить в присутствии Божества, потому что молитва есть беседа нашего духа с Богом" — такими немногими словами определяет автор молитву, и из его краткого определения всякий может вывести полную теорию молитвы. По нашему мнению, в котором мы глубоко убеждены и которое поэтому почитаем истинным и непреложным, эта теория непременно должна быть такая, какова следующая: жизнь человеческая разделяется на две стороны — на бессознательную и сознательную, иначе — на небесную и земную, или человеческую и животную, так что каждое мгновение человека есть необходимо или богохульство или молитва, дань небу или жертва Ваалу, служение Богу Живому или поклонение князю тьмы! Объяснимся. Человек есть орган сознания природы, следовательно, человек создан для сознания. Для достижения этой цели он снабжен средствами, чисто материальными, которые только чрез прогрессивный ход его сознания переходят в орудия духовные. Вне формы нет и не может быть никакого проявления идеи, и вот для чего бессмертный дух человека облечен в слабую, тленную персть, и вот почему беспредельная вселенная, эта бесконечная цепь миров, есть не что иное, как бы тело Духа Божия, который всего торжественнее и всего яснее проявляет себя в человеческом сознании. Итак, наша плоть есть наше средство, наше орудие, потому что человек есть сперва животное, а уже после делается духом. Прежде всего ему надобно иметь живую, раздражительную чувственность; из чувственности вытекает чувство или это темное, необъяснимое стремление к бесконечному; а сознанное чувство есть дух. Сильная вспыльчивость, живая способность предаваться и зверскому гневу и необузданной радости, непомерное эгоистическое самолюбие, стремительные порывы к наслаждению — суть признаки прекрасной организации, из которой выходит и эта сила и мощь характера, не знающего препятствий в мире, из которой выходит и это тревожное стремление к бесконечному, эта таинственная тоска по чем-то неведомом, словом, из нее выходит то, что мы называем "чувством". Кто не имеет этой животной организации, для того невозможно слишком большое развитие духа, но кто постепенным развитием своего сознания не убил, или, вернее сказать, не покорил себе этой животности, тот и остается только животным, и животным самым отвратительным. Итак, ясно, что наша плоть есть наше оружие, наше средство, но не наша цель, которая состоит в сознании. Но люди часто принимают средство за цель и цель за средство. Земную жизнь и наслаждение земными благами они почитают конечною целию своего бытия; в развитии своей чувственности поставляют назначение культуры и душевное развитие до известной степени почитают только украшением материяльной жизни: это составляло практическую философию древнего мира и религию восьмнадцатого века. И поэтому-то жизнь людей и разделяется на две стороны — на богохульство и молитву. Человек богохульствует, когда, забыв, что он должен пить и есть для того, чтоб жить, а не жить для того, чтоб пить и есть, и что пища и питие есть средство для поддержания его бытия, а не для наслаждения; человек богохульствует, когда посвящает все средства своего ума, всю силу своих способностей, всю деятельность своего духа для приобретения серебра и золота, забыв, что этого серебра и золота ему нужно не больше того, сколько ему нужно его для поддержания своего существования, чтоб освободить дух свой от зависимости от внешней жизни и дать ему возможность свободно и беспрепятственно развиваться; человек богохульствует, когда употребляет язык свой на празднословие и сла(во)словие, забыв, что слово есть орудие идеи, которая от Бога; человек богохульствует, когда тратит свое время на ничтожные забавы и наслаждения, в которых не участвует ни ум, ни сердце, забыв, что краткий срок его существования дан ему на подвиг великий — на сближение с Богом, и что его наслаждения должны состоять только в истине, благе и красоте. Да — во всех этих случаях человек богохульствует, потому что унижает свое человеческое достоинство, отклоняется от цели, разрывает свою связь с Богом, буйно и крамольно отлагается от него и переходит на сторону Ваала, позлащенного идола мира сего, и поклоняется ему. Но человек молится, когда, сделав себе кумир из своего убеждения, с веселием и радостию несет и свое счастие и самого себя на жертву этому божеству и хочет лучше пасть под развалинами вселенной, нежели изменить ему; человек молится, когда, в минуту сознания своего нравственного унижения, своего поруганного человеческого достоинства, своего забытого долга, твердо и мужественно решается сбросить с себя позорное ярмо ничтожных слабостей и разорвать постыдные путы мелочных отношений жизни, препятствующих ему (идти) свободно и победоносно к высокой цели его бытия; человек молится, когда, по вечному, таинственному закону гармонии противоположностей, обручается душою с другою душою, когда в этой душе осуществляются для него и его стремление к истине, благу и красоте, и все, чем мило прошедшее, прекрасно настоящее, благодатно будущее, и все, что дает жизнь здешняя, что обещает загробная, и все великое и святое бытия, и когда в ней, в этой душе, в этом другом его Я, он почерпает и жар убеждения, и силу веры, и энергию воли, и когда его чувство, вместо того чтоб быть темным, трепетным предощущением бесконечного, заключит его в себе, перейдет в него и сольется с ним, как внушение бытия, самого для себя существующего, самим собою радующегося, нераздельного и тождественного с блаженством; когда его любовь к избранному предмету перейдет в ту миро-объемлющую любовь, которая не ограничивается землею и живущими на ней, но объемлет собою и солнцы, разливающие жизнь и свет по беспредельному творению Божию, и звезды, мерцающие для нас темными надеждами, как залог продолжения нашего бытия, и мириады миров, которым нет конца, нет предела, и всю пучину жизни, света и сознания, которая от вечности живет сама собою и для себя самой... Человек молится, когда, стоя над развалинами разрушенного счастия жизни, над гробом того, что некогда, во дни веселия и радости, сливало его жизнь с общею жизнию вселенной, с тяжким стоном и жгучими слезами, сознает, что для него еще не все кончилось в этой жизни, что для него наступает другая эпоха блаженства, страшного и грозного, блаженства жить не для себя, а для долга, и решается святилище души своей превратить в алтарь воспоминания, где будет мелькать для него грустный образ потерянного друга, когда-то так пламенно любившего его, так горячо верившего ему, такою полною чашею лившего на него блаженство, и в нем, в этом воспоминании, горестном и раздирающем душу и вместе сладостном и отрадном, находит и свое счастие и силу к перенесению тяжкого креста, пока не ударит час нового соединения в новой жизни... Человек молится, когда творит великое или удивляется великому в ближнем; человек молится, когда, посвящая себя исследованию истины, при свете ночной лампы, безмолвной свидетельницы его высоких подвигов, внезапно объятый священным трепетом, открывает какой-нибудь общий мировой закон, из которого выводится и объясняется целый ряд частных явлений; человек молится, когда, томимый — жаждою знания, изучает науку в трудах жрецов ее и с каждою минутою удостоверяется, что мало-помалу исчезает пространство, разделяющее его с природою, что эта природа, дотоле чуждая и враждебная ему, приобщается, в акте сознания, к его существу и приходит в единство и гармонию с его духом; человек молится, когда в святую минуту наития свыше он исчезает в пучине мировой жизни и выносит из нее новые миры жизни, новые образы бытия, и передает их в поэтических символах, и словом, звуком, краскою выражает то, для чего нет слов на языке человеческом, что понимается одним только чувством, и то в светлую минуту восторга, когда наше Я, соприкасаясь к общей жизни вселенной, переносит ее в себя и, усиленное, усугубленное до бесконечности, живет новою, усиленною жизнию; человек молится, когда, слушая или созерцая произведение творческого гения, из мира внешних отношений жизни переносится в мир высший и, с полным сознанием своего блаженства, тоскливо порывается к чему-то бесконечному, как бы бессознательно желая заключить в себе весь мир и себя ощутить во всем мире. Да — во всех этих случаях человек молится, потому что во всех этих случаях он ощущает в себе присутствие Божества и себя чувствует в Божестве, и каждое мгновение, когда с ним творится чудное, когда весь организм его приходит в гармоническое соотношение с организмом всей вселенной и делается как бы настроенною арфою, издающею согласные звуки от малейшего сотрясения, и он дрожит и трепещет, и горит и хладеет, и томится сладкою мукою, и плачет без горя, и веселится без радости, и дышит бурно и порывисто, и умирает от полноты и избытка блаженства,- всякое такое мгновение есть беседа нашего духа с Богом, есть — молитва. Но есть еще состояние души нашей, которое не есть ни молитва, ни богохульство,- это когда мы выполняем необходимые, хотя и пошлые, условия жизни. Но и эти минуты могут быть человеческими, когда мы смотрим на исполнение обязанностей такого рода, как на необходимую жертву, условливающую нашу внутреннюю жизнь, смотрим на них как на средства, а не на цель, и исполняем их с неудовольствием. Но истинное состояние человека должно быть состояние молитвы, состояние восторга, когда для него исчезают все отношения житейские, когда он становится выше земных нужд, забот, радостей и огорчений, словом, когда он перестает быть членом только своего семейства, гражданином только своего отечества, жителем только своей планеты, но когда он живет общею жизнию мироздания, а жить такою жизнию значит приобщаться существу Божию, значит — молиться!..

Теперь мы думаем, что довольно познакомили наших читателей с брошюркою г. Дроздова, но хотим сделать из нее еще одно извлечение и поговорить по поводу этого извлечения, содержание которого касается одного из важнейших вопросов нравственной философии. В его "частной или прикладной" нравственной философии есть глава под титулом: "Нравственная жизнь, рассматриваемая в гармонии с нами самими".

Основание сей гармонии. Согласие нравственного бытия с нашею собственною личностию проистекает из благочестивой уверенности в том, что мы не принадлежим исключительно нам самим, но составляем собственность Божества и человечества. В сем случае нравственное чувство разливает свой свет, свою жизнь на тело и дух человека, имея непосредственным предметом своим тот долг, которым мы обязываемся сохранять себя и облагороживать (§ 42).

Человек должен стремиться к своему совершенству и поставлять свое блаженство только в том, что сообразно с его чувством, разумом, что он сознает своим долгом: вот основной закон нравственности. Причина этого закона заключается в нем же самом, то есть в том, что человек есть человек, орган сознания природы, сосуд Духа Божия, и еще в том, что человек есть член великого семейства, которое называется "человечеством". Итак, этот закон совершенно условливает и определяет значение человека и его обязанности. Человек носит в душе своей все зародыши, все элементы той степени сознания, до которой ему назначено достигнуть; но развитие этого сознания невозможно для него самого, отдельно взятого, потому что развитие требует толчков и побуждений извне, а эти толчки и внешние побуждения происходят от симпатии, связывающей людей между собою, и взаимных отношений, существующих между ними. Симпатия человека к людям происходит от его родственности с ними, от тождественности его стремления и цели с их стремлением и целью, так что в них он любит себя, а их любит в себе; другими словами, его сознание любит их сознание, то есть сознание самого себя в другом субъекте, потому что любовь есть сознание, сознающее самого себя и в сознании самого себя ощущающее блаженство. Иначе чем бы объяснили мы, что всякий человек любит только людей, которые стоят с ним на более или менее равной степени сознания, и что он не только совершенно равнодушен и холоден к людям, которые стоят на несравненно низшей степени развития или совсем не обнаруживают никакого стремления к развитию, но даже чувствует к ним отвращение, род ненависти, так что ему несносен их вид, тяжела их беседа, словом, мучительно всякое соприкосновение с ними? Взаимные отношения людей происходят от разности степеней и разносторонности их сознания, посредством которых люди взаимно действуют один на другого. Первоначальною причиною соединения людей был инстинкт материяльных нужд, а самое соединение их — союзом против внешней природы, угнетавшей людей в их диком состоянии. Из сознания этих материяльных нужд родился инстинкт потребностей нравственных; из сознания потребностей нравственных развилось чувство симпатии, а сознанная симпатия есть любовь. И вот происхождение жизни семейной, общественной и, наконец, общечеловеческой. Всякий человек развивает собою одну сторону сознания, в развивает ее до известной степени; а возможно конечное и возможно всеобщее сознание должно произойти не иначе, как вследствие этих разносторонних и разнообразных сознаний; в поэтому одному человеку невозможно достигнуть полного и совершенного развития своего сознания, которое возможно только для целого человечества и которое будет результатом соединенных трудов, вековой жизни и исторического развития человеческого духа. Следовательно, всякий индивид есть член, есть часть этого великого целого, есть его сотрудник и споспешествователь к достижению его цели, потому что, развивая свое собственное сознание, он необходимо отдает, завещевает его в общую сокровищницу человеческого духа. Каждый человек должен любить человечество, как идею полного развития сознания, которое составляет и его собственную цель, следовательно, каждый человек должен любить в человечестве свое собственное сознание в будущем, а любя это сознание, должен споспешествовать ему. И вот его долг, его обязанности и его любовь к человечеству. Эта сладкая вера, это святое убеждение будущего блаженства человеческого рода должны обязывать нас к нашему личному, индивидуальному усовершенствованию и должны давать нам силу и твердость в стремлении к нему. Иначе что ж бы такое была наша земная жизнь? Какой бы смысл имело наше тревожное стремление вперед, наша жажда улучшения и обновления? Не было ли бы все это калейдоскопическою игрою бессмысленных теней, пустым оборотом колеса около своей оси, утвержденной на воздухе, — колесо беспрестанно вертится, а с места ни шагу? Что же бы такое были эти мировые перевороты и потрясения; это беспрестанное изменение нравственного состояния человечества? Что же бы такое было и наше сознание, если бы оно имело определенные границы и было бы исключительным достоянием одних избранников какой-то слепой судьбы? Нет — уничтожьте необходимость совершенствования целого человечества — и вы лишите человеческое бытие и смысла и значения; уничтожьте веру в эту необходимость — и вы лишите человека всей его нравственной жизни, унизите его в собственном сознании. Нет — она будет, она наступит, пора этого преображения мира, когда, по глаголу апостола Петра, "будет новая земля, новое небо, в них же обитает правда", когда, по глаголу апостола Павла, "и сама тварь освободится из рабства тления в свободу славы сынов Божиих". "Но когда же наступит это время?"-спрашивают с насмешкою сильные мира сего. — Несмысленные, разве не видите, разве не замечаете, что уже наступает оно, наступает Царствие Божие? Разве не помните, что сказал Господь фарисеям, спрашивавшим Его о том же? "Не придет, — отвечал Он им, — не придет Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь; или: там; ибо Царствие Божие внутрь вас. Да — оно внутрь нас, оно есть свобода нашего духа, гармония нашей воли с нашим сознанием; полная и совершенная победа нашей нравственной природы над внешнею природою, законов разума над законами необходимости. Оно есть добродетель без усилия, без борьбы со злом, исполнение долга по любви, по стремлению к блаженству, а не по страху наказания; оно есть ощущение бесконечного блаженства в том, что разумно и справедливо. И вот почему Фихте сказал, что государство, как все человеческие постановления, стремится к собственному уничтожению и что цель всех законов есть — сделать ненужными все законы; и вот что значат слова апостола Павла: "Грех бо вами не обладает: несте бо под законом, но под благодатию". Да — оно наступит, это время Царствия Божия, когда не будет ни бедного, ни богатого, ни раба, ни господина, ни верного, ни неверного, ни закона, ни преступления; когда не будет минут восторга, но целая жизнь будет беспрерывным мгновением восторга, когда дисгармония частных сознаний разрешится в единую полную гармонию общего сознания; когда все люди признают друг в друге своих братии во Христе и, подав другу руки, составят общий братский хор, и этот хор будет не тою песнею бессознательной радости и детского веселия, которую пело древнее младенческое, животное и неодухотворенное человечество, наслаждаясь всею полнотою развития материяльной жизни на лоне матери-природы, лелеявшей своих любимых чад, — но важным и торжественным гимном высшего сознательного блаженства, этого блаженства гармонического, созерцательного, спокойного, без горя и без радости, без стонов земной муки и без кликов безумного веселия, без волнения страстей и желаний, словом, гимн сознания, блаженного тем, что оно сознание.

- Но, — говорят сильные мира сего,- пусть осуществится на земле эта идеальная, мечтательная утопия; но зачем же не насладятся ею все те, которые своим участием в общей человеческой жизни, своими подвигами на поприще самосовершенствования приготовили ее! Зачем они были только ступенью к блаженству других, а себе взяли на долю одно страдание? Да и самые те, которые дождутся этой эпохи всеобщего сознания, разве они будут вечно блаженные, разве сознание сделает их бессмертными?!.. Мечта, мечта — больше ничего!..- Несмысленные, если это мечта, то что же составляет вашу действительность? Неужели ваши нищенские наслаждения благами внешней жизни? Как же ограниченны ваши желания, как же тесен горизонт вашей духовной сферы? Из чего же вы живете, из чего страдаете? Жалкие слепцы, тот уже получил, кто желал; тот уже достиг, кто стремился; тот уже насладился высшим блаженством, кто сознал его возможность; тот уже жил в Царствии Божием, кто носил в груди своей трепетное предощущение Царствия Божия; тот уже был в нем, кто, при мысли о нем, испытывал этот священный трепет, который чувствует человек, думающий слышать с неба откровение высших тайн бытия или думающий созерцать перед собою таинственное видение в образе пришельца из другого высшего мира; да, говорю я вам, тот уже знал Царствие Божие, у кого, при одной мысли о нем, дрожали на глазах слезы исступления и кто, при одной мысли о нем, томился сладкою грустию, и горел, и любил, и молился. Когда у человека была хотя одна такая минута, то, как ни кратка она, никто и ничто не отнимет ее у него: она, есть неотъемлемое сокровище его жизни, она действительна, реальна, потому что действительно только то, что дает нам жизнь внутренняя, и мечтательно только то, что получаем мы от жизни внешней и что поэтому проходит, не оставляя ни следа, ни воспоминания. -Все так, — возражаете вы мне, — но действительно и верно только то, что вечно, бесконечно; а все преходящее, все оканчивающееся есть ничтожно и презренно, хотя бы это называлось и сознанием или блаженством сознания. — Вы правы,-отвечаю я вам,- ничего нет тягостнее и уничижительнее, как мысль о мгновенности и конечности всего существующего в форме или в идее, потому что эта мысль противна законам нашего разума, противна чувству бесконечного, которое лежит в основании нашего организма и которое есть пружина наших бессознательных порывов к сознанию, следовательно, противна нашей духовной природе. Но это не только (не) уничтожает веры в бессмертие, но, напротив, питает ее: что несообразно с законами нашего духа, то ложно, следовательно, мысль о мгновенности и конечности человеческой жизни есть мечта, а мысль о бессмертии есть действительность. Вселенная вечна, в природе нет смерти, нет уничтожения, но есть видоизменение; метаморфоза есть символ природы. Если материяльная, бессознательная природа вечно жива и неумирающа, то тем более наш дух. Сознание бесконечно, как вселенная, но оно возможно только под формою пространства и времени, следовательно, конечного сознания, как свободного от всякой формы и исключающего все, кроме себя, нет и быть не может, а есть прогрессивное и бесконечное приближение к нему, без достижения его. Из этого закона, который есть закон необходимости, выходит, тоже необходимо, закон нашего бессмертия, нашего индивидуального существования за гробом, под новою формою, но с сознанием прежнего сознания, без которого нет индивидуальности. Человек создан для сознания, следовательно, и его жизнь должна состоять в беспрерывном развитии этого сознания, а так как сознание бесконечно, то и жизнь человека должна быть беспрерывным и никогда не оканчивающимся переходом из низшего сознания в высшее. Развитие сознания есть беспрерывный ход вперед, следовательно, точкою его отправления в будущей жизни должна быть точка его остановления в прежней; и вот награда добра, необходимая, вытекающая из самого добра. Поэтому жизнь бесконечна, а смерть есть только перемена низшей формы на высшую. Иначе какое бы значение имели все эти мириады миров, это пространство без границ, эта материя без конца? И неужели в этой бесконечной вселенной, в этой бездонной пучине создания, наша земля есть центр, а все прочие миры ее аксессуары, ее принадлежность? — Мечта, мечта! — восклицаете вы насмешливо! — Нет, — повторяю я вам, — то не мечта, что лежит в основе нашего духа, что не противоречит законам нашего разума! — Но нам нельзя знать того, что выше нас: только смерть может разрешить задачу бытия. — Все так, но зачем же нам дано это стремление к разрешению того, что неразрешимо; что значит это беспокойство, эта тревога нашего духа, который приходит в какое-то страдательное состояние, в какую-то мучительную дисгармонию с самим собою, пока не удовлетворит себя сознанием! Неужели это стремление мечта? Если мечта, то мечта и разум наш, а он не мечта, иначе бы мы должны были признать за мечту и нас самих и все существующее и почесть бы себя свободными от всякого долга, всякой обязанности, наравне с животными.- Но и этого доказательства вам мало? Обратитесь же внутрь самих себя, проникните в сокровенное святилище вашего духа и посмотрите, не найдете ли в нем потребности бессмертия, а вследствие этой потребности и несомненности Царствия Божия и здесь, на земле, в общем сознании человечества, и там, за гробом, в бесконечном продолжении этого сознания? — Но вы опять отвечаете мне насмешливою улыбкою? Стало быть, вы не находите в себе Царствия Божия? Так и не ищите же его, не верьте ему, его нет для вас и не будет, потому что оно внутрь нас! Вы не дети Божии и не наследники Божии и не сонаследники Христа, как говорит апостол Павел. Ваше тело гнилой труп, а не храм Бога Живого; ваш дух есть дух отрицания, дух тьмы, а не дух веры и света. Для вас все чудеса, что не хлеб, который вы едите, что не мишура, которою вы забавляетесь: для вас не чудеса только жизнь мира и — его сознание — человек. У вас нет веры в жизнь человечества и исторический прогресс ее, потому что у вас нет веры в свое собственное человеческое достоинство, нет веры в свое чувство и свой разум, или, лучше сказать, у вас нет чувства, нет разума. Для вас история человечества не есть стройное развитие одной идеи, а бессмысленная сказка, без начала, без конца, без середины, без порядка и связи. Для вас нет наслаждения прекрасным; для вас одно наслаждение — пачкать все прекрасное в той грязи, в которой вы пресмыкаетесь. Так пресмыкайтесь же в грязи, дети мрака и ненависти!..

Нет — не мечта, не призрак она, эта жизнь, чудесная и таинственная, и не сказка она, недосказанная и бессистемная, но драма, полная движения и силы, эпопея, величественная и стройная, эпопея индийская, разрешающаяся на тысячи эпизодов, из которых каждый есть особенная поэма и которые все связаны единством начала и образуют собою одну великую поэму, чем дальше идущую, тем шире и могущественнее развивающуюся, тем чудеснее и заманчивее блистающую таинственным и немерцающим светом своего содержания, один раз начинающаяся и никогда, никогда не оканчивающаяся... Не напрасно же лучезарное солнце так величественно обтекает голубое, далекое небо и проливает на нас и свет и теплоту, и жизнь и радость; не напрасно мерцают для нас звезды — таинственным блеском и томят душу нашу тоскою, как воспоминание о милой родине, с которою мы давно разлучены и к которой рвется душа наша; не напрасно все миры связаны между собою электрическою цепью любви и сочувствия, и все живущее, все дышащее составляет звено в этой бесконечной цепи; не напрасно человек и родится и умирает, и веселится и скорбит, и горячо любит милое, и горько рыдает, лишаясь его, и не переживает своих склонностей, и, стоя на праге вечности, вспоминает о них еще живее, и рыдает о них еще горше, и сладки ему слезы его; не напрасно человек стремится к какому-то блаженству и ищет его всю жизнь, ищет его и в шумных наслаждениях юности, и в безумном упоении пиров, и в ужасах кровавых битв, и в тревогах опасностей, и в обольщении славы, и в очаровании власти, и в неге бездействия, и в сладости труда, и в утешениях религии, и в свете знания, и в наслаждении искусствами, и в любви другого сердца, и... нередко в тиши монастырской кельи, в борьбе с своими желаниями, в печальном наслаждении заживо рыть себе могилу своими собственными руками!.. И горе ему, если он искал этого блаженства путем ложным, если думал обрести его в исполнении своих бессознательных, эгоистических желаний; и благо ему, если он искал его там, где оно есть, искал его в сознании и путем сознания!.. Нет — еще раз — жизнь не мечта, не призрак; много в ней дурного, но еще больше прекрасного: есть в ней слабости, пороки, злодеяния, но есть и слезы раскаяния, жгучие и вместе отрадные слезы раскаяния, в глухую полночь, перед крестом распятого за нас; есть падение, но есть и восстание; есть стремление, но есть и достижение; есть минуты горькие, убийственные, минуты сомнения и безверия, минуты разрушительной дисгармонии с самим собою, отвращения от жизни, но есть и упоительные минуты веры, когда в груди бывает так тепло, на душе так светло, жизнь становится так прекрасна, так полна, так тождественна с блаженством; есть страдания глубокие, невыносимые, есть бедствия, переполняющие меру терпения и превращающие для нас землю в ад, где слышен скрежет зубов, откуда веет хладною могильною сыростию, где нет ни исхода, ни конца; но и из этого мира разрушения и смерти слышится душе отрадный голос: "Приидите ко Мне вси труждающиися и обремененнии, и Аз упокою вы; возьмите иго Мое на себя и научитеся, яко кроток есть и смирен сердцем; и обрящете покой душам вашим — ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко есть; в дому Отца Моего обители многая суть"; и тогда душа наполняется блаженством неизъяснимым, и смрадное кладбище гниющей жизни превращается для нее в тихую долину успокоения, где могилы покрыты травою и цветами, осенены печальными кипарисами, где журчание светлого ручья сливается с унылым ропотом ветерка, а вдали, за горою, виднеется край вечереющего неба, осиянного, облитого багряными лучами заходящего солнца, и ей мнится, что в этой торжественной тишине она созерцает тайну преображения мира, ей мнится, что она видит новую землю, новое небо!..

1836


Впервые опубликовано: Телескоп. 1835. Ч. XXX. № 21—24. С. 337—369.

Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) русский писатель, литературный критик, публицист, философ-западник.



На главную

Произведения В.Г. Белинского

Монастыри и храмы Северо-запада