В.Г. Белинский
Повести и рассказы П. Каменского

На главную

Произведения В.Г. Белинского


Санкт-Петербург, 1838. В типографии III отд. собств. е. и. в. канцелярии. Две части: I — 266; II — 248. (16).

Имя г. Каменского совершенно новое в нашей литературе, и, несмотря на то, оно уже пользуется громкою известностию между петербургскою пишущею братнею. Его повестями украшаются петербургские журналы и альманахи; его повести восхваляются почти во всех тамошних журналах. Что за причина такой внезапной и быстрой славы? — уж, конечно, талант г. Каменского.

Может быть, г. Каменский и в самом деле пишет очень хорошо; может быть, он и в самом деле второй Марлинский, если нам мало было одного; может быть, его повести и в самом деле прекрасны: все это может быть; но мы хотим говорить не о том, как может быть, а о том, как нам кажется. Признаемся откровенно, что касается собственно до нас, то нам «Повести и рассказы» т. Каменского очень не правятся. Мы не хотим этим сказать, чтобы они были дурны,— нет, сохрани нас Бог от такого решительного приговора, вопреки мнению стольких знатоков и судей изящного! — Но они нам кажутся очень утомительными, чтоб не сказать — скучными. Может быть, в этом виновата наша субъективность? — Да чего не может быть! Как бы то ни было, но, решась, по долгу добросовестного рецензента, прочесть во чтобы то ни стало «Повести и рассказы» г. Каменского, мы признали себя решительно побежденными на половине занимательной повести «Письма Энского», которая стоит предпоследнею статьею в первой части. За вторую мы и не принимались. Впрочем, она нам не совсем незнакома: на конце ее мы с ужасом увидели повесть «Конец мира», от которой уже однажды мы чуть было не отчаялись в конце своей жизни и от которой навеки заснул грозный Султан-Пюблик-Багадур. Признаемся: было от чего заснуть сном непробудным!

Истинные поэты потому живописуют нравы и обычаи страны, избранной ими театром своего романа или повести, что без этого их лица были бы призраками, а не действительными, живыми созданиями. Для них правы и обычаи — дело второстепенное, постороннее, о котором они нисколько не заботятся, но которое у них само собою, как бы без их ведома, формируется и осуществляется. У мнимых поэтов, напротив, вся сущность — в изображении местности, нравов и обычаев страны, а характеры, завязка и развязка — дело второстепенное и постороннее. Эта несчастная завязка и развязка у них не больше, как рамка, в которую можно вставить какую угодно картину. Кавказ интересует всех и дикою красотою своей первобытной природы и дикими нравами своих обитателей; и вот стали являться беспрестанные описания этой страны, по большей части в форме повестей. Тут обыкновенно описывается горский князь, молодой и прекрасный, с дикими страстями и сильною душою, который или страшно мстит врагу, или зарезывает родного отца, чтобы поскорее прибрать к рукам его владение. Если дело идет о Кавказе, то никогда не ищите в повести ничего тихого, веселого или забавного: повесть обыкновенно начинается громкими фразами, а оканчивается резнёю, предательством, отцеубийством. Конечно, все это бывает в жизни, и на Кавказе больше, нежели где-нибудь; по ведь это только одна сторона жизни горцев: зачем же отвлекать только одну ее? Оно, конечно, эффектно, но одно да одно — воля ваша — наскучает.

Г-н Каменский до того увлекается описательною стороною поэзии, что его «Повести и рассказы» могут заменить не только статистику и топографию Кавказа, но и словари грузинского, черкесского и турецкого языков: «Мой дениз или доръя тянулась, вилась... Он шел и не сводил взора с моего панджари». В примечаниях, которых к повести на 73 страничках ровно 61, в примечаниях вы узнаете, что дениз значит море, а панджари — окошко. Не все ли это равно, что в повести, сцена которой во Франции, героиню заставить говорить так: «Моя мер тянулась, вилась; я сидела у моего фенетра», а потом, в примечаниях, сказать, что тег значит море, a fenetre — окошко?..

Но главное, что хуже всего в «Повестях и рассказах» г. Каменского, это его страстная охота быть вторым Марлинским. И поэтому у него «лучи солнца ломаются о лоно дышащего моря; солнце проникает на (вместо в) грудь моря и целуется с ним (с морем); Гиго с восточной негой обтекает взорами свою возлюбленную; луна бросает снопы света на усыпленную грудь земли; река Кура походит на маститого старца, с висячею думою на челе, с ропотом и грустью о прошлом; но что все убеждения самого услужливого, теплого участия против лавы любви матери! Пленительный цветник умилительных утешений и золотая храмина, могучий столп философских советов и убеждений равно рушатся, поглощаются ее огненным потоком. (Как хорошо!) Кто надышал на тебя цепенящий холод убийственного ко мне равнодушия?»

Больше всего удивила нас повесть «Письма Энского» — та самая, которой мы не могли дочесть, удивила нас явным подражанием и в чувствах, и в мыслях, и в выражении — кому бы вы думали? — г. Платону Смирновскому. Впрочем, зачем везде искать подражания: гора с горою сходится, а человек с человеком и подавно, говорит русская пословица.

Послушаем, что говорит г. Платон Смирновский:

Я на выбор отобрал поэтов и поэзию, отослал то и другое за предел мира. Сплою воли выбросил себя на безвредную дистанцию от всевозможных проз, предварительно начинив ее прозаическую пустую внутренность всеми убийственными газами, всеми воспалительными, горючими веществами, и потом сдавливал ее между двух полюсов, ежеминутно усиливая давление, и с хохотом любовался, как волновался мир, как волновалась проза; прыгал в бешеной радости, кричал и бесновался от восторга и наслаждения, когда наконец лопался мир н, как пыль, разлеталась грязь и проза.

Теперь послушаем, что говорит г. Энский, герой повести г. Каменского «Письма»:

Ах, как я понимаю теперь холодное презрение, переполнявшее душу какого-нибудь Наполеона, взиравшего с его горней точки на это человечество... Я понимаю Нерона (Боже мой, какой ужасный человек этот г. Энский!), наслаждавшегося зрелищем пожара Рима... Ах! как охотно вдруг обрушил бы я всё, разорвал эту стройную цепь творения, ниспровергнул бы все миры! Мир человеческий я вдавил бы, втискал в волосяную трубку Реомюрова снаряда и потом преспокойно стал бы любоваться картиной всеобщего хаоса... Это карикатурное кроки по крайней мере рассмешило бы меня...

Послушаем еще раз г. Платона Смирновского:

Если хотите знать, что я был? Если хотите, я отвечаю: я был рожден поэтом. Но люди едва увидели меня в их обществе, насильно схватили, утащили в мир прозы, оклеили, обшили, окутали меня прозою, и вообразите?.. Они хлопотали для сбережения меня от огня поэзии, боялись, чтобы я не сгорел от лучей ее, в дни лета. А на зиму, в душную, скучную осень, бросили меня в четыре стены, в могилу, где, кроме ежедневного обеда, ежедневного спанья, ежедневного курения табака — нет ничего!

Теперь послушаем еще раз Энского, героя повести г. Каменского «Письма»:

Ты знаешь, как меня любили люди! с какими объятиями встретили они меня. Боже мой! с первого дня моей жизни, они (кто — люди или объятия?) казались мне уже холодными объятиями костяных рук — могильных выходцев... Я просил у них немногого, возможного, умолял со слезами, но эти слезы были слишком крупны для душ мелких, слишком обильны для нищих духом, слишком жгучи для полузамерзших камчадалов... меня отвергли, презрели и обрекли на аутодафе мелким огнем, на коснение ума, сердца, всех способностей души и тела.

Не правда ли, что сходство в мыслях и выражении поразительно? Но ведь и то сказать: les beaux esprits se rencontrent! [великие умы сходятся! (фр.)]


Впервые опубликовано: Московский наблюдатель. 1838. Ч. XVII. Июнь. Кн. 1. «Литературная хроника». С. 391—395.

Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) русский писатель, литературный критик, публицист, философ-западник.



На главную

Произведения В.Г. Белинского

Монастыри и храмы Северо-запада