В.Г. Белинский
Русские журналы
Часть вторая

На главную

Произведения В.Г. Белинского


Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им во след идут...
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас.
Пушкин

Что старина, то и деянье!
Кирша Данилов

Благословите, братцы, правду сказать.
«Сын отечества»

В прошедшей книжке «Наблюдателя», при разборе журналов, мы остановились на «Сыне отечества». Не станем писать истории этого маститого журнала, догоняющего или перегоняющего своими годами «Вестник Европы» блаженной памяти; скажем только, что, после многочисленных и неудачных попыток к возрождению и обновлению, он перешел наконец в руки человека, первого именем своим в русской журналистике. Не говоря уже о перемене в плане журнала, из недельника превратившегося, по примеру «Библиотеки для чтения», в месячник, — сколько надежд было возложено публикою на этот журнал, подпавший под редакцию знаменитого, талантливого и многостороннего редактора. Поговаривали было уже, что «Библиотеке для чтения» приходит конец, что вот наконец-то явится журнал, который даст нам критику беспристрастную, благородную, независимую, основанную на твердых началах науки изящного, в ее современном состоянии; журнал, который, как на ладони, будет показывать нам современную Европу со стороны ее умственной деятельности и духовного развития. Ждали, кричали — кричали и ждали, и — дождались...

«Сын отечества» сделался собственностию г. Смирдина, следовательно, имел все материяльные средства к наружному достоинству, своевременному выходу книжек и улучшению даже внутреннего содержания, чрез приглашение к участию русских писателей, пользующихся заслуженным авторитетом. Имя редактора ручалось за превосходный выбор статей, за превосходную критику и за многое превосходное... Но не все надежды сбываются... Во-первых, «Сын отечества» стал отставать, так что последняя книжка его за прошлый год вышла в нынешнем; «Сын отечества» явился с самой скромной наружностию — на серенькой бумажке, слепо и некрасиво напечатанный...

Но еще поразительнее внутренняя сторона «Сына отечества». Под критикою он стал разуметь библиографические отзывы о книжках, или рецензии, и потом французские статьи о предметах искусства. В рецензиях была выговорена правда нескольким плохим книжонкам, но главные усилия направлены — во-первых, против людей, которые, по слепоте своей, видели в «Сыне отечества» не журнальное светило, а какое-то тусклое пятно, знаменующее затмение на горизонте нашей журналистики; во-вторых, против людей, которые, по закону давности, совершенно забыли «Московский телеграф» и смеялись над повторением устарелых понятий; в-третьих, противу людей, которые осмеливались видеть в г. Лажечникове даровитого писателя, а не безграмотного писаку, а прекрасные романы его ставить выше романов г. Полевого8. Что касается до критик, переводимых в «Сыне отечества» с французского,— то очень трудно определить их сущность и цель. Или уже такова организация нашего духа, или в самом деле французы в этом виноваты, но только для нас решительно недоступна ясность французских статей. Прочтя французскую статью со всевозможным напряженным вниманием, мы всегда спрашиваем себя: да о чем же хлопочет сей господин или — другими словами —

Да из чего ж беснуетесь вы столько?

По нашему мнению, только та статья хороша, в которой развита какая-нибудь мысль и в которой каждая мысль, являясь в живом слове, теряет свою скелетную отвлеченность и переходит в объективное представление. Прочтя такую статью, можно иногда не согласиться с ее основаниями, но всегда можно сказать, какая развита в ней мысль, как она развита (то есть весь ее диалектический ход), и потому ее можно всегда помнить. Кажется, что против этой мысли, столь же простой, сколько и истинной, никто спорить не станет. Теперь приглашаем, не угодило ли кому-нибудь для пробы пересказать содержание хоть статьи Филарета Шаля «Нынешняя английская словесность», помещенной в 3 книжке «Сына отечества» за нынешний год? В этой статье говорится и о Шекспире, и о Байроне, и о Вальтер Скотте, о Сутее и Вордсворте, но об искусстве не говорится ни слова, а между тем очень много наговорено о машинах, цилиндрах, новейшей цивилизации, пароходах и о прочем, что до искусства не касается. Прочтя статью, вы не обогащаетесь даже ни одним новым фактом о современной английской литературе,— о мысли я уже и не говорю. А между тем это еще самая лучшая французская статья в «Сыне отечества», потому что менаду так называемыми критиками французскими Филарет Шаль еще отличается против других большим количеством здравого смысла. В прошлом году «Сын отечества» дебютировал двумя французскими статьями, очень дурно переведенными, о Викторе Гюго, кажется, Сен-Бева, и о Ламартине, кажется, Низара. Боже мой, что это за произвольность в понятиях! Ничего не поймешь, ничего не разберешь!

Запели молодцы— кто в лес, кто по дрова!
Дерут, а толку нет!

О том, что называется основаниями науки,— нет и намека. Как же после этого сметь презирать немцев! Говорят, немцы темно пишут. Неправда: что выше нас, то нам темно; но станьте вашим развитием в уровень с немцем — и вы увидите, что он пишет ясно и понятно. А что и у немцев есть темные писаки, потому что у них в голове темно,— это можно доказать из «Сына же отечества»: прочтите в 1 № статью Амедея Вендта «О нынешнем состоянии живописи, ваяния, зодчества и музыки». У немцев критика основана на законах разума, всегда единого и неизменяющегося, на началах науки, сообразно ее современному состоянию. Лессинг, Шиллер, Шлегель и теперешняя дружина молодых гегелистов — Ганц, Ретшер, Бауман, Гото и другие — что такое все эти имена? — Это название периодов развития науки изящного, это название глав в ее истории, потому что, повторяем, в Германии критика развилась исторически, и в ее представителях вы увидите влияние и Канта, и Шеллинга, и Гегеля. По этой причине, если Лессинг, Шиллер и Шлегели теперь не могут быть законодателями вкуса, то их заслуга все-таки не забыта, и их достоинство не унижено: немцы изучают их как исторические лица в науке изящного, чтобы чрез это изучение видеть ход и развитие мысли о творчестве. Напротив того, какое значение могут иметь Лагарпы и Жоффруа, кроме разве как факты колобродства человеческого рассудка? За что подорожит потомство статейками Жюль-Жанена и статьями Густава Планша, Сен-Бева, Низара, Филарета Шаля? Скажите, какое соотношение между этими людьми, имел ли кто из них влияние на другого, чье имя должно стоять впереди, чье после!.. Нет, они являлись все случайно, мысли их родились случайно, как личные мнения, ни на чем не основанные, ни к чему не привязанные. Их назначение — не быть проводниками новых идей об искусстве, исторически развивающихся; их ремесло — высказывать эфемерный вкус толпы, мнение дня. Я в восторге от «Руслана и Людмилы», а мой лакей без ума от «Еруслана Лазаревича»: мы оба правы, и если бы мой лакей умел написать статью, в которой бы высказал свое личное мнение о высоком достоинстве «Еруслана Лазаревича» и о пошлости поэмы Пушкина, это была бы превосходная критическая статья во французском духе. Я так думаю, мне так кажется — вот основание французской критики. Эта произвольность во мнениях часто доходит до таких нелепостей, которые могут являться только во французской литературе. Недавно один французик, Арнуль Фреми, вздумал написать шуточное письмо к тени Дидерота о том, что драма есть ложный род и не принадлежит к искусству, но что Корнель, Расин, Мольер, Вольтер, Шекспир (какое дикое сближение имен!..) великие люди!!!.. И что же? Редактор «Сына отечества» не только почел нужным перевести оную статью для своего журнала, но и еще, в выноске к ней, глубокомысленно заметил, что «дело стоит того, чтобы над ним подумать». И потом он же перевел превосходную статью Варнгагсна о Пушкине, для показания пошлости современной немецкой критики, и чтобы лучше достичь своей цели, перевел ее ужасным образом... Что обо всем этом сказать?..

Теперь вы имеете понятие, какова критика «Сына отечества», то есть, к какому веку, к какому времени она относится и до какой степени принадлежит она нашему времени?..

Теперь мы должны сказать о собственных критических статьях редактора «Сына отечества». Еще в прошлом году изумил он весь русский читающий мир своею статьею о «Курсе словесности» И.И. Давыдова. Очень жалеем, что не имеем ни времени, ни места, ни охоты, ни терпения разобрать эту статью, дивную во статьях. В ней наш критик решительно убивает книгу почтенного профессора, говоря, что она есть не что иное, как «слова, слова, слова»; и вслед за тем строит свою систему словесности, которая именно есть не что иное, как «слова, слова, слова». В нынешнем году почтенный редактор «Сына отечества» размахнулся тремя статейками: «Критические исследования касательно современной русской литературы» — «Мнение о новом правописании г. Лажечникова, в романе его: "Басурман"» — «Вредит ли критика современной русской словесности?» (возражение на статью Н.В. Кукольника). Общий характер всех этих статей состоит в богатстве слов, бедности мыслей и апатическом изложении. Г-н Лажечников сделал попытку на реформу русского правописания, дело не удалось и тем и кончилось; скажите, из чего тут шуметь и заводить важные споры? Чтобы дать понятие, как спорит г. Полевой об этих важных предметах, выпишем здесь его спор с г. Краевским о правописании.

Г-н Краевский говорит:

Восстают против слияния предлогов, имеющих в кончании букву ъ, с существительными именами, и восстают те, которые сами пишут, например: отчасти, впрочем, кстати, вместо, а не отъ части, къ стати, въ прочем, въ место. Отчего же? Вероятно, оттого, что эти слова они признают нераздельными, хотя они и составлены из предлогов и имен. Но эти господа никак не позволяют вам написать: вследствие, ксожалению, к несчастию и так далее, не соображая того, что когда предлог, присоединенный к другому слову, образует с ним другую часть речи, то отделить его от того слова значит уничтожить значение этой части речи, происшедшей от соединения предлога с словом. Например, как вы различите без этого: вследствие закона и — въ следствие это вкралось; впрочем, лежачего не бьют и — мы видим въ прочем вздоре его сочинений; ксожалению, он не понимает и — его нахальство приводит меня къ сожалению; взаключение всего должно бы его презреть, и— въ заключении его видна сущая нелепость? — Но, нет, мы уже привыкли так писать, так отцы и деды наши писывали, так и нас учили.

Г-н Полевой отвечает:

Видим, что им вовсе не известно, что слова: кстати, впрочем, вместо суть наречия, подобные словам: сегодня, завтра, где слиты слова: сего дня, за утра. Но и слова: вследствие, ксожалению, кзаключение суть наречия: почему же не сливать их? — кроме того, что сии слова, но и куда-нибудь, и может быть, и отнюдь нет наречия, и самые деепричастия суть наречия (времени и бытия), по сливать их не должно, ибо они принимают только смысл наречий, а не составляют прямых наречий.

Но почему же это так? — спрашиваете вы; не спрашивайте: это навсегда должно остаться для вас тайною, потому что оно остается тайною и для г. адвоката старинного правописания.

Курьезнее всех статья «Вредит ли критика современной русской словесности». Во-первых: вопрос так не мудрен и ясен, что толковать о нем — значит рассуждать о том, что «науки суть полезны». Мы понимаем, что на подобный вопрос можно ответить несколькими фразами, вроде следующих: «Дарование, которое можно убить порицанием, недостойно жить, и чем скорей умрет, тем лучше для литературы, потому что через это она избавляется от вредного пустоцвета»; но мы решительно не понимаем, как можно сделать целую статью из решения подобного вопроса, и еще — как можно назвать такую статью критикою? Неужели критика есть пересыпание из пустого в порожнее?.. Во-вторых: сколько диковинок и что за диковинки в этой критике... Истинное вавилонское столпотворение слов без мыслей!.. Не угодно ли полюбоваться хоть одною диковинкою?

Как ни различны теперь мнения русских критиков, но примеры убедят нас, что в последнее время каждое, чуть какую-либо надежду подававшее дарование было тотчас оценяемо и лелеемо читателями и критикою. Подолинский, Вельтман, Вронченко, гр. Р — на, Бенедиктов, Якубович, Лермонтов, Ершов, Даль, Панаев (И.И.). Соколовский, Губер, князь Одоевский, Щевырев, Бороздна, Маркевич, Ободовскпй, барон Розен, Каменский, Владиславлев, Лажечников, Теплова, вы сами, милый Нестор Васильевич, даже прасол Кольцов, все вы, принадлежащие к эпохе послепушкинской, все, более или менее, но отличенные дарованием бесспорным, не были ль вы все отличены критикою новейшею? не заслужили ль себе большей или меньшей почетности и известности? Что же нам еще прикажете делать? — хвалить сряду всех поэтов: г-д Теплякова, Федосеева, Менцова, Лаголова, Чистякова, Тимофеева, Бериета, Мызникова, Рудыковского, Чижова, Бахтурина, Лукашевича и пр., и пр., чьи имена мелькают в журналах? Все они, может быть, умные, ученые, добрые, любезные люди, по — поэты плохие! Довольно, что их печатают, а притом и похваливают...

Каково? — Имена кн. Одоевского, Лажечникова, Вельтмана, Вронченко — не только на ряду с именами молодых людей, еще только выступающих на поприще, хотя и подающих большие надежды, но на ряду с именами г-д Соколовского, Якубовича, Бороздны, барона Розена, Каменского!.. Хорошо, очень хорошо!., мы не говорим уже о том, что г. Тепляков несравненно выше всех этих господ,— как попал с Федосеевыми и Тимофеевыми г. Бернет, молодой человек с несомненным поэтическим дарованием?.. Посмотрим, что дальше:

Да неужели и вас всех, вышеупомянутых, пожаловать прямо в гении? а совесть где? (да,— это вопрос!..) А где ваше оправдание трудами? — И вас, которых мы отличаем от других, неужели хвалить безусловно? никогда! Если Подолинский не оправдал мыслью своих прелестных звуков, если Каменскому (!..) советуют думать об языке при мысли, если князю Одоевскому говорят, что бальзаковская, практическая повесть не его род, если Губеру указывают на неверность его «Фауста», если Лажечникову советуют не вводить реформы в язык без достаточных причин, если Соколовскому говорят, что его духовная поэзия просто ошибка, если Далю сказывают, что он слишком хитрит в своем русизме, если Бенедиктова умоляют (?) пощадить свой звучный стих от изысканности — разве все это нападки, заговор против талантов?

Конец концов — это из рук вон! У г. Каменского есть мысль (!..), да язык дурен, а у г. Подолинского звучен стих, да мысли нет!..

Что вы, о дальние потомки,
Помыслите о наших днях!..

И кто все это пишет теперь!.. О, слава мира сего, как ты ненадежна! Великую правду сказал Наполеон, что от высокого до смешного только шаг.

Но чтобы выставить во всем блеске добросовестность, беспристрастие, благородный тон, хладнокровие, умеренность, уважение к приличию, к чужой личности, соединенные с остроумием и энергией) выражения г. редактора «Сына отечества», выписываем вполне его приветствие «Московскому наблюдателю» — предмет, очень близкий к нашему сердцу.

Мы получили наконец из Москвы первую книжку «Московского наблюдателя». Слухи не обманули нас. «Наблюдатель» выходит с нового года ежемесячно, толстыми книжками. В первой 22 листа. Он делится на семь отделив, обещает словесность, науки, критику, библиографию, русскую и иностранную, и смесь. Кто редактор его — не знаем. Издание принял типографщик Н.С. Степанов, который, по словам «Наблюдателя», «владеет всеми материяльными средствами к внутреннему и внешнему улучшению журнала». — И к внутреннему? Поздравляем добрую Москву с русским Франклином и Ричардсоном, которые также были типографщики. Признаться, мы что-то худо понимаем, что это такое: материальные средства к внутреннему улучшению? Вероятно, интеллектуальный конкретизм, которым г. Степанов выведет индивидуальное Я «Наблюдателя» в реальное Я=не Я из безусловного абсолютизма, в каком находился он в прошедшем году. Даруй, Гегель, успеха!

Читатели, живущие призрачною жизнью прекраснодушия, извинят нас за непонятный язык. Что делать? С волками надобно выть, по старой пословице.

Оставя шутки, скажем, что в прошедшем году «Наблюдатель» представлял какое-то странное явление. Он явился каким-то вздорливым юношею, а что всего хуже, пустился в философию и при конце года мог сказать:

«О философия! ты срезала меня!..»

Подлинно срезала! Мы упомянули в нашем обозрении русской литературы 1837 года («Сын отечества», кн. I), что не знаем даже, жив или скончался «Наблюдатель»? Он мертв на ту пору был, но в марте, когда оживает вся природа, ожил и он, и первым словом его было грозное восклицание на других:

«Не умер я, благодаря судьбу!..»

Говорила некогда г-жа Простакова о своем супруге, что на него иногда «находит, батюшка, так сказать, столбняк — выпуча глаза стоит, как вкопанный, а как столбняк попройдет, то занесет такую дичь, что у Бога просишь опять столбняка». Почти то же случилось с «Наблюдателем»: занес дичь, забросался во все стороны, заговорил таким языком, что не знали мы: смеяться? жалеть ли? Но то был сильный, кратковременный перелом к лучшему. «Наблюдатель» после того снова умер, не дожидаясь зимы, теперь опять ожил и сделался совсем другой журнал. Осталось от прежнего немножко раздражительности, немножко странности в языке, но какое сравнение с прошлым годом. В первой книжке дарит он нас несколькими хорошими стихами, двумя хорошенькими повестями, очень умною статьею в отделении наук, прекрасным отрывком из путешествия... И этого довольно для книги, если бы остальное и не соответствовало исчисленному нами. Впрочем, и в солнце есть пятна, а «Наблюдатель» не солнце, а разве комета без хвоста...

Не правда ли, что очень любезно — и тон такой благородный?.. Но не ожидайте от меня разделки, какой бы можно было ожидать, по пословице: «Как аукнется, так и откликнется». Во-первых, Боже сохрани так откликаться, а во-вторых, я, молодой литератор, не хочу упустить случая, не хочу отказать себе в удовольствии — дать старому, почтенному и знаменитому литератору урок в вежливости и хорошем тоне... Итак, начинаю... но — что же буду я говорить г. Полевому? неужели читать ему азбучные правила о первых началах общежития? — Помилуйте, ведь он уже не дитя, не ребенок — напротив, он человек пожилой, что заметно уже и по одному образу его мыслей, не говоря уже об образе выражения...

Нет, вместо урока, я лучше постараюсь защититься от его несправедливых и пристрастных нападок, защищаться вежливо, кротко, но и не слабо, не бессильно...

Что смешного в том, что в программе сказано о Н.С. Степанове, как о человеке, имеющем материяльные средства к внешнему и внутреннему улучшению журнала? Из этого отнюдь не следует, чтобы он был Франклином или Ричардсоном: разве А.Ф. Смирдин не способствовал внутреннему достоинству «Библиотеки для чтения», хотя в издании и не принимал никакого участия, кроме издержек? Конечно, один он, с своими материяльными средствами, не много бы сделал: доказательством — «Сын отечества»...

Во всем остальном защищаться нечего: смысл и тон нападок г. Полевого — лучшая защита для «Наблюдателя» — и потому мы продолжаем, как начали, рассматривать «Сын отечества».

Важнейшее отделение всякого журнала — критика и библиография; они, можно сказать, душа, жизнь его, потому что в них резче всего выказывается его направление, сила и достоинство. Каковы эти отделения в «Сыне отечества»,— вы видели. К довершению нашего очерка прибавляем еще две-три черты. Редактор «Сына отечества» видит в Менцеле великого критика и с великим ликованием объявил, что Менцель разругал новый роман г. Лажечникова и расхвалил г. Булгарина. Эка важность! Менцель ругал самого Гете, и вообще он такой критик, ругательством которого можно гордиться. Потом, редактор «Сына отечества» откровенно признался, что он не понимает «Каменного гостя» Пушкина, но что восхищается гладкостию стиха... Удивителен ли после этого приговор статье Варнгагена?.. Увы!.. О bon vieux temps!.. [О доброе старое время!.. (фр.)]

Отделение стихотворений «Сына отечества» всегда соперничало с тем же отделением в «Библиотеке для чтения», и потому в нем много очень прекрасных стихотворений, особенно тем примечательных, что их можно читать и сверху вниз, и снизу вверх... В этом отношении особенно хороши стихотворения г. Сушкова... Впрочем, случайно, прошлого года, попало в «Сын отечества» несколько превосходных стихотворений Кольцова. Не знаем как, но только между именами г-д Стромилова, Некрасова, Сушкова, Гогниева, Банникова, Нахтигаля и многих иных попадалось иногда и имя г. Струговщикова, подписанное под прекрасными переводами из Гете. Да был еще напечатан в «Сыне отечества» первый акт из «Ромео и Юлии», перевод г. Каткова. Этот первый акт был отослан г. Полевому еще прежде, нежели вышла первая книжка «Сына отечества» прошлого года, но в помещении перевода было отказано — по причине его крайнего несовершенства. Но, господа, в год много воды утечет, а человеческому совершенству нет пределов: перевод ровно через год был помещен, без позволения переводчика, который совсем не желает быть в каких бы то ни было отношениях с «Сыном отечества», и к крайнему его сожалению, потому что, недовольный своим переводом, он совершенно вновь перевел весь первый акт.

В трех книжках «Сына отечества» за нынешний год из стихотворений заслуживают внимание только три «Римские элегии» из Гете, переведенные г. Струговщиковым. Остальное не стоит упоминовения.

Прозаическая часть словесности в «Сыне отечества» очень хороша. Если «Иголкин» самого редактора и «Свидетель» Одоевского — вялы и скучны, каждый по-своему, зато вознаградит вас вполне прекрасная, полная души и мысли повесть г. Вельтмана «Радой». С наслаждением также прочтете и прекрасную повесть г-жи Жуковой «Самоотвержение». Переводные повести все хороши по выбору и хорошо переведены.

Из статей ученого содержания примечательны статьи г-д Врангеля, отца Иакинфа, В. Давыдова, Корсакова. Чрезвычайно интересны «Записки герцога Де-Лириа-Бервика, бывшего испанским послом при российском дворе».

Отделение современной истории интересно по содержанию, а не по изложению. Вообще, все касающееся собственно до России, гораздо лучше, подробнее и занимательнее излагается в «Отечественных записках», нежели в «Сыне отечества».

Желая быть беспристрастным не на словах, а на самом деле, мы не скрыли от наших читателей, что в «Сыне отечества» есть много прекрасных статей. Но что в этом? — Журнал, будучи сборником хороших статей, должен быть еще и журналом — то есть иметь свое направление, свой характер, словом, быть выразителем своей мысли. В этом отношении «Библиотека для чтения» — лучший пример: все ее статьи не только в одном духе, но даже и пишутся одним языком, одним слогом, потому что сглаживаются одною рукою. Это обстоятельство может быть неприятно для тех писателей, которые принуждены были силою обстоятельств покориться такому усовершенствованию, но для журнала это большая выгода, давая единство его духу. Нельзя сказать, чтобы «Сын отечества» не стремился, с своей стороны, к этому единству: но, как бы сбившись с пути, он беспрестанно противоречит сам себе: начинает статьи — и не оканчивает; дает обещание поговорить о том и о сем — и не выполняет; то хочет унизить Гоголя (по причинам очень важным и очень извинительным), то приторно его похваливает; то как будто делает настоящую оценку Марлинскому, то, вспомнив его обязательную статейку о «Клятве при Гробе Господнем», снова приходит от него в обязательный восторг. Мы думаем, что драмы и водевили много мешают самоцветности «Сына отечества», отнимая у него время заняться самим собою. Впрочем, «Сын отечества» выражает свою идею: он отстаивает старое против нового, начиная от генияльности Расина до русской орфографии...

Остановимся на этом предмете, грустном и вместе поучительном...

В самом деле, не странное ли зрелище представляет собою человек, который с силою, энергиею. одушевлением, вооруженный смелостию и дарованием, явился на литературном поприще рьяным поборником нового и могучим противником старого; а сходит с поприща, на котором подвизался с таким блеском, с такою славою и таким успехом, сходит с него — противником всего нового и защитником всего старого?.. Не господин ли Полевой первый убил на Руси авторитет Корнелей и Расинов,— и не он ли теперь благоговеет пред их мишурным величием?.. Чего доброго, может быть, мы еще дождемся умилительных статей, где будет доказываться величие Тредьяковского, Сумарокова, Хераскова?.. Не господин ли Полевой первый приветствовал Пушкина первым и великим русским поэтом,— и не он ли теперь, один из всех журналистов, не понимает одного из самых колоссальных его произведений — «Каменного гостя»?.. Не господин ли Полевой первый был у нас гонителем литературного безвкусия, вычурности, натянутости,— и не он ли теперь в восторге не только от Марлинского, но даже и от г. Каменского?.. Мы не ставим г. Полевому в вину того, что он не понял Гоголя и восход нового великого светила приветствовал неприличною бранью: г. Полевой и не мог понять Гоголя, потому что, когда явился Гоголь, г. Полевой был уже в своей апогее, и у него на все были уже составлены свои определения...

Всякое явление имеет свою причину, и все, что мы сказали о г. Полевом, совершилось очень естественно. Главнейшая его услуга, и услуга великая, состояла в уничтожении ложных авторитетов. Он явился на журнальное поприще еще в то время, когда мадригал Лилете давал право на поэтическое бессмертие; когда литературное чинопочитание было во всей своей силе; когда столько диких предрассудков царствовало в понятиях о поэзии. И вот он стал действовать с энергиею, пылом и смелостию, открыто пошел против всего, что казалось ему устаревшим, отсталым, и уничтожал его во имя нового. Что такое это новое, он не сказал этого публике, потому что и для самого него оно осталось навсегда тайною... Между тем гонение на старое часто доходило до ослепления: нехорошо не потому, что нехорошо, а потому, что старое... Но все это было нужно, и все принесло великую пользу. Уничтоживши совершенно достоинство и заслуги Карамзина, мы — молодое поколение — снова признали их, но уже признали свободно, а не по преданию, не с чужого голоса или не по привычке с детства думать одно и то же. Успех г. Полевого был неимоверный, потому что его усилия требовались духом времени. Этому успеху всего более был обязан он сметливости. «Revue Encyclopedique» служила для него и сокровищницею новых идей и нередко снабжала его статьями, которые ему стоило только переделывать и приделывать — к чему было ему нужно. Не прилепившись ни к какой сфере знания или деятельности, он брался за все и во всем хотел быть нововводителем. Познакомившись с немцами через французов, он неверно понял их. Познакомившись с Шеллингом через французские статьи, он говорил о тождестве и о том, что а = а... Все это нужно было для того времени, и всего этого теперь уже не нужно...

Мы извиняем теперешнюю ревность г. Полевого к прошедшему. У всякого с своим прошедшим связано так много прекрасных воспоминаний, и потому каждому кажется великим и истинным только то, что явилось в его время, в то время, когда в нем интересы были живы, когда он исполнен был надежд и силы. Напротив того, настоящее для пожилых людей часто бывает так грустно: дико смотрят они на все новое, которое чуждо их, уже застывших в известных формах, и которому чужды они, уже не способные ни к какому движению. Когда вышел г. Полевой на поприще, тогда гремели и сияли имена Гюго, Ламартина, де Виньи, Бальзака,— удивительно ли, что и теперь он почитает их великими гениями? — Читая и перечитывая французские журналы, он беспрестанно встречал в них имя Шеллинга, как величайшего философа современного человечества,— удивительно ли, что Шеллинг и теперь остается для него первым философом, а его философия геркулесовскими столпами абсолютного мышления? Эта история всегда повторялась: кантисты не хотели видеть ничего великого в Фихте, фихтеисты с ироническою улыбкою смотрели на Шеллинга, а глеллингисты в Гегеле видят пустой призрак. Вот отчего в глазах г. Полевого Лессинг и Шлегель мешают Варнгагену быть глубоким критиком, а Шеллинг Гегелю — великим и первым философом современного человечества. Вот почему современная немецкая литература, столько богатая и великая, так роскошно оплодотворенная духом великого Гегеля,— кажется ему пустоцветною и ничтожною. Это круг, начавшийся нападками на «Вестник Европы» и кончившийся редакторством «Сына отечества».

Теперь, чего вы хотите от «Сына отечества»? Все недостатки его происходят от глубокой причины: он не понимает современности и потому не может угождать и нравиться ей. А так как, сверх того, он развлечен составлением драм, опер, комедий и водевилей, то и не имеет достаточного времени для улучшения самого себя...

От «Сына отечества» обратимся к предмету более интересному и приятному — к «Отечественным запискам».

Об «Отечественных записках» мы не будем много говорить, потому что это журнал новый, еще не успевший вполне себя выказать и высказать, хотя и подавший о себе блестящие надежды в будущем. Сказать правду, мы не совсем довольны его критическим направлением, потому что цвет этого направления не достаточно ярок и определен. Впрочем, появление в 5 № «Отечественных записок» статьи Варнгагена о Пушкине, превосходно переведенной г. Катковым, заставляет нас надеяться, что в «Отечественных записках» будет критика дельная и современная. Об этой статье мы еще поговорим.

Говоря о критике «Отечественных записок», должно упомянуть с уважением о разборе «Фауста», переведенного г. Губером. В этой статье высказано много интересных подробностей об историческом народном Фаусте, предание о котором послужило формою стольким произведениям и, наконец, самому «Фаусту» Гете. В суждении об этом великом произведении также высказано много дельного. Но нам не нравится пристрастный отзыв критика о переводе, отзыв, столь несообразный с уважением критика к генияльному произведению Гете; потом, мы не согласны в некоторых мыслях. Критик говорит, что Гретхен Гете выше Джульетты Шекспира: странная и произвольная мысль! До сих пор еще не придумано инструмента для измерения относительного достоинства созданий великих поэтов, и потому условились почитать их совершенно равными одно другому, как формы совершенно равные своим содержаниям. Впрочем, из этого следует, что содержание, поколику обнимает оно сферу бытия, может служить этою меркою. Но измерил ли критик содержание Джульетты? Не есть ли она полная женщина, выражение женственной природы и женственного духа по преимуществу? Что же касается до воплощения этой идеи в живую, роскошную, в высшей степени художественную форму,— об этом страшно и говорить, когда дело идет о таком художнике, как Шекспир... Потом, критик говорит, что сумасшедшая Маргарита несравненно естественнее сумасшедшей Офелии. По нашему мнению, думать так — значит не понимать ни Маргариты, ни Офелии. Сумасшествие есть отвлеченная идея, которая конкретируется только в явлении. Сумасшедшим может быть всякий человек: вот отвлеченное понятие; но каждый может быть сумасшедшим только по-своему, и ни один сумасшедший на другого походить не может: вот понятие конкретное. Но говоря о разнице характеров, одна разница обстоятельств, бывших причиною сумасшествия, делает из Маргариты и Офелии два совершенно различные лица, которые не могут ни поверяться, ни меряться одно другим. Точно так же, как всякий человек представляет собою отдельный и особный мир, на все другие не похожий, никаким другим не заменимый,— так и всякое художественное лицо. В этом-то и состоит конкретность явлений действительности и искусства. Если бы не Гамлет, а другое лицо было причиною сумасшествия Офелии, то и сумасшествие ее необходимо носило бы на себе другой характер; точно так же, как если бы Гамлет обставлен был другими лицами, то и его болезненная нерешительность, колебания его воли, жалобы на самого себя — все это, будучи тем же самым, было бы в то же время и совершенно другим. Конкретность дает себя видеть не в идее, а в форме, и в этой же форме дает себя видеть и индивидуальность и личность субъекта, которая уже по одному тому, что она личность, не может ни быть заменена никакою другою личностию, ни быть меркою другой личности. Как в природе нет двух лиц, совершенно сходных друг с другом, так в сфере искусства не может быть двух лиц, из которых одно делало бы ненужным другое тем, что было бы лучше этого другого. Впрочем, может быть, критик под словом «несравненно естественнее» разумел художественное выполнение — в таком случае, мы, но обинуясь, скажем ему, что с. этой стороны ему недоступны ни Офелия, ни Маргарита...

Не можем мы также согласиться и в мысли о самом Фаусте, как о человеке «с душою сильною, с дерзновенными замыслами и необузданными порывами, но с уничтоженною верою во все прекрасное». Так — Фауст утратил веру, но не в прекрасное (это выражение становится уже приторным), а в действительность бытия, как тождество истины с явлением; так— Фаусту все представлялось мечтою и призраком,— но отчего и почему — вот вопрос, и вот в чем сущность дела. Сколько мы понимаем, это произошло с ним оттого, что, как человек глубокий и всеобъемлющий, он необходимо должен был выйти из естественной гармонии духа и поссориться с действительностию; но для того, чтобы, принявши в себя все элементы жизни, перешедши чрез все се противоречия и отрицания, через долгое и кровавое испытание, путем разумного опыта и разумного знания, примирить их в своем разумном созерцании и —чрез то — снова приобрести утраченную гармонию души, но уже не естественную, а сознательную, и снова обрести себя в живом и конкретном единстве с действительностию, хотя бы то было только для того, чтобы сказать: «В предчувствии такого блаженства я наслаждаюсь теперь прекрасною минутою!» — и умереть... Да не подумают, что мы претендуем объяснить основную мысль такого великого создания, как «Фауст» Гете: нет, мы только претендуем на то, что наше предположение (а не утверждение) ближе к истине, нежели мысль критика «Отечественных записок». Как много есть людей, которые лишены веры в истину, по своей ничтожности и пустоте, а между тем кто почтет такого человека достойным героем подобной поэмы? Распадение Фауста должно иметь глубокий смысл как необходимость, а не как случайность...

В статье об «Илиаде» рассуждается больше о том — Гомер или народ создал это вековое произведение искусства. Вопрос этот начинает становиться смешон, а между тем ему придают такую важность. Народ может создать преогромную книгу песен, представляющих собою целое и единое по духу и характеру; но никогда народ не создаст из лоскутков и отрывков поэмы, представляющей собою целое и стройное по содержанию и форме. Это просто-напросто — нелепость нелепостей. Некоторые искусники поговаривали о возможности из народных малороссийских дум о Богдане Хмельницком составить поэму, столько же целую и стройную, как и «Илиада»: попробуйте, господа, а пока не подтвердите на деле вашей мысли, мы вам не поверим. Народ живет в своих представителях, которые относятся к нему, как голова к туловищу. Такую-то голову имели эллины в Гомере. Говорят, что трудно поверить, чтобы один человек мог сделать такое великое дело. Напротив, труднее поверить, чтобы много людей могли сделать одно такое великое дело. Всякая разумная сила является отнюдь не в субстанции, а в личном, индивидуальном, субъективном определении. И потому слово «народ» часто бывает самым бессмысленным словом, как безличная отвлеченность. Разве не великое дело — преобразовать Россию? — А что ж — разве сам народ это сделал, а не один человек, олицетворивший в себе все силы, все субстанцияльное могущество этого народа? — В деле творчества единичность творящей силы еще необходимее.

Не можем мы также согласиться и в том, чтобы гекзаметры Жуковского в переводе им отрывков из «Илиады» с латинского были лучше переводов Гнедича. Даже приведенные в статье «Отечественных записок» примеры решительно уверяют совершенно в противном. И почему бы этому и не быть так! — Жуковский имеет слишком много других прав на превосходство перед тем и другим; но постигнуть дух, божественную простоту и пластическую красоту древних греков было суждено на Руси пока только одному Гнедичу.

Впрочем, в «Отечественных записках» примечательна ученая историческая критика, о которой не распространяемся.

Обратимся к статье Варнгагена. Она была уже переведена в «Сыне отечества», но так переведена, что если бы сам Варнгаген знал по-русски так же хорошо, как по-немецки, то никоим образом не узнал бы своей статьи. Редактор «Сына отечества», вероятно, по этому переводу сделал свое странное заключение об этой статье, и потому нисколько не удивительно, что его заключение вышло очень странно. Статья Варнгагена явилась в «Отечественных записках» как прибавление к V № этого журнала, и в письме переводчика к редактору «Отечественных записок» объясняется причина вторичного перевода статьи следующим образом: «Я твердо уверен, что искренне, положа руку на сердце, вы не скажете, что публика сколько-нибудь знакома с этою статьею; и если хоть на минуту задумаетесь исполнить мою просьбу, то разве потому, что какой-то жалкий, неверный перевод самовольно назвал себя статьею Варнгагена о Пушкине и пустился, уже вместе с журналом, принявшим его в свои объятия, бродить по миру и вводить в заблуждение честных людей». Не можем удержаться, несмотря на недостаток времени и места, чтобы не поговорить об этой прекрасной статье, которая вдвойне важна для русской публики — и как дельная и верная оценка ее великого поэта, и как оценка, сделанная иностранцем,— обстоятельство драгоценное для нашего патриотического чувства. Прежде всего, мы должны обратить внимание наших читателей на коротенькое, но энергическое предисловие переводчика, в котором, между прочим, особенно замечательно следующее:

Мы твердо убеждены и ясно сознаём, что Пушкин — поэт не одной какой-нибудь эпохи, а поэт целого человечества, не одной какой-нибудь страны, а целого мира; не лазаретный поэт, как думают многие, не поэт страдания, но великий поэт блаженства и внутренней гармонии. Он не убоялся низойти в самые сокровенные тайники русской души... Глубока душа русская! нужна гигантская мощь, чтобы исследить ее. Пушкин исследил ее и победоносно вышел из нее, и извлек с собою на свет все затаенное, все темное, крывшееся в ней... Как народ России не ниже ни одного народа в мире, так и Пушкин не ниже ни одного поэта в мире.

Эти строки — пламенное выражение глубокого задушевного убеждения — мы вполне, буквально, согласны с ними; они составляют одну из самых основных опор нашей внутренней жизни, одно из самых пламеннейших верований, которыми живет дух наш; но многим этот язык может показаться пристрастным, как выражение народной гордости и патриотического чувства. Пусть же прочтут они суждение иностранца, так тесно совпадающее с суждением соотечественника великого поэта:

Что Пушкин есть поэт оригинальный, поэт самобытный, это непосредственно явствует из впечатления, производимого его поэзиею. Он мог заимствовать внешние формы и идти по стезям, до него бывшим; но жизнь, вызванная им,— жизнь совершенно новая. Если он часто напоминает Байрона, Шиллера, даже Виланда, далее Шекспира и Ариоста, то это указывает только, с кем можно его сравнивать, а не от кого должно его производить. С Байроном он решительно принадлежит к одной эпохе, и даже можно сказать — с Шиллером, сколько позволят допустить это некоторые существенные изменения, происшедшие со времени Шиллера во внешнем состоянии жизни. Самый внутренний мир, раскрывшийся в духе поэта, зиждется большею частию на тех же основаниях, какие мы видим у этих поэтов; в нем та же противоположность и раздор мечты с действительностию, та же тоска, то же полное сомнений уныние, та же печаль по утраченном и грусть по недостижимом счастии, та же разорванность и величественная, великодушная преданность,— все эти качества, особенно преобладающие в Байроне. Но главное, существенное свойство Пушкина, отличающее его от них, состоит в том, что он живым образом слил все исчисленные нами качества с их решительною противоположностью, именно с свежею духовною гармониею, которая, как яркое сияние солнца, просвечивает сквозь его поэзию и всегда, при самых мрачных ощущениях, при самом страшном отчаянии, подает утешение и надежду. В гармонии, в этом направлении к мощному и действительному, укрепляющем сердце, вселяющем мужество в дух, мы можем сравнить его с Гете. Истинная поэзия есть радость и утешение, и для того, чтобы точно быть этим, она нисходит до всех страданий и горестей. Укрепляющую, живительную силу Пушкина испытает на себе всякий, кто будет читать его создания. Его гений столь же способен к комическому и шутливому, сколько к трагическому и патетическому; особенно же склонен он к ироническому, которое часто переходит у него в юмор, в благороднейшем смысле этого слова. Светлая гармония, бодрое мужество составляют основу его поэзии, основу, по которой все другие его свойства пробегают, как тени, или, лучше, как оттенки. Его характеру вполне равновесно его выражение: везде быстрая краткость, везде свежий, совершенно самостоятельный, сосредоточенный образ, яркая молния духа, резкий оборот. Мало поэтов, которые были бы так чужды, как Пушкин, всего изысканного, растянутого, всякого con amore [с любовью (ит.)] набираемого хлама. Его естественность, довольствующаяся самым (простым) словом, быстро схватывающая и быстро опускающая каждый предмет, его могучее воображение, полное согревающей теплоты и величия, его то кроткое, то горькое остроумие,— все соединяется для того, чтобы произвесть самое гармоническое, самое благотворное впечатление в духе беспрерывно занятого и беспрерывно свободного, ни минуты не мучимого читателя.

Для русского это впечатление тем еще могущественнее, что проникает также в его национальное существо и пробуждает в нем всю полноту жизни его отечества, его народа. Создания Пушкина все полны Россиею, Россиею во всех ее направлениях и видах. Мы ближе разберем значение того, что сейчас нами сказано, и посмотрим, как национальность Пушкина была выгодна для его поэзии. Всякой поэт, который не теряется в идеальных общностях, выговаривает более или менее жизнь своего народа, характер своей страны, и во всяком случае, качество этой жизни и этого характера имеет сильное влияние на его поэзию. Но почти всегда круг, очерчиваемый им, тесен; из этого круга почти всегда выходит только нечто одностороннее, нечто однообразное.

Байрон избежал этой тесноты, прибавив к английскому испанское, немецкое, итальянское и греческое; но он обогатил свою поэзию не иначе, как беспрерывными своими путешествиями. Если Гете умел, сверх немецких элементов, включить в свою поэзию элементы славянские и восточные, то это удалось ему только вследствие некоторых условий его жизни и по особенной могучести его духа. Но русскому поэту всё это разнообразие разрозненных пространством и духовно различных элементов дается уже само собою; все это уже он находит в своем национальном кругу. Ему равно доступны, равно родственны юг и север, Европа и Азия, дикость и утонченность, древнее и новейшее; изображая самые различные предметы, он изображает предметы отечественные. Величина и могущество России, объем и содержание русской империи имеют в этом отношении самое благотворное влияние; мы можем отсюда видеть, в каком внутреннем соотношении с государством живет поэзия. Состоя из тех же самых основных стихий, какие соделывают государство могущественным, развивается поэзия изнутри наружу (von innen her). Пушкин, владея мощными силами, вполне воспользовался выгодою своей национальности, вполне осуществил ее. Созерцая самые противоположные изображаемые им состояния, чувствуешь, что они все равно принадлежат поэту, что он на всех их имеет равные права; они сто, они — русские. Мы можем здесь, выражаясь собственными словами поэта, сказать:

От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного кремля
До стен недвижного Китая,

везде — в мире сельских нравов и в блестящем модном свете, в великолепных палатах и под сению цыганской кущи — везде он на своей родной почве, и везде на этой почве дает отпрыски его поэзия. Действительно, весь этот богатый мир, во всем его объеме, претворил Пушкин в поэтическое созерцание.

Рассматривая поэмы Пушкина, каждую отдельно, Варнгаген иногда одним выражением, одним словом умеет высказать подмеченную им сторону предмета. Поэтому его слог, так живо, сжато, энергически переданный талантливым переводчиком, отличается удивительною рельефностью, если можно так выразиться*. Говоря об «Онегине», он как бы мимоходом высказывает следующее глубокое замечание:

______________________

* Это-то самое некоторые мужи старинного закала и назвали особенною немецкою манерою выражаться, но понимая того, что достоинство и действительность всякой мысли узнаются по форме, в которой она выразилась.

______________________

Мы не знаем ни одного произведения, из известного нам литературного круга, которое бы можно было сравнить с «Онегиным» Пушкина. Тот, кто бы вздумал тут указать на Байронова «Чайльд-Гарольда», показал бы только в себе человека, не способного проникнуть дальше наружной стороны. Даже и тогда, когда Пушкин касается самого обыкновенного, характер и направление его являются необыкновенно самобытными; поэт высоко парит над своими образами, из которых одними он беспечно играет и шутит, другие же скорбно прижимает к груди своей...

Изложивши содержание «Бориса Годунова», Варнгаген заключает свой беглый разбор этого гигантского создания следующим глубоко философским взглядом на его основную мысль:

Так заключается драма, заключается величественным впечатлением, в котором сосредоточивается вся сила совершившегося и в котором таится предчувствие новой Немезиды для нового преступления. Поэт разоблачил перед нашими взорами мировую судьбу. Борис, способный и достойный царствовать, достигает престола посредством преступления и торжествует над утратившим силу правом; тщетно надеется он превратить свои достоинства и заслуги в право и злоприобретенное передать любимому сыну, как честное наследство. Из самого преступления развивается месть; но не истина, не право низвергает его, а новый обман, который ясен ему самому, как обман. Поддельный вид права уже достаточно силен для того, чтобы уничтожить злоприсвоенное владычество. История не всегда свершает так свой суд; наши глаза часто едва-едва могут следить по рядам столетий за Немезидою; но те моменты истории, в которых суд свершается так же быстро и так же явственно, как здесь,— они-то и заключают в себе то, что мы зовем трагическим. Катастрофа «Бориса Годунова», которую поэт имел полное право отдвинуть за кончину самого Бориса до решительной гибели всего царского рода, сама собою переплетается с судьбою Лже-Димитрия; но из этих двух трагических ветвей явственно преобладает первая как большей определенностью, так и большим обилием содержания, и выбор Пушкина доказывает всю глубокость его гения, который был притом столько могуществен, столько богат, что мог изобразить во всем достоинстве и второго представившегося ему героя.

Вот что говорит глубокомысленный Варнгаген о мелких стихотворениях Пушкина:

Великое созерцание природы лежит в основании всех его стихотворений, оно просвечивает сквозь все переливы ощущений и дает им тон и выражение. В дивно прекрасных строфах «К морю» как будто воздымается во всем своем великолепии эта свободная стихия, с которою так тесно связаны вдохновение и грусть души, порывающейся вдаль; они намекают на гробницу Наполеона и на песни Байрона, которого образ мощно очерчен в образе моря, л наполняют нашу душу грустию самою поэта, отрывающегося от любимого им берега. Жалобы, исторгаемые из души поэта разлукою и одиночеством, воспоминания об обольщениях и утратах жизни, думы и мечты в дороге — все это гармонически перемешано с образами природы; у него равно художественны: и лист, запоздалый на ветке, и одинокий звук, раздавшийся в зимнюю ночь, и опоясанный облаками Кавказ, и зеленое море степей...

Но мы невольно увлеклись прекрасною статьею Варнгагена и забыли, что должны говорить об «Отечественных записках». Кроме уже исчисленных нами критических статей, следует указать на очерки иностранных литератур, из которых особенно примечательны — французской в I и V №№. Не можем удержаться, чтобы не выписать из последней следующего места:

Мы любим болтуна Жанена и всегда читаем его с удовольствием. Да и как не любить его, этого француза в полном смысле слова — доброго, простого малого, без всяких претензий, говоруна наивного, вечно живого, забавного, нередко остроумного, часто даже трогательного, особенно в своих воспоминаниях юности, в своих рассказах о тех, кто был близок к его сердцу? Жанен — это вся французская литература, живая, легкая, ветреная, непостоянная, блестящая, как брильянтовый фейерверк, и часто пустая, как фейерверк; — это ее зеркало, ее resume, ее тип современный. Стоя бессменно на страже французской литературы и даже вообще французского искусства, он так свыкся, сроднился с своим постом, своим званием, что жить без них не может, как рыба без воды, как птица без воздуха. Он умер бы от скуки и от огорчения, если б у него отняли перо, театр, художественные выставки, хотя бы взамену этого осыпали его золотом, поселили бы в богатом замке, окружили бы всем, что только роскошь и нега могут придумать лучшего и заманчивого. Нет, дайте ему движение, этот вечный шум, эти вечные хлопоты — вот его сфера, его мир, блаженство. Это не святоша-Ламартин, прикрывающий маскою фарисейское лицо свое,— нет, он весь перед вами, со всеми слабостями и достоинствами. «Совру — простят» — вот девиз его, а с этим девизом ему не нужно надевать никакой маски: и точно, нередко он врет, но врет так умно, так мило, так простодушно, что вы забудетесь и заслушаетесь его россказней.

Конечно, во всех этих статьях пробивается усилие к характерному и дельному направлению, но все это еще не определенно, не резко. Среди самых дельных мыслей часто встречаются противоречия, заметно как бы борение двух противоположных учений.

В библиографической хронике «Отечественных записок» те же достоинства и те же недостатки. Достоинства: часто беспристрастные, дельные, хорошо написанные отзывы о сочинениях; недостатки: иногда дух парцияльности, иногда устарелость мнений и самого изложения их. Последнее случается реже и объясняется участием не одного, а многих лиц, в библиографической хронике. Первое же заслуживает особенный упрек. Зачем, например, так часто употреблять имена гг. Орлова (А.А.) и Булгарпна (Ф.В.) нераздельно? — Это, во-первых, должно непременно обнаруживать, что «Отечественные записки» придают этим двум, конечно, примечательным лицам в нашей литературе слишком большую важность; а во-вторых, это может их взаимно возгордить одного на счет другого, в ущерб успехам нашей литературы. В IV № «Отечественных записок» нас поразил ужасом отзыв о «Борисе Ульине», этом жалком произведении, обличающем в авторе его образцовую бездарность. И как будто издеваясь над памятью Пушкина, «Отечественные записки» хотят нас уверить, что автор оного «Бориса Ульина» был соблазнен легкими стихами Пушкина, не догадываясь, что легкие стихи Пушкина в то же время и очень тяжелы, так что надо иметь богатырскую силу, чтобы владеть ими, как собственным оружием. Но, впрочем, может быть, мы понапрасну горячимся: может быть, отзыв «Отечественных записок»—тонкая насмешка, для удостоверения в чем достаточно обратить внимание на стихи, которые выписаны в рецензии «Отечественных записок», как отличнейшие, тогда как в них смыслу нет. Вот они:

Трехгранный штык! Младых героев
Не ты ли лестная мечта,
И не тобой ли занята,
Их дума скачет среди боев?
Когда Суворов мел тобой,
Как пыль, французов пред собой,
Потешен, люб был Руси ратной
Рассказ игры твоей булатной.

Хороша легкость! Суворов штыком мел французов перед собою, как пыль. Потешен, люб для ратной России рассказ булатной игры штыка... Нет, рецензия «Отечественных записок» не похвала, а тонкая насмешка.

Особенное внимание заслуживает в «Отечественных записках» отделение, посвященное собственно на ознакомление русских с своим отечеством, во всех отношениях. И по содержанию и по изложению превосходны все статьи под рубрикою «Современная хроника России». К этому же отделению мы относим и любопытные статьи г. Каменского «Мастерские русских художников»: они писаны просто, благородно и знакомят нас с нашими сокровищами искусств.

Об ученых статьях должно заметить, что они по большей части слишком исключительного содержания и притом чудовищно огромны. Гораздо больше нашли бы себе читателей статьи по части истории и естествознания, нежели по части физики и математики.

Отделение «Смеси» разнообразно и интересно. «Отечественные записки» имеют в этом отношении тот перевес перед «Библиотекой для чтения», что в их «Смеси» много оригинальных статей.

Теперь обращаемся к самому лучшему, богатейшему и блистательнейшему отделению «Отечественных записок» — к отделению «Словесности», в котором, по средствам «Отечественных записок» и отношению их к нашим литературным знаменитостям, с ними ни один из русских журналов не может соперничествовать. Пробежим сперва по блистательному списку оригинальных повестей в 5 № «Отечественных записок».

«Княжна Зизи» кн. Одоевского читается с наслаждением, хотя и не принадлежит к лучшим произведениям его пера. Даже можно сказать, что эта повесть и не выдержана: во-первых, странно, что такая глубокая женщина, как княжна Зизи, могла полюбить такого пошлого и гадкого человека, как Городков; не менее того невероятно, чтобы Городков, который в большей половине повести является человеком светски образованным, в конце повести мог явиться провинциальным подьячим самого подьяческого тону.— Отрывок из романа «Вадимов» Марлинского — фразы, надутые до бессмыслицы. «История двух калош», повесть графа Соллогуба,— лучшая повесть в «Отечественных записках» и редкое явление в современной русской литературе. Прекрасная мысль светится в одушевленном и мастерском рассказе, которого душа заключается в глубоком чувстве человечестности. Мы не говорим о простоте, безыскусственности, отсутствии всяких претензий: все это необходимое условие всякого прекрасного произведения, а повесть гр. Соллогуба — прекрасный, благоухающий ароматом мысли и чувства литературный цветок. Во II № помещен «Павильон» г-жи Дуровой, о котором мы уже высказали наше мнение. В III № помещена «Бэла», рассказ г. Лермонтова, молодого поэта с необыкновенным талантом. Здесь в первый еще раз является г. Лермонтов с прозаическим опытом — и этот опыт достоин его высокого поэтического дарования. Простота и безыскусственность этого рассказа — невыразимы, и каждое слово в нем так на своем месте, так богато значением. Вот такие рассказы о Кавказе, о диких горцах и отношениях к ним наших войск мы готовы читать, потому что такие рассказы знакомят с предметом, а не клевещут на него. Чтение прекрасной повести г. Лермонтова многим может быть полезно еще и как противоядие чтению повестей Марлинского.

В 4 № — «Дочь чиновного человека», повесть г. Панаева (И.И.). Это одна из лучших повестей нашего талантливого повествователя. Как и все его повести, она согрета живым, пламенным чувством и, сверх того, представляет собою мастерскую картину петербургского чиновничества, не только с его внешней, но и внутренней, домашней стороны. Содержание повести просто, и тем приятнее, что при этом оно богато потрясающими драматическими положениями. Одним словом, повесть г. Панаева принадлежит к самым примечательным явлениям литературы нынешнего года. Не чужда она и недостатков, но они не важны, хоть повесть и много бы выиграла, если бы автор дал себе труд изгладить их. Но главный недостаток состоит в отделке характера героя повести: автор как будто хотел представить идеал великого художника в молодом человеке, который вечно вздыхает по каким-то недостижимым для него идеалам творчества и ничего не может создать,— что и составляет мучение и отраву всей его жизни. Это идеал художника г. Полевого, который не раз пытался его изобразить в своих повестях. Но это уже устарелый взгляд на искусство: нынче думают, что художник потому и художник, что без мучений и натуг, свободно может воплощать в живые образы порождения своей творческой фантазии; но что томящиеся по недосягаемым для них идеалам художники — или просто пустые люди с претензиями, или обыкновенные талантики, претендующие на генняльность. Генияльность не есть проклятие жизни художника, но сила познавать ее блаженство и осуществлять в живых образах это познание. Впрочем, из некоторых мест повести кажется, что автор и хотел изобразить в своем герое такого жалкого недоноска; это тем яснее, что он подавляется простым и возвышенным в своей простоте характером героини; но в таком случае автору надлежало б быть яснее и определеннее. Впрочем, может быть, он поправит еще это во второй своей повести «Любовь светской девушки», героем которой будет опять этот же художник-недоносок и которую он уже пишет, как то нам известно из достоверного источника.

В V №— «Бедовик», повесть г. Даля. Это, по нашему мнению, лучшее произведение талантливого Казака Луганского. В нем так много человечестности, доброты, юмора, знания человеческого и, преимущественно, русского сердца, такая самобытность, оригинальность, игривость, увлекательность, такой сильный интерес, что мы не читали, а пожирали эту чудесную повесть. Характер героя ее — чудо, но не везде, как кажется нам, выдержан; но солдат Власов и его отношения к герою повести — это просто роскошь.

В IV книжке есть еще «Дорожные эскизы» на пути из Франкфурта в Берлин г. Шевырева, особенно интересные подробностями его свидания с Гете.

Переводных прозаических пьес немного: «Сила крови», повесть Сервантеса, переведенная с испанского, интересна только по имени своего автора и разве как намек на домашнюю жизнь испанцев; она прекрасно переведена с подлинника г. Тимковеким. «Боги, герои и Виланд», соч. Гете, переведенное г. Струговщиковым, представляет собою любопытную страницу из истории немецкой литературы, к сожалению, не понятую у нас.

Прекрасных стихотворений в «Отечественных записках» — множество. Конечно, между ними есть и стишки гг. Якубовича, Стромилова, Гребенки, Айбулата, но

И в солнце, и в лупе есть темные места.

В I № из стихотворений вы находите маленькое прелестное стихотворение Пушкина «В альбом», «Думу»—энергическое, могучее по форме, хотя и прекраснодушное несколько по содержанию, стихотворение г. Лермонтова. Вторая книжка бедна хорошими стихотворениями, и можно упомянуть только о «Поэте» опять того же г. Лермонтова, примечательном многими прекрасными стихами и также прекраснодушном по содержанию. Третья книжка красуется «Последним поцелуем», роскошно-поэтическим стихотворением г. Кольцова. Четвертая книжка блестит прекрасным стихотворением г. Лермонтова «Русалка» и поражает удивлением отрывок из поэмы гр-ни Е. Р — ной «Существенность и вдохновение, или Жизнь девушки», да — поражает удивлением, и если хотите знать почему, прочтите сами этот удивительный отрывок... Пятая книжка необыкновенно богата прекрасными стихотворениями, из которых два—«Ветка Палестины» и «Не верь себе»— принадлежат г. Лермонтову. Первое поражает художественностию своей формы, а второе глубокостию своего содержания и могучестию своей формы: дело идет, кажется, о тех непризванных поэтах, которые могут вдохновляться только своими страданиями, за отсутствием истинного поэтического призвания

Не верь себе, мечтатель молодой,
Как язвы, бойся вдохновенья...
Оно тяжелый бред души твоей больной
Иль пленной мысли раздраженье.
В нем признака небес напрасно не ищи:
То кровь кипит, то сил избыток!
Скорее жизнь свою в заботах истощи,
Разлей отравленный напиток.
Не унижай себя. Стыдися торговать
То гневом, то тоской послушной
И гной душевных ран надменно выставлять
На диво черни простодушной.
Какое дело нам, страдал ты или нет?
На что нам знать твои волненья,
Надежды глупые первоначальных лет,
Рассудка злые сожаленья?
Взгляни: перед тобой играючи идет
Толпа дорогою привычной;
На лицах праздничных чуть виден след забот,
Слезы не встретишь неприличной.
А между тем из них едва ли есть один,
Тяжелой пыткой не измятый,
До преждевременных добравшийся морщин
Вез преступленья иль утраты!..
Поверь: для них смешон твой плач и твой укор,
С своим напевом заученным,
Как разрумяненный трагический актер,
Махающий мечом картонным...

Заметьте, что здесь поэт говорит не о бездарных и ничтожных людях, обладаемых метроманиею, но о людях, которым часто удается выстрадать и то и другое стихотворение и которые вопли души своей или кипение крови и избыток сил принимают за дар вдохновения. Глубокая мысль!.. Сколько есть на белом свете таких мнимых поэтов! И как глубоко истинный поэт разгадал их!.. Кроме двух прекрасных стихотворений г. Лермонтова, в V № «Отечественных записок» есть четыре прекрасные стихотворения г-жи Павловой: «Неизвестному поэту», оригинальное; «Клятва Мойны» и «Гленара»—шотландские баллады, одна В. Скотта, другая из Камбеля; «Пойми любовь», из Рюкерта. Удивительный талант г-жи Павловой (урожденной Яниш) переводить стихотворения со всех известных ей языков и на все известные ей языки — начинает наконец приобретать всеобщую известность. В нынешнем году вышли ее переводы с разных языков на французский, под названием «Les preludes» [«Прелюдии» (фр.)],— и мы не могли довольно надивиться, как умела даровитая переводчица передать на этот бедный, антипоэтический и фразистый по своей природе язык благородную простоту, силу, сжатость и поэтическую прелесть «Полководца»— одно из лучших стихотворений Пушкина. Но еще лучше (по причине языка) ее переводы на русский язык; подивитесь сами этой сжатости, этой мужественной энергии, благородной простоте этих алмазных стихов, алмазных и по крепости и по блеску поэтическому:

Гленара

О, слышите ль вы тот напев гробовой?
Толпа там проходит печальной чредой.
Вождь горный, Гленара, супруги лишен:
Ее хоронить всех родных созвал он.
И первый за гробом Гленара идет,
И клан весь за ним, но никто слез не льет;
Идут они молча, чрез поле, чрез бор,
В плащи завернулись, потупили взор.
И молча дошли до равнины одной,
Где рос одинокий дуб черный, густой;
— Жену хоронить здесь я место избрал:
Что ж все вы молчите? — Гленара сказал.
— Ответствуйте мне, что же все вы кругом
Плащами закрылись? Так мрачны лицом? —
Вождь грозный спросил их; плащ каждый упал,
И в каждой деснице сверкает кинжал.
«Мне снилось о гробе супруги твоей,—
Воскликнул один из угрюмых гостей,—
Гроб этот — пустым показался мне он.
Гленара! Гленара! толкуй мне мой сон!»
Гленара бледнеет, и гроб пред толпой
Открыт уж, и нет в нем жены молодой.
И гость-обвинитель страшней повторил
(Несчастную жертву он тайно любил):
«Мне снились страданья супруги твоей,
Мне снилось, что вождь наш бесчестный злодей,
Что бросил жену на скале где-то он.
Гленара! Гленара! толкуй мне мой сон!»
Упал на колени преступник во прах,
Открыл, где покинул супругу в слезах;
С пустынной скалы возвратилась она,
И вновь с нею радость друзьям отдана.

Так-то дебютировали на сцене журналистики возобновленные «Отечественные записки». Если—чего и должно ожидать — продолжение будет еще лучше начала, то, при своих материальных средствах, при своих выгодных отношениях почти ко всем нашим пишущим знаменитостям, «Отечественные записки», без всякого сомнения, не замедлят занять первого места в современной русской журналистике.

Внешность «Отечественных записок» очень красива, полнота содержания даже чересчур удовлетворительна, а поспешность, с какою летают книжка за книжкою,— изумительна. Все это делает честь неутомимости редактора и желанию его — сделать свой журнал вполне достойным того лестного приема, которым уже удостоила его публика.

В следующей книжке «Наблюдателя» надеемся поговорить о «Литературных прибавлениях» и «Галатее».


Впервые опубликовано: Московский наблюдатель. 1839. Ч. II. № 4. Отд. IV. «Литературная хроника». С. 100—138.

Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) русский писатель, литературный критик, публицист, философ-западник.



На главную

Произведения В.Г. Белинского

Монастыри и храмы Северо-запада