В.Г. Белинский
О журнале "Современник"

На главную

Произведения В.Г. Белинского


СОДЕРЖАНИЕ




НЕСКОЛЬКО СЛОВ О "СОВРЕМЕННИКЕ"

Давно уже было всем известно, что знаменитый поэт наш, Александр Сергеевич Пушкин, вознамерился издавать журнал; наконец первая книжка этого журнала уже и вышла, многие даже прочли ее, но, несмотря на то, у нас, в Москве, этот журнал есть истинная новость, новость дня, новость животрепещущая, и в этом смысле то, что хотим мы сказать о нем, будет настоящим известием. Дело в том, что у нас, в Москве, очень трудно достать "Современника" за какие бы то ни было деньги; несмотря на многие требования и нетерпение публики, в Москву прислано его очень небольшое число экземпляров. Странное дело! с некоторого времени это почти всегдашняя история со всеми петербургскими книгами, не издаваемыми, хотя и продаваемыми г. Смирдиным, и не сочиняемыми или не покровительствуемыми гг. Гречем и Булгариным. Эта же история случилась и с новым произведением г. Гоголя "Ревизор": судя по нетерпению публики читать его, казалось бы, что в Москве в один день могла бы разойтись его целая тысяча экземпляров... Наконец и мы прочли "Современника" и спешим отдать в нем отчет публике.

"Современник" есть явление важное и любопытное сколько по знаменитости имени его издателя, столько и от надежд, возлагаемых на него одною частию публики, и страха, ощущаемого от него другою частию публики. Г-н Сенковский, редактор "Библиотеки для чтения", аристарх и законодатель этой последней части публики, до того испугался предприятия Пушкина, что, забыв обычное свое благоразумие, имел неосторожность сказать, что он "отдал бы все на свете, лишь бы только Пушкин не сдержал своей программы". Подлинно, что у страха глаза велики, и справедливо, что устрашенный человек, вместо того чтоб бить по призраку, напугавшему его, колотит иногда самого себя...

Мы не будем входить в исследование вопроса: имеет ли право Пушкин издавать журнал; мы даже не почитаем себя вправе предложить такой вопрос и, как люди ре испуганные и, следовательно, сохранившие присутствие духа и владычество рассудка, предоставляем другим подобные разбирательства: ученому и книги в руки, — говорит пословица. Мы же с своей стороны прямо и искренно выскажем наше мнение о "Современнике", сколько позволяет это сделать первая вышедшая книга.

Признаемся, мы не думаем, чтобы "Современник" мог иметь большой успех; под словом "успех" мы разумеем не число подписчиков, а нравственное влияние на публику. По нашему мнению, да и по мнению самого "Современника", журнал должен быть чем-то живым и деятельным; а может ли быть особенная живость в журнале, состоящем из четырех книжек, а не книжищ, и появляющемся чрез три месяца? Такой журнал, при всем своем внутреннем достоинстве, будет походить на альманах, в котором, между прочим, есть и критика. Что альманах не журнал и что он не может иметь живого и сильного влияния на нашу публику — об этом нечего и говорить. "Библиотека для чтения" особенно одолжена своим успехом тому, что продолжительность периодов выхода своих книжек заменила необыкновенною толстотою их. Какая тут живость, какая современность, когда вы будете говорить о книге через три или через шесть месяцев после ее выхода? А разве вы не знаете, как неживущи, как недолговечны наши книги? Им не помогут и наши звездочки, потому что они родятся, по большей части, под несчастною звездою. Вот что мы находим главным недостатком в "Современнике".

Главное же достоинство его, если только это может почесться каким-нибудь достоинством, состоит в том, что в нем все статьи оригинальные, кроме, разумеется, стихотворений. Каковы же эти статьи? А вот об этом-то мы и хотим поговорить.

"Современник" состоит из пяти стихотворений и одиннадцати прозаических статей. Стихотворения вообще все не без достоинства, кроме "Розы и кипариса". "Пир Петра Великого" отличается бойкостию стиха и оригинальностию выражения. "Скупой рыцарь", отрывок из Ченстоновой трагикомедии, переведен хорошо, хотя, как отрывок, и ничего не представляет для суждения о себе. Но "Ночной смотр" Жуковского есть одно из тех стихотворений, которых у нас теперь в целый год является не больше одного или двух... Это истинное перло поэзии как по глубокой поэтической мысли, так и по простоте, благородству и высокости выражения. Мы очень жалеем, что право собственности и величина пьесы не позволяют нам выписать его. Из прозаических статей прежде всего должно говорить о двух статьях г. Гоголя. Первая, "Коляска", есть не что иное, как шутка, хотя и мастерская в высочайшей степени. В ней выразилось все умение г. Гоголя схватывать эти резкие черты общества и уловлять эти оттенки, которые всякий видит каждую минуту около себя и которые доступны только для одного г. Гоголя. Но пьеса все-таки не больше, как шутка, и, по нашему мнению, не может заменить собою отсутствия повести, которая почитается у нас необходимым украшением всякой книжки журнала, особливо первой. Вторая статья г. Гоголя, "Утро делового человека", говорят, есть отрывок из его комедии. Во всяком случае, она представляет собою нечто целое, отличающееся необыкновенною оригинальностию и удивительною верностию. Если вся комедия такова, то одна она могла бы составить эпоху в истории нашего театра и нашей литературы, а г. Гоголь одну уже напечатал и еще, говорят, готовит две... Эта пьеска есть отрывок из которой-то из них, как мы слышали. "Путешествие в Арзрум" самого издателя есть одна из тех статей, которые хороши не по своему содержанию, а по имени, которое под ними подписано. В самом деле, если есть на свете такие люди, которые за что бы ни принялись, все портят, которые ничего не умеют порядочно сделать, то есть и такие, которые ничего не умеют сделать дурно. Статья Пушкина не заключает в себе ничего такого, что бы вы, прочтя ее, могли пересказать, что бы вас особенно поразило, но ее нельзя читать без увлечения, нельзя не дочитать до конца, если начнешь читать. "Разбор сочинений Георгия Конисского" хорош, в том смысле, что дает ясное понятие о разбираемой книге и возбуждает желание прочесть самую книгу. Суждение о Георгии Конисском как об историке и историческом лице нам кажется справедливым, но чтобы он был хорошим проповедником — с этим мы не согласны: его красноречие — схоластическое и тяжелое. Самые дурные статьи это "О рифме" барона Розена и "Париж", этот род записки, писанной к приятелю на разных лоскутках, без всякой связи и занимательности, дурным языком. "Долина Ажитугай" примечательна как произведение черкеса (султана Казы-Гирея), который владеет русским языком лучше многих почетных наших литераторов.

Но самые интересные статьи — это "О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг." и "Новые книги": в них видны дух и направление нового журнала. "Журнальная литература, эта живая, свежая, говорливая, чуткая литература, так же необходима в области наук и художеств, как пути сообщения для государства, как ярмарки и биржи для купечества и торговли". Так начинается первая статья, и мы выписали ее начало для того, чтобы показать, что "Современник" имеет настоящий взгляд на журнал. В самом деле, смешно было бы думать в наше время, чтобы журнал был энциклопедиею наук, из которой можно бы было черпать полною горстью знания, посредством которой можно б было сделаться ученым. Только одни невежды и верхогляды могут так думать в наше время. Журнал есть не наука и не ученость, но, так сказать, фактор науки и учености, посредник между наукою и учеными. Как бы ни велика была журнальная статья, но она никогда не изложит полной системы какого-нибудь знания: она может представить только результаты этой системы, чтобы обратить на нее внимание ученых, как скорое известие, и публики, как рапорт о случившемся. Вот почему такое важное место, такое необходимое условие достоинства и существования журнала составляет критика и библиография, ученая и литературная.

Главное содержание разбираемой нами статьи состоит в суждении о литературных периодических изданиях в России за 1834 и 1835 гг. Мы почитаем за долг сказать, что все эти суждения не только изложены резко, остро и ловко, но даже беспристрастно и благородно; автор статьи не исключает из своей опалы ни одного журнала, и хотя его суждение и о нашем издании совсем не лестно для нас, но мы не видим в нем ни злонамеренности, ни зависти, ни даже несправедливости". О "Библиотеке для чтения" высказаны истины резкие и горькие для нее, но уже известные и многими еще прежде сказанные. Одно только показалось нам и новым и крайне удивительным: мы не знали до сих пор, что паяснические повести и гаерские фанфаронады в критиках и рецензиях "Библиотеки" принадлежат почтенному профессору О. И. Сенковскому, что Барон Брамбеус и татарский критик Тютюнджи-Оглу тоже не кто другой, как тот же г. Сенковский. О "Наблюдателе" сказана сущая истина, почти то же самое, что было сказано и в нашем журнале, только немного поснисходительнее. Вообще "Современник", при всей своей благородной и твердой откровенности, обнаруживает какую-то симпатию к "Наблюдателю". Например, сказавши, что это журнал безжизненный, чуждый резкого и постоянного мнения, он чрез несколько страниц приходит в восторг от критик г. Шевырева; потом намекает о каких-то перлах русской поэзии, будто бы находящихся в "Наблюдателе", а этот намек довольно ясно намекает о знаменитых друзьях, так по крайней мере нам показалось... В суждении о "Наблюдателе", к слову о его редакторе, высказана очень дельная мысль, в том смысле, что обнаруживает верный взгляд на то, чем должен быть журнал: "Редактор всегда должен быть видным лицом. На нем, на оригинальности его слога, на общепонятности и занимательности языка его, на постоянной свежей деятельности его, основывается весь кредит журнала" м. Вслед за тем очень верно и очень остроумно замечено, что "„Наблюдатель" похож на те ученые общества, где члены ничего не делают и даже не бывают в присутствии, между тем как президент является каждый день, садится в свои кресла и велит записывать протокол своего уединенного заседания".

Превосходно также характеризована "Северная пчела"! она просто названа афишкою, в которой помещаются объявления о книгах вместе с критиками на помадные и табачные лавочки, пишущиеся какими-то "ловкими и хорошо воспитанными людьми, без сомнения, имевшими причины быть довольными фабрикантами". Очень остроумно также замечено о редакторстве г. Греча в "Библиотеке для чтения": "Имя г. Греча выставлено было только для формы, по крайней мере никакого содействия не было замечено с его стороны. Г-н Греч давно уже сделался почетным и необходимым редактором всякого предпринимаемого периодического издания: так обыкновенно пожилого человека приглашают в посаженые отцы на все свадьбы".

Нас очень изумило в этой статье упоминовение о литературных сплетнях и клеветах, издаваемых под именем "Литературных прибавлений к Инвалиду": неужели почтенный издатель читал эти листки и нашел свободное время говорить о них?.. Впрочем, одумавшись, мы перестали удивляться: в Москве очень недавно один журнал с каким-то особенным удовольствием объявил, что он живет в мире с "Литературными прибавлениями к Инвалиду" — да продлит бог эту дружбу на бесконечное время, для доказательства, что и в наше время могут быть Оресты и Пилады!..

Окончание статьи состоит в упреках нашим журналам, по большей части очень основательных и справедливых, в том, что они не замечали истинно важных явлений умственного мира, а занимались одними мелочами. К числу важных явлений умственного мира отнесена смерть Вальтера Скотта, одного из величайших, мировых гениев искусства, требовавшая оценки его произведений, о которых, однако ж, наши журналы не почли за нужное сказать что-нибудь. Потом, новое направление европейских литератур, о котором, вопреки "Современнику", скажем, было очень много говорено нашими журналами. К замечательным явлениям нашей литературы, не замеченным нашими журналами, отнесено особенно появление изданий русских старинных писателей; но, спрашиваем мы почтенного издателя ('Современника" — что бы он сам сказал об этих писателях? — Мы подождем его мнения о них, а после и сами выскажем свое, чтобы загладить перед ним нашу вину в преступном молчании на их счет... Странным показалось нам мнение, что Жуковский, Крылов и кн. Вяземский будто бы потому не высказывали своих мнений, что считали для себя унизительным спуститься в журнальную сферу... Это что такое?.. Кто ж виноват в том, что эти писатели так горды? Притом же что они за критики? — Крылов, превосходный и даже генияльный баснописец, никогда не был и не будет никаким критиком; Жуковский написал, кажется, две критические статьи: "О сатирах Кантемира" и "О басне и баснях Крылова", и при всем нашем уважении к знаменитому поэту мы скажем, что именно эти-то две его статьи и показывают, что он не рожден быть критиком. Что же касается до кн. Вяземского, то избавь нас боже от его критик так же, как и от его стихов...

Мы не согласны еще с тем, что будто бы жалкое состояние пашей журнальной литературы доказывается особенно тяжебным делом о местоимениях сей и оный. Во-первых, этой тяжбы никогда не было; редактор "Библиотеки" шутил при всяком случае над этими подьяческими словцами, но статей о них не писал, а если и написал одну, то в виде шутки и поместил ее перед отделением "Смеси". Мы, напротив, осмеливаемся думать, что жалкое состояние нашей литературы и вообще нашей умственной деятельности гораздо более доказывается защищенном и употреблением сих и оных, нежели нападками на сии и оные... Спрашиваем почтенного издателя "Современника", почему он, употребляя сии и оные, не употребляет сиречъ, понеже, поелику, аще, еще?.. Он, верно, сказал бы, потому, что эти слова вышли из употребления, что они не употребляются в разговоре?.. Но чем же счастливее их сии и оные, которые тоже вышли из употребления и не употребляются в разговоре?.. Воля ваша, а, право, в нашей умственной деятельности, как и в пашей общественной жизни, очень мало видно владычества здравого смысла, даже в мелочах; у нас всякий сам хочет давать законы, забывая, что, если что-нибудь найдено или замечено справедливо другим, о том уже нечего говорить. Посмотрите на одно наше правописание, или на наши правописания, потому что у нас их почти столько же, сколько книг и журналов: мы еще изъявляем наше детское уважение большими буквами и поэту и поэзии, и литератору и литературе, и журналу и журналисту — все это у нас, на Руси, состоит в классе и потому требует поклона...

Вообще эта статья содержит в себе много справедливых замечаний, высказанных умно, остро, благородно и прямо и потому подающих надежду, что "Современник" будет журналом с мнением, с характером и деятельностию. Мы не почитаем резкости пороком, мы, напротив, почитаем ее за достоинство, только думаем, что кто резко высказывает свои мнения о чужих действиях, тот обязывает этим и самого себя действовать лучше других. Что же касается до статьи "Новые книги", то она состоит больше в обещаниях, нежели в исполнении, и не представляет ничего решительного и замечательного. Но подождем второго номера: он нам даст средство высказать наше мнение о "Современнике" яснее и определеннее, а между тем останемся при желании, чтобы новый журнал совершенно выполнил те надежды и ожидания, которые подает имя его издателя и резкая определенность его мнений о деятельности своих собратий по ремеслу.

1836 г.

ВТОРАЯ КНИЖКА "СОВРЕМЕННИКА"

Радушно и искренно приветствовали мы первую книжку "Современника"; но это было сделано нами не столько по убеждению, сколько по увлечению. Вопреки заклятым односторонним фактистам, мы всегда почитали суждение a priori не только возможным, но даже более верным и безошибочным, чем суждение a posteriori (a priori — до опыта; a posteriori — после опыта (лаг.)), и наши заключения, выведенные из чистого разума, всегда оправдывались и подтверждались опытом, по крайней мере в приложении их к явлениям нашей литературы. Скажите нам имя автора книги или издателя журнала, скажите, какого рода должна быть эта книга или этот журнал, и мы скажем вам, какова будет эта книга, каков будет этот журнал, скажем безошибочно, до их появления на свет, Вследствие такого умозрительного взгляда на явления литературного мира, для нас было достаточно имени Пушкина как издателя, чтобы предсказать, что "Современник" не будет иметь никакого достоинства и не получит ни малейшего успеха; Мы этим нимало не думаем оскорблять нашего великого поэта: кому не известно, что можно писать превосходные стихи и в то же время быть неудачным журналистом? Всеобъемлемость таланта и его направлений есть исключение: Гете, в этом случае, может быть пример единственный. Пусть нам скажут, хоть в шутку, что Пушкин написал превосходную поэму, трагедию, превосходный роман, мы поверим этому, по крайней мере не почтем подобного известия за невозможное и несбыточное; но Пушкин-журналист это другое дело. Повторяем: мы в этом случае никогда не ошибаемся; мы знаем цену всех романов, которые напишут гг. Булгарин, Греч, Степанов, Масальский, Калашников; всех теорий словесности, которые издадутся гг. Плаксивым и Глаголевым, всех... но всего не перечтешь. Обращаемся к "Современнику". Его план, выход книжек, выбор статей — все это подало нам мало надежд; но, повторяем, мы приветствовали его радушно и искренно, не столько по убеждению, сколько по увлечению, причиною которого была статья "О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг.". Резкий и благородный тон этой статьи, смелые и беспристрастные отзывы о наших журналах, верный взгляд на журнальное дело — рее это подало было нам надежду, что "Современник" будет ревностным поборником истины, искажаемой и попираемой ногами книжных спекулянтов, что его голос неутомимо, громко и твердо будет раздаваться на журнальной арене, превращенной в рыночную площадь продажных похвал и браней, что ив сшибет не с одной пустой головы незаслуженные лавры, что on ощиплет не с одной литературной вороны накладные павлинью перья, что он сорвет маску мнимой учености и мнимого таланта не с одного заезжего фигляра, с баронским гербом и татарским прозвищем, пускающего в глаза простодушной публика пыль поддельного патриотизма и лакейского остроумия. Тем приятнее было нам надеяться всего этого от "Современника", что теперь, именно теперь, наша литература особенно нуждается в таком журнале; и мы думали, что если бы сам Пушкин и на принимал в своем журнале слишком деятельного участия, предоставив его избранным и надежным сотрудникам, то одного его имени, столь знаменитого, столь народного, так сладко отзывающегося в душе русских, одного имени Пушкина достаточно будет для приобретения новому журналу огромного кредита со стороны публики; а кредит публики дело великое: с ним много хорошего может сделать талант, соединенный с любовию к истине и ревностию к благу общему.

Итак, мы решились ждать второй книжки "Современника", чтоб высказать положительнее наше о нем мнение. И вот мы наконец дождались этой второй книжки — и что ж? — Да ничего!.. Ровно, ровнехонько ничего!.. Статья "О движении журнальной литературы" была хороша,

А моря не зажгла!..

Этого мало: убив все наши журналы, она убила и свой собственный. В "Современнике" участия Пушкина нет решительно никакого. Теперь к нему самому идет шутка, сказанная им же или его сотрудником насчет г. Андросова: "„Современник" сам похож на те ученые общества, где члены ничего не делают и даже не бывают в присутствии, между тем как президент является каждый день, садится в свои кресла и велит записывать протокол своего уединенного заседания". Впрочем, это все бы ничего: остается еще дух и направление журнала. Но, увы! вторая книжка вполне обнаружила этот дух, это направление; она показала явно, что "Современник" есть журнал "светский", что это петербургский "Наблюдатель". В одном петербургском журнале было недавно сказано, что "Современник" есть вторая или третья попытка (так же неудачная, как и прежние, прибавим мы от себя) какой-то аристократической партии, которая силится основать для себя складочное место своих мнений. Мы не знаем и не хотим знать ни об аристократических, ни о каких других партиях; но нам известно, что в нашей литературе есть точно какой-то "светский" круг литераторов, который не находит нигде приюта для сбыта своих мнений, которых никому не нужно и даром, заводит журналы, чтоб толковать о себе и о "светскости" в литературе; и, по нашему счету, "Современник" есть уже пятая попытка в этом роде. Мы уже несколько раз имели случай говорить, что в литературе необходимы талант, гений, творчество, изящество, ученость, а не "светскость", которая только делает литературу мелкою, ничтожною, бессильною, и наконец совершенно ее губит; что литература есть средство для выражения мысли и чувства, данных нам богом, а не "светскости", которая очень хороша в гостиных и делах внешней жизни, но не в литературе. Да, мы это повторяли очень часто и очень смело, потому что, в этом случае, за нас стоят здравый смысл и общее мнение. Посмотрите, что такое жизнь всех наших "светских" журналов? Борение жизни с смертию в груди чахоточного. Что сказали нам нового об искусстве, о науке "светские" журналы? Ровно ничего. Публика остается холодною и равнодушною к этим жалким анахронизмам, силящимся воскресить осьмнадцатый век; она презрительно улыбается, когда в этих журналах с каким-то вдохновенным восторгом уверяют, что "человек, в сфере гостиной рожденный, в гостиной у себя дома: садится ли он в кресла? он садится, как в свои кресла; заговорит ли? он не боится проговориться"; что, напротив, "провинциял-выскочка(?) не смеет присесть иначе, как на кончике стула". Милостивые государи, умейте садиться в кресла, будьте в гостиной, как у себя дома, — все это прекрасно, все это делает вам большую честь; видя, с каким искусством садитесь вы в кресла, с какою свободою любезничаете в гостиной, мы готовы рукоплескать вам: но какое отношение имеет все это к литературе? Ужели уменье садиться в кресла и свободно говорить в гостиной есть патент на талант литературный или поэтический? Ужели человек, умеющий непринужденно сесть в кресла и свободно пересыпать из пустого в порожнее, больше, нежели человек, робко садящийся на кончике стула, знает об искусстве, о науке, глубже симпатизирует с человечеством, тревожнее мучится вековыми вопросами о жизни, о вечности, о мире, о тайне бытия, сильнее страдает, усерднее молится, тверже верует, несомненнее надеется, пламеннее любит, благороднее и бескорыстнее действует?.. Милостивые государи, к чему эти беспрестанные похвалы самим себе за знание "светскости", к чему эти беспрестанные уверения, что вы люди "светские"? Мы и так верим вам, склоняемся пред вашею "светскою" мудростию; вам и книги в руки; не думайте, чтобы между вами и нами было что-нибудь вроде зависти, вроде jalousie de metier (зависти в профессии, мастерстве (франц.)) ... Но публике нужны не гувернеры, которые кричали бы ей: "Tenez-vous droit" ("держитесь прямо" (франц.)), а поэты, а ученые, а литераторы, а критики, которые бы знакомили ее с высшими человеческими потребностями и наслаждениями, руководствовали бы ее на пути просвещения и эстетического, а не "светского" образования. Оглянитесь вокруг себя повнимательнее: вы увидите, что и между вами, людьми "светскими", людьми "высшего общества", есть люди, которым душна бальная атмосфера, ненавистен мишурный блеск гостиных, которые бегут от них, чтобы в тиши уединения предаться мирному занятию предметами человеческой мысли и чувства; есть люди, которые скучны в обществе, не любезны с дамами, для которых уже невозвратно кончился осьмнадцатый век, вместе

Со славой красных каблуков
И величавых париков!..

Не представляет ли чего замечательного содержание второй книжки "Современника"? — Из трех стихотворных пьес замечательны только две: "Урожай" г. Кольцова, довольно растянутая в целом, но местами блещущая искорками поэзии, да "Иоанн и Аристотель" барона Розена, отрывок из драмы, складом, ладом и прелестию стихов напоминающий "Дейдамию" Тредьяковского. Не угодно ли полюбоваться хоть несколькими стихами?

У нас цветут науки и искусства;
Художниками славится наш край:
Италия — картинная палата,
Огромный певчий хор, изящный строй
Разнообразных велелепных зданий,
И область стихотворства и любви.
Свою картину пишет живописец,
Певец свой голос гнет и сыплет в дробь,
Обожествляет женщин стихотворец,
Выводит ад, чистилище и рай;
А зодчий строит мост иль ставит церковь,
Сдвигает колокольню...

Такими-то ужасными виршами объясняется Аристотель с Иоанном III, который отвечает ему еще ужаснейшими! — Теперь о прозе. Здесь замечательна статья: "Записки Н. А. Дуровой, издаваемые А. Пушкиным". Если это мистификация, то признаемся, очень мастерская; если подлинные записки, то занимательные и увлекательные до невероятности. Странно только, что в 1812 году могли писать таким хорошим языком, и кто же еще? женщина; впрочем, может быть, они поправлены автором в настоящее время. Как бы то ни было, мы очень желаем, чтоб эти интересные записки продолжались печататься. Критических и полемических статей пять. Между ними очень дельный, хотя и очень сухой, разбор книги "Статистическое описание Нахичеванской провинции" г. Золотицкого. Но разборы "Ревизора" г. Гоголя и "Наполеона", поэмы Эдгара Кипе, подписанные литерою В., должны совершенно уронить "Современника". Это разборы самые "светские", потому что, прочтя их, вы готовы сказать г. рецензенту, хотя заочно: "Милостивый государь! все, что вы говорили, очень прекрасно; но позвольте вас спросить, о чем вы говорили и что хотели сказать?" Таков характер всех "светских" суждений об изящном; в них вообще заметно отсутствие логики. Впрочем, один "светский" журнал недавно очень откровенно признался, что в суждении логика только вредит и что поэтому он не хочет и знать ее; u так чего ж вы хотите? Вообще в этих статьях обнаруживается самая глубокая симпатия к московскому "светскому" журналу и беспредельное уважение к его критике, что, впрочем, и не удивительно: свой своему поневоле брат. Странно только, что при этом случае на "Телескоп" взведена небылица: сказано, будто бы какие-то издатели "Телескопа" восклицали: "Избави нас боже от критик „Наблюдателя"!" На это, во-первых, заметим, что есть издатели, например, "Сына отечества" и "Северной пчелы", имена которых и выставляются на обертке этих журналов; но у "Телескопа" был и есть только один издатель, имя которого должно быть известно г. В. Во-вторых, скажем, что не в "Телескопе", а в "Молве", были точно сказаны эти слова, но не о критиках "Наблюдателя", а о критиках князя Вяземского. Правду сказать, это почти одно и то же; но "Телескоп" отмахивался от них за публику, а совсем не за себя, потому что мы, участвующие мыслию и сердцем в "Телескопе", с своей стороны, напротив, "любим иногда почитать что-нибудь забавное"...

Забавнее всего, что "светский" критик "Современника", соблазнившись мыслию Скриба, что в литературе всегда отражается прошедшее, а не настоящее состояние общества, так восхитился ею, что уцепился за нее обеими руками, теребит ее так и сяк и прилагает кстати и некстати к русской литературе. Если поверить ему, то у нас потому только преследуют сатирою взяточничество, от Сумарокова до Гоголя, что это взяточничество было когда-то давно, только не теперь; что Ломоносов и Державин и вслед за ними тысячи других лириков потому только беспрестанно воспевали победы, что их время было мирное, чуждое войн и побед... Словом, смех и горе... Библиография покуда отделывается одними звездочками, между тем как осталось только две книжки "Современника".

И это "Современник"? Что ж тут современного? Неужели стихи барона Розена и похвалы "светским" людям за то, что они умеют хорошо садиться в кресла и говорить в обществе свободно?.. И на таком-то журнале красуется имя Пушкина!..

ЛИТЕРАТУРНАЯ ХРОНИКА ("СОВРЕМЕННИК". ТОМ ДЕВЯТЫЙ)

1 № "Современника" на нынешний год давно уже всеми прочтен и потому вышел из ряду литературных новостей, которые должны составлять содержание нашей "Литературной хроники". Но не столько новое, сколько примечательное, в каком бы то ни было значении, составляет постоянный и главный предмет библиографического отделения "Наблюдателя", а пока в "Современнике" будет хотя одна строка Пушкина, хотя недоконченные полстиха, он не перестанет быть для нас явлением примечательным, в хорошем значении этого слова.

Начнем по порядку — с прозаических статей. Первая из них и по порядку, и по достоинству, и по содержанию есть статья В. А. Жуковского "Путешествие по России его императорского высочества государя наследника цесаревича". Мы не можем оценить настоящим образом этой превосходной статьи иначе, как сделав из нее выписки, которые могли бы дать понятие о ее духе и содержании, не говорим — о ее литературном достоинстве: ее писал Жуковский.

В современной истории России (говорит знаменитый автор статьи) 1837 год достопамятен по многим происшествиям. Но ни одно из них не представляло такой радостной неожиданности, такого умилительного зрелища, как путешествие его императорского высочества государя наследника цесаревича. Оно оживотворило последние годы поколения отживающего и окрилило веселою надеждою все грядущее поколения возникшего. Пройдет много лет, а в немолчных преданиях оно будет жить, как живут рассказы о том, чем было разогрето сердце всего народа. Новые пришельцы в свет позавидуют нам, современникам.

С воспоминанием этого происшествия прежде всего наполняет душу мысль о том, кому Россия обязана этим счастием. Каждый отец убежден чувствами собственного сердца, что августейший родитель высокого путешественника полным самоотвержением ознаменовал любовь свою к подданным. Еще расцветающему юноше он указал подвиг, требующий сил мужества. Из объятий нежнейших матери, сестер и братьев, от жизни мирной и счастливой, где легкие труды сменялись отдыхом и привычными забавами, он вызвал его на обширное поприще забот, лишений и беспрерывной деятельности.

По России можно путешествовать для рассеянности, для удовольствия, как путешествуют в южных европейских государствах. Она, слава богу, разнообразна и обширна. Не таково было предназначение путешествия государя цесаревича. Мысль его родителя обнимала одно благо народа и священное призвание наследника престола. Обозреть наибольшее пространство государства, особенно края, самые отдаленные от столиц; ближайшим образом познакомиться с теми местами, которые составляют средоточие населенности или исключительной промышленности народа; настигнуть, сколько позволит время и направление пути, любопытнейшие сроки торговых съездов и другие местные эпохи: вот что предстояло в путешествии.

Познание всякого государства есть предмет многосложнейший и, так сказать, нескончаемый. В отношении к России он представляется совершенно необъятным. Ее части раскинулись на таком пространстве; их особенности так поразительны; каждое племя жителей такую сохраняет самобытность в домашнем и общественном быту; история, языки, вероисповедание, нравы, увеселения, образованность, торговля и самые понятия о богатстве, благосостоянии так неожиданно меняются перед путешественником, что, объехав Россию, он может подумать, не объехал ли он весь свет.

Если бы за сто лет, представив картину такого государства, вменили в обязанность человеку обнять эти части и вынести из труда ясную и полную мысль обо всем, к чему должен был прикоснуться ум его, — без всякого сомнения, он бесплодно утратил бы силы свои в непроницаемом хаосе. Мы живем в счастливейшем веке. Наука познания государства созрела. Руководитель неоцененный, по словам поэта,

Наука сокращает
Нам опыты быстротекущей жизни.
Как с облаков ты можешь обозреть
Все царство вдруг.

И для августейшего путешественника нашего наука была предметом занятий предварительных. Она ввела его в свою сферу и раскрыла перед ним свои сокровища. Но есть знание, которое необходимо самому образованному уму, знание, столь драгоценное даже для науки, что она, при его содействии, становится более человечною и вполне достигает своей цели. Это знание приобретается воззрением не на идеи, а на вещи. Оно приводит в деятельность все способности, все силы души; от него пробуждаются все чувствования, двигатели деяний доблестных и великих. Из него возникают те внезапные и счастливые соображения и перемены, которые так изумительны по своей отчетливости, простоте и пользе. Если во всяком состоянии это знание сообщает уму окончательное совершенство и служит лучшим ручательством успехов, можно вообразить, как оно важно и как необходимо для особы, которой ум должен быть готов стать на каждой точке обширнейшей в свете монархии. Какими пособиями всех искусств можно перенести в душу человека то, что мгновенно, одним появлением своим, пробуждает в ней самый предмет? Звуки слов, буквы, очерки, цифры, все они улетают от нас без следов: в них менее предмет отражается, нежели в своей бесплотной тени. Взгляд на природу и гражданственность обитателей разных краев России необходимо должен был прояснить, дополнить и воплотить идеи царственного путешественника. Из огромной массы названий, чисел, бесцветных фигур образовалась для него прекрасная картина, или, справедливее сказать, все для него получило жизнь, движение, голос, цвет: теперь на каждый звук есть ответ в его воображении, уме и сердце.

Далее автор развивает мысль, почему для наследника престола нужно было избрать первым поприщем своего практического образования Россию, не потому только, что она то государство, во главу которого он предызбран провидением. Жалеем, что пределы журнальной статьи не позволяют нам дальнейших выписок, но не можем отказать себе в наслаждении повторить слова, которыми автор заключает свои мысли о цели и сущности путешествия:

Таким образом, вступление в общественную жизнь наследника престола было в некотором смысле обручением его с отечеством. Союз важный и восхитительный с обеих сторон: в нем торжественный залог и радостная надежда. Наследник престола обозрел будущее свое семейство; душа его полна мыслей о нем, которые в нем зреют. Народ ликует в неиспытанном восторге, ему суждено было насладиться лицезрением того, кто, не причастный ни единому его безрадостному помышлению, уже в имени своем соединяет все его радости. Встречая и провожая вожделенного гостя, который единственно для него посещал и красивые города и скудные селения, народ принес ему в дань лучшие дары свои: слезы умиления и чистую любовь. Все эти обстоятельства были следствием одной глубокой мысли, которую августейшему монарху внушила его отеческая попечительность о благе подданных.

После этого автор переходит к плану путешествия, в основе которого лежит глубокая и могучая мысль, а подробности и внешность носят отпечаток всеобъемлющей силы соображения.

В заключении статьи автор передает России драгоценный и священный для нее отзыв ее юной и милой надежды, ее будущего монарха:

Я своими глазами и вблизи познакомился с нашей матушкою Россиею и научился еще более любить ее и уважать. Да, нам точно можно гордиться, что мы принадлежим России и называем ее своим отечеством.

Не много таких прекрасных слов сияют на вечных скрижалях истории и из рода в род передаются устами благодарного народа!..

"Последнее сражение Фигнера", статья г. Николая Неведомского, принадлежит к числу таких оригинальных статей, какими редко украшаются наши журналы. Мы прочли ее с живейшим наслаждением.

"Хроника русского в Париже" живо заинтересовывает читателя, и то, что составляет ее букет, — это именно небрежность и отрывочность, с какими она писана. Переделать ее в журнальную статью — значило бы испортить. Конечно, не худо было бы редакции исключить слово "дебаты" и "журнал дебатов", но только этим и должны ограничиться ее поправки. Отсутствие всякой последовательности, смесь фраз русских, французских, латинских, говорливость, пестрота и отсутствие всякого содержания при видимой полноте содержания — настоящий Париж, Вавилон нового человечества! Но все это нисколько не мешает автору сохранять свой образ мыслей и иметь здравые понятия о" предметах, и это там, где хоть у кого так закружится голова, вследствие общего головокружения, составляющего основу народной жизни. Нам особенно понравилась тонкая насмешливость автора на счет Лерминье — говоруна и фразера, на которого франция смотрит, как на великого философа. "Я заметил, что Лерминье, хотя все еще иногда сенсимонствует, но уже начинает с почтением отзываться и о римской церкви: „Sans 1'eglise quo serait devenu le monde!" ("Без церкви что сталось бы с миром!" (франц.)) — вскричал он громогласно и ударив крепко рукою по кафедре". Если бы мы присутствовали при чтении этой знаменитой лекции, то, право, не удержались бы, чтобы не попотчевать великого французского философа благим советом почтенного городничего Сквозника-Дмухановского: "Оно, конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать? от этого убыток казне". Далее автор "Хроники" говорит о Лерминье:

При всем том лекции его составлены из каких-то темных намеков, которые Карамзин назвал бы полумыслями. Он слишком гоняется за эффектом, за блестящими фразами, которыми облекает самые пошлые идеи или сведения. "Charles a disparu! Nous tronvons le commencement de la France,de FAllemagne, de I'Angleterre, de la Russie; nous у trouvons les prin-cipia rerum!" "Карл исчез! Мы видим начало Франции, Германии, Англии, России; здесь мы видим начала всего!" (франц.). И вдруг после латинского изречения начинает рассказ об Англии так: "Cesar alia une fois voir I'Angleterre: c'est le genie romain qui la visita. 11 fallait 1'attirer a 1'histoire" ("Цезарь отправился однажды посмотреть Англию; это посетил ее римский гений. Ее следовало вовлечь в историю" (фр.)). Цезаря не поняли; даже Лукан в своей "Фарсалии" критиковал его за то, что он без пользы был два раза в Англии! "Alfred introduit I'Angleterre dans la grande nationalite de 1'Europe. II reproduit Charlemagne; il traduit Boece (De Consolatione): voila comment s'ourdit la trame de la solidarite humaine" ("Альфред ввел Англию в великую народность Европы. Он повторил Карла Великого; он перевел Боэция (Об утешении); вот как были заложены основы человеческой солидарности" (франц.)). В этой последней фразе есть что-то похожее на мысль; но в чем состояла тогда, при Альфреде Великом, великая народность Европы? Описывая состояние саксонцев-завоевателей, до появления Альфреда, Лерминье с важностию и отважно произнес: "Us attendaient quelque chose!" ("Они чего-то ждали!" (фр.)). Я усмехнулся... и пр.

Как вам кажутся все эти фразы, эти фанфаронады, буффонады, эти ходули выражений и образов без мыслей и смысла? Франция называет это философиею... Хороша философия!..

Но и этим еще не всё оканчивается: Лерминье, как говорит остроумный автор "Хроники", в College de France (Коллеж де Франс (франц.)) коверкает имена Гегеля, Шлегеля и Канта. Еще хорошо бы было и для него и для здравого смысла, если б он коверкал их только в College de France: к несчастию, его шарлатанство и наглость идут далее.

Не удивляемся нисколько, что автор "Хроники" говорит с маленькою насмешливостию о Ламартине; но удивляемся тому, что он еще как будто уважает его и потому боится, уж не слишком ли смеется над ним... Странное дело: неужели фразы в прозе заметнее стихотворных фраз? "Кстати о Ламартине, — говорит автор "Хроники". — Субботы его начались, но в салоне его толпятся депутаты, и политика заглушает литературу. На столе по-прежнему разбросаны брошюры, журналы и все произведения новейшей словесности во всех родах. Несмотря на исключительное господство политики в разговорах, иногда удается и литературе, а особливо поэзии, обратить на себя минутное внимание хозяина". Вот вам и поэзия!

Кстати: не угодно ли вам позабавиться Франциею со стороны ее успехов в философии? — Академия нравственных наук предложила на 1839 год "критический разбор (чего бы вы думали?) немецкой философии"! Приз состоит в 1500 франков, да дело больше и не стоит, потому что для всякого истинного француза разобрать немецкую философию — все равно, что завоевать Россию — вздор, безделица! Вот программа:

1° faire connaitre, par des analyses etendues, les principaux systemes, qui ont para en Allemagne, depuis Kant inclusivement jusqu'a nos jours; 2° s'attacher principalement au systeme de Kant, qui est le principe de tous les autres; 3° apperecier cette philosophie (легкое дело!), discuLer les princi-pes sur lesquels elle repose, les methodes, qu'elle employa, les resultats auquels elle est parvenu, chercber la part d'erreur et la part de verite (?!),quis'y ren-contrent, et ce qui, en derniere analyse, aux yeux d'une saine critique (вероятно, d'une critique du bon sens) peut legitimement subsister, sous une forme ou sous une autre, du mouvement philosopbique en Allemagne (Во-первых — ознакомить, посредством всестороннего анализа с основными системами, которые появились в Германии, от Канта до наших дней включительно; во-вторых — особенно остановиться на системе Канта, которая является основой для всех других; в-третьих — оценить ату философию, обсудить принципы, на которых она покоится, методы, которые она применяла, результаты, которых она достигла, отыскать долю заблуждения и долю истины (?!), которые в ней встречаются, и то из философского движения в Германии, что в последнем анализе, в глазах здравой критики (вероятно, критики здравого смысла) может законно продолжать существование в той или иной форме (франц.)).

Право, это напоминает инструкцию персидского посланника (в романе "Хаджи-Баба-Испагани в Персии и Турции" 9) узнать — Англия постоянное ли жилище англичан, или только их летнее кочевье, Лондон в Англии или Англия в Лондоне...

Но сделаем последнюю выписку из этой статьи:

Я вмешался в разговор и другого моего соседа, который декламировал перед профессором Патенем о строгом наблюдении над методами преподавания в школах. От школ перешли мы и к университетам, то есть ко всем высшим училищам, которые входят в состав здешнего университета. Я отдавал справедливость немецким методам преподавания. Французы вступились за свои. Похваливши факультет точных и физических наук, я доказывал почти совершенное небытие 10 других факультетов, исключая юридического, токаев весьма не полного. Взяв в пример науки или курсы исторические, я показал, что нет ни одного профессора, который бы обнимал вполне какую-либо часть истории. Из древней le Normand предлагает свои гипотезы о Египте; Летрон о колониях, о древней географии и торговле; Лермннье о том, что он прочел накануне; сам Фориаль только об Испании. Где же студенты-слушатели найдут полную систему древней, или средней, или новейшей истории? Где найдут они указания на лучшие источники, на критические издания классических историков? Кто будет их руководителем в лабиринте монументов исторических? Кто остережет их от Гиббона, искажавшего факты в духе своего времени, или от Фишера, изобретавшего факты в истории ганзеатического союза и наполнившего ее вымыслами, поддельными актами, которым поверил Шторх (подлог, открытый Шлецером)? Сосед мой горячился; но сосед соседа, профессор Патен, начинал уступать моим доказательствам и примерам. Желая, за французское интеллектуальное хлебосольство, смягчить негодование моего соседа, я перешел к похвале, самой искренней и невынужденной, достойного и достойных. Я напомнил о лекциях Кювье, Гизо и самого Вильмена, блистательного без методы, основательного в суждениях без глубокого исследования тех предметов, которых касался он на лету, порхая иногда, как ласточка, долу и касаясь низменных урочищ французской словесности, или возносясь, как орел, к Монтескье, Босоюэтам и Малебраншам, на высоты ее.

Кажется, что беспристрастие автора может ручаться за верность, с какою набросал он картину французской учености.

Мы должны упомянуть еще о трех статьях "Современника", хотя в нем их и гораздо больше. Так как мы решились однажды навсегда говорить более о том, о чем приятно говорить, а во всем прочем полагаться на красноречивую выразительность молчания, то и не стали бы говорить о двух статьях — "О литературных утратах" и "Праздник в честь Крылова" ", если бы они, отличаясь удивительною странностию и в выражении и в мыслях, а особливо первая, не заключали в себе много дельных мыслей, хорошо высказанных. Вот пример странности в мыслях: автор статьи смешивает между собою два совершенно различные понятия — поэта и литератора. Если одно и то же лицо может совмещать в себе и литератора и поэта, то труды этого лица должны быть рассматриваемы с двух совершенно различных точек зрения. Пушкин был поэт, по своим поэтическим произведениям, и Пушкин же был литератор, как издатель журнала и автор нескольких критических и полемических статей. Автор справедливо называет Шатобриана литератором, потому справедливо, что Шатобриан писал много, но ни поэтом, ни ученым никогда не был; но называть литератором Гете так же странно, как называть генералиссимуса Суворова прапорщиком Суворовым: если Гете был не только великий поэт, знаменитый ученый, но и примечательный литератор, то и Суворов, будучи генералиссимусом, был и прапорщиком, а будучи графом и князем, были дворянином. Высшее достоинство уничтожает низшее, заключая его в себе. Гомер и Шекспир были поэтами, но не были литераторами. Право, между этими двумя достоинствами не меньшее расстояние, как и между прапорщиком и генералом.

О странностях в выражении разбираемой статьи мы не хотим распространяться, а скажем коротко, что ее слот иногда тяжел и темен. Вместо же всяких мелочных разбирательств выпишем места, особенно поразившие нас истиною и достоинством своего содержания.

Истинно великий современный писатель для нас, призванных с ним в одни период умственной деятельности, является представителем того, что мы любим, к чему стремимся и чего надеемся. Он получил счастливый дар воплотить и в возможном совершенстве показать силы духовной производительности своего времени. Будучи индивидуален, как всякое лицо, он вместе выражает и общность века, потому что действует под современным влиянием. Умирая, он несравненно более уносит с собою от нас, нежели от потомства, для которого всегда останется жив. В потомстве из его творений составится какая-то целость; их недвижность даст им вид полноты; по ним определят тип века. Но мы, разъединенные с тем, кто действовал для нас и в ком наслаждались мы собственною жизнию, как в ровном и звонком пульсе движением нашей крови, мы с его утратою лишаемся навсегда собственных восторгов сердца. Навсегда... Другой талант, посланный в замену современника нашего, не принадлежит нам. Он будет отрадою и славою другого поколения, если судьба и ему также не откажет в том, чем наградила нас. В созданиях новой жизни, в движениях новой души, в гармонии обновленного языка нет уже для нас того очарования, под которым мы выросли и в которое облеклись для нас все лучшие мгновения жизни. Мы будем участвовать в новых радостях только умом, а не сердцем. Лучшие явления духа вполне и достойно оцениваются сочувствием, а не размышлением. Для сочувствия необходимо слияние всех звуков жизни, из которых в новом поколении многие нам чужды. За покинувшим нас современником мы обращаемся скорее к прошедшему и с грустию привыкаем к той мысли, что полный период наш уже совершился. Таким образом, смерть одного человека заставляет нас убедиться, что лучшая жизнь наша кончилась.

С не меньшею силою, увлекательности" и истиною автор статьи характеризует истинный талант:

Для него нет избранного рода, нет недоступной красоты и отверженного предмета. Не принадлежа исключительно какому-нибудь одному классу читателей, он обходит их круги, и его жизнь становится всеобщим источником наслаждений. В эфемерном ли периодическом издании или в летучей брошюре, на полновесной ли книге или под коротенькими строчками встречается его магическое имя, повсюду блестит оно яркой звездочкой, и появление этой алмазной точки на небосклоне литературном есть уже эпоха для всех и каждого. Нам радостно при этом только светиле. Один блестящий ум мгновенным лучом своим более озаряет перед нами истин жизни, нежели все собиратели чужих суждений. Его средства так легки и просты, но в то же время так верны, что мы часто не понимаем, чем они действуют на нас. Ужели эта сказка, в которой ни одного нет восторженного слова, гигантского характера, ни одного трагического или идеально-карикатурного положения, лучше той повести, блещущей новизною языка, избытком удивительных событий, сцеплением внезапностей и поразительною развязкою? Л неподкупное чувство, эта совесть ума, настойчиво нас увлекает к первой, опять в тот счастливый мир простоты и истины, где нам все так близко, где всему так верится. И вот почти бессознательно, по какому-то моральному инстинкту, целое поколение молча оживляется при одном только голосе, окружает себя созданиями разнообразными, но возникнувшими по одному призванию; все поколение с непонятною ревностию, похожею на жадность корыстолюбца, собирает эти сокровища и не может насытиться приобретениями. Душа, как необъятная бездна, принимает все сии дани. И если судьба на столько требований внезапно возвещает роковой отказ, — потрясение бывает всеобщее: оно так естественно, как при разрыве напряженных сил.

Умалчивая о многих прекрасных местах статьи, выпишем два следующие, в которых автор говорит о влиянии Пушкина на общество и впечатлении, которое произвел он на него своею безвременною смертию.

Утраченный Росшею поэт, которого характеристику, равно как и его произведения, долго будут изучать поклонники искусства, прошел все степени, назначаемые природою для подобных ему талантов. В истории нашей литературы нет примера, кто бы возмужал независимее его и быстрее. Нет примера, кто бы сделался более властительным во всех классах читателей, не низводя достоинства призвания его. Имя его как поэта произносилось во всех концах обширной России. Явление каждого нового его сочинения пробуждало любопытство и участие людей, самых незаботливых о словесности, Даже иностранцы, для которых русские звуки еще невнятны, внесли его имя в список знаменитых людей. Они могли судить о нем только по переводам. Но кто передаст на другом языке эти стихи и эту прозу, не изменив их физиономии? Для нас в нем было все полно жизни и сочувствия. Литература наша с его именем соединяла все свои блестящие надежды.

Мы потеряли поэта в его лучшие годы. Смерть его произвела не жалость, но какое-то оцепенение. Странно было слышать, но мучительнее уверить себя в утрате, к которой ничто не приготовляло. О нем можно сказать, что смерть не похитила его, но оторвала от нас. Чувство, испытанное современниками в эту минуту, не принимало обыкновенных оттенков, смотря по различию характеров и отношений: оно выразилось ровным болезненным содроганием. Теперь время и размышление привели душу в другое состояние: она измеряет пространство, отделявшее великого поэта от его последователей, и задумчиво смотрит на судьбу благородного искусства, в котором так много народной славы.

Нужно ли говорить, что все это прекрасно и глубоко верно? Такие вещи говорят сами за себя; а нам только странно, что такие прекрасные места (а их больше, нежели сколько мы выписали) как-то слишком ярко отсвечиваются ото всего остального. Что же касается до статьи "Праздник в честь Крылова", статьи, как кажется, писанной той же самою рукою, — то мы, признаемся, не поняли ее. Нам кажется, что автор статьи нисколько не определил того, что хотел определить, — ни значения басни как рода поэзии, ни значения Крылова как русского баснописца и поэта. По нашему мнению, басня есть поэзия конечного рассудка, поэзия ходячей, житейской, практической философии народа. Не чувство бесконечного порождает эту поэзию, и не таинство жизни составляет ее содержание: ее одушевление есть веселость, ее содержание есть житейская, обиходная мудрость, уроки повседневной опытности в сфере семейного и общественного быта. Как всякая поэзия, и басня говорит образами: она рисует и осла, и лисицу, и льва, и соловья; первый у нее добродушно глуп, вторая увертливо хитра, третий грозно могущ, а четвертый... но портрет четвертого вот как изобразил дивный живописец:

Защелкал, засвистал,
На тысячу ладов тянул, переливался,
То нежно он ослабевал
И томной вдалеке свирелью отдавался,
То мелкой дробью вдруг по роще рассыпался.

Но если она так верно, так характеристически рисует животных, то еще лучше, вернее рисует она людей — толстого откупщика, который по знает, куда ему деваться от скуки с деньгами, — и бедного но довольного своею участью сапожника; повара-резонера и недоученного философа, оставшегося без огурцов от излишней учености; мужиков-политиков и пр. В этом-то и заключается поэтическая сторона басни: она есть маленькая драма, в которой находятся свои типические характеры, свои оригинальные индивидуальности. Но у ней есть еще другая сторона, столь же важная и еще более характеристическая, — сторона рассудка, который рассыпается лучами остроумия, сверкает фейерверочным огнем шутки и насмешки. Но и в этом есть своя поэзия, как во всяком непосредственном, образном передавании истины. Самые поговорки и пословицы народные, в этом смысле, суть поэзия, или, лучше сказать, суть начало, первая точка отправления поэзии. Басня, в отношении к поговоркам и пословицам, есть высший род, высшая поэзия.

Всякий человек, выражающий в искусстве жизнь народа или какую-нибудь из ее сторон, всякий такой человек есть явление великое, потому что он своею жизнию выражает жизнь миллионов. Крылов принадлежит к числу таких людей. Он баснописец, но это еще не важно; он поэт, но и это еще не дает патента на великость: он баснописец и поэт народный — вот в чем его великость, вот за что издания его басен, еще при его жизни, зашли за 30000 экземпляров, и вот за что, со временем, каждое пз многочисленных изданий его басен будет состоять из десятков тысяч экземпляров. В этом же самом заключается и причина того, что все другие баснописцы, пользовавшиеся не меньшею Крылова известностию, теперь забыты, а некоторые даже пережили свою славу. Слава же Крылова все будет расти и пышнее расцветать, до тех пор, пока не умолкнет звучный и богатый язык в устах великого и могучего народа русского. Кто хочет изучить язык русский вполне, тот должен познакомиться с Крыловым. Сам Пушкин не полон без Крылова, в этом отношении. Эти идиомы, эти руссицизмы, составляющие народную физиономию языка, его оригинальные средства и самобытное, самородное богатство, уловлены Крыловым с невыразимою верностию.

Вот как понимаем мы Крылова. Может быть, наше понятие о нем неверно, ложно, но по крайней мере всякий может видеть, в чем оно состоит; а этого-то именно мы и не находим в статье "Праздник в честь Крылова". Автор ее говорит и то и другое, говорит много и, может быть, хорошо: только мы не можем сказать, что именно говорит он, потому что основная идея его статьи затемнена словами, которые бы должны были ее выразить.

Маленькая статейка "Александр Пушкин" примечательна и драгоценна тем, что содержит в себе два небольшие отрывка из частных писем великого поэта. Первый относится к его поэме "Полтава", а второй касается до смерти Дельвига. Выписываем тот и другой:

Наши критики, — разбирая "Полтаву", упомянули о байроновом "Мазепе". Они его не понимают. Старый гетман, предвидя неудачу, бранит, в моей поэме, молодого Карла и называет его мальчиком и сумасшедшим. Критики, со всею важностию, укоряют меня в неосновательном мнении о шведском короле. В одном месте у меня сказано, что Мазепа ни к чему не был привязан. Чем же опровергают меня критики? Они ссылаются на собственные слова Мазепы, уверяющего Марию в моей поэме, что он любит ее больше славы, больше власти! Так им понятно, так знакомо драматическое искусство! Еще замечают, что заглавие моей поэмы ошибочно и что, вероятно, не назвал я ее "Мазепой", чтоб не напомнить о Байроне. Это частию справедливо. Но была у меня и другая причина, которой, конечно, никто из них не подозревает: эпиграф. Так и "Бахчисарайский фонтан" первоначально назван был "Гаремом", но меланхолический эпиграф, который бесспорно лучше всей поэмы, соблазнил меня.

Байрон знал Мазепу по вольтеровой истории Карла XII.

Байрон поражен был только картиной человека, связанного на дикой лошади и несущегося по степям. Картина, конечно, поэтическая. И зато посмотрите, что он из нее сделал! Но не ищите тут ни Мазепы, ни Карла, ни сего мрачного, ненавистного, мучительного характера, который проявляется во всех почти произведениях Байрона, но которого (на беду моим критикам) в Мазепе именно и нет. Байрон и не думал о нем. Он выставил ряд картин, одна другой разительнее. Вот и все. Но какое пламенное создание, какая широкая, гениальная кисть! Если же бы ему под перо попалась история обольщенной дочери и казненного отца, то, вероятно, никто бы не осмелился после него коснуться сего предмета.

Чем больше думаю, тем сильнее чувствую, какой отвратительной предмет для художника в лице Мазепы! Ни одного доброго, благородного чувства! Ни одной утешительной черты! Соблазн, вражда, измена, лукавство, малодушие, свирепость... Сильные характеры и глубокая трагическая тень, набросанная на все эти ужасы, — вот что увлекало меня. "Полтаву" написал я в несколько дней; долее не мог бы ею заниматься и бросил бы ее.

21 генв. 1831. Москва. Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресенье. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову объявить ему все — и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд; я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался в виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам, сколько нас? ты, я, Б....Й, вот и всё. Вчера провел я день с Н ***, который сильно поражен его смертию. Говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! Согласимся: покойник Дельвиг — быть так. Б....Й болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров и постараемся быть живы.

Тут нет громких фраз, нет восклицаний, но есть нечто такое, чего нельзя назвать и что свидетельствует о глубокой грусти глубокой души... Это не для всякого ясно... Но Пушкин и не хлопотал о том, чтобы все его понимали. "Лучшие движения сердца своего (говорит автор статейки) считал он домашним делом и не любил выказывать их. Он хранил их для тесного круга друзей, преимущественно для своих лицейских товарищей, которых любил неизменно".

Но и здесь еще не конец хорошим прозаическим статьям "Современника": они оканчиваются небольшою, но интересною статьею "Крымские предания". Следующая выписка даст о ней лучшее понятие:

Татарский миф о Фортуне

Фортуна у татар почитается богинею. По их преданиям, она сошла с неба отыскивать своего сына, скитающегося по земле. Лица у ней нет, а есть один только глаз на самой макушке. Она ловит и схватывает по дороге первого прохожего, почитая его своим сыном, а чтобы в этом удостовериться, поднимает его все выше, до тех пор( пока глазом своим может взглянуть на него. Убедясь, что она ошиблась, бросает его с высоты наземь и снова продолжает ловить проходящих, в надежде отыскать сына своего, и с каждым поступает одинаково. Вот отчего, вероятно, возвышения сей богини так непрочны.

Переходим к стихотворному отделению.

На нынешний раз оно так бедно, что мы не заговоримся о нем. Пушкинских стихотворений только два. "Кто знает край" есть род какого-то отрывка, где все как-то полупрозрачно, в полусвете, как будто недосказано; даже нам сдается, что это чуть ли не варианты из "Онегина", если не отрывок из него, хотя отсутствие правильных строф и противоречит нашей догадке.

С какою легкостью небесной
Земли касается она!
Какою прелестью чудесной
Во всех движениях полна!

Эти четыре стиха напоминают следующие четыре стиха из VII главы "Онегина":

С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как пегой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!

Но что бы ни напоминало собою и что бы ни было стихотворение "Кто знает край" — отрывок или целое, вариянт или оригинальное — оно стихотворение Пушкина, не по подписи этого волшебного имени, а по своему художественному достоинству.

Другое стихотворение "Последние цветы" выказывает одно из таинств души и жизни человеческой и в своих простых безыскусственных формах блестит таинственною красотою творчества. Вот оно:

Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас.
Так иногда разлуки час
Живее самого свиданья.

После этих двух стихотворений Пушкина замечательны только следующие: "Тайные думы" гр-ни Е. Р. — ной: в нем прекрасными, полными души и чувства стихами воспеваются достоинства одной высокой особы, имени которой мы не смеем угадывать...

Ей внятен, ей знаком и глас небес далеких,
И нищеты призыв, и стон земных скорбей;
Слезу несчастного, поэта вдохновенье,
Молитвы благодать — все, все поймет она:
В душе ее живут восторг и умиленье,
И тихая мечта ей на удел дана.

Потом "Stabat Mater", перевод Жуковского. По желанию ее императорского высочества государыни великой княгини Елены Павловны, 4 марта нынешнего года была исполнена знаменитая музыка этой религиозной песни, вследствие чего и был сделан ее перевод. Он второй на русском языке: первый принадлежит Шевыреву.

Наконец, стихотворение г. Кольцова "Царство мысли", дышащее теплотою чувства и отличающееся возвышенностию идеи. Кстати: примечателен, хотя и в другом совсем смысле, перевод "Мазепы" Байрона, помещенный целиком. Не будем входить в подробности, а скажем вообще, что одно содержание, само по себе, еще не составляет поэзии, которая состоит в форме; а если Байрон выражал содержание своих поэм в таких формах, каким г. Я. Г. передал одну из них, то напрасно он пользуется славою великого, генияльного поэта. Впрочем, г. Я. Г., как кажется, сам это чувствовал и потому просит прощения у тени Байрона за перевод его творения в следующих непоэтических стихах: О, если до тебя, венчанный славой бритт,

На брег Элизия мой голос долетит —
Незрелых сил моих простишь ли покушенье?
Я слабою рукой твое произведенье
На почву родины дерзнул пересадить;
Напев твой я дерзнул смиренно повторить
На громком языке отеческой державы, и прочая.

Остальные стихотворения не заслуживают особенного внимания ни в каком отношении — виноваты! — из них должно исключить одно — "Мысль" Баратынского: оно особенно отличается необыкновенною художественностию своих поэтических форм: это истинная творческая красота. Вот оно:

Сначала мысль, воплощена
В поэму сжатую поэта,
Как дева юная, темна
Для невнимательного света;
Потом, осмелившись, она
Уже увертлива, речиста,
Со всех сторон своих видна,
Как искушенная жена
В свободной прозе романиста;
Болтунья старая, затем,
Она, подъемля крик нахальной,
Плодит в полемике журнальной
Давно уж ведомое всем.

Заключим наш разбор IX тома "Современника" замечанием, что он значительно улучшился в типографическом отношении и теперь стал одним из красивейших повременных изданий.
1838 г.

СОВРЕМЕННИК. ТОМ ДЕСЯТЫЙ.

Санкт-Петербург. 1838. В типографии А. Воейкова и комн.

По смерти своего основателя "Современник" изменился во внешнем плане. К числу перемен относится помещение стихотворений отдельно от прозы, под особою нумерациею страниц. Не думая нисколько вмешиваться в домашние распоряжения чужого и притом высоко уважаемого нами журнала, мы все-таки скажем, что такое распоряжение, при нынешнем состоянии стихотворства, не может быть выгодно ни для какого журнала. А между тем оно сделано тремя журналами. Но какие ж были следствия этого распоряжения? Обязавшись, так сказать, представлять публике в каждой книжке целое отделение стихотворений, журналист наполняет это отделение чем случится и даже не думает сделать оговорки: "Просим не взыскать — чем богаты, тем и рады". Строчки с рифмами смело выдаются за поэзию; условие подписки выполнено, потому что счет листов верен, — а прочее сойдет с рук.

Во 2 N "Современника", кроме двух произведений Пушки-па, можно заметить только одно, подписанное знакомыми публике буквами-"Г — на Е. Р. — на"; обо всех остальных было бы слишком невеликодушно со стороны рецензента даже и упоминать.

"Сцена из Бориса Годунова" написана разностопными стихами и рифмами и этим резко отделяется от всего "Бориса Годунова", писанного пятистопным ямбом без рифм. В ней виден Пушкин, как и во всем, что ни вышло из-под его творческого пера; но потому ли, что мы в нее еще не вникнули, или потому, что это в самом деле так, только мы готовы думать, что великий художник не без основания исключил ее из "Бориса Годунова". Но, во всяком случае, помещением ее издатель выполнил свой долг перед публикою, и благодарность ему за это! В "Сыне отечества" говорят о существовании другой сцены, выключенной Пушкиным из его трагедии, сцены, где Бориса упрашивают принять венец: "Современник" должен решить нам, затеряна она или сохранена. Другое стихотворение Пушкина, помещенное в этой книжке, есть лирическое — "К женщине-поэту" — вот оно:

Я слушал вас... Я прочитал
Сии небрежные созданья,
Где ваши томные мечтанья
Боготворят свой идеал.
Я пил отраву в вашем взоре,
В исполненных души чертах,
И в вашем милом разговоре,
И в ваших пламенных стихах.
Соперницы заветной розы
Блажен бессмертный идеал!
Стократ блажен, кто ей внушал
Единый стих и много прозы.

Есть что-то лелеющее чувство, какая-то дивная, таинственная гармония в этом стихотворении, гармония, состоящая не в подборе звуков, не в гладкости стиха, но во внутренней, сокровенной жизни, которою оно дышит. И какая простота!..

Хороших статей в прозе и теперь в "Современнике" больше, чем посредственных; о последних мы умолчим, а о первых поговорим.

"Перемещение университета в Санкт-Петербурге"-интересная в фактическом отношении и хорошо изложенная статья. "Князь Потемкин-Таврический", отрывок из V части "Истории России" г-жи Ишимовой, представляет собою статью, которая по прелести и искусству изложения может служить украшением всякому журналу. "Государства Скандинавского севера" и "Папа Григорий VII и император Генрих IV"-два отрывка из нового исторического труда г. Шульгина возбуждают живой интерес и желание прочесть сочинение вполне.

Но самые интересные статьи во второй книжке "Современника", это — "Александр Сергеевич Пушкин" и "Хроника русского в Париже". Первая содержит в себе несколько драгоценных фактов о жизни и характере великого нашего поэта и отличается многими светлыми взглядами на его произведения. Статью эту можно назвать взглядом на жизнь нашего поэта. "Хроника русского в Париже" по-прежнему отличается калейдоскопическою занимательностию. Остановимся на ней, чтобы позабавиться вертлявою и суетливою деятельностию французов.

Уж старая новость, что Кипе написал плохую, напыщенную поэму, в которой фальшивым голосом воспел Наполеона: поэма давно забыта везде, а во Франции, как водится, прежде, нежели где-нибудь. И вот Кине написал трилогию или драму "Прометей". То-то должен быть славный пузырь, если только не лопнул до печати! и Он читал ее на вечере, где в числе слушателей были Шатобриан и Ампер. Первый находит излишнюю роскошь в описательных формах и уподоблениях; второй думает, что поэма была бы вдвое лучше, если б была вдвое меньше: истинно французская критика, лучше которой для французского поэтического произведения ничего не может быть!

Жерюзе открыл курс о французской словесности в начале XVII столетия. Он начнет Ронсаром и продолжит до Корнеля. Кажется, что бы много говорить о Ронсарах; но француз за словом я карман не полезет, если дело идет о болтовне. Впрочем, ученый профессор охотно прочел бы и больше, да больше он ничего не знает, как сам откровенно признается в этом по свойственной всем великим людям скромности. "Здешняя академическая молодежь, — говорит автор "Хроники", — привыкла со всех кафедр философского факультета слышать одни отрывки, одни части науки; так, например, Ленорман, вместо Гизо, читает только о финикиянах, Ампер ограничил себя несколькими столетиями средней истории, Жерюзе полувеком французской литературы; сам Фориэль избрал для этого курса одиу Испанию". Это во Франции называется — преподаванием наук! И то сказать: у всякого народа свой взгляд на вещи; китайцы еще смешнее всё понимают.

Берье дал свое имя одной толстой книге: в книге нет ни строчки его, а она разошлась. Именами теперь во Франции промышляют все знаменитости — Карл Нодье особенно. "Недавно в академии зашел между ним и Жуп спор о разных записках. Жуп начал хулить записки д'Абрантес, а Нодье, защищая их слегка, сказал: первый том, например, очень хорошо написан. — Верю, — отвечал Жуй, — потому что вы его писали. — Нодье замолчал".

Но вот верх смешного: Марк Жирарден открыл в Сорбонне литературный курс, содержанием которого будет — "Эмиль" Руссо. Но не здесь конец смешного: не угодно ли послушать начало вступительной лекции великого профессора?

Это ("Эмиль") нравоучительное исследование вопроса: как воспитать человека? Какому правилу надо следовать в жизни? Этого правила, этого рода изучения недостает особенно в наше время. Наши нравы смягчены; но занимается ли кто-нибудь правилами нравоучения? В старину было не так. Тогда даже и придворные Людовика XIV, даже Сен-Симон посвящал дни, недели размышлению. Он уединялся. Даже языческие времена имели что-то подобное в нравах и обычаях. Тогда, равным образом, близ общенародных мест, я вижу философов, лицей!.. рассуждают о нравоучении. То же самое и в Риме, в этом обширном горниле честолюбия, где замышляли о владычестве над вселенною. Это было не честолюбие нашего времени, когда дело идет о префектуре или даже и о портфеле; нет, тогда замыслы были обширнее; проконсульство в Греции, в Африке, в целой части света!.. И в такую эпоху является Цицерон, который пишет книгу "О должностях"; а при императорах Эпиктет с своими "Наставлениями", которыми искупаются все беспорядки Рима. Там всегда заметно было движение, нравственный мир, от которого мир перерождался, но где он теперь? Что с ним сделалось? Пишет ли он? Двигает ли он нас? Спросим самих себя: что мы должны делать? Поступать отчетливо, поучаться, размышлять. Где вы это встретите? Нравственный мир затмился от мира вещественного, который дошел также до какого-то величия. Он поучает, он хочет приводить в восторг; этот вещественный мир уже в величии! Англия... вот его престол, его святилище! Это Лувр промышленности! Все в чудном там движении; ничто не говорит там, а все трудится; это машина, род циклопа, который все приводит в движение. Бедность рабочего класса: в этом также величие (?). А железные дороги! Что подобного в состоянии изобрести и сам сатана? Пространство уничтожено: вы сейчас будете в Берлине на лекции Ганца. Парижский дурак может съездить потолковать с петербургским дураком. Гражданственность совершенствуется ли от этого? Увеличилось ли число идей от чудес промышленности? Или только ускорили они движение их? Что произвело сближение этих двух отдаленных точек? Спрашивается, что сообщают? Пусть бы идеи. Но если от них мир не становится лучше? А в чем улучшение? Есть и теперь довольные, то есть которые умеют довольствоваться, но нет более счастливых (??!!). Довольство зависит от нас самих, как мы образовали душу свою. Жизнь зависит от сердца. Вопрос о воспитании: вот и все. Но под воспитанием многое разумеется: оно не оканчивается с детством. Всю жизнь душа может расширяться, а ум возноситься. Исполнение долга — вот цель.

Вранье заключено было следующими словами: "Я верю в совершенствование, которое доведет до совершенства".

На другой день в "Journal des Debats" приятельская рука расхвалила вранье Жирардена в силу следующей мысли: "Не будем требовать от века больше, нежели сколько он дать может".

Милостивые государи, да кто вас сделал представителями века?

Если бы все это касалось не до Парижа, то мы, право, готовы б были подумать, что остроумный автор "Хроники" мистифирует нас.

Здешние юристы, кроме Росси, сухи, как их наука, не оживляемая фплософиею права. Один из лучших юристов Франции, адвокат, ныне президент камеры, Дюпен, запоздалый в науке правоведения от обширной практики в почтенном ремесле своем, насмехался над Журданом, собратом своим аи bureau fraiifais (во французском суде (франц.)), за то, что он советовался с наукою прав у англичан и немцев. Журдана не стало: ученый юридический журнал его прекратился, и французские юристы должны снова слепо верить бредням Лерминье о немецких юристах-профессорах, о Ганцах, Савиньи и пр.

Вот по анекдоту о трех корифеях французской литературы.

Когда еще, по пророческому выражению Сальванди, на бале у герцога Орлеанского, "dansait sur un volcan" ("танцевали на вулкане" (франц.)), герцогиня Беррийская просила Roger сделать публичное заседание dans la societe des belles-lettres (в обществе изящной литературы (франц.)) и пригласить короля неаполитанского, отца ее. Roger, желая угодить ей, предложил немедленно Жюсье, одному из умнейших членов общества, приготовить статью в прозе, а Ламартину стихи. Первый соглашался охотно, Ламартин начисто отказал ему. Сперва отговаривался он, что у него нет ничего нового в портфеле. Но когда Roger напомнил ему, что его гармонии печатаются, что он может взять из них любую пьесу и потешить герцогиню Беррийскую и отца ее, то он снова отвечал ему: "Je ne veux pas perdre I'amitie de uies amis Jes marchands de vin de Macon (Я не хочу потерять дружбу моих друзей — виноторговцев из Макона (фр.)). Если они узнают, что я пишу и читаю стихи для двора, то разлюбят меня, а я хочу быть депутатом; я должен непременно быть депутатом". И в самом деле, по удалении старшей линии Бурбонов, Ламартин поехал на Восток и, возвратившись, занял место в камере. Маконцы о нем вспомнили.

Жюль Жанен, в статье "Дебатов", недавно упомянув о Каннах, где высадился Наполеон, сказал, что это место прославлено и тем, что здесь Аннибал разбил римлян! Кто-то из приятелей Жанена указал ему ошибку его. "Vraiment, j'ai confondu cela! C'est drole!" ("В самом деле, я тут напутал! Это забавно!" (франц.)) отвечал он.

La reprise d'"Hernani" (Возобновление "Эрнани" (фр.)) удалась теми же средствами, как и первые представления оной. Один из приближенных к театральной дирекции, исчислив все места в ложах, в партере, в галереях, в оркестре, выданные с распоряжения автора, полагает, что Гюго роздал приятелям и приятельским сотрудникам в хлопанье до 800 билетов. Вот как здесь многим удается!

Говоря о громкой фразе, устремленной Кузеном на пэров, автор так говорит о нем самом:

С 1830 года переводчик Платона сделался искателем фортуны, то есть власти и почестей, и перестал поучать нас с сорбоннской кафедры, ораторствуя в камере пэров. Эти упреки в бездействии, в политическом ничтожестве не показывают чистого желания блага отечеству, но заставляют подозревать какую-то скрытую досаду за собственное политическое бездействие, на которое осуждены теперь пэры Франции.

Мы, с своей стороны, не вмешиваясь в политику, которая нас очень мало интересует и в которой мы очень мало знаем, скажем от себя, что наука требует всего человека и что философ и политик вместе, больше, нежели кто-нибудь, напоминает Матрёну Крылова:

И сделалась моя Матрена
Ни пава, ни ворона.

Автор "Хроники" хвалит отрывок из сочинения Шатобриана о Веронском конгрессе.

В его слоге опять та же невыразимая прелесть, но в писателе опять то же неистощимое самохвальство. "En 1807 nous nous promenions au bord du Tage dans les jarclins d'Aranjuez; Ferdinand parut a cheval, accom'pagne de don Carlos. II ne se doutait guerejue le pelerin de Terre-Sainte qui le regardait passer, contribuerait un jour a lui rendre la couronne *.

__________________

* "B 1807 г. мы прогуливались по берегу Таго, в садах Аранжуэца; Фердинанд появился верхом в сопровождении дона Карлоса. Он вряд ли подозревал, что паломник из Святой земли, который смотрел на его проезд, впоследствии будет способствовать в возвращении ему короны" (франц.).

__________________

Автор "Хроники" видел в Париже знаменитого Брума и слышал его суждение о Кузене.

О Кузене говорил он после с приметною досадою, хвалил в нем талант писателя, но не признавал в нем ни оригинальности в философии, ни достаточной учености в самом эклектизме его. С Брумом надо согласиться, прочитавши в "Revue Franchise" отрывок Кузена из путешествия его по Германии, о немецкой философии и о философах. Если сравнивать этот отрывок с другими отчетами французских ученых, как, например, Лерминье, Марка Жирардена и пр., то, конечно, должно признать превосходство Кузена в знании, хотя поверхностном, некоторых систем философии, в Германии возникших; но для профессора философии, для сорбоннского оратора, для академика, эти разговоры с Эйхгорном, Шлейермахером, Штейдлином, Бутервеком, Сольгером, Ансильоном, эти вопросы де Ветту о важнейших догматах религии и о выспренних началах философии так малозначительны, столь поверхностны, что можно бы сомневаться в подлинности подписи сочинителя, если бы, вместе с этими беглыми и неосновательными суждениями и пересказами со слов знаменитых ученых мыслителей Германии, в слоге Кузена не было истинного, блистательного таланта и если бы в самых мелочных отчетах, как, например, о беседе с Гете в Веймаре, не выражался отпечаток искусного писателя.

Прекрасна параллельная характеристика, которую автор "Хроники" делает Бруму и Дюпену:

Конечно, и в нем много неприличного важности сана и самой знаменитости его таланта; Брум иногда некстати острится; шутки его, часто колкие и меткие, не всегда во вкусе хорошего общества, но в душе его таится любовь к ближнему, любовь к массам: он всегда за них. В гражданском уложении французских колоний допускается рабство негров во всех его оттенках. Отпущенный на волю из негров сын может иметь отца рабом своим, дочь — рабынею мать свою. В Бурбоне недавно (1836) совершен акт, в коем сказано: "Perpetue Creole agee de 50 ans, esclave et mere de la demoiselle Zelia Forestier de St. Denis" **.

____________________

** "Перпетуя, креолка, пятидесяти лет от роду, рабыня и мать девицы Зелии Форестье из Сен-Дени" (франц.).

____________________

Таких актов множество совершается во французских колониях. Восставал ли против них демократ Дюпен, оракул здешней юстиции? Нет; ему не до того; он нападает на австрийских законодателей, на бедных проповедников евангелия. Но в той же статье, в которой публицист заклеймил поношением французское колонияльное законодательство, сказано по другому подобному случаю: "Deja lord Broughom a denonce cette nouvelle in-famie an parlement d'Angleterre" ("Уже лорд Брум разоблачил в английском парламенте эту новую гнусность" (фр.)). Порывы, излияния души его переходят в закон, обращаются в факты, благодетельствуют миллионам; вздохи сердца, скорбящего о страждущем человечестве, перелетают океан, падая животворящею росою на братьев наших, черных и белых. Вот действия Брума и Дюпена законодателя, и вот еще пример для сравнения их с другой точкп зрения. Уверяют, что Брум завидовал таланту Горнера, опасался потускнуть перед новым светилом, восходившим тогда на горизонте великобританской камеры; верю слабости человеческой в Бруме. Но Горнера, мнимого соперника его, не стало: кто же содействовал к сооружению ему памятника в Вестминстере? Брум. Кто написал ему панегирик, прослезивший его милых ближних? Брум. Дюпен завидовал таланту, глубоким сведениям молодого адвоката Журдана в юридической литературе Франции, Англии и Германии. Он при жизни Журдана кольнул его в предисловии своем к До-мату. Журдан огорчился, а может быть, и пострадал от его колкости. Его не стало. Товарищи его, друзья, наука — пером юридических писателей и журналистов — его оплакали; Дюпен не подумал загладить своей несправедливости.

Не правда ли, что между англичанином и французом — большая разница? Если бы дело шло о разности силы гения или как о частном явлении, то нечего бы и говорить; по здесь разница происходит от различия субстанций двух народов. Англичан обыкновенно упрекают в холодности чувства, эгоизме; французов понимают, как энтузиастов, готовых тотчас принять участие в правом деле и пожертвовать за него собою. Полно, так ли это? Англичанин не любит фраз, но любит дело и принимается за него только тогда, когда видит возможность успеха; француз хватается за все, нашумит, испортит дело — ив сторону. Его самоотвержение выходит из самолюбия, из страсти блистать, удивлять, рисоваться. В одном московском листке когда-то было замечено, что покоренные французами народы ненавидят своих победителей, потому что последние, стремясь распространить у них цивилизацию и просвещение, не уважают их предрассудков; но что англичане тем самым ладят с индийцами, что хладнокровно смотрят, как жены сожигаются на кострах своих мужей. Так думать — значит не знать дела. Мы не говорим уже о том, что пи один народ в мире не прославился такою филантропиею, как англичане и, родные им, Американские Штаты; не говорим о их обществах трезвости, о деятельности их миссионеров, распространяющих по лицу земли благовестив спасения: в этом отношении защитникам французов ничего не остается, кроме скромного молчания. Но мы прямо скажем, что обвинять англичан в холодности в деле истребления религиозных предрассудков туземцев Индии — значит грубо ошибаться. Нет, англичане деятельно подкапываются под гигантское здание этих вековых предрассудков, но они знают, что трудно бороться с тем, что освящено веками и религией), что за это надо приниматься исподволь, осторожно, — и они идут к своей благотворной цели медленными, по верными шагами. Не таковы французы: где ни бывали их войска, везде возбуждали ненависть страны своим неуважением к обычаям и духу народному, наглым насилием тому и другому. Наш простой народ это очень хорошо помнит с 1812 года, когда святыня храмов московских была так святотатственно и так безумно оскорблена. Англичане приносят в покоренные ими страны идеи общественного порядка, законности, промышленности, просвещения; а французы навязывают им свои мечты о небывалой свободе, которая состоит в отрицании оснований и подпор общественного блага, в легкомысленном ниспровержении старого порядка, вышедшего из векового развития, и заменепии его на скорую руку состряпанными и эфемерными нововведениями. Чтобы дать народу или племени новый порядок, надо сперва спросить его: нужен ли ему этот порядок; чтобы избавить его от бедствий существующего у него порядка — надо сперва узнать, чувствует ли он эти бедствия. Французы об этом не заботятся и потому ненавидимы везде, куда ни являлись победителями, и никогда не удерживали своих завоеваний.

Перейдем к статье г. Губера "Взгляд на нынешнюю литературу Германии". Это статья интересная по содержанию, прекрасная по изложению; но некоторые мысли нам показались неверными.

Г-н Губер в Фаусте и Вагнере видит два противоположные типа: человека, стремящегося к живому наблюдению природы, и книжного труженика, сжатого в тесных пределах древней теории. Другими словами, по мнению г. Губера, Фауст — романтик, Вагнер — классик. Дерзко было бы, без глубокого и основательного изучения, в журнальной заметке и двумя словами, определить идею этих двух типов мирообъемлющего создания Гете; но ничуть не будет смело не согласиться с г. Губером и заметить, что гораздо ближе будет к истине видеть в Фаусте тип человека с глубокою и могучею субстанцией) и мировым созерцанием в душе, а в Вагнере конечного, ограниченного чтителя мертвой буквы. Со взглядом г. Губера на это великое творение Гете трудно было бы передать его.

Кстати: в "Сыне отечества" помещен большой отрывок из "Фауста", перевода г. Струговщпкова. Этот отрывок возбуждает живейшее желание прочесть перевод вполне, еслн он кончен. Если же это только начало или опыт, то желательно, чтобы г. Струговщпков не оставил своего труда без окончания.

Прекрасно и верно характеризует г. Губер крикуна Менцеля и намекает на причину его успеха.

Увлекаясь жаждою политических переворотов, он ненавидел Гете, не как поэта, а как величавого представителя монархических начал. Юное поколение Германии, воспитанное среди общих тревог Западной Европы, без цели, без сознания, требовало нового поприща. Негодуя на тишину немецкого быта, молодая генерация искала себе опоры и предводителя. И в это мгновение доходит до нее хула озлобленного Менцеля. Неопытные, восторженные умы собираются под знамена смелого проповедника национального перерождения. Гетева слава мешает их собственной, и они с гневным усилием, вместе с своим учителем, подрывают бессмертный памятник великого имени. Таким образом Менцель против воли сделался основателем новой школы. Время и опыт доказали ему ничтожность его прежних усилий, и теперь он с ужасом отступается от этой юной Германии, которая, с своей стороны, также не очень жалует основателя новой школы. Цель этой школы — изменение общества в самых основных его стихиях: все сочинения ее устремлены к ниспровержению старого, освященного веками порядка.

Далее г. Губер отдает полную справедливость дарованиям, так несчастно направленным, этой школы.

Вот, говорит он, вот Берне, этот мученик своей несбыточной идеи! Для нее он пожертвовал спокойствием жизни, для нее ополчился жалом горьких насмешек. Любя Германию, он более всех страдает от раны, которую сам в ней углублял. Смерть недавно разрешила ему те неразгаданные тайны, которые были проклятием всей его жизни!

Да, эта юная Германия — великий и поучительный урок для юношества всех наций! Она лучше всего показывает, как бесплодны и ничтожны покушения индивидуальностей на участие в ходе миродержавных судеб. Конечно, общество живет, развивается, следовательно, изменяется, но через кого? — через гениев, избранников судьбы, которые производят благодетельные перевороты, часто сами того не зная, единственно удовлетворяя бессознательному стремлению своего духа. Кто выходит на сцену и говорит: "Я гений, я хочу изменить к лучшему общественные начала", — тот самозванец, который тотчас же и делается жертвою своего самозванства. Кто же, не понимая жестоких уроков опыта и сознавши свое бессилие перестроить действительность, живущую из самой себя, по непреложным и вечным законам разумной необходимости, будет тешить себя ребяческими выходками против нее, тот не перейдет в потомство, но только заставит сказать о себе современников:

Ай моська! — знать, сильна,
Коль лает на слона!

Но мы не согласны со мнением г. Губера о Гейне: он слишком несправедлив к нему. В Гейне надо различать двух человек. Один — прозаический писатель с политическим направлением. Зараженный тлетворным духом новейшей литературной школы Франции, он занял у нее легкомыслие, поверхностность в суждении, бесстыдство, которое для острого словца искажает святую истину. Живя в Париже, он изливает свою желчь на то, что зимою бывает холодно, а летом жарко, что Китай в Азии, тогда как ему бы надобно быть в Европе, и на подобные несообразности сего несовершенного мира, который не хочет перевернуться вверх дном, поверивши мудрости г-на Гейне. Потом в Гейне надо видеть поэта с огромным дарованием, уже не болтуна-француза, но истинного немца-художника, которого лирические стихотворения отличаются непередаваемою простотою содержания и прелестию художественной формы.

Далее г. Губер отзывается с похвалою о новых поэтах Германии — Уланде. Грюне (граф Ауэрсперг), Ленау (фон-Нимпш), Рюкерте, Шамиссо, Лфицере, Цедлице (авторе "Ночного смотра", переведенного Жуковским).

Несмотря на такие дарования, нынешняя немецкая литература представляет печальную картину; первая причина такого бедственного положения заключается в совершенном отсутствии централизации талантов; вторая в жалкой подражательности нынешней французской словесности. Не принимая на себя обязанности прорицателя, мы думаем, основываясь на некоторых достоверных приметах, что последняя причина скоро уничтожится; незначительность новой французской словесности не удовлетворит глубины и основательности немецкого ума, и потому влияние ее прекратится, как скоро Германия проснется, сознавая собственное свое достоинство.

С последнею причиною нельзя не согласиться; но первая, касательно отсутствия центральности талантов, едва ли справедлива. Этой центральности и прежде не было, а были Гете, Шиллер, Гофман, Жан-Поль, Гайдн, Моцарт, Бетховен и — сколько еще? Мы включаем и композиторов, потому что не одним же поэтам нужна центральность, если только она нужна им. Гений везде скажется. Во Франции есть центральность талантов — в Париже, а много ли гениев произвела она? Важны не внешние, а внутренние причины, заключающиеся в духе нации.

Удивляемся, что, говоря об ученой немецкой литературе настоящего времени, г. Губер ни одним словом не упомянул о новой ученой школе, которая образована Гегелем и теперь деятельно популяризирует философию своего великого учителя, прилагая ее ко всем отраслям знания. Маргейнеке, Гото, Гешель, Шульце, Штраус, Геннинг, Марбах, Ретшер, Бандер, Байер, Розенкранц, Ганс, Баур, Михелет, которого у нас смешивают с французским болтуном Michelet, Флате, Магер, Шаллер, Ферстер, Бауман, Эрдмапн и другие — все эти люди стоили бы упоминовения.

Во всяком случае, мы с удовольствием прочли статью г. Губера.

После нее нам остается только упомянуть о переводной (с английского) статье "Жан-Поль", которая читается не без интереса, и тем заключить наш разбор второй книжки "Современника" за нынешний год.

1838 г.

СОВРЕМЕННИК. ТОМ ОДИННАДЦАТЫЙ.

Санкт-Петербург. 1838. В типографии А. Воейкова и комп.

СОВРЕМЕННИК. ТОМ ДВЕНАДЦАТЫЙ.

Санкт-Петербург. 1838. В типографии А. Воейкова и комп.

Это две последние книжки "Современника" за прошедший год. Мы немного опоздали отчетом о них, но это потому, что мы читали их не торопясь, как читаем мы все, чтение чего доставляет нам удовольствие; кроме того, в этих двух книжках "Современника" так много хорошего и занимательного, что всего скоро прочесть нельзя, и обо всем поговорить слегка и мимоходом тоже невозможно. По-прежнему "Современник" постоянно продолжает быть интересным журналом, достойным славы своего основателя; по-прежнему он есть сборник оригинальных статей, интересных по содержанию и изложению, и стихотворений, между которыми бывают иногда и поэтические, кроме посмертных сочинений Пушкина. В "Современнике" есть даже и критика, по большей части очень снисходительная, и библиография, отличительный характер которой, в противоположность всем нашим журналам, составляют мягкость, нежность, снисходительность и краткость. Тут выписываются заглавия всех новых книг, но говорится только о некоторых; большею частию все выхваляются, и если иные и осуждаются, то с такою деликатностию, что нередко самое порицание можно принять за похвалу. Мягкость, поистине удивительная в нашей жесткой журналистике! И как жаль, что это прекрасное отделение "Современника" совсем не читается!

Поговорим о хорошем в обеих книжках "Современника". Том XI начинается статьею, очень интересною по изложению и еще более по содержанию: "Младенческие приюты в Санкт-Петербурге". Сказавши о печальных следствиях недостатков и дурного воспитания детей у людей низших классов и о необходимости поправить зло общественными заведениями, автор статьи говорит: "Нигде так свободно, так легко и прочно не принимаются благие начинания, как в России. Причина тому очень ясная. Все они, возникая у нас первоначально в помыслах царственных особ, с появления своего внушают к себе ту доверенность, которою необходимо должно сопровождаться распространение всякого, даже самого полезного нововведения. Царский престол для каждого русского есть источник правды и благости. Исходящее от него есть уже святыня, в которую народ верует и, следственно, принимает ее с благоговением. История всех воспитательных, благотворительных и богоугодных заведений в России есть ряд неисчислимых начинаний и попечений августейшего дома о распространении в народе света наук, добрых нравов, довольства и помощи во всех его нуждах". После этого он исчисляет все, сделанное в России царственными особами в пользу образования бедных классов: императрица Екатерина Великая, основывая заведение для образования дочерей русского дворянства, в то самое время тут же открыла приют для обучения дочерей самых бедных простых граждан; было бы слишком долго исчислять подвиги по этой части в бозе почивающей императрицы Марии Феодоровны, которая, по прекрасному выражению автора статьи, "не могла иначе определять течения дней своих, как порядком благотворных трудов своих"; попечениями императрицы Елисаветы Алексеевны возникли домы трудолюбия и патриотические школы. Християнская и царственно-патриотическая попечительность этих великих монархинь перешла, как родовое наследие, к императрице Александре Феодоровне, которая приняла под свое непосредственное управление все эти заведения — умилительные памятники благодушия и сердолюбия ее великих предшественниц на русском престоле и на поприще християнской и царственной благодетельности. К числу последних подвигов ее императорского величества принадлежат младенческие приюты.

Анатолий Николаевич Демидов вызвался учредить на собственное иждивение дом призрения трудящихся в пользу бедных людей, которые достают пропитание трудами рук своих, но по разным случаям не всегда бывают обеспечены в выгодах своей промышленности. Ее императорское величество соизволила принять это заведение в непосредственное свое ведение в звании покровительницы его. Тогда множество особ из высшего сословия и из купечества испросили соизволение августейшей покровительницы содействовать благим успехам заведения — кто постоянными ежегодными взносами, кто единовременными, кто личным участием. Несколько бедных женщин благородного звания и из разночинцев помещены в доме, в чистых и просторных комнатах с приличным обзаведением. По собственному выбору и силам своим занимаясь рукодельями, они получают достаточную и вкусную пищу, услугу, отопление и освещение. Все это обходится каждой из них 40 к. в день, так что за этим вычетом из заработываемой ими суммы они могут за труды получать ежемесячно от 15 до 30 рублей в собственность. На время дня принимаются, для производства работ в заведении, все бедные, ищущие занятий; им за 20 к. дается обед и ужин, а все причисляющееся за их труды обращается в их собственность. Бедные, занимающиеся рукодельем у себя дома, приносят изделия свои в учрежденный при заведении магазин, где они и сбываются скоро и выгодно для них, по причине доверенности публики к дому. Он существует пятый год, и сумма промышленного оборота его возрастает ежегодно. Заведование магазином и всею рукодельною промышленностию, с высочайшего соизволения государыни императрицы, поручено Александре Петровне Дурновой, почетному члену Демидовского дома призрения трудящихся. Один из почетных членов двора его императорского величества в должности шталмейстера, Иван Дмитриевич Чертков, управляет заведением в звании попечителя. Вообще, в нынешнем своем виде Демидовский дом призрения трудящихся состоит: 1) из почетных членов (14 женского полай 17 мужеского); 2) почетных старшин (15 лиц первостатейных купцов); 3) из лиц, служащих при заведении; 4) из действительных старшин купеческого звания (числом 12 человек).

Теперь Демидовский дом призрения трудящихся, усиленный в способах благотворительности как основателем своим, так и частными пособиями, и еще более щедротами императорской фамилии, достиг наконец до возможности благодетельствовать не только самим бедным, но и непосредственно их детям. Отрасль благотворения в отношении к детям разделена здесь на две ветви. Во-первых, учреждена школа для детей обоего пола от семилетнего возраста. Без всякой платы со стороны родителей они имеют в заведении прекрасное помещение, одежду, стол и все для их воспитания необходимые вещи, обучаются закону божию, отечественному языку и арифметике. Более всего утверждают в них привычку к труду и порядку, что будет основанием их будущего счастия. Для этого поутру они учатся, а прочее время проводят в рукодельях, свойственных их полу и возрасту. Изделия их продаются в магазине заведения, и таким образом составляется каждому хоть небольшая сумма, но которою можно будет воспользоваться на первые нужды при выпуске детей из школы. В женском отделении школою, которая называется камер-юнгферскою, с высочайшего соизволения ее императорского величества, заведывает почетный член графиня Софья Алексанровна Бобринская.

Во-вторых, для детей от 3-летнего до 7-летнего возраста здесь же учрежден особый приют. Избранная для них руководительница старается во всё время дня, лишь они соберутся из домов своих, занимать их приятным и полезным образом. Она их обучает читать, счислять, петь, рукоделиям и показывает разные гимнастические игры. По открытии в первое уже полугодие собиралось детей более 170. Все они вместе проводят день, и старшие помогают младшим. Это новое в своем роде и беспримерное в России заведение, с высочайшего соизволения государыни императрицы, под особенное и непосредственное свое заведование приняла графиня Юлия Петровна Строганова.

Открытие первого младенческого в Петербурге приюта произвело уже самое благотворное действие. Оно возбудило прекрасное соревнование во всех классах граждан к устройству подобных заведений. Совет императорского Человеколюбивого общества, по ходатайству президента своего, его высокопреосвященства митрополита Серафима, назначил на распространение приюта 2500 р. ежегодно и 3000 единовременно. Государыне императрице благоугодно было всемилостивейше назначить, чтобы на эту сумму близ Невской лавры учредился новый приют и назывался Александро-Невским. По высочайшему соизволению ее величества, он состоит в заведовании почетного члена графини Софьи Андреевны Трубецкой.

Третий приют устроила на Петербургской стороне графиня Александра Григорьевна Лаваль. Он, по высочайшему государыни императрицы повелению, назван Лавальским и назначен в заведование дочери основательницы, почетного члена графини Софьи Ивановны Борх. Такого же рода благотворительный вызов изъявил дворянин Леонтий Снегирев, желая устроить четвертый приют в Литейной части, на что и воспоследовало уже высочайшее ее императорского величества соизволение.

В Нарвской части основан пятый младенческий приют. На его устройство и содержание санкт-петербургский 1-ой гильдии купец Василий Жуков пожертвовал ежегодного взносу 5000 р., желая общественным благотворением ознаменовать чувство верноподданнической благодарности своей по случаю всемилостивейших благоволений государыни императрицы, которых он три раза имел счастие удостоиваться по представлению попечительства дома трудящихся — и по случаю благополучного возвращения в Санкт-Петербург их императорских величеств после долгого и многотрудного путешествия в 1837 году. Приют этот высочайше повелено ее императорским величеством наименовать Жуковским и поручить в заведование почетного члена Александры Осиповны Смирновой и помощницы ее, Марьи Александровны Жуковой. Шестой приют образовался усердием многих благотворительных дам. Изыскивая всевозможные средства к устройству приютов в разных частях здешней столицы, они предположили ежегодно жертвовать разного рода изделиями, из которых будет составляться лотерея в пользу новых учреждений. Предположенная лотерея дозволена его императорским величеством со всемилостивейшим разрешением производить ее ежегодно из вещей, жертвуемых благотворителями, и с освобождением от взноса десятой доли лотерейной суммы в пользу народа, равно и участия полиции при производстве лотереи. На эту сумму, назначенную для устройства и содержания приютов в разных местах столицы, уже теперь открыт приют на Васильевском острову и по высочайшему повелению назначен в заведование почетного члена Натальи Людвиговны Гардер. Седьмой приют, на Выборгской стороне, состоит в заведовании почетного члена графини Евдокии Петровны Ростопчиной.

Статья заключается предположением автора, что и Москва, вероятно, в непродолжительном времени представит такие же опыты человеколюбия. Дай-то бог! — прибавим мы от себя...

За этою статьею следуют "Очерки Швеции", статья, не означенная никаким именем, но своим характером, достоинством своего содержания и изложения невольно выдающая тайну имени своего автора. Она не кончена и остановилась, или, лучше сказать, прервалась на самом интересном месте. К величайшему нашему, равно как и всех читателей, неудовольствию, в XII томе нет ее окончания, ни продолжения.

От "Очерков Швеции", пропуская критики и рецензии, переходим к статье "Отрывок из истории американско-испанских партизанов", чтобы сказать, что мало встречается в русских журналах статей, проникнутых такою одушевленностию изложения, картинностию слога, таким присутствием мысли, такою светлостию взгляда и такою живою занимательностию содержания... Как, жаль, что почтенный издатель ни строкою, ни словом не дает знать, из какого сочинения этот отрывок, и в начале статьи г. Николая Неведомского не сделал краткого предисловия о ее содержании. Для незнакомых с делами Южной Америки эта статья может показаться темною и сбивчивою, именно потому, что она отрывок из середины сочинения.

"Путешествие императрицы Екатерины II в Крым", статья г-жи Ишимовой, соединяет в себе историческую верность содержания с романическою прелестью изложения.

XII том "Современника" начинается статьею "Путешествие В. А. Жуковского по России". В нем рассказано одно из событий этого путешествия. В одном из самых отдаленных от столицы городов явился к Жуковскому молодой человек, с тетрадью стихов, робко прося его взглянуть на них. Это был молодой человек, чувствовавший склонность к поэзии, но лишенный всякого образования, даже начитанности, тщательно скрывавший ото всех свои занятия. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь сказал ему, действительно ли имеет он склонность и талант к поэзии. По прибытии В. А. Жуковского он решился преодолеть свою робость, и, как мы уже сказали, явился к нему с тетрадью в руках. Знаменитый поэт, заметив в молодом человеке пылкую душу, жаждущую знания и стремящуюся высказать в звуках и образах свой внутренний мир, обещал ему свое покровительство. На первый случай он употребил свое старание, чтобы начальник молодого человека по службе, при первой поездке в Петербург, не отказался и его взять с собою. В начале прошлого года молодой человек был уже в Петербурге. Пока придумывались средства для устроения его судьбы, В. А. Жуковский пожелал, чтобы он изложил ему письменно историю своей внутренней жизни и на что хочет он решиться для поправления своей будущей судьбы. Жалеем, что пределы журнальной статьи не позволяют нам выписать этого письма — образец благородства чувствований, теплоты души, благородной и безыскусственной простоты изложения и самобытности характера. Наконец найдена была ему должность, которая, обеспечивая его с внешней стороны, оставляла ему много времени для занятия науками и литературою; но — слова автора статьи — "в самую минуту исполнения искренних и давних своих желаний, он упал духом, обнят был угрызениями совести и не нашел в себе силы победить нравственного влечения туда, где ему виделась покинутая, одиноко дряхлеющая мать его: он пожертвовал всем своим будущим, чтобы доставить ей хотя бедную отраду в ее последние годы. Кто бы не оценил этого высокого самоотвержения? Он отправился, сопровождаемый участием и благословением своего покровителя, который нашел еще средство примирить его сердце с бунтующим рассудком: он составил прекрасное, самое полное собрание русских книг, которые считал необходимыми для его образования собственным чтением, послал свой подарок вслед за ним — и таким образом в жилище его, казалось, водворил друзей безмолвных, но утешительных..."

"Очерки Испании" — маленькая, но живая и интересная статейка.

"Старинные русские странности. Отрывки биографии***". Эта статейка так странно помещена, что вы непременно пропустите ее без внимания, если не заметите имени, выставленного под нею, — Александр Пушкин. Но когда вы прочтете ее, вами овладеет горькое чувство: вы бы с наслаждением прочли, или, вернее сказать, проглотили бы и роман в 10 частях, написанный так, а между тем должны удовольствоваться двумя страничками. Увы! грустное чувство возбуждают эти две странички: сколько было начато им!.. Его гений только стал развертываться во всей силе, во всей своей неистощимой деятельности... Что бы мы прочли, чем бы мы владели!..

Возвращаемся снова к XI тому. После исчисленных нами статей в нем помещена "Маруся", повесть Грицки Основьяненка, с малороссийского наречия переведенная (и переведенная прекрасно) на русский язык. Мы не в состоянии выразить того наслаждения, с каким прочли ее. Общий восторг публики, единодушные похвалы всех журналов вполне оправдывают впечатление, которое произвела на нас эта чудная повесть. Но всему должно давать настоящую оценку, суждение о предмете должно браться из самого судимого предмета, а не придаваться ему личным вкусом и субъективностию судящего. Похвала, хотя сколько-нибудь превышающая истинное достоинство произведения, не возвышает, а унижает его, и вообще преувеличенные похвалы, после, когда пройдет восторг, нередко бывают причиною столь же или еще и более несправедливых и незаслуженных порицаний. Признаёмся, мы видим в "Марусе" не художественное, а только поэтическое произведение, разумея под словом "поэтическое" все проникнутое душою, согретое чувством. Наум Дрот, Маруся, Василь — что такое все эти лица? — это типы малороссиян образцовых, цвет национальной жизни народа. Что такое тип в творчестве? — человек-люди, лицо-лица, то есть такое изображение человека, которое замыкает в себе множество, целый отдел людей, выражающих ту же самую идею. Объясним примером нашу мысль. Что такое Отелло? — Человек, великий духом, но с страстями, не обузданными образованием, не одухотворенными мыслию до степени чувства, и потому ревнивец, задушающий жену свою по одному подозрению в неверности с ее стороны. Отелло есть тип, есть представитель целого рода, целого отдела, разряда таких ревнивцев. Отеллы были всегда и могут быть теперь, хотя и в других формах: нынешние не станут душить жены или любовницы, а скорее задушатся сами. Возьмем пример из другого мира. Вы знакомы с майором Ковалевым? Отчего он так заинтересовал вас, отчего так смешит он вас несбыточным происшествием с своим злополучным носом? — Оттого, что он есть не майор Ковалев, а майоры Ковалевы, так что, после знакомства с ним, хотя бы вы зараз встретили целую сотню Ковалевых, — тотчас узнаете их, отличите среди тысячей. Типизм есть один из основных законов творчества, и без него нет творчества. Следовательно, Наум, Маруся и Василь — типические лица, а если так — то и художественные?.. Так, но не совсем. В творчестве есть еще закон: надобно, чтобы лицо, будучи выражением целого особого мира лиц, было в тоже время и одно лицо, целое, индивидуальное. Только при этом условии, только чрез примирение этих противоположностей и может оно быть типическим лицом, в том смысле, в каком назвали мы типическими лицами Отелло и майора Ковалева. А этого-то колорита личности и индивидуальной особности и недостает Науму, Марусе и Василю. Первый из них есть идеал малороссиянина, простого мужика, который простым религиозным чувством возвысился до решения важнейших задач жизни и до проявления, в себе, своею жизнию, человека и христианина, и притом малороссиянина, потому что, будучи русским, он, не изменяясь в своей идее, изменился бы в формах. Что Наум как муж и отец, то Василь как молодой человек, и то самое Маруся как молодая девушка. В этом отношении они выполняют все требования искусства; но им недостает черт индивидуальности; перед вами рисуются силуэты, очерки, а не портреты; бюсты, а не живые лица. Поэтому-то повесть кажется вам растянутою, хотя, если бы сам автор дал вам право исключать из его повести все, что кажется вам лишним, — вы не нашли бы строки, которую бы можно было исключить. Художественность в том и состоит, что одною чертою, одним словом живо и полно представляет то, чего, без нее, никогда не выразишь и в десяти томах. От этой причины и происходит чрезвычайная плодовитость и многословие всех произведений, не запечатленных печатию художественности. Художник же, напротив, не нуждается в многословии: ему достаточно черты, слова, чтобы выразить мысль, на одно изъяснение которой иногда нужен целый том. Помните ли вы, как майор Ковалев ехал на извозчике в газетную экспедицию и, не переставая тузить его кулаком в спину, приговаривал: "Скорей, подлец! скорей, мошенник!" И помните ли вы короткий ответ и возражение извозчика на эти понукания — "Эх, барин!", слова, которые приговаривал он, потряхивая головой и стегая вожжой свою лошадь?.. Этими понуканиями и этими двумя словами "Эх, барин!" вполне выражены отношения извозчиков к майорам Ковалевым. Потом, помните ли вы еще сцену в газетной экспедиции? — "Лакей с галунами и наружностию, показывавшею пребывание его в аристократическом доме, стоял возле стола с запискою в руках и почел за нужное показать свою общительность: "Поверите ли, сударь, что собачонка не стоит восьми гривен, то есть я не дал бы за нее и восьми грошей; а графиня любит, ей-богу, любит; — и вот тому, кто ее отыщет, сто рублей! Если сказать по приличию, то вот так, как мы теперь с вами, вкусы людей совсем несовместны: уж когда охотник, то держи легавую собаку или пуделя; не пожалей пятисот, тысячу дай, но зато уж, чтоб была собака хорошая".

В этих немногих словах характеризовано целое сословие, весь лакейский люд, с его образом мыслей и его образом выражения; и, кроме этого, в этих немногих словах выражено одно лицо, которое, будучи похоже на множество лиц этого разряда, в то же время похоже только на само себя и больше ни на кого. Много могли бы мы привести здесь в пример таких типических черт и очерков, но это слишком далеко завлекло бы нас и отдалило бы от предмета. И потому скажем, что в Науме, Марусе и Василе не видим мы этих типических резких черт и индивидуальных особенностей и потому не видим в их обрисовке художественного выполнения. Своими соотношениями они образуют не драму действительности, а оперу-лирику, где, пользуясь положением, высказывают довольно поэтически, если не художественно, все, что можно почувствовать в подобном положении. В этом отношении — какая великая разница повести Гоголя!.. Впрочем, эти мысли не всем и не для всех понятны — особенно для людей, которые по причине неподвижного сидения на синтезе и анализе недовольны любезностию казаков Гоголя...

Кроме Наума, Маруси, Василя и Насти, в повести "Маруся" есть еще герой — и герой первый, который важнее и Наума, и Василя, и Насти, и самой Маруси: это — Малороссия, с ее поэтическою природою, с ее поэтическою жизнию простого народа, с ее поэтическими обычаями. Этот-то герой и составляет всю заманчивость, всю поэтическую прелесть повести. Автор в лицах этой повести передал известные черты этого героя, не как художник, а как описатель и человек глубоко чувствующий. Поэтому каждая страница, каждое слово его проникнуто, согрето чувством. Кроме того, рассказ его отличается народным малороссийским простодушием, которое очень удачно передано переводчиком. Можно ли без умиления и наслаждения читать подобные места?

Вот так-то бедная Маруся, не хотевши и вспоминать про Василя, только об нем одном и думала; и хоть бы тебе на часок глазки свела! Плакала да грустила целехонькую ночь. А и длинная же у нас ночь на зеленой неделе! Вчерашняя заря еще не погаснет, а световая уже и загорается: покажется Воз (Воз, телега. Медведица, или Колесница), да уж докатившись ко всходу солнца.

Вот и теперь: только что звездочки засияли у бога милосердого на небесах, только что рассветилося, да и то не совсем ясно, а как будто сквозь серпянку — соловей затих подле своей самочки, чтобы она выспалась хорошенько, не тревожась; ветерок заснул, и ветки в садах, дремля, чуть-чуть шевелятся; только и слышно, что на плотине через спуск вода цедится и как будто кто шепотом сказку сказывает, что так и дремлется... А то везде очень тихо... Как вот недолго... звездочка покатилася... там другая... третья... и скрылись на синем небе, как в море канули, и, расставаясь с землею, немного всплакнули... Вот от их слезок пала роса на землю. Капелька ее сделала шелест в воздухе... И пробудился ветерок, да и покачал тихонько ветки в садах и лесах... Вот и попробуждалися птички-самочки, раскрыли глазки, защелкали носиками... Тут тотчас их самчики, что подле них дремали, также проснулися и с радости, что настает божий день опять и они будут с своими самочками летать, играть, любиться, и что, может, которая и яичко снесет — с такой-то радости запели свои песни, которыми и утро и вечер хвалят господа небесного, отца, милосердого как человеку, так и всякому зверю и птице, да и самой малейшей мушке, которой и глазом не усмотришь. А кому уже так выпевать, как соловей! Защебечет, защелкает, зачирикает, засвистит, затрещит... То затихнет, то как будто шепчет своей самке, как ее любит, а она ему, видно, скажет, что и она его любит, и хвалит его песни; он тут с радости вскрикнет на весь сад... А как между тем еще носиками поцелуются... тут он уже и не опомнится... прижмурится, щебечет, терещет, то как будто охрипнет, то вдруг громко вскрикнет и задребезжит так, что дух у него как будто спирается... да все же это так хорошо... что рассказать нельзя, а на душе весело!

И вся повесть состоит из таких мест. Быт сельских жителей, их нравы, обычаи, поэзия их жизни, их любовь — все это изображено так, что стоило бы более подробного рассмотрения. Взгляд автора на человеческое сердце очень прост, даже простоват; но эта простота накидная, притворная — сквозь нее проглядывает глубина и могущество мысли... Издатель "Современника" оказал своим читателям неоцененную услугу, давши им возможность насладиться этою прекрасною повестью, которая была им недоступна по причине наречия, на котором написана своим автором.

Обратимся снова к XII тому. "Отрывки из Жан-Поля", прекрасно переведенные г. Бецким, составляют живую и интересную статью. Они дают полное понятие об этом уродливом, диком гении Германии, который в своих поэтических созерцаниях то возвышался до вечных звезд поэзии, то впадал в изысканность и в совершенное безмыслие, если не в бессмыслие. Вот доказательство первого:

Когда Прометей оживотворил искрою небесного огня статую, созданную им из праха земного, разгневанный Юпитер сказал ему: "Человек, твое произведение будет умирать ежедневно, и половину своей жизни, лишенное чувства и мыслящей способности, оно будет лежать перед тобой в неподвижности, пока наконец уснет навеки". И вот новосозданный человек упадает вечером и засыпает. Однажды музы, очаровательные дочери Юпитера, находят его спящим и с любовию и сожалением смотрят на вежди, сомкнутые этою периодическою смертию ночи. "Бедное создание, — сказали они, — так же прекрасно и так же молодо, как Аполлон! Неужели, желая отдохнуть, каждый день он должен, окруженный холодными и густыми тенями орка, утрачивать небо и землю?"

"Испытаем, — сказала Каллиопа, самая смелая муза, — проникнуть в его орк и дать ему в дар прекраснейшую землю и Олимп, пока непреклонный отец со днем не возвратит ему жизни!" Божества, наделяющие счастием богов, тогда прикоснулись к смертному: величественная муза поэзии своею трубою, муза гармонии своею флейтою, Талия своим жезлом, Урания своею сферою, Эрато стрелами любви, Мельпомена своим кинжалом, и все другие музы поочередно. Мгновенно спящий труп ночи оживился: сновидение явилось и создало вокруг него новое небо и новую землю и их принесло ему в дар. Смелые и легкие тени, порхая, окружили его очаровательными призраками жизни, и он остался среди них. Плоды превратились в пучки, пучки в цветы, а цветы принесли в свою очередь плоды. Прекрасная молодость стала еще прекраснее. Земля потеряла свою тяжесть, и легкий эфир играл на вершинах гор до захождения солнца. Игла терновника, в образе кинжала Мельпомены, прикоснулась слегка к груди человека — и его кровь превратилась в розу. Мелодические аккорды флейты внушили еще одно желание его счастию и низошли с небесных высот в глубины его сердца.

Усыпленный человек улыбнулся, как блаженный, и в то же время заплакал. Бог муз разбудил его тогда дневным светом, опасаясь, чтобы смертный не узрел бессмертных.

Мы не будем делать выписок для показания второй стороны Жан-Поля, а только спросим, что за мысль или даже что за смысл хоть вот в этих строках: "Что такое все удовольствия человека и наслаждения человека? Прекрасные прогулки на дворе темницы"?-А таких строк у Жан-Поля встречается довольно, особенно там, где желание говорить образами и символами заставляет его прибегать к натянутым сравнениям, которые он берет изо всех сфер знания — даже чистой математики.

Статья г. Даля "Об омеопатии" как-то странно попала под одну нумерацию с поэтическими мыслями Жан-Поля. Впрочем, это нисколько не мешает ей быть в высшей степени интересною статьею, и по содержанию и по изложению. Как медик, г. Даль был заклятым врагом Ганнеманова учения и со всею запальчивостию партизана преследовал ее у нас, на Руси, своими статьями в "Сыне отечества" за 1833 год. Теперь, опытами убедившись в достоинстве этой методы, он со всею искренностию и со всем самоотвержением благородного человека и ученого, предпочитающего святую истину личному самолюбию, признается в своей прежней несправедливости и торжественно возвышает свой голос за "омеопатию". Советуем всем читать эту прекрасную статью: предмет ее близок душе всякого, а изложение так просто и доступно для всех.

Статья "О греческой эпиграмме" имеет ученое и литературное достоинство.

Повестями XII том не блистателен. Тут помещена "Мачеха и панночка" г. Гребенки, которая... но — виноваты! — мы обещались говорить только о хорошем...

Теперь о стихотворениях.

В XI томе помещена целая поэма "Казначейша". Стих бойкий, гладкий, рассказ веселый, остроумный — поэма читается с удовольствием. Потом заметно, теплотою чувства, стихотворение "Освободительница", подписанное буквою Г. — "Новые строфы из "Евгения Онегина" " интересны, как все, вышедшее из-под пера Пушкина. "Опричник", отрывок, должно быть, из большого сочинения, служит новым доказательством, как много чудных надежд унес Пушкин в свою безвременную могилу...

И для нас
Погиб животворящий глас!..

"Великое слово", дума г. Кольцова, заключает собою XI том "Современника". Эта дума по глубокой мысли, по возвышенности выражения принадлежит к роскошнейшим перлам русской поэзии. Вот она:

Глубокая вечность
Словом огласилась;
То слово: "Да будет!"
Ничто воплотилось
В тьму ночи и свет;
Могучие силы
Сомкнуло в миры,
И чудной, прекрасной
Повеяло жизнью;
Земля красовалась
Роскошным эдемом...
И дух воплощенный,
Владетель земли,
С челом вечно юным,
Высоким и стройным,
С отсветом свободы
И мысли во взоре,
На светлое небо
Как ангел глядел...
Свобода души!
Где ж рай твой веселый?
Следы твои страшны,
Отмечены кровью
На пестрой странице
Широкой земли;
И лютое горе
Ее залило —
Ту дивную землю,
Бесславную землю.
Но слово "Да будет!"
Не мимо идет:
В хаосе печали,
В полуночном мраке
Надземных судеб,
Божественной мыслью
На древе креста
Сияет и светит
Терновый венец...
И горькие слезы —
Раскаянья слезы,
На бледных ланитах
Земного царя
Зажглись упованьем
Высоким и светлым.
И дух вдохновляет
Мятежную душу:
И сладко ей горе,
Понятно ей горе —
Оно искупленье
Прекрасного рая...
"Да будет!" и было,
И видим, и будет —
Всегда, без конца...
Кто ж он, всемогущий,
>И где обитает?..
Нет богу вопроса,
Нет меры ему!..

Отделение стихотворений в XII томе тоже начинается поэмою. Это поэма г. Ершова — "Сузге"; к содержанию ее подало повод событие завоевания Сибири Ермаком. Стих бойкий, плавный — местами гармонический и поэтический — составляет достоинство поэмы; а отсутствие сжатости и силы — ее недостаток. Если бы г. Ершов, написавши свою поэму, отложил ее в сторону и потом, в минуты вдохновения, делал бы поправки, заменяя десять стихов — двумя-четырьмя, — тогда его поэма была бы прекрасным поэтическим цветком на пустынном и мертвом поле современной русской поэзии. "К равнодушной", стихотворение гр-ни Ев. Р-ной, замечательно более по мысли, нежели по художественной отделке. "Новые строфы из „Евгения Онегина"" — к чему похвала и восклицания! — Читайте сами — вот две строфы из трех:

О вы, которые любили
Без позволения родных
И сердце нежное хранили
Для впечатлений молодых,
Для радости, для неги сладкой, —
Девицы, если вам украдкой
Случилось тайную печать
С письма любезного срывать,
Иль робко в дерзостные руки
Заветный локон отдавать,
Иль даже молча дозволять
В минуту горькую разлуки
Дрожащий поцелуй любви,
В слезах, с волнением в крови!
Не осуждайте безусловно
Татьяны ветреной моей,
Не повторяйте хладнокровно
Решенья чопорных судей.
А вы, о девы без упрека,
Которых даже речь порока
Страшит сегодня как змея,
Советую вам то же я.
Кто знает? пламенной тоскою
Сгорите, может быть, и вы —
И завтра легкий суд молвы
Припишет модному герою
Победы новой торжество:
Любви вас ищет божество.

После прекрасного стихотворения г. Кольцова "К милой", перепечатанного "Современником" из 2 № "Московского наблюдателя" за прошлый год, можно еще упомянуть о стихотворении "К Венере Медицейской".

1838 г.


Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) русский писатель, литературный критик, публицист, философ-западник.


На главную

Произведения В.Г. Белинского

Монастыри и храмы Северо-запада