А.А. Блок
"Без божества, без вдохновенья"

(Цех акмеистов)

На главную

Произведения А.А. Блока


1

Среди широкой публики очень распространено мнение, что новая русская изящная литература находится в упадке. Последнее имя, которое произносится с убеждением людьми, стоящими совершенно вне литературы, есть имя Льва Толстого. Все позднейшее — увы, даже и Чехов, — по меньшей мере спорно; большая же часть писателей, о которых много говорила критика, за которыми числятся десятки лет литературной работы, просто неизвестны по имени за пределами того сравнительно узкого круга людей, который составляет "интеллигенцию". Пожалуй, нельзя сказать даже этого; есть люди, считающие себя интеллигентными и имеющие на это право, которые вовсе не знают, однако, имен многих "известных" современных писателей.

Мне возразят, что мнение большой публики, так же как слава, — "дым". Но дыму без огня не бывает; я не хочу подвергать оценке факт, для меня несомненный; причин этого факта не счесть; я хочу указать лишь на одну из них, может быть не первостепенную; но указать на нее пора.

Эта причина — разветвление потока русской литературы на мелкие рукава, все растущая специализация, в частности — разлучение поэзии и прозы; оно уже предчувствовалось в сороковых годах прошлого столетия, но особенно ясно сказалось в некоторых литературных явлениях сегодняшнего дня. Как бы ни относились друг к другу поэзия и проза, можно с уверенностью сказать одно: мы часто видим, что прозаик, свысока относящийся к поэзии, мало в ней смыслящий и считающий ее "игрушкой" и "роскошью" (шестидесятническая закваска), мог бы владеть прозой лучше, чем он владеет, и обратно: поэт, относящийся свысока к "презренной прозе", как-то теряет под собой почву, мертвеет и говорит не полным голосом, даже обладая талантом. Наши прозаики — Толстой, Достоевский — не относились свысока к поэзии; наши поэты — Тютчев, Фет — не относились свысока к прозе. Нечего говорить, разумеется, о Пушкине и о Лермонтове.

Поэзия и проза, как в древней России, так и в новой, образовали единый поток, который нес на своих волнах, очень беспокойных, но очень мощных, драгоценную ношу русской культуры. В новейшее время этот поток обнаруживает наклонность разбиваться на отдельные ручейки. Явление грозное, но, конечно, временное, как карточная система продовольствия. Поток, разбиваясь на ручейки, может потерять силу и не донести драгоценной ноши, бросив ее на разграбление хищникам, которых у нас всегда было и есть довольно.

Россия — молодая страна, и культура ее — синтетическая культура. Русскому художнику нельзя и не надо быть "специалистом". Писатель должен помнить о живописце, архитекторе, музыканте; тем более — прозаик о поэте и поэт о прозаике. Бесчисленные примеры благодетельного для культуры общения (вовсе не непременно личного) у нас налицо; самые известные — Пушкин и Глинка, Пушкин и Чайковский, Лермонтов и Рубинштейн, Гоголь и Иванов, Толстой и Фет.

Так же, как неразлучимы в России живопись, музыка, проза, поэзия, неотлучимы от них и друг от друга — философия, религия, общественность, даже — политика. Вместе они и образуют единый мощный поток, который несет на себе драгоценную ношу национальной культуры. Слово и идея становятся краской и зданием; церковный обряд находит отголосок в музыке; Глинка и Чайковский выносят на поверхность "Руслана" и "Пиковую даму", Гоголь и Достоевский — русских старцев и К. Леонтьева, Рерих и Ремизов — родную старину. Это — признаки силы и юности; обратное — признаки усталости и одряхления. Когда начинают говорить об "искусстве для искусства", а потом скоро — о литературных родах и видах, о "чисто литературных" задачах, об особенном месте, которое занимает поэзия, и т.д., и т.д.,- это, может быть, иногда любопытно, но уже не питательно и не жизненно. Мы привыкли к окрошке, ботвинье и блинам, и французская травка с уксусом в виде отдельного блюда может понравиться лишь гурманам. Так и "чистая поэзия" лишь на минуту возбуждает интерес и споры среди "специалистов"; споры эти потухают так же быстро, как вспыхнули, и после них остается о Дна оскомина; а "большая публика", никакого участия в этом не принимающая и не обязанная принимать, а требующая только настоящих, живых художественных произведений, верхним чутьем догадывается, что в литературе не совсем благополучно, и начинает относиться к литературе новейшей совсем иначе, чем к литературе старой.

Все большее дробление на школы и направления, все большая специализация — признаки такого неблагополучия. Об одном из таких новейших "направлений", если можно его назвать направлением, я и буду говорить.

2

В журнале "Аполлон" 1913 года появились статьи Н. Гумилева и С. Городецкого о новом течении в поэзии; в обеих статьях говорилось о том, что символизм умер и на смену ему идет новое направление, которое должно явиться достойным преемником своего достойного отца.

В статье Н. Гумилева на первой же странице указано, что "родоначальник всего символизма как школы — французский символизм" и что он "выдвинул на первый план чисто литературные задачи: свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору и теорию соответствий". По-видимому, Н. Гумилев полагал, что русские тоже "выдвинули на первый план" какие-то "чисто литературные задачи", и даже склонен был отнестись к этому с некоторого рода одобрением. Вообще Н. Гумилев, как говорится, "спрыгнул с печки"; он принял Москву и Петербург за Париж, совершенно и мгновенно в этом тождестве убедился и начал громко и развязно, полусветским, полупрофессорским языком, разговаривать с застенчивыми русскими литераторами о их "формальных достижениях", как принято теперь выражаться; кое за что он поощрял и похлопывал их по плечу, но больше — порицал. Большинство собеседников Н. Гумилева было занято мыслями совсем другого рода: в обществе чувствовалось страшное разложение, в воздухе пахло грозой, назревали какие-то большие события; потому Н. Гумилеву как-то и не возражали энергично, тем более что он совершенно никого не слушал, будучи убежден, например, в том, что русский и французский символизм имеют между собой что-то общее. Ему в голову не приходило, что никаких чисто "литературных" школ в России никогда не было, быть не могло и долго еще, надо надеяться, не будет; что Россия — страна более молодая, чем Франция; что ее литература имеет свои традиции, что она тесно связана с общественностью, с философией, с публицистикой; короче говоря, Н. Гумилев пренебрег всем тем, что для русского дважды два — четыре. В частности, он не осведомился и о том, что литературное направление, которое, по случайному совпадению, носило то же греческое имя "символизм", что и французское литературное направление, было неразрывно связано с вопросами религии, философии и общественности; к тому времени оно действительно "закончило круг своего развития", но по причинам отнюдь не таким, какие рисовал себе Н. Гумилев.

Причины эти заключались в том, что писатели, соединившиеся под знаком "символизма", в то время разошлись между собою во взглядах и миросозерцаниях; они были окружены толпой эпигонов, пытавшихся спустить на рынке драгоценную утварь и разменять ее на мелкую монету; с одной стороны, виднейшие деятели символизма, как В. Брюсов и его соратники, пытались вдвинуть философское и религиозное течение в какие-то школьные рамки (это-то и было доступно пониманию г. Гумилева); с другой — все назойливее врывалась улица; словом, шел обычный русский "спор славян между собою" — "вопрос неразрешимый" для Гумилева; спор по существу был уже закончен, храм "символизма" опустел, сокровища его (отнюдь не "чисто литературные") бережно унесли с собой немногие; они и разошлись молчаливо и печально по своим одиноким путям.

Тут-то и появились Гумилев и Городецкий, которые "на смену" (?!) символизму принесли с собой новое направление: "акмеизм" ("от слова "acme" — высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора") или "адамизм" ("мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь". Почему такой взгляд называется "адамизмом", я не совсем понимаю, но, во всяком случае, его можно приветствовать; только, к сожалению, эта единственная, по-моему, дельная мысль в статье Гумилева была заимствована им у меня; более чем за два года до статей Гумилева и Городецкого мы с Вяч. Ивановым гадали о ближайшем будущем нашей литературы на страницах того же "Аполлона"; тогда я эту мысль и высказал).

"Новое" направление Н. Гумилев характеризовал тем, что "акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов" (что, впрочем, в России поэты делали уже сто лет), "более чем когда-либо вольно переставляют ударения" (?), привыкли "к смелым поворотам мысли" (!), ищут в живой народной речи новых слов (!), обладают "светлой иронией, не подрывающей корней веры" (вот это благоразумно!), и не соглашаются "приносить в жертву символу всех прочих способов поэтического воздействия" (кому, кроме Н. Гумилева, приходило в голову видеть в символе "способ поэтического воздействия"? И как это символ, например, крест, "воздействует поэтически"? — этого объяснять я не берусь).

Что ни слово, то перл. Далее, в краткой, но достаточно сухой и скучной статье Гумилева среди каких-то сентенций и парадоксов вовсе не русского типа ("Мы не решились бы заставить атом поклониться Богу, если бы это не было в его природе", "смерть — занавес, отделяющий нас, актеров, от зрителей"; или любезное предупреждение: "Разумеется, Прекрасная Дама Теология остается на своем престоле" и т.п.) можно найти заявления вроде следующих: "Как ада-мисты, мы немного лесные звери" (как свежо это "немного"!); или "Непознаваемое по самому смыслу этого слова нельзя познать" ("Нельзя объять необъятного", — сказал еще К. Прутков), и "все попытки в этом направлении — нецеломудренны" (sic!*).

С. Городецкий, поэт гораздо менее рассудочный и более непосредственный, чем Н. Гумилев, в области рассуждений значительно ему уступил. Прославившись незадолго до своей "адамистической" вылазки мистико-анархическим аргументом, "потому что как же иначе?", он и в статье, следующей за статьей Гумилева, наплел невообразимой, полуторжественной, полу-разухабистой чепухи, с передержками, с комичнейшими пассажами и пр. Его статья, однако, выгодно отличалась от статьи Гумилева своей забавностью: он прямо и просто, как это всегда было ему свойственно, объявлял, что на свете, собственно, ничего и не было, пока не пришел "новый Адам" и не "пропел жизни и миру аллилуиа".

Так родились "акмеисты"; они взяли с собой в дорогу "Шекспира, Рабле, Виллона и Т. Готье" и стали печатать книжки стихов в своем "Цехе поэтов" и акмеистические рецензии в журнале "Аполлон". Надо сказать, что первые статьи акмеистов были скромны: они расшаркивались перед символизмом, указывали на то, что "футуристы, эго-футуристы и пр. — гиены, следующие за львом", и пр. Скоро, однако, кто-то из акмеистов, кажется сам Гумилев, заметил, что никто ему не ставит преград, и написал в скобках, в виде пояснения к слову "акмеизм": "полный расцвет физических и духовных сил". Это уже решительно никого не поразило, ибо в те времена происходили события более крупные: Игорь Северянин провозгласил, что он "гений, упоенный своей победой", а футуристы разбили несколько графинов о головы публики первого ряда, особенно желавшей быть "эпатированной"; поэтому определение акмеизма даже отстало от духа нового времени, опередив лишь прежних наивных писателей, которые самоопределялись по миросозерцаниям (славянофилы, западники, реалисты, символисты); никому из них в голову не приходило говорить о своей гениальности и о своих физических силах; последние считались "частным делом" каждого, а о гениальности и одухотворенности предоставлялось судить другим.

Все эти грехи простились бы акмеистам за хорошие стихи. Но беда в том, что десяток-другой маленьких сборников, выпущенных ими перед войной, в те годы, когда буквально сотни сборников стихов валялись на книжном рынке, не блещет особыми достоинствами, за малыми исключениями. Начинавшие поэты, издававшиеся у акмеистов, печатались опрятнее многих и были внутренно литературнее, воспитаннее, приличнее иных; но ведь это — еще не похвала. Настоящим исключением среди них была одна Анна Ахматова; не знаю, считала ли она сама себя "акмеисткой"; во всяком случае, "расцвета физических и духовных сил" в ее усталой, болезненной, женской и самоуглубленной манере положительно нельзя было найти. Чуковский еще недавно определял ее поэзию как аскетическую и монастырскую по существу. На голос Ахматовой как-то откликнулись, как откликнулись когда-то на свежий голос С. Городецкого, независимо от его "мистического анархизма", как откликнулись на голос автора "Громокипящего кубка", независимо от его "эго-футуризма", и на голос автора нескольких грубых и сильных стихотворений, независимо от битья графинов о головы публики, от желтой кофты, ругани и "футуризма". В стихах самого Гумилева было что-то холодное и иностранное, что мешало его слушать; остальные, очень разноголосые, только начинали, и ничего положительного сказать о них еще было нельзя.

3

Тянулась война, наступила революция; первой "школой", которая пожелала воскреснуть и дала о себе знать, был футуризм. Воскресение оказалось неудачным, несмотря на то, что футуризм на время стал официозным искусством. Жизнь взяла свое, уродливые нагромождения кубов и треугольников попросили убрать; теперь они лишь изредка и стыдливо красуются на сломанных домах; "заумные" слова сохранились лишь в названиях государственных учреждений. Несколько поэтов и художников из футуристов оказались действительно поэтами и художниками, они стали писать и рисовать как следует; нелепости забылись, а когда-то, перед войной, они останавливали и раздражали на минуту внимание; ибо русский футуризм был пророком и предтечей тех страшных карикатур и нелепостей, которые явила нам эпоха войны и революции; он отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе и о котором многие "прозорливые" и очень умные люди не догадывались. В этом отношении русский футуризм бесконечно значительнее, глубже, органичнее, жизненнее, чем "акмеизм"; последний ровно ничего в себе не отразил, ибо не носил в себе никаких родимых "бурь и натисков", а был привозной "заграничной штучкой". "Новый Адам" распевал свои "аллилуиа" не слишком громко, никому не мешая, не привлекая к себе внимания и оставаясь в пределах "чисто литературных".

Казалось, в 1914 году новый Адам естественно удалился туда, откуда пришел; ибо — inter arma Musae silent [При громе оружия музы молчат (лат.)]. Но прошло шесть лет, и Адам появился опять. Воскресший "Цех поэтов" выпустил альманах "Дракон", в котором вся изюминка заключается в цеховом "акмеизме", ибо имена Н. Гумилева и некоторых старых и новых "цеховых" поэтов явно преобладают над именами "просто поэтов"; последние, кстати, представлены случайными и нехарактерными вещами.

Мне не хотелось бы подробно рецензировать альманах — это неблагодарное занятие: пламенем "Дракон" не пышет. Общее впечатление таково, что в его чреве сидят люди, ни в чем между собою не сходные; одни из них несомненно даровиты, что проявлялось, впрочем, более на страницах других изданий. В "Драконе" же все изо всех сил стараются походить друг на друга; это им нисколько не удается, но стесняет их движения и заглушает их голоса.

Разгадку странной натянутой позы, принятой молодыми стихотворцами, следует, мне кажется, искать в статье Гумилева под названием "Анатомия стихотворения"; статья заслуживает такого же внимания, как давняя статья в "Аполлоне"; на этот раз она написана тоном повелительным, учительским и не терпящим возражений. Даже ответственность за возможную ошибку в цитате Н. Гумилев возлагает на автора цитаты — протопопа Аввакума; ибо сам ошибиться, очевидно, не может.

Н. Гумилев вещает: "Поэтом является тот, кто учтет все законы, управляющие комплексом взятых им слов. Учитывающий только часть этих законов будет художником-прозаиком, а не учитывающий ничего, кроме идейного содержания слов и их сочетаний, будет литератором, творцом деловой прозы".

Это жутко. До сих пор мы думали совершенно иначе: что в поэте непременно должно быть что-то праздничное; что для поэта потребно вдохновение; что поэт идет "дорогою свободной, куда влечет его свободный ум", и многое другое, разное, иногда прямо противоположное, но всегда — менее скучное и менее мрачное, чем приведенное определение Н. Гумилева.

Далее говорится, что каждое стихотворение следует подвергать рассмотрению с точки зрения фонетики, стилистики, композиции и "эйдолологии". Последнее слово для меня непонятно, как название четвертого кушанья для Труффальдино в комедии Гольдони "Слуга двух господ". Но и первых трех довольно, чтобы напугать. Из дальнейших слов Н. Гумилева следует, что "действительно великие произведения поэзии", как "поэмы Гомера и Божественная Комедия", "уделяют равное внимание всем четырем частям"; "крупные" поэтические направления — обыкновенно только двум; меньшие — лишь одному; один "акмеизм выставляет основным требованием равномерное внимание ко всем четырем отделам".

Сопоставляя старые и новые суждения Гумилева о поэзии, мы можем сделать такой вывод: поэт гораздо лучше прозаика, а тем более — литератора, ибо он умеет учитывать формальные законы, а те — не умеют; лучше же всех поэтов — акмеист; ибо он, находясь в расцвете физических и духовных сил, равномерно уделяет внимание фонетике, стилистике, композиции и "эйдолологии", что впору только Гомеру и Данте, но не по силам даже "крупным" поэтическим направлениям.

Не знаю, как смотрит на это дело читатель; может быть, ему все равно; но мне-то — не все равно. Мне хочется крикнуть, что Данте хуже газетного хроникера, не знающего законов; что поэт вообще — Богом обделенное существо, а "стихи в большом количестве вещь невыносимая", как сказал однажды один умный литератор; что лавочку эту вообще пора закрыть, сохранив разве Демьяна Бедного и Надсона, как наиболее сносные образцы стихотворцев.

Когда отбросишь все эти горькие шутки, становится грустно; ибо Н. Гумилев и некоторые другие "акмеисты", несомненно даровитые, топят самих себя в холодном болоте бездушных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще; в своей поэзии (а следовательно, и в себе самих) они замалчивают самое главное, единственно ценное: душу.

Если бы они все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми, и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну! Да нет, не захотят и не сумеют; они хотят быть знатными иностранцами, цеховыми и гильдейскими; во всяком случае, говорить с каждым и о каждом из них серьезно можно будет лишь тогда, когда они оставят свои "цехи", отрекутся от формализма, проклянут все "эйдолологии" и станут самими собой.

Апрель 1921


Впервые опубликовано: Современная литература. Л. 1925.

Александр Александрович Блок (1880-1921) русский поэт.



На главную

Произведения А.А. Блока

Монастыри и храмы Северо-запада