| ||
В прошедшем месяце, когда, по случаю издания «Детства», «Отрочества» и «Военных рассказов», мы выражали свое мнение о тех качествах, которые должны считаться отличительными чертами в таланте графа Л.Н. Толстого, мы говорили только о силах, которыми теперь располагает его дарование, почти совершенно не касаясь вопроса о содержании, на поэтическое развитие которого употребляются эти силы. Между тем, нельзя не помнить, что вопрос о пафосе поэта, об идеях, дающих жизнь его произведениям, — вопрос первостепенной важности. Нельзя также не заметить, что было бы очень легко определить границы этого содержания, насколько оно раскрылось в произведениях, бывших известными публике в то время, когда писалась наша статья. Но мы не сделали этого, считая такое дело преждевременным, потому что речь шла о таланте молодом и свежем, до сих пор быстро развивающемся. Почти в каждом новом произведении он брал содержание своего рассказа из новой сферы жизни. За изображением «Детства» и «Отрочества» следовали картины Кавказа и Севастополя, солдатской жизни (в «Рубке леса»), изображение различных типов офицера во время битв и приготовлений к битвам,— потом глубоко-драматический рассказ о том, как совершается нравственное падение натуры благородной и сильной (в «Записках маркера»), — затем, изображение нравов нашего общества в различные эпохи («Два гусара»). Как расширяется постепенно круг жизни, обнимаемой произведениями графа Толстого, точно так же постепенно развивается и самое воззрение его на жизнь. Настоящие границы этого воззрения было бы легко определить, — но кто поручится, что все замечания об этом, основанные на прежних его произведениях, не окажутся односторонними и неверными с появлением новых его рассказов? В последних главах «Юности», которая напечатана в этой книжке «Современника», читатели, конечно, заметили, как, с расширением сферы рассказа, расширяется и взгляд автора. С новыми лицами вносятся и новые симпатии в его поэзию, — это видит каждый, припоминая сцены университетской жизни Иртеньева. То же самое надобно сказать о рассказе графа Толстого «Утро помещика», помещенном в декабрьской книжке «Отечественных записок». Мы упоминаем об этом рассказе не с намерением рассматривать основную идею его, — от этого нас удерживает уверенность, что определять идеи, которые будут выражаться произведениями графа Толстого, вообще было бы преждевременно. Тот ошибся бы, кто захотел бы определять содержание его севастопольских рассказов по первому из этих очерков,— только в двух следующих вполне раскрылась идея, которая в первом являлась лишь одною своею стороною. Точно так же мы должны подождать второго, третьего рассказов из простонародного быта, чтобы определительнее узнать взгляд автора на вопросы, которых касается он в первом своем очерке сельских отношений. Теперь очень ясно для нас только одно то. что граф Толстой с замечательным мастерством воспроизводит не только внешнюю обстановку быта поселян, но, что гораздо важнее, их взгляд на вещи. Он умеет переселяться в душу поселянина, — его мужик чрезвычайно верен своей натуре, — в речах его мужика нет прикрас, нет риторики, понятия крестьян передаются у графа Толстого с такою же правдивостью и рельефностью, как характеры наших солдат. В новой сфере его талант обнаружил столько же наблюдательности и объективности, как в «Рубке леса». В крестьянской избе он так же дома, как в походной палатке кавказского солдата. Сюжет рассказа очень прост: молодой помещик живет в деревне затем, чтобы заниматься улучшением быта своих крестьян. Для этой, как он верует, святой и достижимой цели, он бросил все, — и столицу, и знакомства, и удовольствия, и честолюбивые надежды на блестящую карьеру,— он хочет жить для блага своих крестьян, — это у него не фраза, а правдивое дело: он трудится неутомимо, он рвется из всех сил. Каков же результат его усилий? Это мы видим из рассказа об одном его «Утре», когда он, по обыкновению, ходит по избам тех мужиков, которым случалось до него дело в течение предыдущей недели, чтобы своими глазами видеть состояние семейства, разобрать, основательна ли просьба, и если основательна, то с общего совета придумать способ, как исполнить ее. Каковы эти консультации и к чему приводят они, читатель может видеть из первой сцены — в избе Чуриса или Чурисенка. Мы выбираем этот отрывок потому, что фигура Чурисенка — одна из самых законченных, самых рельефных и вместе самых типичных в рассказе, который, вообще, представляет очень много страниц, дышащих правдою: — Бог помощь! — сказал барин, входя на двор. Чурисенок оглянулся и снова принялся за дело. Сделав энергическое усилие, он выпростал плетень из-под навеса и тогда только воткнул топор в колоду, и, оправляя поясок, вышел на середину двора. — С праздником, ваше сиятельство! — сказал он, низко кланяясь и встряхивая волосами. — Спасибо, любезный. Вот пришел твое хозяйство проведать,— с детским дружелюбием и застенчивостью сказал Нехлюдов, оглядывая одежду мужика. — Покажи-ка мне, на что тебе сохи, которые ты просил у меня на сходке. — Сошки-то? Известно, на что сошки, батюшка, ваше сиятельство. Хоть мало-мальски подпереть хотелось, сами изволите видеть; вот анадысь угол завалился, еще помиловал Бог, что скотины в ту пору не было. Все-то еле-еле висит,— говорил Чурис, презрительно осматривая свои раскрытые, кривые и обрушенные сараи. — Теперь и стропила, и откосы, и переметы только тронь, глядишь, дерева дельного не выйдет. А лесу где нынче возьмешь? сами изволите знать. — Так на что ж тебе пять сошек, когда один сарай уже завалился, а другие скоро завалятся? Тебе нужны не сошки, а стропила, переметы, столбы — все новое нужное,— сказал барин, видимо щеголяя своим знанием дела. Чурисенок молчал. — Тебе, стало быть, нужно лесу, а не сошек; так и говорить надо было. — Вестимо нужно, да взять-то негде: не все же на барский двор ходить! Коли нашему брату повадку дать к вашему сиятельству за всяким добром на барский двор кланяться, какие мы крестьяне будем? А коли милость ваша на то будет, насчет дубовых макушек, что на господском гумне так, без дела лежат,— сказал он кланяясь и переминаясь с ноги на ногу: — так, може, я которые подменю, которые поурежу и из старого как-нибудь coopудую. — Как же из старого? Ведь ты сам говоришь, что все у тебя старо и гнило: нынче этот угол обвалился, завтра тот, послезавтра третий; так уж ежели делать, так делать все заново, чтоб не даром работа пропадала. Ты скажи мне, как ты думаешь, может твой двор простоять нынче зиму, иди нет? — А кто ее знает! — Нет, ты как думаешь? завалится он, — или нет Чурис на минуту задумался. — Должен весь завалиться,— сказал он вдруг. — Ну вот видишь ли, ты бы лучше так и на сходке говорил, что тебе надо весь двор пристроить, а не одних сошек. Ведь я рад помочь тебе... — Много довольны вашей милостью, — недоверчиво и, не глядя на барина, отвечал Чурисенок. — Мне хоть бы бревна четыре да сошек пожаловали, так я, может, сам управлюсь; а который негодный лес выберется, так в избу на подпорки пойдет. — А разве у тебя изба плоха? — Того и ждем с бабой, что вот-вот раздавит кого-нибудь, — равнодушно сказал Чурис. — Намедни и то накатина с потолка мою бабу убила! — Как убила? — Да так, убила, ваше сиятельство: по спине как полыхнет ее, так она до ночи замертво пролежала. — Что ж, прошло? — Прошло-то прошло, да все хворает. Ока, точна, и отроду хворая. — Что ты, больна? — спросил Нехлюдов у бабы, продолжавшей стоять в дверях и тотчас же начавшей охать, как только муж стал говорить про нее. — Все вот тут не пущает меня, да и шабаш, — отвечала она, указывая на свою грязную, тощую грудь. — Опять! — с досадой сказал молодой барин, пожимая плечами: — отчего же ты больна, а не приходила сказаться в больницу? Ведь для этого н больница заведена. Разве вам не повещали? — Повещали, кормилец, да недосуг все: и на барщину, и дома, и ребятишки — все одна! Дело наше одинокое... Нехлюдов вошел в избу. Неровные закопченные стены в черном углу были увешаны разным тряпьем и платьем, а в красном буквально покрыты красноватыми тараканами, собравшимися около образов и лавки. В середине этой чертой, смрадной, шестиаршннной избенки в потолке была большая щель, и несмотря на то, что в двух местах стояли подпорки, потолок так погнулся, что, казалось, с минуты на минуту угрожал разрушением. — Да, изба очень плоха, — сказал барин, всматриваясь в лицо Чурисенка, который, казалось, не хотел начинать говорить об атом предмете. — Задавит нас, и ребятишек задавит, — начала слезливым голосом приговаривать баба, прислонившись к печи под полатями. — Ты не говори! — строго сказал Чурис и с тонкой, чуть заметной улыбкой, обозначившейся под его пошевелившимися усами, обратился к барину:—и ума не приложу, что с ней делать, ваше сиятельство, с избой-то, и подпорки, и подкладки клал — ничего нельзя исделать! — Как тут зиму зимовать? Ох-ох-о! — сказала баба. — Оно, коли еще подпорки поставить, новый накатник настлать, — перебил ее муж, с спокойным, деловым выражением: — да кой-где переметы переменить, так, может, как-нибудь пробьемся зиму-то. Прожить можно, только избу всю подпорками загородишь— вот что; а тронь ее, так щепки живой не будет; только поколи стоит, держится, — заключил он, видимо весьма довольный тем, что он сообразил это обстоятельство. Нехлюдову было досадно и больно, что Чурис довел себя до такого положения и не обратился прежде к нему, тогда как он, с самого своего приезда, пи разу не отказывал мужикам и только того добивался, чтоб все прямо приходили к нему за своими нуждами. Он почувствовал даже некоторую злобу на мужика, сердито полол плечами и нахмурился; но вид нищеты, окружавшей его, и среди этой нищеты спокойная и самодовольная наружность Чуриса, превратили его досаду в какое-то грустное, безнадежное чувство. — Ну, как же ты, Иван, прежде не сказал мне? — с упреком заметил он, садясь на грязную, кривую лавку. — Не посмел, ваше сиятельство, — отвечал Чурис с той же, чуть заметной улыбкой, переминаясь своими черными, босыми ногами по неровному земляному полу; но он сказал это так смело и спокойно, что трудно было верить, чтоб он не посмел прийти к барину. — Наше дело мужицкое: как мы смеем!.. — начала, было, всхлипывая, баба. — Ну, гуторь, — снова обратился к ней Чурис. — В этой избе тебе жить нельзя: это вздор! — сказал Нехлюдов, помолчав несколько времени. — А вот что мы сделаем, братец... Чтобы помочь Чурисенку совершенно, а не на время, не кое-как, Нехлюдов предлагает ему выселиться на новые места, на хутор, — там он найдет себе готовую новую избу. Чурисенок не может решиться на это — ему дорога родная изба, дорог родной двор с ветлами, которые посадил его отец, да н разорительно было б ему бросить свой удобренный участок, свой конопляник, чтобы получить на хуторе глинистую, неудобренную землю. Молодому помещику, видно, хотелось еще спросить что-то у хозяев; он не вставал с лавки и нерешительно поглядывал то на Чуриса, то в пустую, нетопленную печь. — Что, вы уж обедали? — наконец спросил он. Под усами Чуриса обозначилась насмешливая улыбка, как будто ему смешно было, что барин делает такие глупые вопросы; он ничего не ответил. — Какой обед, кормилец? — тяжело вздыхая, проговорила баба:— хлебушка поснедали, — вот и обед наш. За сныткой нынче ходить нёколи было, так и щец сварить не из чего, а что квасу было, так ребятам дала. — Нынче пост голодный, ваше сиятельство,— вмешался Чурис, поясняя слова бабы:—хлеб да лук — вот и пища наша мужицкая. Еще слава-ти Господи, хлебушка-то у меня, по милости вашей, по сю пору хватило, а то сплошь у наших мужиков и хлеба-то нет. Луку ныне везде незарод. У Михаила-огородника анадысь посылали, за пучок по грошу берут, а покупать нашему брату неоткуда. С Пасхи почитай-что и в церкву Божью не ходим, и свечку Миколе купить не на что. Нехлюдов уж давно знал не по слухам, не на веру к словам других, а па деле всю ту крайнюю степень бедности, в которой находились его крестьяне, но вся действительность эта была так несообразна со всем воспитанием его, складом ума и образом жизни, чт.о он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему, как теперь, живо, осязаемо напоминали ее, у него на сердце становилось невыносимо тяжело и грустно, как будто воспоминание о каком-то свершенном, неискупленном преступлении мучило его. — Отчего вы так бедны? — сказал он, невольно высказывая свою мысль. — Да каким же нам и быть, батюшка, ваше сиятельство, как не бедным? Земля наша какая — вы сами изволите знать: глина, бугры, да и то, видно, прогневили мы Бога, вот уж с холеры почитай хлеба не родит. Лугов и угодьев опять меньше стало: которые позаказали в экономию, которые тоже в барские поля попридрали. Дело мое одинокое, старое... где и рад бы похлопотал — сил моих нету. Старуха моя больная, что ни год, то девчонок рожает: ведь всех кормить надо. Вот один маюсь, а семь душ дома. Грешен Господу Богу, часто думаю себе: хоть бы прибрал которых Бог поскорее: и мне бы легче было, да и им-то лучше, чем здесь горе мыкать... — О-ох! — громко вздохнула баба, как бы в подтверждение слов мужа. — Вот моя подмога вся тут,— продолжал Чурис, указывая на белоголового шершавого мальчика лет семи, с огромным животом, который в это время, робко, тихо скрипнув дверью, вошел в избу и, уставив исподлобья удивленные глаза на барина, обеими ручонками держался за рубаху Чуриса.— Вот и подсобка моя вся тут, продолжал звучным голосом Чурис, проводя своей шершавой рукой по белым волосам ребенка: — когда его дождешься? а мне уж работа не в мочь. Старость бы еще ничего, да грыжа меня одолела. В ненастье хоть криком кричи, а ведь уж мне давно с тягла, в старики пора. Вон Ермилов, Демкин, Зябрев — все моложе меня, а уж давно земли посложили. Ну, мне сложить не на кого — вот беда моя. Кормиться надо: вот и бьюсь, ваше сиятельство. — Я бы рад тебя облегчить, точно. Как же быть? — сказал молодой барин, с участием глядя на крестьянина. — Да как облегчить? Известное дело, коли землей владать, то и барщину править надо — уж порядки известные. Как-нибудь малого дождусь. Только будет милость ваша, насчет училища его увольте; а то намедни земский приходил, тоже говорит, и его ваше сиятельство требует в училищу. Уж его-то увольте: ведь какой у него разум, ваше сиятельство? Он еще млад, ничего не смыслит. — Нет, уж это, брат, как хочешь,— сказал барин: — мальчик твой уж может понимать, ему учиться пора. Ведь я для твоего же добра говорю. Ты сам посуди, как он у тебя подрастет, хозяином станет, да будет грамоте знать и читать будет уметь, и в церкви читать — ведь все у тебя дома с Божьей помощью лучше пойдет,— говорил Нехлюдов, стараясь выражаться как можно понятнее и вместе с тем почему-то краснея и заминаясь. — Неспорно, ваше сиятельство: — вы нам худа не желаете, да дома-то побыть некому: мы с бабой на барщине — ну, а он хоть и маленек, а все подсобляет, и скотину загнать и лошадей напоить. Какой ни есть, а все мужик,— и Чурисенок с улыбкой взял своими толстыми пальцами за нос мальчика и высморкал его. — Все-таки присылай его, когда сам дома и когда ему время,— слышишь? непременно. Чурисенок тяжело вздохнул и ничего не ответил. Эта сцена показалась нам одною из лучших в рассказе. Но если бы мы захотели указать все удачные лица мужиков, все правдивые и поэтические страницы, нам пришлось бы представить слишком длинный перечень, потому что большая часть подробностей в «Утре помещика» прекрасны. Впервые опубликовано: Современник. 1857. № 1. Январь. «Заметки о журналах». С. 166—173.
Николай Гаврилович Чернышевский (1828-1889). Экономист, прозаик, публицист, литературный критик. | ||
|