| ||
Издание Д.П. Штукина. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова, 1345. В 8-ю д. л. в два столбца. XVI и 395 стр. При жизни Державина и в продолжение двадцати пяти лет, протекших со дня его смерти, было только одно полное (и то не совсем) издание его сочинений. Четыре первые части были изданы самим им в 1808 году, пятая вышла в 1816, который был годом его смерти. Сверх того, в разные времена были издаваемы отдельные сборники его стихотворений, как-то: "Четалагайские оды"; "Анакреонтические оды"; "Ирод и Мариамна", трагедия; "Лира Державина". Второе издание сочинений Державина в четырех томах было напечатано г. Смирдиным в 1831 году; оно же, без перемены, было перепечатано им в 1834 году. В 1841 году кончилось двадцатипятилетие от смерти Державина, и право издания сочинений этого поэта сделалось общим. Первый воспользовался им книгопродавец г. Глазунов: в 1842 году он напечатал четвертое издание сочинений Державина, которое было полнее первых трех тем, что в него вошла трагедия "Ирод и Марпамна". Теперь выходит пятое издание, напечатанное книгопродавцем г. Штукиным. Оно несравненно лучше первых четырех. Во-первых, оно компактное, в одной книге, напечатанной в два столбца, — выгода неоценимая для публики: и дешевле и меньше места занимает. Потом, оно полнее всех прежних изданий; в него вошли: "Четалагайские (или Читалагарские) оды", которые считались потерянными, "Рассказ Терамена" (из Расина), "Ода на смерть Кутузова" и "Рассуждение о лирической поэзии". Не худо было бы, если б к этому изданию приложены были: "Ключ к сочинениям Державина" (Санкт-Петербург, 1821) и "Объяснения на сочинения Державина" (Санкт-Петербург, 1834), изданные гг. Остолоповым и Львовым. Говорят, у г. Бороздина, которому супруга Державина завещала все бумаги своего мужа, хранится несколько неизвестных драм (вероятно, трагедий) и огромная тетрадь записок Державина; уверяют даже, что г. Бороздин намерен напечатать эти записки. Дай-то Бог, чтоб это была правда! "Записки" Державина должны иметь величайший интерес как в отношении к его личности, столь мало еще знакомой нам, так и в отношении к его времени, от которого теперь мы отделены как будто несколькими веками и которое, вероятно, не могло не отразиться в них с более или менее яркою истиною и верностью. Немалую услугу оказал бы г. Бороздин русской литературе, если бы, кстати уж, напечатал все, что у него есть и что он может достать из неизданных сочинений Державина, не принимая в расчет эстетического достоинства и руководствуясь только мыслию, что все, написанное Державиным, не может не иметь исторического интереса. Если бы г. Бороздин, к общему ожиданию и удовольствию всех любителей русской литературы, выполнил это желание, которого мы не смеем назвать нашим, потому что оно принадлежит не одним нам, — тогда, после отдельного издания "Записок" и новых неизданных сочинений Державина, потребовалось бы шестое издание сочинений великого поэта екатерининского времени. И если б это шестое издание было лучше напечатано и лучше редижировано, нежели пятое, то мы имели бы не только красивое, с толком сделанное, но и полное издание его сочинений. Если мы сказали, что пятое издание лучше и полнее четырех прежних, — это вовсе еще не значит, чтоб оно было хорошо. Нет, оно очень далеко от того, чтоб быть хорошим! Во-первых, бумага серовата и толстовата; печать какая-то бледная, слепая, что и некрасиво и трудно для глаз; буквы довольно заслуженные, то есть довольно избитые; орфография варварская: страница так и пестрит невероятным множеством без нужды наставленных заглавных букв. В последнем отношении, вот для примера два стиха: Лев именем — звериный Ц(ц)арь,
К изданию приложен портрет Державина, рисованный г. Жуковским, и им же сделанный заглавный лист с изображением гробницы Державина; в начале книги политипажная виньетка е картины Рафаэля и в конце изображение памятника, воздвигаемого Державину в Казани. Портрет, говорят, похож, гравирован на стали в Лондоне, и с этой стороны о нем, кроме хорошего, сказать нечего, но нарисован он плоховато. Политипажная виньетка в начале книги хотя и взята с картины Рафаэля, но нисколько не соответствует величию своего сюжета. Вот все, что относится до внешних качеств издания; взглянем на внутренние. В корректурном отношении, мы уже указали на изобилие без всякой причины, вопреки здравому смыслу натыканных заглавных букв, но не этим только ограничивается корректурное достоинство пятого издания сочинений Державина. Заглянув, между прочим, в оду "На возвращение графа Зубова из Персии", мы вдруг встретили в девятой строфе трехстопный стих: Как блешут чешуею. Что такое? Заглядываем в смирдинское издание 1831 года и видим, что там этот стих напечатан так: Как блещут пестрой чешуею. Это один только пример корректурной исправности изданного г. Штукиным Державина; но, может быть, мы нашли б таких примеров и еще несколько, если бы имели время внимательнее пересмотреть издание. Так как к нему не приложено в конце опечаток, то купившему его не мешает иметь и смирдинское издание, чтоб прибегать к нему для восстановления пропусков и искажений нового издания. Это также очень удобно и выгодно для покупателей... Одним из важнейших внутренних недостатков этого издания должно считать расположение пьес по родам. Вот что говорит об этом г. Полевой, автор биографии Державина: Многие считают хронологические издания самыми лучшими для творений поэта. Мы можем изучить в его созданиях его жизнь и, обратно, в его жизни его создания, говорят нам. Но не получите ли вы безобразного хаоса впечатлений из такого изучения и не потеряете ли идеи поэта? Систематическое распределение, бесспорно, представляет неудобство всякой системы — произвол, руководствующий систематика. Стараясь примирить обе крайности, мы предоставили для любителей хронологического порядка отдельный список, где по возможности указано время сочинения каждой пьесы Державина, но в самом расположении их приняли следующее разделение; стихотворения духовные, где вдохновляло поэта чувство веры и благочестив христианина. За ними, под именем поэтической летописи, следуют "Фели-Ца", три Другие, принадлежащие к ней стихотворения, внушенные Державину современными событиями, от рождения порфирородного отрока до взятия Парижа, и все стихотворения, писанные к разным особам, изображающие частную жизнь и отношения поэта. Потом следуют отделения: стихотворения элегические, сказки, поэтические картины, стихотворения сатирические, антологические, вакхические, переводы и подражания. За ними, под именем "Поэтической автобиографии", собрали мы все, что сказал поэт о самом себе и жизни своей. Далее мелкие стихотворения, три драматические сочинения, прологи, описание праздника Потемкина, небольшая драматическая шутка. Все заключается рассуждением о лирической поээвву двумя стихотворениями, пропущенными в других изданиях, и "Читалагарскими одами", напечатанными без всякого изменения с издания 1774 года (стр. XIII). Это дивное, хаотическое разделение показывает только желание хоть хитрить, да по-своему; тут же, кстати, примешалась и охота примирить романтизм с классицизмом... Пора! Г-н Полевой уж столько времени и с такою ревностью подвизался за романтизм против классицизма, так жестоко бранил бедняжку классицизм, — а ведь Бог знает за что: внутренно он с ним вовсе не был во вражде! Это было какое-то странное недоумение. Все дело стало из спора за слова, плохо понятые, за некоторые внешние формы. От этого примирение совершилось очень естественно, само собою, почти без ведома г. Полевого. Оно началось с той эпохи, когда г. Полевой начал нападать на Пушкина, которого прежде превозносил. Восхвалял же он Пушкина за его первые опыты, отчасти и за его переходные произведения; но как скоро Пушкин стал великим поэтом, художником, мастером во всем смысле слова, — г. Полевой объявил, что Пушкин отстал от века (то есть от "Московского телеграфа"), выписался, пал, увлекшись ничтожною светскою жизнию... Видите ли, какой это был романтизм! Удивительно ли, что, некогда с ожесточением нападая на Баттё и Лагарпа, теперь г. Полевой располагает сочинения Державина по пиитике Аполлоса, классифирует их словно экземпляры произведений минерального царства, подбирая одно к одному но строгой системе, по родам н видам и снабжая каждый ярлычком с надписью и нумером?.. Хронологической распределение пугает его хаосом: в самом деле, есть чего испугаться тому, для кого не существует единства в разнообразии! В хронологическом издании поэта мы видим начало, первые опыты его таланта, следим за его развитием, видим влияние на пего современных обстоятельств, следим за его собственным развитием, — словом, видим поэта, человека и историческое лицо. Творения его в таком издании представляются нам садом, который более пленяет своим разнообразием, нежели наводит тоску мертвою правильностью. И у кого станет охоты и терпения читать сплошь и рядом, например, одни духовные стихотворения или одни торжественные оды? Жизнь слагается из разнообразных впечатлении, а поэзия — зеркало жизни. Поэт пишет пиетистическое стихотворение и вслед за ним эротическое: как это делается, как мешаются между собою такие противоположные впечатления, — нам до этого нет дела; но что они мешаются — это факт. Другое дело отделить в авторе лирические произведения от эпических, а эти — от драматических, потому что смесь мелких пьес с большими неестественна. Не говоря уже о том, что разделение г. Полевого ложно, произвольно, сбивчиво и уродливо, оно еще неверно и самому себе. К поэтической летописи отнесены пьесы, писанные Державиным к разным особам, изображающие частную жизнь и отношения поэта: кроме того, что они смешаны некстати с пьесами, внушенными Державину историческими современными обстоятельствами, — они без нужды отделены от пьес, в которых поэт говорит о самом себе и которые помещены в отделе автобиографии. Потом г. Полевой нашел у Державина элегии, которых тот никогда не писал и не мог писать, потому что элегия есть по преимуществу романтический род: она оплакивает по смерть исторических лиц, а горькие утраты поэта, только для него важные, — смерть милой, друга, обманы страстей и надежд и. т.п.; ее колорит и тон — чисто романтические, а Державин был совершенно чужд романтизма. Даже "Водопад" попал у г. Полевого в разряд элегий! Ода на смерть Мещерского — это могущественное произведение скептического духа, эта страшная оргия отчаяния, в которой все — вопль и вопрос вместе, но в которой пет пи одного унылого тона, ни одного задушевного звука, — эта ода тоже обратилась у г. Полевого в элегию!.. Замечательно также изобретение г. Полевым каких-то поэтических картин, к которым он отнес пьесы: "Ласточка", "Соловей", "Павлин", "Пеночка", "Чечетка", "Радуга" и проч. Удивительная классификация! Тень Тредьяковского должна возрадоваться: и самому почтенному профессору элоквенции и хитростей пиитических не выдумать бы такой школярной и мелочной пиитики!.. И вот вам пятое издание сочинений Державина: читайте, покупайте и восхищайтесь!.. Но самое поразительное из отрицательных достоинств этого издания составляет приложенная к нему статья г. Полевого: "Державин и его творения". Это уже тысяча первый неудачный опыт старого журналиста, когда-то имевшего в русской литературе сильный голос и считавшегося отличным критиком, удержать за собою право этого голоса и поддержать в настоящее время идеи и взгляды, хронологически устаревшие целыми пятнадцатью годами, а исторически целым полувеком. Но хуже всего в этой статье то, что ее автор позволил себе забыть важность предмета, о котором без оглядки принялся судить и вкривь и вкось, и в свои отсталые суждения о Державине вмешал мелкую журнальную полемику, вследствие досад и огорчений, испытанных им от успехов нашего времени и от уроков, полученных пм от людей нового поколения. Известное дело, что, вместе с г. Булгариным и некоторыми другими старыми литераторами, г. Полевой видит в Гоголе не больше, как безграмотного писаку, а в его "Ревизоре" — грубый фарс. Положим так: всякий понимает вещи, как может и как умеет. Почему же и г. Полевому не понимать Гоголя по-своему? Это ведь старая история: Карамзина молодое поколение встретило восторгом, а старое — бранью; Пушкина молодое поколение встретило чуть не идолопоклонством, а старое — ожесточенною враждою. Почему же и Гоголю не разделить участи таких людей, как Карамзин и Пушкин? — это доказывает только его великость как поэта. И почему же г. Полевому не смотреть на Гоголя по-старчески? — это доказывает только его отсталость от века и близорукость как критика. Но вот что худо: зачем мешать Гоголя в биографию Державина? зачем, восхваляя Державина, бранить Гоголя?.. Это значит некстати вмешивать свою личность туда, где о ней не может быть речи, — досаду и раздражение, мелочные и ничтожные, прицеплять к великому имени... Это ли уважение и благоговение к имени Державина, которые г. Полевой вменяет себе в такую заслугу?.. Вот что, между прочим, говорит он на VI-й странице своей злополучной статьи: "Веревкин (директор Казанской гимназии, в которой воспитывался Державин) учредил даже театр, ибо и сам он был драматический писатель и заставлял хохотать своим "Так и должно" не менее "Филаток" и "Ревизоров" нынешних..." Как! "Ревизор" наравне с "Филатками"! Но с чем же после этого можно сравнить "Парашу сибирячку", "Елену Глинскую", "Чересполосные владения", "Федосью Сидоровну" и другие изящные произведения, которыми досужество г. Полевого обогатило сцену Александрийского театра?.. Если "Ревизор" — "Филатка", то что же они, эти пьесы, эти побочные дети искусства, которых народила досужая фантазия г. Полевого?.. Но не одним этим достается Гоголю: увидим нечто получше; увидим, что и не одному Гоголю достается. Уже тысячу тысяч раз повторял г. Полевой, что "Пушкин сменил поэзию на прозу и увлёкся ничтожною светскою жизиию": это же повторено и в биографии Державина (стр. IV). В самом деле, зачем Пушкин увлекся ничтожною светскою жизнию, а не увлекся великою мещанскою жизнию? Но на Пушкина г. Полевой не до конца разгневался: он говорит, что после Державина у нас был одни истинный поэт — Пушкин (стр. XIV). Полноте!.. Но эти слова явно порождены скромности") автора статьи, иначе он нашел бы на Руси и третьего "истинного" поэта: например, хоть знаменитого автора "Клятвы при гробе господнем", "Аббаддонны", "Живописца", "Блаженства безумия", "Параши сибирячки", "Федосьи Сидоровны" и других воистину поэтических созданий... Статья г. Полевого разделяется на две части: в одной — собственно биография Державина, в другой — суждение о Державине. За исключением пятен, о которых мы говорили и которыми кой-где позапачкана биография Державина, — она так себе и, за неимением лучшей, годится. Ведь всякий пишет, как может и как умеет; должно быть снисходительным. Но вторая, критическая часть статьи возбуждает только сострадание и жалость. Тут видно не одно отсутствие определенной, ясной, хотя бы и ложной мысли: тут видно желание и в то же время бессилие остановиться на какой-нибудь мысли. И усилие перекричать всех, и уступочки, и храброванье, и смиренномудрая боязнь, и брань на противников, и искажение их мнений, и самодовольство, и много слов, и мало дела, и в заключение — ровно ничего... Наговорив много и не сказав ничего, автор, собравшись с силами и сделав tour de force [напряженное усилие (фр.)] отчаянной храбрости, в таких выражениях пускается на брань и полемику: К сожалению, многие критики наши, не понимая Державина, говорят иначе (то есть не так, как говорит г. Полевой — именно, к сожалению!). Как безусловно хвалили его в старину, как по ложной мерке классицизма размеривали прежде его творения, так ныне, когда обязанностью критика многие считают непременное осуждение, когда каждый предмет, подвергнутый критическому воззрению, многие почитают чем-то вроде обвиненного, призванного к допросу перед прокурора журнального, и великая тень Державина призывается к пигмейскому суду и осуждается по статьям мирмидонского журнального уложения. Примеры недалеко. Не упоминая имен, вспомним о критике, который, после долгого мудрования, осудил Державина за недостаток художественности, стоя на коленях перед жалкими произведениями новейших наших романтиков (?) и с восторгом рассматривая вонючую грязь какого-нибудь малограмотного романиста. Такие суждения не стоили бы другого ответа, кроме улыбки сожаления, ибо время и без нас смывает их, как грязные пятна, с истинно великого, но нам жаль, если подобные близорукие суждения увлекают юное поколение. Читая эти строки, невольно думаешь, что читаешь выходки старых поборников так называвшегося в старину "классицизма" против г. Полевого, когда он ратовал за так называвшийся в те блаженные времена "романтизм". Тот же слог, тот же язык, та же манера, те же уловки и та же враждебность против всего нового, против всякого движения вперед, против всякого успеха! Напрасно же г. Полевой в то время отнимал у своих антагонистов всякое дарование, всякую заслугу: ведь вот пригодились же они, пришлось же и ему теперь играть их роль, которая тогда ему казалась такою жалкою! Но разберем сказанное г. Полевым. Напрасно избегает он упоминать имена, особенно там, где они сами собою выставляются и бросаются в глаза каждому, кто не слеп. Мы скажем, о каком критике-пигмее вспоминает наш критик-колосс, критик-великан; скажем, перед какими жалкими произведениями и каких новейших романтиков заставляет критик-исполин становиться на колени критика-пигмея; скажем, наконец, какую грязь и какого малограмотного романиста критик-гигант заставляет с восторгом рассматривать критика-пигмея. Разгадать все это очень нетрудно. Во второй книжке "Отечественных записок" 1843 года был напечатан критический разбор сочинений Державина, по случаю изданного г. Глазуновым собрания творений этого поэта. В означенной статье автор, или, если угодно, критик-пигмей, равно удаляясь и от детского, безотчетно восторженного удивления к Державину и от ложной гордости успехами современности, — гордости, которая мешает отдавать должную справедливость заслугам прошедшего, — попытался взглянуть на сочинения Державина и с эстетической и с исторической точки зрения. Результатом его исследований было то, что со стороны естественного, непосредственного таланта, Державин — гораздо более, нежели необыкновенный талант, что в сочинениях его брызжут искры генияльности, но что эпоха, в которую он жил, не могла ни воспитать такого таланта, ни дать богатого содержания для его творческой деятельности, и потому сочинения Державина, удивляя нас страшною силою естественного таланта, мгновенными вспышками и проблесками генияльности, в то же время бедны внутренним содержанием, часто до совершенной пустоты, мотивы их вертятся на внешностях и отзываются газетными реляциями, и что, наконец, почти ни одна пьеса Державина не выдержана в целом, не чужда реторики, и все они бедны художественностью. Все это в статье было развито, на все приведены были доказательства, скрепленные выписками стихов Державина. Статья была замечена публикою (которая давно уже привыкла только в "Отечественных записках" замечать критические статьи, вероятно, по особенной любви ее к критикам-пигмеям и по современному равнодушию к критикам-исполинам) и произвела большое волнение в литературном мире, не умолкающее и теперь. Это естественно: успехи пигмеев особенно должны раздражать гигантов, на которых никто не обращает внимания... Так вот о каком критике-пигмее вспоминает г. Полевой, сей критик-атлет! В "Отечественных записках" с вниманием и любовию следятся все современные дарования; но особенное их внимание всегда было обращено на два великие явления нашей эпохи — Лермонтова и Гоголя: знайте же, что перед жалкими произведениями этих-то двух современных романтиков г. Полевой становит на колени критика-пигмея. Что же касается "до вонючей грязи какого-нибудь малограмотного романиста", знайте, что дело идет о "Мертвых душах" Гоголя,.. Если б г. Полевой заметил нам, что мы угадываем неверно, — мы готовы представить ему печатные доказательства верности наших отгадок — именно множество точно таких же фраз самого г. Полевого насчет Лермонтова, Гоголя вообще и его "Мертвых душ" в особенности, — фраз, взятых из "Русского вестника" и других журналов, мирно скончавшихся... Не считаем за нужное разуверять г. Полевого в его поистине достойном сожаления мнении о Лермонтове и Гоголе: это был бы труд лишний; г. Полевого не переуверишь — ему уже поздно переучиваться; притом к бессильной отсталости надо иметь снисхождение... Но пусть же его мнение и говорит само за себя и за него: в этом мнении наше оправдание и его обвинение... Однако в чем же, скажите, вина критика-пигмея? где с его стороны грязное пятно на русскую литературу? Неужели в недостатке художественности, который он находит в сочинениях Державина? Вам это кажется несправедливым: докажите и тогда уже бранитесь, если вы не можете не браниться... Странно! тем более странно, что сам г. Полевой, с голоса критика-пигмея, находит уже в Державине и недостатки, которых прежде не находил, как-то: преобладание внешности, исключительное увлечение теми интересами и мнениями своего времени, которые теперь уже мертвы для нас, и пр. Конечно, эти у критика-пигмея занятые мысли высказаны г. Полевым так робко и нерешительно и смешаны с собственными его фразами и возгласами так неуместно, что их и не заметишь с первого взгляда; но все же г. Полевому следовало бы быть несколько попризнательнее к критику-пигмею. Г-н Полевой уже в другой раз судит и рядит о Державине, но в этой последней статье уже меньше реторики и пустых фраз, вроде: потомок Багрима, в его поэзии рассыпаются брильянты, яхонты, сапфиры, рубины, топазы, бирюза и т.п. И за это следовало бы поблагодарить критика-пигмея, вместо того чтоб ругать его ни за что ни про что... Отделав критика-пигмея, г. Полевой бросается на г. Шевырева за его слова о Державине, что "Россия века Екатерины была Россия пышная, роскошная, великолепная, убранная в азиятские жемчуги и камни, полудикая, полуварварская, полуграмотная" и что "такова поэзия Державина во всех ее красотах и недостатках". Мы не поборники мнений г. Шевырева, — это всем известно; но что касается до этого его мнения, оно истинно и дельно в высочайшей степени. Если б г. Полевой принял его и за парадокс, — все-таки он должен бы был увидеть в нем один из тех парадоксов, которые можно опровергать, но над которыми не должно глумиться. Вместо этого г. Полевой "с християнским смирением посылает критику отпущение в невольном грехе его — не весть бо что творит". Отделав г. Шевырева, г. Полевой, чтоб лучше доказать свое благоговение к гению Державина, заключает свою статью следующею бранью на г. Галахова:
Какой-то литературный судия сшил недавно "Русскую хрестоматию) и после сора и грязи, выметенных из современной литературы, которые кажутся ему образцовыми*, удостоил поместить несколько стихотворений Державина, отметив их, как устарелые, звездочками. За такой подвиг стоило бы поставить звездочку на челе собирателя "Хрестоматии". Разумеется, что подобная смелость уже не подходит под суд здравого смысла, по грустно думать, если собиратель "Хрестоматии" назначал свою книгу для юных читателей, и ему могут поверить не только они, но и учитель их, не дерзающий сомневаться в том, что напечатано (стр. XVI). ______________________ * Г-н Галахов не поместил в своей хрестоматии ни одного отрывка из стихотворных "Драматических представлений" г. Полевого! ______________________
В этом случае г. Полевой был бы совершенно прав, если б только он умышленно не исказил факта. Г-н Галахов, при издании своей "Хрестоматии", имел в виду только образцы правильного и чистого языка, не более, и потому в нее законно могли войти пьесы даже слабые в эстетическом отношении, по лишь бы замечательные по правильности и чистоте языка. Можно оспоривать пользу подобного сборника, но нельзя не согласиться, что г. Галахов, желая быть верным идее своего издания, какова бы она пи была, был совершенно прав, что, соблазнившись красотами нескольких стихотворений Державина, принял их в свой сборник и, чтоб загладить отступление от плана издания, отметил их звездочками, как устарелые по языку. Неужели же это преступление — назвать пьесы Державина устарелыми по языку? Боже мой! из каких пустяков затеял г. Полевой такую шумную историю! Неужели это из благоговения к имени Державина? Нет, скорее из досады, из старой журнальной привычки к журнальным схваткам и перебранкам... А пора бы, кажется, остепениться и, вместо того чтоб играть роль задорливого юноши, только что начинающего писать, пора бы показывать собою молодым людям пример умеренности, уважения к себе и другим, личного достоинства; пора бы из полемического гладиатора сделаться литератором, которого литературное поведение соответствовало почтенным летам... А какой тут пример для юношей: г. Полевой печатно, и притом вследствие ложно представленного им факта, хочет поставить господину Галахову звездочку на лбу?.. После этого г. Галахову остается печатно же изъявить желание поставить г. Полевому какие-нибудь другие знаки на каком-нибудь другом месте, — чего, впрочем, мы уверены, г. Галахов никогда не позволит себе сказать из уважения к самому себе, к публике и к литературе,.. Г-н Полевой говорит, что двенадцать лет назад он беспристрастно определил значение Державина в русской литературе и "имел наслаждение видеть, что с выводами его согласилось общее мнение, по крайней мере большинство мнений, — имел счастие слышать свое мнение повторенным другими, писавшими после того о Державине", и поэтому не из ничтожного тщеславия осмеливается считать свое мнение не вовсе ошибочным, и что, наконец, двенадцать лет размышления и опыта жизни не изменили основной его мысли о Державине, Удивительное постоянство — надо согласиться! Однако ж его нельзя назвать беспримерным: Мерзляков (умерший в 1830 году) тоже в двенадцать (даже больше) лет не изменил своего мнения, что Ломоносов выше Пушкина; Качеповский оставался верен этому мнению лет двадцать с лишком. И эти люди имели еще то преимущество перед г. Полевым, что знали, в чем состоит их мнение... В статье г. Полевого о Державине, написанной им двенадцать лет назад, кроме, "потомка Багрима, щедрою рукою рассыпавшего в своей поэзии разные ювелирские изделия", и тому подобных фраз, доказывавших безотчетный восторг, — ничего другого не было. Но с нею, говорит он, согласилось общее мнение, по крайней мере большинство мнений: правда ли это? Ведь когда-то г. Полевой сказал же, что он знает Русь, и Русь знает его; а ведь оказалось же, что это знакомство было только шапочное, — плачевное обстоятельство, вследствие которого "История русского народа" не могла достигнуть вожделенного конца и остановилась на середине. Но положим, что многие и согласились с статьею г. Полевого, так как другой тогда не было; но ведь это было двенадцать лет назад; много воды утекло, многое изменилось в двенадцать лет; публика стала не та, и не те стали ее требования. "Телеграф" давно уже забыт: его помнят только те, которым нужно заглядывать, для справок, даже в "Вестник Европы"... Но, видно, самолюбие писателей похоже на самолюбие кокеток: ни те, ни другие никогда не признаются в старости... Мнений г. Полевого о Державине никто не повторял, потому что после того никто не писал о Державине: этот факт изобретен авторским самолюбием. Но довольно; вспомним русскую пословицу о лежачем и оставим г. Полевого в покое, чтоб сказать несколько слов о предмете гораздо поважнее — о самом Державине. Державин — истинно великий поэт, но в возможности, а не в действительности. Природа создала его гением, но, эпоха, в которую он жил, обрезала ему крылья: видим могучий взмах, видим смелые и быстрые порывы в небо; но ровного и спокойного парения не видим: взлетит — и опустится, упадет — и опять ринется вверх... Если уж пошло на сравнения, Державин — могучий дуб, которого вершина должна бы уйти высоко в небо, а широкие ветви покрыть густою тенью необъятное пространство, но который никогда не мог развиться до размеров и до могучей красоты, назначенной ему природою, потому что корни его встретили каменистую почву, которая не дала им ни углубиться, ни найти для себя достаточного питания. Как! — скажут — блестящее царствование Екатерины II было бесплодною почвою для поэзии?.. Отвечаем: царствование Екатерины II потому и было велико и плодотворно для русской земли, что оно первое приготовило почву для всех благоуханных и роскошных цветов гражданственности и общественности, следовательно, и поэзии, поэзия и не замедлила явиться в благословенное царствование Александра I, на закате которого она развернулась, в лице Пушкива, пышным цветом. Все на свете начинается не с середины и не с конца, а с начала: истина простая, но в приложении немногими понимаемая. Посредством известного химического раствора до невероятной степени можно ускорить выход из земли и развитие некоторых растений, но для гражданственности, общественности и поэзии нет такого химического раствора. Екатерина II именно тем и много сделала для внутренней жизни России, что многое начала, не торопясь видеть результаты своим начинаниям. Она могла способствовать началу, возникновению русской литературы, но русской литературы создать не могла, хотя русская литература и обязана своим быстрым развитием тем попечениям, которые великая монархиня прилагала о ее возникновении. Литература и поэзия — растения, которые требуют, чтоб для них была приготовлена почва, потом положены в нее зерна, и тогда они сперва всходят стебельком, потом опушаются листом, потом долго растут, прежде нежели дадут цвет и плод. Тут скачков не может быть. И вот этот-то закон постепенности и последовательности в развитии осудил Державина не достигнуть полного обладания огромными силами, данными ему природою. В его время не было и не могло быть истинного понятия о поэзии уже потому только, что не было в обществе потребности в поэзии. О ней тогда знали только чрез Ломоносова, и то потому, что она обратила на него внимание и милости монарши и из низкого звания довела его до больших чинов. Если б в то время за стихи не давали чинов, о стихах никто и знать не хотел бы... Сами поэты того времени понимали поэзию, как воспевание, в смысле восхваления сильных земли, и поэзия была реторикою. Так понимал ее и Державин, с чувством смирения удивлявшийся парению Ломоносова, Хераскова и даже Петрова. Что дало Державину известность и славу в тогдашней России: его талант, его гений, его творения? — Нисколько! На него обратила внимание императрица, которую "Фелица" его восхитила до слез; он получил от Фелицы драгоценную табакерку с червонцами; он, бедный, ничтожный дворянин и чиновник, вскоре после того был представлен императрице, которая, проходя мимо его, остановилась, пристально на него посмотрела и молча дала ему поцеловать свою руку. Этого было достаточно, чтоб всё и все признали стихи Державина за гениальнейшее произведение, каковы бы эти стихи ни были... Какая же поэзия могла быть в таком обществе и на что ему была поэзия? О Державине заговорил двор, и гул этого говора более или менее отозвался глухо там и сям в среднем дворянстве и ученом классе. Достоинство стихов Державина измеряли важностию данных ему наград, гений мерили чином... Но разве, скажут нам, это Державину могло мешать быть гением и писать гениальные стихи: ведь его поэтом сделала природа, а не общество? — Так; но в том-то и худо, что только природа участвовала в его художественном образовании, а тогдашнее общество только убивало в нем талант и мешало ему развиваться. Поэт столько же зависит от общества, сколько и от природы: и как одно общество без природы, так и природа без общества не могут создать полного поэта. Державин служит самым блестящим и самым разительным доказательством этой истины. Г-н Полевой как будто ставит Державину в вину, что в нем всю жизнь его чиновник боролся с поэтом и что он, во что бы ни стало, хотел быть дельным человеком и бросал поэзию для приказных бумаг. Мы, напротив, нисколько не виним в этом Державина, потому что он не мог иначе чувствовать, мыслить и действовать, и ему делает великую честь то, что в нем наконец поэт победил чиновника, хотя и поздно. Еще и теперь в наше время, когда правительство давно уже затрудняется не набором чиновников, а их излишеством, когда на каждое самое ничтожное место является по сту кандидатов и искателей и когда деньги смело уже соперничают с чином, — и теперь, говорим мы, кто не служит, не имеет чина, на того все смотрят с таким удивлением и таким любопытством, как стали бы смотреть на человека, который летом, в жары, ходит в медвежьей шубе, а зимою босиком, в одной рубашке... Вот какие глубокие корни пустила бюрократия в русскую жизнь, вот как хорошо принялась на русской почве германская табель о рангах!.. Что же в этом отношении должно было быть во времена Державина? Тогда никакой гений, как бы он ни был огромен, не мог иметь к себе ни малейшего уважения до тех пор, пока не видел себя в чине по крайней мере статского советника... И это очень просто, очень естественно. Разве Байрон, этот либеральный поэт, не гордился своим аристократическим происхождением более, нежели своим поэтическим гением? А почему? — потому что он был англичанин. Как же было Державину не увлечься общею заразою чиновничества? Человеку невозможно жить без людей, а под каким званием вошел бы в их круг Державин — неужели под званием поэта? Но тогда такого звания не было, а если и было, то чем-то похожим на звание шута или скомороха. Звание же чиновника тогда не только было, но и находилось в почете: и вот, чтоб войти к людям и выйти в люди, Державин захотел быть чиновником. Не сам ли биограф Державина говорит: "Дивились, что дела поручаются пиите, стихоплету, или, как они себя великолепно называют, — говорит Курганов в своем "Письмовнике", — стихотворцу, и что чины и деньги дают — за стихи" (стр. IX). Чем же звание шута или скомороха было тогда выше звания поэта?.. Этот дух чиновничества, насквозь проникавший тогдашнее общество, наложил свою печать и на поэзию Державина. Это поэзия хвалебная, воспевательная, преисполненная богами и полубогами, которые теперь все сделались простыми людьми, а некоторые и вовсе забыты. Это поэзия, исполненная аффектации. искренняя в отношении к самому поэту, но лицемерная в отношении к эпохе, — этой эпохе меценатов, милостивцев, поклонников и прихлебателей. Это поэзия реторическая, крикливая до хрипоты и надрыва груди, поэзия, рассуждавшая в стихах и располагавшая торжественные оды по правилам схоластической диссертации. Пусть критики-исполины нашего времени говорят, что, при известии о взятии Измаила, Державин грянул одою: и мы, критики-пигмеи, только с трудом можем дочитывать до конца эту длинную "похвальную речь в стихах", где, в виде реторики, фосфорическим блеском вспыхивают местами искры поэзии. Пусть люди, привыкшие, по преданию, видеть в оде "Бог" какое-то колоссальное произведение, величают Державина певцом Бога; но мы в этой оде видим много внешнего блеска, хорошие по своему времени стихи, больше же всего холодной декламации. Певец "Водопада" — другое дело! Тут Державин велик. Многие не знают, как и восхвалить Державина за оду "На возвращение графа Зубова из Персии"; а между тем, что в ней? — сперва резонерство в холодных стихах, потом не совсем верные и живые (даже поэтически) картины Кавказа. Что такое, например, эти стихи: Ты видел, как в степи средь зною
В те времена поэту не было никакого дела до действительности; он опирался только на свою фантазию. Что ему за дело, что Кавказ — не Индия, и в нем нет огромных змей, что змеи нигде не кишат стогами, что в стога складывается только сено и что змеи никогда не забавляются переливанием яда друг в друга? Но возьмем пьесу "Русские девушки". Не будем ее выписывать — она и так слишком всём известна, потому что написана прекрасными стихами. Если вы видели в деревнях "российских девушек", то знаете, как грациозно они пляшут, и знаете, что они пляшут не в башмачках, а в котах, а иногда и в лаптях, в сарафанах, которые вовсе не грациозно перерезывают поперек им грудь, с головами, умащенными коровьим маслом, с красными и заскорузлыми руками, незнакомыми с мылом; знаете, как богаты они "златыми лентами" и "драгими жемчугами"; знаете, что такое "российский" пастушок и его свирель; сравните же то, что вы знаете, с тем, что описал Державин, и в восторге Воскликните вместе с ним к Анакреону: Коль бы видел дев сих красных,
Несчастный Анакреон, счастливый Державин!.. И однако ж Державин в свое время все-таки был великий поэт; чем бы он был, если б явился в наше время? Время много значит, но при таланте природном. Тредьяковский и в наше время был бы плохим поэтом. Державин кропает плохие стихи, смиренно удивляется недостижимому гению Ломоносова и Хераскова, — и вдруг решается проложить себе особый путь и пишет "Фелицу", произведение до того самобытное и оригинальное, исполненное ума и поэтической грации, что эстетики сбились с толку, не зная, к какому роду сочинений отнести его. Для "Фелицы" Державину не было образцов ни в русской и ни в какой другой литературе. Как бы он много выиграл, если б никогда не сходил с своего особого пути! Но на одной струне не много наиграешь, а других не было. Да и не такое тогда было время, чтоб поэт мог всегда идти своею дорогою, не забегая на чужие: Державин, этот колосс не только в сравнении с каким-нибудь Херасковым, но и с самим Ломоносовым, никогда не переставал смотреть на них, как на высшие образцы. И удивительно ли это, если Дмитриев, поэт уже другого, несравненно более образованного поколения, сказал о Хераскове: Пускай от зависти сердца в зоилах ноют,
Все это доказывает только, что поэзия не является вдруг готовою: поэзии нужно время для развития. Державин был только первым ее проблеском и провозвестником на Руси. Делаемое г-м Полевым разделение поэтов на истинных и ложных совершенно произвольно. Ложный поэт такое же ложное выражение, как и холодный огонь, сухая вода. Один поэт может быть выше, другой ниже, и так до бесконечности; но как бы ни мал был поэт, он уже не ложный поэт, если только он поэт. И потому мы никак не можем согласиться с г. Полевым, чтоб на Руси было два поэта — Державин и Пушкин. Мы считаем поэтами (само собою разумеется, истинными) не только Крылова, Жуковского и Батюшкова, но и Хемницера, Фонвизина, Карамзина, Дмитриева, Озерова и думаем, что русская поэзия, после Державина, должна была пройти чрез всех их, чтоб дойти до полного своею развития в Пушкине. По-нашему, Державин — это Пушкин, не перешедший через ряд поименованных нами поэтов и через поколения, которых они были выразителями; Пушкин — это Державин, перешедший через них. Разумеется, этого сравнения, сделанного для пояснения нашей мысли, нельзя принимать буквально уже и потому, что Пушкин и в отношении к естественному таланту был выше, глубже и многостороннее Державина: его талант обнимал и лирику, и эпопею, и драму и во всех странах мира был у себя дома. Вспомните "Галуба", "Каменного гостя", "Египетские ночи", "Медного всадника", "Русалку", "Сцену из Фауста", "Моцарта и Сальери", "Пир во время чумы", опыты восточной поэзии, антологические стихотворения, — какое разнообразие!.. Если у Державина нет ни одной пьесы, которая была бы художественна, то есть вполне выдержана, то есть вовремя и на месте заключена, окончательно отделана, чужда прозаических выражений, прозаических стихов, охлаждающих чувство читателя, чужда реторики, неточных слов и фраз, всего лишнего; если у него так много пьес наполовину хороших, наполовину плохих и еще больше совершенно плохих, — в этом, повторяем, виноват не он, а его время; это происходило не от слабости таланта, а от времени. На долю Державина выпало неудобство быть начинающим и явиться в неблагоприятное для поэзии время: вот причина всех недостатков его поэзии, тогда как все ее красоты принадлежат одному ему и составляют его неотъемлемую заслугу. Но как бы то ни было, теперь его уже не читают; теперь его поэзия более предмет изучения, нежели наслаждения. И в этом отношении он вполне поэт классический: немного есть писателей (и не у одних нас), изучение которых может быть так поучительно для юношества. Таково свойство гения: его недостатки так же поучительны, как и достоинства. Только для изучения Державина одна эстетическая точка воззрения никуда не годится; его должно изучать и с эстетической и с исторической точки зрения. Теперь спрашиваем всех благомыслящих людей: что в нашем суждении о Державине, если б даже оно было и совершенно ошибочно и ложно, что в нем оскорбительного для памяти Державина и для чести русской литературы, как угодно находить его нашему критику, г. Полевому?.. Впервые опубликовано: Отечественные записки. 1845. Т. XLII. № 10. Отд. VI "Библиографическая хроника". С. 31-42.
Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) русский писатель, литературный критик, публицист, философ-западник. | ||
|