Н.А. Добролюбов
«Библиотека римских писателей в русском переводе» А. Клеванова

На главную

Произведения Н.А. Добролюбова


Том I — сочинения Саллюстия; томы II и III — сочинения Юлия Цезаря. Перевод с латинского А. Клеванова Москва, 1857

В недавнее время громко заговорили у нас о бедности нашей переводной литературы и о необходимости иметь хорошие переводы классических сочинений по разным отраслям знаний. Необходимость эта так велика и так очевидна, что сознание ее выразилось с разных сторон почти в одно и то же время без всякого предварительного соглашения. Несколько месяцев тому назад полно и основательно был рассмотрен этот вопрос В.И. Ламанским, считающим недостаток переводов значительным препятствием к распространению у нас просвещения. В самом деле, мы как будто несколько отстали от умственной жизни других народов в последние два десятка лет. До тридцатых годов у нас еще печатались время от времени переводы замечательных иностранных сочинений. Но с начала четвертого десятка нынешнего столетия переводная деятельность заметно слабеет и вскоре совершенно упадает, обратившись чуть не исключительно на переводы французских водевилей и романов Поль де Кока и затем Александра Дюма и Поля Феваля. Беллетристика пробавлялась их затейливыми созданиями, нимало не заботясь о существовании в иностранных литературах истинно поэтических произведений, еще незнакомых русской публике. Наука же шла у нас во все это время как-то своеобразно. Ученые наши сделали из науки какую-то принадлежность касты и не иначе открывали ее таинства, как только посвященным. Первым же условием посвящения было занятие подлинными источниками, — и новопринятые адепты клялись над фолиантом Остромирова евангелия или над крошечным изданием Геродота, что они не будут профанировать науки, никому не откроют ключа к ее иероглифам, будут заниматься не общими результатами, любопытными для всех, а только частными задачами, понятными лишь для записных ученых, и — главное — всегда будут отуманивать читателя тьмою цитат, приведенных в подлиннике, на разных языках... Кто отступал от правил ученой касты, кто старался прояснить взгляд общества на предметы науки, того закидывали грязью — не только при жизни, но даже и по смерти, — уверяя, что он сам ничего не знал и совершенно лишен был способности быть ученым. Почтенные представители науки уподобились у нас средневековым католическим монахам, запрещавшим народу читать библию и не дававшим ему даже подробного и ясного катехизиса. «Что нам за дело до необразованной русской публики, — говорили ученые, —мы хотим идти наравне с веком, хотим двигать науку вперед. Я, например, знаю Греческий язык и мог бы предпринять перевод греческих историков; но это уже будет профанация ученого звания... Гораздо приличнее будет для меня заняться разбором трех сомнительных строчек у такого-то писателя: если я разрешу сомнение, то двину науку вперед, на меня будут ссылаться, мое мнение будет принято в ученом мире... Для этого стоит посидеть несколько лет... А одобрение публики ничего для нас не значит: пусть просветится прежде — тогда и будет для нее понятно значение наших трудов». И — что всего забавнее — эти добродушные люди в самом деле верили в высокое значение своих трудов, были на верху блаженства от сознания собственного величия и говорили даже с благородным негодованием и сокрушением сердечным о необразованности общества, которое, восхищаясь каким-нибудь профессором-артистом, не замечает ученого крохобора, несмотря на необычайную силу его терпения и трудолюбия. Ни дать ни взять — крыловский муравей на базаре!.. Только наши муравьи были еще замысловатее: задумавши показывать людям свою силу, они сочинили — легко сказать — русскую науку!.. Не надо, дескать, нам иноземщины, не надо чужих идей и взглядов, а надо постараться во что бы то ни стало сочинить народное воззрение — не такое, какое у нас уж сложилось естественно, под влиянием исторических обстоятельств,— а какое-нибудь особенное, небывалое в человечестве... Если же и придет нужда неминучая от иноземцев что-нибудь позаимствовать, — так и тут надобно принимать все чужое не иначе, как «пропустивши его сквозь струю русского духа»... Теперь это направление уже ясно высказалось и определилось и — слава Богу — разглагольствует себе, никому не мешая и даже своим открытым выражением смущая несколько тех, которые исподтишка и рады бы его попридержаться... Прежде же было гораздо хуже: о русской науке и о стараниях двигать ее вперед толковали многие совсем не по приверженности к славянофильству, а просто в видах сохранения собственного ученого величия, в интересах касты, мрачно-недоступной для праздного любопытства черни, дерзкой и непросвещенной. При столь высоких понятиях о науке и столь низком взгляде на общество — до переводов ли было! В видах собственного возвеличения даже приятно было держать публику в неведении о всем, что сделано и делается на этом гниющем Западе. Зачем ей слишком много любопытствовать! Много будет знать, так скоро состарится и, сделавшись опытней, потеряет, пожалуй, прежнее уважение к нашим авторитетам, сама станет судить да рядить не хуже нашего. Пусть же лучше остается публика только при том, что мы скажем, пусть на все смотрит нашими глазами, пусть судит обо всем на основании воззрений, нами выработанных. Мы заподозрим Англию в помешательстве, следы татарского ига назовем основными стихиями русской жизни, уверим, что величайший философ на свете—Сковорода, лучший экономист — автор Домостроя, к которому немножко приближается Жан Батист Сэ, и т.д. Публика будет верить: она ведь необразованна, она не знает ни английских публицистов, ни германской философии, ни разных школ политической экономии.



Такова оказывается сущность воззрения тех, которые, по каким бы то ни было соображениям, становились стражами русского общества от заразы западных идей... Эти люди, толкуя о серьезности научного образования и т.п., — помогали, может быть сами не замечая, тем обскурантам, которые именно старались лишить русское общество всякой возможности судить о чем-нибудь самостоятельно, не спрашивая мнения издавна признанных авторитетов. И в самом деле, не было общения идей с Западом посредством литературы — и русская мысль обленилась, бросилась на какие-то призрачные, абстрактные вопросы, стала разбиваться по мелочи, обратившись к орфографии, и т.п.; проснулась русская мысль — и тотчас чувствуется необходимость познакомиться с тем, что выработала западная наука. И сознание это не есть легкомысленное стремление — схватить поскорее вершки, взять готовые результаты из новых книжек. Напротив — вместе с желанием узнать труды новейших ученых является также и потребность познакомиться с самыми источниками, из которых они черпали свои положения, рассмотреть ближе те основания, на которых они утверждали свои выводы. Это неизбежно соединяется всегда с расширением круга зрения, происходящим от знакомства с общими результатами науки. Стоит припомнить здесь конец прошлого и начало нынешнего столетия; русская мысль работала сильно, общество жадно искало истины, просвещения — ив ответ на эту потребность является в царствование Екатерины и Александра (особенно в первые годы) такое множество переводов, какого не представляет ни один из последующих периодов русской литературы... Тогда все переводилось, что только было замечательного в каком-нибудь отношении. Не довольствовались доморощенными курсами философии или кратким очерком ее истории, а переводили и Платона, и даже Руссо, Вольтера и Даламберта; не ограничивались знанием существующих постановлений, а переводили (не говоря о классических сочинениях, как, например, Бентама, Монтескье и пр.) даже постановления Юстиниана, положения английской конституции и т.п. То же было и относительно истории. Замечательные курсы истории, рассуждения, исследования — переводились в количестве весьма значительном; но этого мало: большая часть, источников исторических также была переведена. Так, из древних авторов переведены были Геродот, Ксенофонт, Плутарх, Полибий, Диодор Сицилийский, Саллюстий, Цезарь, Тацит, Светоний, Корнелий Непот, Иосиф Флавий и мн. др. И, конечно, переводы эти не оставались без читателей и, следовательно, имели влияние на распространение знаний, на возбуждение охоты к изучению исторических фактов и т.д. Это доказывается как самым обилием переводов, так и тем, что некоторые писатели были почти в одно время переведены два раза (например, Тацит в 1805 и 1807, Светоний в 1776 и 1794), другие издавались в разных видах— то полнее, то сокращеннее (например, Плутарх), третьи выдерживали по нескольку изданий (например, Светоний — два, Флавий — четыре). Теперь эти переводы исчезли из книжных лавок, да и читать-то их уже трудно: младшим из них есть уже лет пятьдесят, а старшим будет за восемьдесят. Многие из них труднее понимать, чем самый подлинник. Это обстоятельство давно уже вызывало деятельность людей, знакомых с классическими литературами; но до последнего времени, сколько мы знаем, только Фукидид и Ксенофонт были переведены у нас, около 1840 года, в «Военной библиотеке». Ныне, вместе с пробуждением общего стремления к просвещению и к распространению круга знаний в обществе, пробудилась и переводная деятельность, и ныне, как и всегда, она не ограничивается передачею последних результатов науки, но старается ознакомить с самыми источниками, с самыми данными, из которых выработались эти результаты. Так, новые исторические сочинения переводятся в большом количестве: в журналах наших помещаются переводы из Маколея, из Грота, в Москве издается перевод римской истории Момсена, готовится перевод Гизо, в Петербурге предпринимается целое издание - «Исторической библиотеки»... В то же время не забывается и древнеклассическая литература: печатаются переводы трагиков, философов, беспрестанно появляются переводы лирических стихотворений древности, издаются, наконец, и переводы исторических сочинений. Теперь вышли уже три книги, составляющие начало обширного издания «Библиотеки римских писателей в русском переводе», — предпринятого г. Клевановым. В этих книгах помещены сочинения Саллюстия и Юлия Цезаря, за которыми должны вскоре последовать переводы Тита Ливия, Цицерона и Тацита. Нельзя не поблагодарить переводчика за этот выбор, доказывающий, что он хорошо понимает, что теперь особенно нужно и интересно для нашей публики. Саллюстий и Цезарь — современники и деятели одной из интереснейших эпох римской истории, и события, описанные ими, имеют особенно важное значение. Записки Цезаря о внутренней войне служат как бы продолжением сочинения Саллюстия о заговоре Катилины. История войны югуртинской, бросая яркий свет на эпоху, немножко предшествовавшую, служит пояснением последующих событий, разыгравшихся во время Цезаря. Если прибавить сюда речи Цицерона, этого гениального софиста и краснобая без всякого убеждения в душе, то последнее время римской республики весьма определенно обрисуется перед нашими глазами. Переводчик, очевидно, имел в виду эту связь между сочинениями избранных им авторов: в первом томе, в дополнение к сочинениям Саллюстия, он поместил также перевод речей Цицерона против Катилины, речи Саллюстия и Цицерона друг против друга и письма Саллюстия к Цезарю — хотя эти последние речи и письма доселе признаются сомнительными. Из этих приложений достаточно ясно видны взаимные отношения трех знаменитых писателей и государственных людей Рима. Для большей полноты сведений переводчик приложил еще жизнеописание Саллюстия, составленное им по сочинению де Бросса, и биографию Цезаря, сочиненную Светонием. В биографии Саллюстия замечательно мнение, высказываемое о значении Катилины. Г-н Клеванов говорит, что историк заговора Катилины не умел понять его характера, и называет дерзкого заговорщика «жертвою благородных стремлений». Мнение это прямо противоречит общепринятому убеждению, что Катилина задумал произвести возмущение из видов самых гнусных, для поправления своего состояния и для приобретения большей свободы развратничать... Лет пять тому назад в «Пропилеях» помещена была статья г. Бабста о Саллюстий, в которой автор, согласно с общим мнением, утверждает, что катилинское возмущение произвела самая грязная и преступная часть римской аристократии, в надежде возобновить грабежи и проскрипции времен Суллы. Трудно делать решительное заключение о событии, переданном нам довольно односторонно, в показаниях торжествующей партии. Саллюстий с первых же строк рисует Катилину развратным негодяем, стремившимся ловить рыбу в мутной воде; Цицерон, личный враг Катилины, с какою-то злобною радостью рисует его самыми черными, отвратительными красками. При всем том многое в самом рассказе Саллюстия и даже в обличениях Цицерона дает повод соглашаться с тем мнением, которое высказано у нас в первый раз г. Клевановым. Полагая даже, что историк Катилины был совершенно беспристрастен и добросовестен в изложении фактов, мы можем из многих представленных им данных вывести благоприятные для Катилины заключения. Даже обвинения Цицерона в некоторых местах приводят к той же мысли. Катилина был, конечно, человек разгульного поведения, как был сам Саллюстий, как был Цезарь и другие государственные люди Рима, которых историки вовсе не считают извергами. Катилина промотался и принялся искать средств поправить свое состояние — это правда. Но не забудем, что он был претором в Африке и ничего не нажил, тогда как историк его, во время своего проконсульства в той же провинции, приобрел несметные сокровища и жил никак не скромнее несчастного заговорщика. И Саллюстий и Цицерон (в третьей речи) согласно говорят, что Катилина приучил себя ко всевозможным лишениям, умел проводить ночи без сна и в трудах, легко переносить холод, голод и жажду. Такой человек совсем не похож на изнеженного мота, который ищет только комфорта и для него готов пожертвовать благом родины. Разврат в доме Катилины и в кружке его приятелей был, без сомнения, предосудителен; но, с одной стороны, молва легко могла преувеличивать его, в чем сознается и сам Саллюстий; с другой стороны, кто же из тогдашних римлян мог похвастаться чистотою своих нравов; из всех замечательных деятелей той эпохи только имя Марка Порция Катона сохранилось безукоризненным. Тот же Саллюстий, столь строго осудивший Катилину, обличается Цицероном как бич всех мужей и сам, в свою очередь, на Цицерона, так страшно восстававшего на безнравственность Катилины, бросает обвинение в том, что он «свое ораторское искусство купил у М. Пизона постыдною ценою»... Что Рим в то время наполнен был негодяями без всяких убеждений, готовыми на всякую мерзость, лишь бы пожить весело, в этом никто не сомневается. Нечего говорить и о том, что всякий человек, выходивший из уровня посредственности, старался пользоваться этими людьми и употреблять их для своих целей. Мы знаем, что Марий набирал под свои знамена всякую сволочь, Сулла ограждал себя людьми, вместе с которыми он наслаждался своими танцовщицами в разгульных оргиях; лагерь Помпея во время борьбы его с Цезарем был убежищем всех промотавшихся развратников, обремененных неоплатными долгами; к Цезарю также стекались во множестве негодяи, надеявшиеся среди беспорядков поживиться на общественный счет, и он считал себя обязанным всячески покровительствовать людям, помогавшим ему, хотя бы они были величайшие злодеи и разбойники. При таком порядке вещей нечего удивляться образу действий Катилины как чему-то необычайному и чудовищному. При своем обширном уме и глубокой проницательности он, конечно, хорошо понимал состояние тогдашнего римского общества, видел, что люди, окружающие его, совершенно ничтожны и что на них можно действовать, только поблажая их грязным наклонностям: так он и расположил свой образ действий. Хвалить его за это нельзя; но нельзя также складывать всю вину на его собственный характер: таков был господствующий характер общества, против которого не может идти частный человек, добивающийся сильного влияния. Впрочем, неуспех Катилины свидетельствует, что он еще не дошел до высшей степени ипокритства и отречения от всех убеждений, какое тогда нужно было римскому честолюбцу. Его стремления были еще слишком горды для того, чтобы наклониться до последних низостей. Планы его были громадны, стремления неукротимы, деятельность неутомима, по свидетельству враждебных ему лиц — Саллюстия и Цицерона. Он увлекал всех своим красноречием, своей пылкостью и предприимчивостью. Сначала он хотел добиться влияния законным порядком, искал консульства и получил бы, если бы соперник его, Цицерон, не перехитрил его партии. Видя неудачу, он решился низвергнуть правительство, которое сделалось ему ненавистным. Замыслы его с самого начала не были тайною и возбудили в обществе скорее сочувствие, чем негодование. Саллюстий, несмотря на свое уверение, что заговор был предпринят просто для грабежа, замечает, что в числе сообщников Катилины было много именитых людей из колоний и муниципий и еще больше людей знатных, желавших перемены правительства более из честолюбивых видов, нежели по нужде или по какой-нибудь другой причине; что вообще молодежь, особенно благородная, желала успеха Катилине, не исключая и тех, которые без всяких смут имели возможность жить роскошно и пышно... Цезарь почти наверное был замешан в заговоре; о Крассе также ходили сильные подозрения; Помпеи совершенно холодно отвечал Цицерону, который с гордою радостью уведомлял его об уничтожении восстания... Видно, что все партии недовольны были настоящим положением вещей и желали перемены... Только энергии недоставало большинству: оно предпочитало выжидать, чем кончится дело, нежели само принять в нем деятельное участие. Что пассивное сочувствие к Катилине было сильно в обществе и в народе — об этом свидетельствует весь ход правительственных действий, предпринятых против него. Заговор был открыт, глава его обличен Цицероном в сенате; но чем же оканчивается грозное обличение? Оратор упрашивает заговорщика оставить город, давая знать тут же, что по законам он достоин смертной казни. Катилина спокойно выезжает из города, не захвативши с собою своих сообщников, как просил Цицерон; но без. главы своего эти сообщники ничего не значат и ничего не умеют сделать. Несмотря на то, их не смеют схватить; чтобы обвинить их публично, нужны доказательства того, что они входили в сношения с врагами отечества, и вот Цицерон добивается письменных свидетельств о сношениях их с аллоброгами и тогда только решается формально обвинить их в сенате. Но и после того сенат все еще колеблется, не будет ли опасно казнить их; только строгая речь Катона придает решимость сенаторам. Цицерон говорит речи к народу, перед которым старается очернить заговорщиков, уверяя, что только по внушению богов мог он раскрыть их ковы, но что на самом деле эти люди так ничтожны, что их нечего опасаться. Нечего и сравнивать, говорит он, ваши громадные средства и силы с положением этой шайки нищих грабителей, у которых нет ничего, даже самого необходимого. А через день тот же Цицерон умоляет сенаторов принять поскорее решительные меры, потому что зло имеет громадные размеры, что оно, как гибельный яд, разлилось по всем жилам Италии и заразило многие провинции и что он, Цицерон, спасший Рим от конечной гибели, должен стоять выше Сципионов, Мария, Помпея. Он замечает еще, что даже рабы не хотели принять участия в судьбе Катилины; но Саллюстий говорит, что Катилина сам отверг ихг потому что не хотел дело вольных граждан мешать с делом рабов. В другом месте Саллюстий опять разногласит с Цицероном относительно народного сочувствия к заговору. Оратор указывает сенату народ, собравшийся на площади, и торжественно восклицает: «Смотрите, все сословия собрались, чтобы единодушно защищать отечество!.. Смотрите, с каким рвением стремятся они на охранение общественного порядка!» и прочее. Нужно заметить, что это было тогда уже, когда заговорщики были схвачены и опасность кончилась... Саллюстий, напротив, положительно говорит, что народ (plebs) сильно сочувствовал Катилине, потому что в то время значение народа убавилось и властью завладели немногие. Аристократы забрали все в свои руки, управляли провинциями, захватили все должности, знать не хотели никаких законов и даже грозили судом всякому, кто в гражданских делах склонялся на сторону народа. И как только явилась надежда на перемену, при начале смуты, старинное негодование снова взволновало умы. Если бы Каталина выиграл или по крайней мере не проиграл первую битву, — то нет сомнения, что страшное кровопролитие и бедствие постигло бы республику... Конечно, всякий беспорядок есть бедствие для государства; но едва ли победа Катилины произвела бы такое страшное бедствие, какого опасался историк. Он же сам сохранил нам две речи Катилины, в которых он резко восстает против тогдашней распутной аристократии и говорит о своей бедности, что трудно было говорить человеку, проводившему жизнь слишком роскошную, перед теми, которые собирались к нему пировать и развратничать... «Мы должны вооружиться за свою свободу, —говорит Катилина. —С тех пор как несколько аристократов заменили и суд и всякую власть в республике, им платят свои дани и цари и правители, им идут деньги от всех народов и государств; а мы, все остальные, при всей своей деятельности и доблести, и незнатные и знатные, одинаково остаемся затертыми в толпе, без всякой силы и влияния, мы рабы пред ними, тогда как могли бы страшить их, если бы республика была в силе. Можно ли сносить спокойно, что они отличаются богатством, которое расточают на постройку зданий на море и на срытие гор, — а у нас нет средств для самого необходимого; у них по два дома или более, а у нас своего угла нет?..» В этих словах видно не одно желание чужого имущества, а также и сочувствие к народу и ненависть к аристократам, захватившим правление в свои руки. В другой речи, говоренной предпоследнею битвою, Катилина с грустным отчаянием рассказывает своим приверженцам положение дел и свои планы и надежды. «Слова не помогут, — говорит он, — не сделают труса храбрым и ленивца деятельным. Но я хочу только рассказать вам все дело. Вы знаете, что беспечность Лентула все испортила. Нам теперь одна надежда на оружие; оно может доставить нам богатство, честь, славу и вольность. С победою получим мы и припасы и спокойную жизнь. Но, кроме этого, не забудьте, что мы сражаемся за отечество, за свободу, за жизнь. А наши враги совершенно напрасно бьются для господства немногих аристократов. Можно было и нам остаться или в добровольной ссылке, или даже в Риме и, потерявши свое именье, жить на чужой счет; но это было бы постыдно и низко. Своим мужеством должны мы достигнуть лучшей участи; если же не удастся, падем, но отомстим за себя». Последнюю мысль этой речи Катилина скоро выполняет на деле: он врезался далеко в средину неприятелей и пал далеко от своих, поражая врагов на все стороны. Ни один из граждан римских, бывших в его войске, не отдался в плен; все до одного пали, обращенные лицом к неприятелю. В этом опять нельзя не видеть геройства, достойного лучших времен республики: так сражаются люди, имеющие в душе крепкое убеждение, которого не хотят принести в жертву ничему на свете. Здесь же кстати можно упомянуть и о другом факте несчастного заговора, засвидетельствованном Саллюстием: сенат определил награждение за открытие подробностей заговора: невольнику — свободу и сто тысяч сестерций (около пяти тысяч рублей серебром), а свободному — безнаказанность за участие и двести тысяч сестерций (а не сто и не двести, как переводит г. Клеванов: sestertium значит тысяча сестерций, сестерций же была мелкая монета в два с половиною асса). Декрет этот был потом повторен, и, несмотря на то, говорит Саллюстий, ни один из множества сообщников Катилины не польстился на обещанное награждение и ни один не ушел из лагеря Катилины. Да и не одни соучастники заговора, а также весь плебс был расположен к перемене и желал Катилине успеха, добавляет добросовестный историк.

Все представленные нами факты и сами по себе уже много говорят в пользу того мнения, которое хочет оправдать Катилину от обвинения в чудовищных, гнусных замыслах, гибельных не для аристократии, а для всего народа римского. Но еще более получают значения все эти обстоятельства, когда вспомним ряд происшествий, доведших Цезаря до его цели овладеть правлением государства. Едва ли в Катилине можно найти хоть одно общественное преступление, которого не совершил бы или на которое не покушался бы Цезарь. Избранный эдилом, Цезарь составил замысел совершенно такой же, как Катилина: он хотел вместе с М. Крассом и еще несколькими приверженцами напасть на сенат, убить многих сенаторов, провозгласить Красса диктатором и затем захватить все управление в свои руки. Красе струсил, и потому замысел не был выполнен. Несмотря на это, Цезарь не отстал от своих намерений: он участвовал в замыслах Пизона, не чужд был и участия в заговоре Катилины. Назначенный правителем Испании, он отправился туда ранее срока, уговоривши своих кредиторов подождать присылки им денег из провинции. В Лузитании он разграбил несколько городов, в Галлии похитил сокровища их храмов, во время консульства своего украл из Капитолия 3000 фунтов золота, положив туда вместо того позолоченную медь; с Птолемеем сторговался за 6000 талантов, чтобы продать ему дружбу Рима. Роскошь и изнеженность его доходили до смешного: например, в походах он приказывал возить за собою особые штучные паркетные полы. Любовные похождения его неисчислимы. И при всем том, во время своего управления государством, он более принес пользы народу, нежели предшествовавшее ему господство аристократии. Он учредил, чтобы велись протоколы занятиям сената и чтобы они постоянно обнародовались во всеобщее сведение; он предложил новый поземельный закон в пользу народа; он разделил казенное Кампанское поле двадцати тысячам граждан, имевшим троих детей или более; он пополнил сенат, дал права детям опальных граждан, дал народу большие права при выборах чиновников и проч. Можно сказать, что народ римский в том состоянии, в каком находился он во время Цезаря, не мог быть управляем лучше. Цезарь оставил по себе хорошую славу в истории, и никто не сравнивает его с извергом Катилиной; а вся разница между ними состоит, может быть, в том только, что один успел добиться того, к чему бесплодно стремился другой. Может быть, попытка Катилины даже облегчила путь Цезарю. Цели их были одинаковы, но, наученный опытом, Цезарь умел быть осмотрительнее и лучше умел заискать расположение народа, который сам тяготился правлением аристократов. В этом случае Цезарь был одушевляем, конечно, теми же чувствами, как и Катилина, и чувства их были вполне законны. Мы с полным согласием приводим здесь слова г. Клеванова из его биографии Саллюстия: Естественна ненависть Катилины к тому порядку общественному, где гражданину нет дороги по его достоинствам, где ни ум, ни высокие дарования ничего не значат без денег и особенно связей, где немногие, сосредоточив в своих руках власть, тесною толпою не пропускают к ней никого, кто не принадлежит к их категории. Катилина хотел каждому открыть дорогу к власти, как и следовало бы в вольном государстве. Попытка его не была преступною; он благороднее и выше Суллы, Мария и других, которые оружием торжествовали над соотечественниками. Катилина прибег к оружию, но по необходимости, прижатый, как бешеный волк, к горам Апеннинским войском Антония. Если бы Катилина был так неразборчив в средствах, как его обвиняют, то он не погиб бы, а, торжествуя, вошел бы в Рим.

Положение всякого честолюбца, достигшего власти, в отношении к тогдашнему народу римскому довольно хорошо рисуется в письмах Саллюстия к Цезарю. Саллюстий восхваляет Цезаря за унижение аристократической партии и советует ему принять меры для того, чтобы воскресить народ римский и сделать его способным пользоваться вольностью, какая была у него прежде. У нас исстари, говорит он, было две партии: патрициев и плебеев, спорившие одна с другой. Борьба вела все к большему расширению прав народа и к ограничению власти аристократии. Тогда «каждый гражданин пользовался вольностью, не стараясь ставить свою волю выше законов, граждане соперничали друг с другом не в богатстве и спеси, а старались превзойти один другого на пути чести и добра. Последний из граждан не зависел от других и мог быть полезен себе и отечеству и на войне и в мире». Но все переменилось с увеличением римского могущества и с распространением территории. Одни страшно обогатились, другие же потеряли поземельные участки, бывшие у них; завидуя богатству некоторых, стали стремиться к обеспечению своего материального положения и уже менее думали о своей свободе, и вольность свою и выгоды государства продавали ради своих частных выгод. «Таким образом, — заключает Саллюстий, — большинство народа утратило в стремлении к частным интересам идею общего блага и, по моему мнению, сделалось неспособным к участию в управлении государственными делами». Аристократы были этому очень рады и, захвативши правление в свои руки, стали употреблять свою власть для личных выгод, нимало не заботясь о народе и еще поддерживая в нем те наклонности и то положение, которое мешало народу пользоваться своими правами на участие в общественных делах. Изложивши свой взгляд на положение Рима до Цезаря, Саллюстий говорит далее о том, что же теперь нужно делать Цезарю, как человеку, в руках которого сосредоточена вся власть. Не обинуясь, он указывает правителю цель его действий. Возвеличение Рима извне и удержание за собой верховной власти он считает предметами, слишком недостойными великого духа Цезаря. Призвание его Саллюстий полагает в том, чтобы воззвать к жизни замирающий народ, даровав ему возможность существования свободного и обеспеченного. Помпеи много повредил республике, по мнению историка; верховную власть, распоряжение государственным приходом и расходом, власть судебную он делал исключительным правом немногих сенаторов; народ же римский, бывший прежде главою правления, обратил в рабство, уничтожив даже равенство всех сословий пред законом. Правда, что должности судебные, как бы по-старому, остались принадлежностью всех трех сословий; но те же немногие управляют и ими, дают и отнимают их по произволу, отстраняют людей добросовестных, все почести готовят только для своих. «Они расхищают и грабят все, что у них под рукою, и в городе нашем, точно взявши его приступом, не признают других прав, кроме права сильного». Все это ведет неминуемо к падению государства, и потому Саллюстий советует Цезарю поступить совершенно противоположно Помпею, который допускал все это, не думая ни о чем, кроме своего возвышения. Именно Цезарь должен, во-первых, распространить право гражданства на возможно большее количество народа и, во-вторых, дать всем гражданам право голоса при выборах в судебные должности. «Там уже нет вольности, — говорит он, — где выбор судебных властей в руках немногих. Потому власть судебная должна принадлежать всем гражданам первого класса, число которых нужно увеличить» (Саллюстий в русском переводе, стр. 166). В пример приводит он родосцев, у которых все приговоры беспристрастны, потому что всякий, и бедный и богатый, имеют равное право голоса, даже в самых важных делах. Этим способом, по мнению Саллюстия, могло бы уменьшиться в обществе и корыстолюбие, так как многие ищут богатства не столько для наслаждений, им доставляемых, сколько из честолюбивых видов: как скоро богатство не будет придавать общественного значения человеку, то можно надеяться, что по крайней мере честные люди не будут стремиться к его приобретению, а прямо будут стараться отличиться истинными заслугами. Да и дурные люди меньше станут искать богатства, потому что «и к злу человек стремится всегда из-за каких-нибудь выгод: отними их, и никто даром не будет делать зла». Далее Саллюстий говорит, что «аристократия вся никуда не годится: они хотят повелевать другими, — замечает он, — а сами, обленившись и изнежившись, способны скорее быть рабами, чем господами». Их слушать нечего: могут ли подать хорошие советы в управлении государством те, которые не успели сберечь собственную свободу? Сами сенаторы потеряли сознание собственного достоинства и сделались орудием в руках немногих. Чтобы уничтожить это, надобно увеличить число сенаторов и установить тайную подачу голосов: тогда, не опасаясь ничего, никто не пожертвует своим влиянием в пользу сильнейшего, потому что «чувство самостоятельности и независимости равно есть у всех граждан, и у благонамеренных, и у дурных, и у деятельных, и у ленивых. Большая часть изменяют ему от страха и по нерассудительности добровольно принимают рабство, которое не ушло бы от них и в случае неудачи в борьбе; а ее результат еще мог быть сомнительным» (стр. 169). Саллюстий оканчивает свое письмо увещанием Цезарю от лица предков его и от имени отечества. Содержание его следующее: «Мы приобрели отечество, честь и славу,— говорят предки Цезаря,— а ты все это получил готовым. Чтобы возблагодарить нас за все, возвысь еще славу нашего рода делом, которое выше всех подвигов, всех доблестей: восстанови ниспроверженную свободу народа, клонящегося к падению... Иначе гибель отечества неизбежна». Цезарь не исполнил желания Саллюстия, не исполнил его и Август, — оба, может быть, потому, что не могли исполнить: Римской империи суждено было пасть с падением силы и доблести народной.

По сделанным нами извлечениям можно судить, сколько интереса представляет изучение эпохи, изобразителями которой являются Саллюстий, Цезарь и Цицерон. Г-н Клеванов вполне заслуживает благодарность публики за избрание этих писателей для перевода. К сожалению, перевод сделан не совсем удовлетворительно. Попадаются такие ошибки, как с сестерциями; иные слова переводятся странно, как, например, imperator вместо полководца везде переводится императором; говорится: «заботиться о своей народности», то есть «стараться приобрести любовь народа»; manu bona laceravit [проиграл имущество в кости (лат.)] переведено: «проиграл имение в карты»; in exstruendo mari divitias profundunt [тратят богатства на застраивание моря (лат.)] переведено: «вырывают пруды, подобные морям», тогда как тут дело идет о зданиях на море. Таких промахов немало, и они показывают, что переводчик мало справлялся с комментаторами переводимых писателей. Иногда перевод его очень удаляется от подлинника, не выражая его силы и точности, иногда же слишком буквален и тяжеловат. Например: «Никогда не пожелаю я, ценою того, чтобы быть вне обвинения, знать, что Катилина обнажил меч», и пр.; попадаются нерусские выражения, вроде: скрепив душу (вместо сердце), скопище зла и т.п. Издание перевода не может назваться изящным; корректурная часть также не безукоризненна. И, несмотря на то, цена назначена очень высокая: три книжки, листов в пятнадцать каждая, стоят 5 рублей серебром. Это дорого, сравнительно даже с русскими книгами.


Впервые опубликовано: Современник. 1857. № 11. Отд. IV. С. 14—28.

Николай Александрович Добролюбов (самый известный псевдоним Н. Лайбов, настоящим именем не подписывался) (1836-1861) - русский литературный критик рубежа 1850-х и 1860-х годов, публицист.


На главную

Произведения Н.А. Добролюбова

Храмы Северо-запада России