Н.А. Добролюбов
«История русской словесности». Лекции Степана Шевырёва...

На главную

Произведения Н.А. Добролюбова



Лекции Степана Шевырёва, ординарного академика и профессора. Часть III. Столетия XIII, XIV и начало XV. Москва, 1858

Деятельность г. Шевырёва представляет какой-то вечный промах, чрезвычайно забавный, но в то же время не лишённый прискорбного значения. Как-таки ни разу не попасть в цель, вечно делать всё мимо, и в великом, и в малом! Мы помним, что в начале своей литературной карьеры г. Шевырёв отличился статьею: «Словесность и торговля», — в которой старался доказать, как позорно для писателя брать деньги за свои сочинения; статейка эта явилась именно в то время, когда литературный труд начинал у нас получать право гражданства между другими категориями труда. — Пустился г. Шевырёв в критику—и произвел в поэты мысли г. Бенедиктова, который тем именно и отличается, что поэзия и мысль у него всегда в разладе. — Увлёкся он библиографией и сочинил, что стихи Пушкина:

Бранной забавы
Любить нельзя —

надобно читать:

Бранной забавы
Любит не я...

Мистицизмом занялся он и провозгласил однажды «чудное и знаменательное совпадение событий в том, что Карамзин родился в год смерти Ломоносова»; вдруг оказалось, что Карамзин вовсе не родился в год смерти Ломоносова! — В живописи стал искать себе отрады г. Шевырёв и пришёл в восторг от Рафаэлевых картонов, найденных им в Москве; но на поверку вышло, что лухмановские картоны, приведшие его в восхищение, никак не могут быть приписаны Рафаэлю. — Фельетонистом однажды сделался почтенный учёный, и принялся рассказывать, как Москва угощала брагой защитников Севастополя; в действительности оказалось, что брагой их никогда не угощали. — Захотел он в одном из своих сочинений представить портрет Батюшкова; но в то время, как г. Шевырёв принялся рисовать, Батюшков обернулся к нему спиною, и в книге злополучного профессора оказался рисунок, изображающий Батюшкова— с затылка!..— В стихотворство пустился ординарный академик и профессор; но и тут дело кончилось неудачно: известно, как промахнулся он недавно с своим приветствием Белёвской библиотеке, которое не могло появиться в самый день, вследствие невеликодушия редактора «Московских ведомостей». Словом, что ни делал г. Шевырёв, производил ли слово зефир от севера, изъявлял ли желание взобраться на Александровскую колонну, толковал ли о великом значении Жуковского или об отношении семейного воспитания к государственному, вступал ли в русскую горячую беседу, — везде его поражали тяжкие удары, везде его деятельность ознаменовывалась самыми несчастными промахами.

Так случилось и с лекциями г. Шевырёва о русской словесности. На первых книжках его курса было прибавлено: история словесности, «преимущественно древней», — и это подало повод одному писателю справедливо заметить: то есть преимущественно того времени, когда ничего не писали. Замечание это оправдано г. Шевырёвым вполне — как в первых двух книжках его лекций, так и в третьей, ныне изданной. На каждой странице очевидно, что почтенный профессор сильно промахнулся в самом выборе предмета. Не менее ловкие промахи умел он сделать и в обработке его. Так, говоря о языке русском, он выразил вражду к германской филологии, по следам которой считал постыдным влачиться; между тем именно с этого времени германская филология и принялась у нас, благодаря преимущественно трудам г. Буслаева. Говоря о словесности, г. Шевырёв старался во всём видеть чудеса и, в своём мистически-московском патриотизме, старался превозносить древнюю Русь выше облака ходячего; а именно в это время, более чем когда-нибудь прежде, пробуждалась наклонность к беспристрастному и строгому пересмотру деяний Древней Руси. Труды гг. Соловьёва, Кавелина, Калачова, потом Буслаева, Забелина, Чичерина, Пыпина и др. указали нам правильную историческую точку зрения на наш допетровский период и на его литературу. А г. Шевырёв и теперь опять является с теми же высокомерными возгласами о величии русского смирения, терпения и пр., да ещё при этом осмеливается уверять, будто со времени издания его книги (в 1846 году) «по его следам (по следам г. Степана Шевырёва, ординарного академика и профессора!!) вели науку далее (далее?) другие учёные (каково наивное признание в собственной учёности!) и трудилось молодое поколение, которое скоро и представило отличных деятелей по тому же предмету. Некоторые из них (из отличных-то деятелей? полноте!) мне лично выражали признательность свою за то, что начали изучать русскую словесность древнего периода по моей книге. Желаю душевно, чтобы и вновь выходящая книга принесла такой же плод, какой принесён был двумя первыми» (!!!) (стр. V, предисловие).

Такие бесцеремонные претензии г. Шевырёва опять составляют весьма жалкий промах в наше время, когда забавное значение почтенного профессора так ясно уже для молодых исследователей. Не менее жалок нам историк русской словесности и в другом своём промахе, относящемся к суждению о нём других журналов. По его словам, все петербургские журналы при первом появлении его книги в 1846 году осудили его потому, что он «поставил себя в "Московском наблюдателе" и в "Москвитянине" во враждебное отношение к тем журналам». Такое объяснение можно отнести, конечно, опять к той же, вечно преследующей г. Шевырёва, опрометчивости. Но, вообще говоря, подобные объяснения наводят нас на мысль о той степени нравственного унижения, на которой находился известный герой, любивший рассказывать, как он «пострадал по службе за правду». Мы убеждены, что сознательно заподозрить гласным образом чужую честность, не представив никаких доказательств на свои подозрения, — может только человек, не имеющий достаточно уверенности в своем собственном благородстве и добросовестности.

К сожалению, новая книжка г. Шевырёва представляет обильные доказательства на то, что он ещё доселе не умеет возвыситься до понимания того, что человек может действовать по убеждению, что мысль, сознание правды может быть таким же двигателем человеческих поступков, как и всякие другие самые практические расчёты. Например, что может быть проще того факта, что я спорю против мнения, несогласного с моим, что я осуждаю направление, которое считаю ложным? Г-н Шевырёв этого не понимает; по его мнению, когда я не хочу согласиться с ним, что чёрное — бело, то я непременно имею тут какие-нибудь особенные виды. Вследствие таких понятий он начинает меня убеждать: для чего вам хочется доказать, что чёрное — черно? какая вам будет беда, ежели я успею кого-нибудь уверить, что оно не черно, а бело? разве мало других цветов, определением которых вы можете заняться? и пр. Невероятно, чтоб учёный профессор мог иметь такие понятия; но что же делать? — он их действительно имеет... Вот его слова: «Поле нашей науки так обширно, что нуждается во множестве деятелей: если бы было их вдесятеро более против наличного числа, на всех бы доставало работы. Из чего же мы спорим ? что мы делим ? из чего мешаем друг другу?» (пред., стр. X). Видите, какие соображения: если Белинский критиковал г. Шевырёва, если гг. Буслаев, Забелин и пр. восставали против его мнений, так это делали они из боязни, чтобы он не отбил у них работу, из торговой конкуренции!! И после таких заявлений г. Шевырёв осмеливается ещё толковать в том же предисловии о бескорыстной любви к науке!!

В дополнение представленных уже данных относительно личного характера г. Шевырёва как писателя укажем следующие факты. На стр. XXII предисловия он приходит в восхищение от «Истории русской цивилизации» г. Жеребцова, говоря, что она «проливает новый свет пред всем просвещённым (каламбур учёного!) Западом на прошедшие, настоящие и будущие судьбы нашего отечества»; а несколько строк ниже говорится, что г. Жеребцов многое взял из «Истории словесности» г. Шевырёва, «а главное — из неё заимствовал основное своё воззрение на христианское просвещение Древней Руси». Итак, свет г. Жеребцова — заимствованный, то есть, говоря метафорически, — г. Жеребцов есть в некотором роде луна просвещённого Запада, а солнце-то его есть г. Шевырёв. Гм!..

На стр. XXIII предисловия г. Шевырёв считает нужным оправдаться прел публикой — не в том, что решается снова выступить с продолжением своих лекций (как следовало бы ожидать), а в том, что это продолжение так замедлилось. В оправдание он приводит разные труды свои «на пользу университета, младших товарищей по науке и студентов» и, кроме того, намекает ещё на какие-то «душевные скорби, борьбу с судьбою, великое и трудное дело жизни», в которых он должен отдать отчёт только Богу. Наконец, в извинение себе ставит автор и то, что «работает без предшественников в этом деле, которые могли бы облегчить ему построение целого и разработку подробностей». Между тем по самым примечаниям в книге г. Шевырёва видно, что он весьма много пользовался исследованиями преосвященных Макария, Филарета, профессора Горского и др. Кроме того, нельзя не заметить, что большая часть книжки г. Шевырёва состоит из красноречивого пересказа житий святых русских; жития же эти давно уже обработаны не менее красноречивым пером А.Н. Муравьева, того самого, который у г. Жеребцова отличён наименованием шамбеляна. Соображая всё это, необходимо приходишь к мысли, что отзыв г. Шевырёва — просто неблагодарность к его предшественникам.

Характер общих понятий г. Шевырёва, неизлечимо-мистический, виден также из примеров, подобных следующим. Говоря о железных дорогах и телеграфах, он признаёт их пользу вот по каким основаниям: «В этих явлениях чувствует и сознаёт человек осязательным образом своё духовное назначение и предвкушает, так сказать, на земле то совершенное уничтожение времени и пространства, которое ожидает его в будущей жизни» (стр. XXVIII). Это, так сказать, ординарный академик и профессор поэтизирует...

В другом месте (стр. XX) г. Шевырёв доказывает, что знания и промышленность процветали в древней Руси, ибо в ней был «искусный и опытный кормщик Антип Тимофеев». Серьёзно... Вот слова учёного мистика: «Как же из Древней Руси, при отсутствии всякой промышленности, всякого знания, объяснить искусного и опытного кормщика Антипа Тимофеева, которому мы, в рогах Унской Губы, обязаны спасением жизни Петра?» Как же это объяснить, в самом деле? Мы думаем, что материал для объяснения могут г. Шевырёву доставить в этом случае описания путешествий к различным диким островитянам.

Внося мистицизм во все явления действительной жизни, даже самые уродливые, г. Шевырёв доходит до того, что не стыдится давать следующее объяснение кликушам:


Мы все знаем, с каким благоговением русский человек преклоняет свою голову перед налоем евангельским и внемлет понятному громогласному слову благовестия; мы знаем, с каким внутренним трепетом он сретает, во время литургии, песнь ижехерувимскую, и как глубоко чувствует своё недостоинство, когда священник, приступая к св. причащению, из алтаря возглашает миру: святая святым! В эти три мгновения божественной литургия каким-то особенным трепетом бьётся сердце благочестивого русского. Здесь надобно искать первого объяснения тому психологическому явлению, которое известно в нашем простом народе между женщинами под именем кликуш! (стр. 108, примечание 6).

Признаемся — если б этот пассаж был написан не г. Шевырёвым, которого благочестие не подвержено сомнению, а кем-либо другим, то мы приняли бы его за самую неприличную насмешку...

Впрочем, довольно об общих понятиях г. Шевырёва; обратимся к его лекциям об истории русской словесности XIII, XIV и XV столетий.

Прежде всего нужно предупредить читателей, что об истории словесности почти вовсе нет речи в книжке г. Шевырёва. Вы найдёте в его пяти лекциях (XI—XV) и подробный рассказ о татарском нашествии, и биографии благочестивых и мужественных князей, и жития русских пастырей и отшельников, и заметки о церковных колоколах, живописи, архитектуре, местоположении Кирилло-Белозёрского монастыря, о чудесах, совершавшихся в древней России; но истории словесности не найдёте. Да оно и естественно, разумеется; потому что — какая же тогда была словесность? Только зачем г. Шевырёв мистифирует читателей названием своей книги? Писать можно о чём и что угодно; но надо же по крайней мере иметь некоторое понятие хотя о том, к какой области знаний относится предмет, о котором пишешь. Не всё, что было в Древней Руси, можно назвать историею древней русской словесности. Г-н Афанасьев написал, например, несколько статей о зооморфических божествах славянских, г. Егунов — о торговле древней Руси, г. Забелин — о металлическом производстве в древней России; — но не сказали же они, что их труды составляют историю словесности. Да не говоря уже о них, сам, уважаемый г. Шевырёвым и известный пылкостью своего учёного воображения, г. Беляев не назвал историею словесности свои игривые исследования — хотя, например, о Руси до Рюрика и о Руси в первое столетие после Рюрика. Не следовало и г. Шевырёву называть историею словесности своих извлечений из «Истории государства Российского» Карамзина и из «Житий русских святых», изданных г. шамбеляном Муравьевым.

В доказательство того, что мы вовсе не клевещем на г. Шевырёва, приводим его собственную характеристику двух столетий, словесность которых составляет предмет его лекций. О XIII веке он говорит: «Скудно число писателей, относящихся к XIII веку; ещё скуднее число памятников, от них оставшихся» (стр. 30). «Внезапное бесплодие, поражающее нас в XIII веке, можно было бы сравнить с впечатлением пустыни, встречавшей в те времена странников наших на их пути из населённой России к полудню, к татарским кочевьям» (стр. 17). А между тем тринадцатому столетию посвящено в книге г. Шевырёва сто страниц. Чем же они наполнены? Да так — кое-чем. Вслед за признанием литературного бесплодия XIII века говорится, что бесплодие происходило от татарского нашествия, и рассказывается подробно о нашествии Батыя, потом говорится о доблестях Александра Невского. Михаила Черниговского. Владимира Волынского и других героев отечества, вроде Меркурия Смоленского. Романа Углицкого. Петра и Февронии и других личностей, никогда и не думавших попасть в литературу. И описываются они не мимоходом, не вкратце, а со всеми возможными амплификациями, какие только может внушить искусство Квинтилиана. Вот, например, малая толика из рассказа о Владимире Волынском, находящегося в «Истории русской словесности»:

Высокий рост, сильные плечи, прекрасное лицо, русые кудрявые волосы, борода остриженная, стройные руки и ноги, исподняя часть рта полная и голос громкий — составляли признаки его наружности. Он был искусный ловец, храбр, кроток, смирён, незлобив и пр. и пр. (множество качеств и действий, из которых к словесности относится только то, что он переписал своей рукою несколько книг)... За четыре года до смерти у него начала гнить исподняя часть рта, с каждым годом всё более и более. Сначала эта болезнь не мешала ему ходить и ездить на коне; он раздавал всё имение своё нищим. Потом, на четвертый год, спало у него всё мясо с бороды, выгнили нижние зубы, кость бородная перегнила, обнаружилась внутренность гортани; в течение семи недель он не питался ничем, кроме воды, и то скудно, — и наконец скончался после тяжких страданий в 1288 году, 10 декабря, в городе Любомле (стр. 25-26).

Надобно прибавить только одно: что Владимир этот ничего не писал и не был предметом никакого отдельного сказания, — и читатели вполне оценят уместность в истории словесности любопытных страданий этого князя...

Таким способом и наполняет почтенный профессор свою книжку. Во всей одиннадцатой его лекции, излагающей на ста страницах историю словесности XIII века, к словесности собственно относятся только немногие страницы о Симоне и Поликарпе, да о «Словах» Серапиона. Но и эти страницы весьма поверхностны и состоят почти из одного только пересказа содержания памятников. Кроме того, г. Шевырёв распространяется — об Аврамии Смоленском, который тоже ничего не писал, но которому можно приписать «Слово о небесных силах и исходе души», потому что Аврамий, по свидетельству жития его, написал две иконы — Страшного суда и воздушных мытарств — и любил о том говорить!., (стр. 89). Распространяется г. Шевырёв и о разных Кириллах, из которых одному может быть приписано то самое «Слово», которое может быть приписано и Аврамию; о другом предполагают, что он писал что-нибудь, но предположения эти, по сознанию самого г. Шевырёва, требуют ещё учёного исследования; а третий — если и ничего не писал, то замечателен тем, что к нему писал Герман, патриарх Цареградский, о непосвящении рабов в духовный сан (стр. 30-33).

Так наполнено XIII столетие. О XIV веке учёный профессор говорит, что представителями его (в русской словесности) являются — преподобный Сергий, митрополиты Алексий и Киприан и Стефан Пермский, но. что ещё лучше, век этот «можно назвать по преимуществу веком св. Сергия» (стр. 106. 313). И целую 12-ю лекцию (60 страниц) г. Шевырёв говорит о Сергии. Алексии и Стефане. В результате лекции оказывается, что Алексий почти ничего не писал, а от Сергия и Стефана решительно ничего не осталось. Столь странный результат изумляет самого г. Шевырёва, как будто почувствовавшего, что он совершенно попусту сочиняет свою лекцию. «Странным с первого раза покажется, — говорит он, — что из двух первенствующих деятелей в духовной жизни нашей XIV века (Сергий и Алексий) один не оставил ничего письменного, а другой мало по объему» (стр. 138). Но, впрочем, учёный наш не смущается; он тотчас нашёлся в своем затруднительном положении. «Ясно, говорит, что оба действовали, по обычаю древних русских людей, изустным словом». Это, говорит, у нас нередко бывало. Так, например... и начинает распространяться о книжном иноке Павле Высоком. «А между тем от Павла Высокого нам, говорит, ничего не осталось» (стр. 139). Стало быть, и от других нечего требовать!..

Утешив себя примером Павла Высокого, почтенный академик оканчивает свою лекцию уже совершенно спокойно. Рассказавши на десяти страницах о Стефане Пермском, он уже весьма храбро и без обиняков спрашивает и отвечает: «Осталось ли нам что-нибудь от словесно-духовной деятельности Стефана Пермского на славянском языке? — Решительно ничего. — Дошли ли до нас памятники зырянской письменности трудов Стефана Пермского? — Ни одного» (стр. 149-150). После этого становятся уже совершенно ясны права Стефана на место в истории русской словесности.

В XIII лекции — самой коротенькой — посвящено страниц пятнадцать митрополиту Киприану и страниц двадцать — красноречивому описанию пустынножительских обителей. Мистицизм учёного профессора находит себе здесь полный простор в мечтаниях о том, как на берегах Шексны «склоны неба, простираясь кругом, кажется, с любовью захватывают все дива благословенной земли» (стр. 199). Впрочем, если мечтательного автора и можно упрекнуть в недостатке научной точности и простоты, то нельзя в то же время и не похвалить его за теплоту чувства, с которою рассказывает он о чудесах, бывших в обителях. Вот, например, назидательный рассказ о Кирилле Белозерском:


Чудесно обнаружилось призвание Кириллу. Раз, по обычаю, читал он ночью акафист Божией матери; мысль его остановилась на словах: «Странное рождество видевше, устранимся мира», — и сильно загорелась в нём давняя молитва. Вдруг слышит он голос: «Иди на Белоозеро! там место твоего спасения», — и внезапно горний свет озарил его келью. Он отворил окно — свет изливался от стран полунощных, где открывалось Белоозеро, а голос звал и манил его туда. Эта ночь была ему светлее дня. Она исполнила его радости и дала ему силу решиться на подвиг (стр. 198).


Четырнадцатая и пятнадцатая лекции более касаются словесности, чем предыдущие; но и они не обошлись без пространного изложения предметов, которые могли бы вовсе не входить в историю словесности. Так. несколько страниц здесь занято сладкими рассуждениями о зодчестве, литейном искусстве, о дверях и колоколах в древней Руси; слишком уже красноречиво описана жизнь Фотия, много приводится лишних подробностей о разных событиях, по поводу которых написано было то или другое сочинение, и пр.. двадцать страниц посвящено изложению безобразного «Сказания о Мамаевом побоище». В этом изложении попадаются, между прочим, такие мысли: «Нельзя не пожалеть, что этот зародыш поэмы остался у нас дичком и не одушевил ни одного поэта в художественном периоде новой России. Древняя Русь, в своём смирении, не тщеславилась своими подвигами, а всё отдавала Богу. Новая Россия, увлечённая другими стремлениями (?), полюбила славу. Её бы дело было воздать славою тем, которые не о славе, а о благе думали: но не туда устремила она очи. Подождём далее» (стр. 273). Подождите, г. Шевырёв!..

В вознаграждение за длинноту изложения «Сказания» г. Шевырёв едва уделяет несколько страничек народным песням татарской эпохи. Не стоит говорить о его эксцентрических тенденциях и обо всём его поверхностном очерке; но можно заметить ещё один забавный промах его. Алёшу Поповича он принимает за олицетворение русского, христианского героя в борьбе с татарскою, бусурманскою силою Тугарина Змеевича (стр. 298). Между тем Алёша во всех народных песнях является с характером плутовства, трусости и обмана; это просто — противопоставление тонкой хитрости грубой телесной силе. Хорошего же героя выбрал г. Шевырёв для борьбы с не-христью!.. В заключение своей книги г. Шевырёв удивляется единству и высоте мысли, выработанной древнею Русью. Единство видит он в том, что все тогда сочиняли на один лад, не пускаясь в пагубное разнообразие — не только мнений, но и самых предметов. Высота же мысли древнерусской доказывается, по г. Шевырёву, тем, что и ныне писатели, следующие тем же путём, как древние наши книжники, сходятся с ними в мыслях. Отсюда г. Шевырёв заключает, что истина древней Руси — вечна, а «для вечной истины нет различия между XIX и XV веком; меняются формы её выражения, она же пребывает одна» (стр. 376). Всё это прекрасно и нимало не удивило нас: мы давно знали, что г. Шевырёв проповедывал печатно что-то вроде того, что философия Гегеля заимствована из «Поучения» Владимира Мономаха. Но отчего же г. ординарный академик и профессор не хочет до сих пор обратить своё просвещённое внимание на одно возражение, которое давно и несколько раз уже ему предлагали, именно: что успокоение на неизменной истине, отысканной им в древней Руси, — ведёт к самому унылому застою и смерти?.. Ведь теперь уже все видят и знают, что единая и высокая истина г. Шевырёва, вечно присущая древней Руси, — совершенно чужда всем жизненным интересам новой России и може! примиряться с ними только разве в мистических теориях опрометчивого профессора. В жизни она может повести теперь только к жалким самоистязаниям, вроде тех, которых жертвою сделался Гоголь; в литературе она губит самобытные таланты, как мы видели пример на том же Гоголе, — и производит затхлые, гнилые, трупообразные явления, подобные «Опыту истории русской цивилизации» и «Истории русской словесности, преимущественно древней».


Впервые опубликовано: Современник. 1859. № 2. Отд. III. С. 249—258.

Николай Александрович Добролюбов (самый известный псевдоним Н. Лайбов, настоящим именем не подписывался) (1836—1861) — русский литературный критик рубежа 1850-х и 1860-х годов, публицист.


На главную

Произведения Н.А. Добролюбова

Монастыри и храмы Северо-запада