| ||
При них приложены: его портрет, fac-simile, сведения о его жизни и значении и написанное о нем в разных периодических и других изданиях. Две части. СПб., 1858 Языков — тоже славянофил в своем роде, и вот почему нисколько не удивительно, что г. Перевлесский, издавший уже славянскую грамматику и хрестоматию (в которую, впрочем, не попал Языков), издает, между прочим, и Языкова. Стихотворения этого «певца вина и страсти нежной» до того нравятся г. Перевлесскому, что он, не довольствуясь одним разом, считает нужным, для удовольствия читателей, напечатать некоторые из них два раза в одной и той же книжке. Так, например, в первой части, на стр. 4 напечатаны три элегии, а на стр. 94—95 той же части — те же элегии, только уж каждая порознь. На стр. 96 первой части — послание Т—ву, а на стр. 296 второй части — то же послание с заглавием: «Татаринову». Из этого видно, что желание некоторого библиографа, чтобы все русские поэты изданы были так же тщательно, как теперь Языков, — не совсем справедливо. Впрочем, издание г. Перевлесского хорошо тем, что в нем помещены все статьи, какие были писаны по поводу стихотворений Языкова. Вместе со статьями гг. Погодина, Шевырева, Ксенофонта Полевого тут же есть и отзыв Белинского, который повторять нет нужды. Для любителей веселого чтения тут же находится и рецензия «Библиотеки для чтения», весьма остроумная. Не считая нужным входить в рассуждения по поводу значения Языкова в истории русской литературы, мы решаемся указать только на одну сторону таланта Языкова, более других почтенную, но менее известную русской публике. На Языкова смотрят обыкновенно как на певца разгула, вина, сладострастия или как на возвышенного патриота, бранившего всех немцев нехристью, прославлявшего Москву, старину и хвалившего Метальный, звонкий, самогудный,
Все это было в своем роде превосходно. Но мы считаем нелишним указать также и на первое время поэтической деятельности Языкова, когда «шалости любви нескромной, пиры и разгул» воспевал он только между прочим, а лучшую часть своей деятельности посвящал изображению чистой любви к родине и стремлений чистых и благородных. В то время муза его была еще свободна от многих предрассудков кружка, которые заметны в некоторых произведениях последних годов его жизни. Тогда он воспевал родину — не как безусловно совершенную страну, которой одно имя должно повергать в священный трепет, не говоря уже о ее пространстве, ее реках, морозах, кулаках и прочих затеях русской остроты. Нет, источник его тогдашнего сочувствия к родине был гораздо выше: он славил ее подвиги, ее благородные порывы, без всякого затаенного желания приписать их именно известному времени или стране. Он потому любил родину, что видел в ней много великого или по крайней мере способности к великому и прекрасному, а вовсе не находил прекрасным и великим все русское только потому, что оно народное, русское. В последствие времени Языков уклонился от своего первоначального чистого направления и сначала признал разгул очень хорошею вещью, воображая, что тут сидит русская народность: Не призывай чужого бога,
советовал он одному из своих приятелей. Так точно впоследствии увлекся он другими особенностями русской природы и жизни и, воображая, что в них-то и есть чистая народность, издевался над немцами, не умеющими ходить по гололедице, уверял с увлечением, что картины Волги краше, чем распрекрасный Кавказ, да побранивал — и очень бесцеремонно — тех, кому не нравились публичные лекции г. Шевырева, в которых, по выражению поэта, ожила Святая Русь — и величава,
Всего этого не было в произведениях ранней молодости поэта, в период 1822—1825 годов. Тогда он обращался к временам бедствий России, среди которых именно мог проявиться великий дух народа. Таковы, например, песни барда из времен монгольского ига. Вот что поет бард, обращаясь к Димитрию Донскому, пред битвой с Мамаем («Стих. Языкова», ч. I, стр. 25): Твои отцы — славяне были,
Освобождение Руси от ига монгольского внушило Языкову несколько стихотворений, которые, по силе выражения и по чистоте выражаемого в них чувства — любви к отечеству, должны быть отнесены к числу лучших его произведений. Нельзя без удовольствия перечитывать даже в настоящее время его «Песни барда во время владычества татар в России» (стр. 18). Она сопровождается у Языкова примечаниями, взятыми из истории Карамзина и поясняющими его выражения («Стих. Языкова», ч. I, стр. 18—19); но мы полагаем, что читатели наши не нуждаются в этих примечаниях, и потому приведем только самые стихи, ярко рисующие бедствия Руси при татарах: И вы сокрылися, века полночной славы,
Те же чувства выражаются и в других стихотворениях ранней поры Языкова. Но, к сожалению, источник их был не в твердом, ясно сознанном убеждении, а в стремительном порыве чувства, не находившего себе поддержки в просвещенной мысли. В этом заключается, по нашему мнению, главный недостаток всех поэтов пушкинского кружка. Языков не мог удержаться сознательно на этой высоте, на которую его поставило непосредственное чувство; у него недоставало для этого зрелых убеждений и просвещенного уменья определить себе ясно и твердо свои стремления и требования от своей музы. Оттого-то во всей его поэтической деятельности выражается какое-то намерение, никогда не исполняемое, потому что поэт бессилен его исполнить. Он восклицает иногда довольно решительно: Во прах надежды мелочные,
И в то же самое время тот же поэт восклицает с неменьшею решительностью: Последний грош ребром поставлю,
Так вот чем насыщаются молодые надежды относительно чести и добра! Вот где поэзия Находит свое полное осуществление! Немного спустя Языков опять говорит в стихотворении «Поэту»: Иди ты в мир, да слышит он пророка, —
Переверните страницу (7-ю) в нынешнем издании стихотворений Языкова, расположенных в хронологическом порядке, и вы прочтете в стихотворении «Кубок»: Горделивый и свободный,
Вот каков этот смелый и отважный орел, этот пророк, грядущий в мир! Вот каковы его поэтические звуки, стройные и сладостные, В которых раб свои забудет муки,
Поэт напрасно ищет во всем мире этого чудного забвения: он находит его только в вине. С течением времени остепенился и Языков. Г-н Перевлесский говорит об этом с откровенным простодушием, может быть даже не чуждым иронии, — по крайней мере оборот речи, употребленный издателем Языкова, не особенно благоприятен для последнего периода деятельности поэта. «Во время странствований Языкова по целебным водам, — пишет г. Перевлесский,— в годы тяжких страданий от сокрушительного недуга, разгульный строй его лиры нередко менялся на важный и торжественный; вместо игривых, разудалых песенок слышались спокойные, величавые и благоговейные песнопения отчизне и религии». Итак, нужны были страдания сокрушительного недуга, чтобы отучить Языкова от его песенок! Но, отучивши от песенок, к чему же болезнь приучила его? Ни к чему — решительно. В это время, как и прежде, под влиянием важного настроения духа Языков мог написать две-три возвышенных звучных пьесы; но общий характер, содержание поэзии до конца жизни осталось у Языкова одно и то же. Изменение только в том, что поэт беспрестанно сожалеет теперь о том, что прежде воспевал с таким восторгом. Из пьес серьезного направления, написанных Языковым в один из последних годов его жизни, есть одна, — действительно замечательная вещь — «Стихи на памятник Карамзину». Особенною живостью и силою отличается здесь изображение времен Грозного. Но, вообще говоря, бессилие Языкова пред серьезными вопросами и идеями было в конце жизни, может быть, еще более, чем в начале его поэтической деятельности. В стихотворении «Землетрясение» он задает поэту задачу, которою, как известно, восхищался Гоголь: Так ты, поэт, в годину страха
И прежде, как мы видели, Языков призывал поэта к проповеданию истин людям; теперь он только иначе мотивирует свое требование. Как же это призвание выражается у него в тот период его поэзии, к которому относится «Землетрясение»? Вот как: В Москве там вас, — я помню, я
Смотрите вот: Лишь мало-мальски успокоен
Смеем думать, что последние стихи относятся не к одному только восстановлению здоровья поэта, а и к его поэтическому характеру. То же может подтвердить и другое послание, относящееся к тому же времени и начинающееся стихами: В достопамятные годы
и продолжающееся так: Поэтически-живая,
Оба эти стихотворения писаны, как видно, тогда, когда Языков немножко выздоравливал. Они объясняют нам, как смотреть на его грустные сожаления о том, что он вину и кутежу Уже не может, как бывало,
Да, в натуре Языкова были, конечно, некоторые задатки хорошего развития; но у него мало было внутренних сил для разумного поддержания своих добрых инстинктов. Он погубил свой талант, воспевая пирушки да побранивая немецкую нехристь, тогда как он мог обратиться к предметам гораздо более высоким и благородным. Так, впрочем, погиб не один он: участь его разделяют, в большей или меньшей степени, все поэты пушкинского кружка. У всех их были какие-то неясные идеалы, всем им виднелась «там, за далью непогоды» какая-то блаженная страна. Но у них недоставало сил неуклонно стремиться к ней. Они были слабы и робки... А туда выносят волны
СТИХОТВОРЕНИЯ В. Л. БАЕВАСПб., 1858 ОТГОЛОСКИ, СТИХОТВОРЕНИЯ НИКОЛАЯ ГЕРБЕЛЯв двух частях. СПб., 1858 СТИХОТВОРЕНИЯ Л. К. ПАНЮТИНАСПб., 1858 СТИХОТВОРЕНИЯ АЛЕКСАНДРА РОЗЕНШТРЕМА,артиста императорских СПб. театров СПб., 1858 СТИХОТВОРЕНИЯ Д. СУШКОВАСПб., 1858 МИЦКЕВИЧ В ПЕРЕВОДЕ ОМУЛЕВСКОГОСонеты. СПб., 1858 Как снег на голову! совершенно как снег на голову!.. На русских поэтов внезапно налетел дух вдохновения, и они пустили в нас целыми книгами своих стихов. Еще ничего, если книжка тоненькая, как, например, г. Баева, — всего двадцать три странички; а если книга такова, как, например, г. Гербеля — в двух частях, — каково тогда читателям! Конечно, и г. Гербеля книжка (несмотря на то, что в ней две части) не бог весть какая толстая; но все же посудите сами: там Игорь, князь северский, в двух видах — в древнем и новом, там целый Изюмский полк, лейб-уланы, штандарт скачет... Чего-нибудь стоит все это! Впрочем, читатели там как хотят, так пусть и отделываются. Что касается до критики, то для нее г. Гербель представляет не более затруднения, чем и г. Баев, и даже гораздо менее. Г-н Гербель уже составил себе репутацию в публике и литературе, а посягать на литературные репутации мы никогда не решимся, «чтоб не попасть в беду». Следовательно, мы можем просто сослаться на общественное мнение, давно уже определившее г. Гербелю видное место в длинном ряде русских поэтов-переводчиков, начинающемся, как всем известно, от В.К. Тредиаковского, преложившего «Тилемахиду», и оканчивающемся пока г. Омулевским, который хотя и пишет прозой, но непременно хочет, чтоб его прозу принимали за стихи. Мы, пожалуй, и на это согласны, если читатели согласятся, хотя, по нашему разумению, что же это за стихи? Едва запела ты, уж взор слезой я отуманил; твой голос проникал до сердца, и за душу он хватал. Казалось, ангел душу ту по имени назвал и в колокол небесный он минуту избавления ударил. Эту тираду взяли мы из первого сонета, с первой страницы; вот начало третьего сонета: Незаученная — твоя походка, речь без вымысла твоя ложится, и ни лицо, ни взгляд твой над другими не превысит; а каждый рад тебя увидеть, рад тебя услышать, хоть в платье и пастушки, — видно, что царица. Г-н Омулевский уверяет, что это стихи, только без соблюдения размера, числа стоп и рифм. В этом мы с ним не спорим, но должны ему указать на г. Гербеля; который думает о стихах совершенно иначе. Спутника себе на поприще стихотворства без размера и без рифм г. Омулевский может найти в г. Баеве, который написал целую сказку о походе Олега на Царьград подобными стихами. Была радость в граде Киеве;
Впрочем, справедливость требует сказать, что г. Баев пишет большею частью с рифмами, только без размера. Например: Из-за черной тучи грянул
Другой пример: Ужасен моря бурного крик,
В этом примере, воспевающем кричащее море, недостает, кроме размера, — также и смысла; но смысл — не главное в поэзии: в этом издавна убеждены были поэты, подобные г. Баеву. Отсутствие смысла не помешало и г. Баеву написать прекрасные стихи «На Новый год», оканчивающиеся следующим образом: Бог знает лучше наши нужды,
Из этого читатели видят, что г. Баев весьма разнообразен, в чем заключается крайнее неудобство для критики. Какое место определить г. Ваеву в истории русской поэзии? Какое его значение, как обширна сфера и как велика сила его дарования? Вот вопросы, которые, конечно, не могли бы представиться критике, если бы г. Баев явился пред нею один, но которые приводят ее в крайнее затруднение, когда г. Баев является на суд ее вместе с г. Гербелем, Розенштремом и пр. Он имеет полное право обидеться, если мы, отдавая справедливость другим, не отдадим ему той же справедливости. Поэтому... впрочем, нет... мы боимся даже йог. Баеве произносить решительный приговор. Иначе он непременно уподобит нас хищной ласточке, которая в одном его стихотворении — налетела и проглотила бедного мотылька. Право, говорить о г. Гербеле гораздо приятнее: тут уже нет возможности ошибиться и навлечь на себя неприятности. Автор сам знает свое значение; публика также знает; критике остается только свести в одно частные суждения, давно уже произнесенные о поэте. Суждения же эти всегда были очень благоприятны для г. Гербеля, который явился в русской литературе в такое время, когда она и хотела было приступиться к действительному миру, да страшно трусила, как бы не утонуть в этом море, и потому уже подумывала, не удариться ли ей лучше в эфир, который не столько опасен; и вдруг г. Гербель в это самое время, как нельзя более кстати, предъявил, что у него — Душа утопает в волшебном сияньи,
Русская литература ужасно обрадовалась и принялась г. Гербеля хвалить. Да и как же было не хвалить человека, у которого душа утопает в волшебном сиянье и впивает надзвездный эфир, — там, за хаосом, в неведомом мире, среди мирозданья! Нельзя было не хвалить! Ну, и принялись хвалить — до того, что г. Гербель, проникшись чувством собственного достоинства, сказал однажды, обращаясь неизвестно к кому — может быть, и к русской литературе: Я разрешу твои печали,
Русская литература всему верила, полагая, что тому, кто впивал в себя эфир за хаосом, должно быть, уже очень легко разрешать вечные сомнения. Это верование так укоренилось и приняло такие страшные размеры, что г. Гербель наконец сам испугался того значения, какое приобрел в русской литературе, и начал настоятельно уверять, что он уже в эфире больше не утопает и за хаос не стремится, что он совершенно напротив, что он теперь болен, И для души его больной
Но уже было поздно! Сколько г. Гербель ни объявлял, что он уже не тот, что у него теперь
сколько ни признавался он, ...что глупо и напрасно
ничто не помогало: г. Гербелю не хотели верить и всё ожидали, чтоб он, упившись надзвездным эфиром, разрешил вечные сомненья людей. Г-н Гербель видел, что его преследуют, и в отчаянии, не зная, что делать, восклицал: Меня преследует какой-то демон злой,
Видя наконец, что эфир сыграл с ним плохую шутку, г. Гербель решился на отчаянное средство. Воспользовавшись тем обстоятельством, что русская литература спустилась теперь «с эфира в канцелярию», он собрал свои стихотворения и, издавши их в двух частях, торжественно объявил, что это не его стихотворения, а просто отголоски. На что это отголоски — мы сначала не догадывались и даже хотели применить к ним прекрасное «Подражание Пушкину», написанное г. Александром Розенштремом: ЭХО
Но, сообразивши литературную историю г. Гербеля, мы решили дело иначе. И вышло дело чрезвычайно простое. Ведь были поэты до г. Гербеля? — Были. — У каждого из них был какой-нибудь голос? — Был. — Ну, а у г. Гербеля своего голоса нет; что же прикажете делать? — Молчать? Да как же молчать-то, ведь он — поэт! А это уж дело известное, что поэту молчать невозможно. В этом случае можно опять привести интересную эпиграмму г. А. Розенштрема: Мне лекарь говорил,
Так видите, в своем затруднительном положении г. Гербель решился издавать отголоски на голоса других поэтов. Русская критика, весьма равнодушная к литературным преданиям, ничего, разумеется, не заметила и воображала, что г. Гербель поет своим голосом. Ныне, решившись, и вероятно — навсегда, отделаться от своего поэтического эфира, наделавшего ему столько хлопот, г. Гербель сам великодушно объявляет свои стихотворения — отголосками, не более. И странное дело! — когда вот теперь знаешь этот маленький секрет, то самому на себя удивительно становится — как это прежде не замечал ничего! Так-то иногда простые вещи трудно достаются! А ведь, кажется, чего легче: вот отголосок древнего Баяна, вот отголоски Шиллера, Гете, Крабба, Шенье. А вот и отголоски русских поэтов! Вот стихотворения: «Изюмцам», «Уланам», «Песнь лейб-гвардии уланского полка». Это, очевидно, три отголоска, возбужденные г. Борисом Федоровым, сочинявшим некогда «Стихи на случай угощения конных полков гвардии» и т.п. Вот стихотворение: Нет драгоценней в мире дара,
Ну, это, разумеется, отголосок известной песенки: Юность, юность, веселися!
И даже эти самые стихи есть у г. Гербеля — только измененные несколько — для размера: Так будем жить и наслаждаться,
Стихи: Много звездочек сияет
составляют отголосок стихотворения Баратынского: Взгляни на звезды, — много звезд
Стихотворение «Прощай»: Прощай! и прощай навсегда!
Это стихотворение — слабый отголосок Нелединского-Мелецкого: Ты, в ком душу полагаю,
У г. Гербеля слабее выражено чувство разлуки, чем у Мелецкого; но ведь зато у Мелецкого — голос, а у г. Гербеля — только отголосок. Так точно есть у г. Гербеля другое стихотворение, довольно длинное, в котором он говорит о себе, что он уже не тот, что он много пережил: ...Мы сердцем постарели!
Стихотворение Нелединского-Мелецкого, которого отголосок составляет указанное нами стихотворение г. Гербеля, гораздо сильнее выражает ту же мысль в двух стихах: Бывал я молодец, стал — мокрая тряпица;
Вообще надо сказать, что г. Гербель, как отголосок, не имеет особенной силы «выражения». Например, его стихотворение: «На смерть брата»: Тебя уж нет, мой милый брат,
составляет, очевидно, отголосок стихотворения Петрова «На смерть сына» и далеко уступает ему в силе, как можно видеть, сличивши самое начало: Тебя уж нет, дитя любезно!
А вот и еще стихотворение, составляющее отголосок стихов г. Бригера, лет пять тому назад издавшего свои стихотворения в городе Николаеве: Друзья разошлись. На столе предо мною
Далее рассказываются мечты о Шампании: эти мечты прекрасны, но все-таки не могут сравниться с мечтами г. Бригера, которые появились у него, когда он увидел в своей комнате уя№ не бокал недопитый, а Одни бутылки лишь,
и заключил свои мечтания стихами: Так ты, жизнь моя,
До такой силы г. Гербель еще не достиг. Но так и следует, чтобы отголосок был слабее голоса: это совершенно в порядке вещей. Так легко объясняется теперь поэтическая деятельность г. Гербеля, наконец решившегося открыть секрет своей поэзии вследствие, вероятно, благого намерения более уже этим секретом не пользоваться, т.е. не издавать отголосков... Честь и слава ему за такую решимость, как она ни прискорбна русской литературе, столь уже привыкшей прислушиваться к отголоскам г. Гербеля. Впрочем, ничто не исчезает, в сущности; изменяются только формы и личности. Так, взамен г. Гербеля выступает ныне на литературное поприще г. Розенштрем, еще робкий и неискусный в своем деле, не умеющий даже скрыть, что он поет чужим голосом, но тем не менее подающий надежды. У него тоже отголоски. Есть даже отголосок стихов г. Гербеля, т.е. отголосок с отголосков. Но у г. Розенштрема нужно заметить одну замечательную черту: его отголоски сильны, но кратки. Для примера приведем два. Один относится к Жуковскому; это отголосок его гимна: «Русскому царю». Г-н Розенштрем тоже написал «Русскому царю»: Русский славный,
Другой отголосок пробужден стихотворением г. Гербеля: «Простор», начинающимся так: Кони мчат, гремит телега,
Г-н Розенштрем написал на это следующий отголосок: Тройка быстрая несется,
Отголосок г. Розенштрема в сравнении с отголоском г. Гербеля короче целыми восьмью стихами: это достоинство. Мы предвещаем г. Розенштрему, что он со временем займет место в том ряду поэтов, в котором с таким почетом находится уже г.-Гербель. Отголоски г. Розенштрема имеют свои достоинства, и напрасно скромный автор говорит в предисловии: Вот вышло первое изданье
Смеем уверить г. Розенштрема, что первое издание неопытных стихов его не станут бранить — не за что. Вот если они дождутся второго издания, тогда — дело другое! Вот, например, г. Сушкова мы намерены бранить, потому что он не в первый раз издает свои стихи. Еще в 1833 году издал он книжечку стихотворений и, неблагосклонно принятый критикою, с тех пор редко являлся в литературе. Теперь вдруг он издал собрание своих стихотворений, и мы непременно хотим раскритиковать его по двум причинам: во-первых — зачем он издал книжечку стихов? а во-вторых — критика ведь уж раз бранила его, так нельзя же во второй раз хвалить. Теперь мы ушли вперед, и, следовательно, то, что казалось критике дурным за двадцать лет, должно теперь показаться еще дурнее. Итак, выберем, с целью раскритикования, какую-нибудь из пьес г. Сушкова. Вот, например, «Прости, прости!» Это должно быть забавно. Прочтем. Прости, прости, и ты, кого так много,
Нет, это слишком субъективно, да и стихи-то попались недурные. Поищем другой пьесы. Бури житейские, бури нежданные
Нет, и это критиковать не годится: чем же виноват поэт, что подвергся житейским бурям? Перевернем страницу и посмотрим, что там? «Последняя элегия». Должно быть, тоже что-нибудь мрачное. Прочтем, однако. Разбито сердце в прах; надежды и желанья
Да, это опять тоже грусть. Что же смеяться над грустью? Посмотрим лучше, как поэт мечтает. Вот стихотворение. Мечтай, мечтай! Одни мечтанья
Впрочем, нет, мы этих стихов продолжать не будем: в конце страницы мы увидали вот какие стихи. «Ты, — говорит поэт,— не доверяйся людям, Они тебя, поверь, обманут,
Последние стихи, может быть, к нам относятся: что же в этом хорошего? Впрочем, посмотрим, как вообще смотрит поэт на людские суждения. Вот его стихотворение «Людской суд»: Когда сердечные утраты и страданья
Как хотите, мы не можем критиковать г. Сушкова: его грустное чувство слишком постоянно и искренно, и выражение этого чувства слишком естественно и просто, чтобы подать повод к злому осуждению. Притом многие из этих пьес писаны двадцать лет тому назад, и г. Сушков не предъявляет никаких претензий на их современное значение: с какой же стати мы будем нападать на них? Мы даже признаемся, что некоторые стихотворения мы прочли с большим сочувствием: простая грусть, выраженная в них, подействовала и на нас. Таковы, например, пьесы: «Поэт», «Новгород», «Существенность», «На смерть Асенковой», «Элегия», «К падшей» и пр. Чтобы показать читателям, о чем и как грустит г. Сушков, мы выпишем одну его «Элегию»: Дни поэтических мечтаний
О том же, о чем грустит г. Сушков, жалеет и г. Панютин, только гораздо современнее. Мы, признаемся, не видим особенной надобности г. Панютину писать стихами. Его прекрасные, благородные мысли не потеряли бы цены и в прозаическом изложении, а его высокие, чистые чувства не довольно хорошо выражаются и его стихом. Для них нужен был бы стих более звучный, крепкий и выработанный. По всему видно, что г. Панютин языком владеет хорошо, но с стихом справиться не может. Притом искушение написать стихи часто действует очень неблагоприятно на г. Панютина: нередко он доходит до того, что пишет стихи о том, о чем в прозе говорить стыдно. Например, г. Панютин едет по морю; вдруг ему хочется бури, и он начинает выражать свое желание плохими стихами: Что ж вы молчите, бури напевы?
Подобные обращения к напевам бури, громам и молниям, пеной покрытым коням и пр. в прозе позволительны были только Марлинскому, и г. Панютин, если б писал прозой, верно, не сочинил бы такой отчаянной тирады. Так точно в прозе не могло бы случиться и «Ночной встречи», поставленной первою пьесою в собрании стихотворений г. Панютина. Встреча эта состоит вот в чем. Утомившись танцами на бале, автор вышел в сад освежиться и вдруг услышал крик. Какой-то голос в отдалении кричал: Мрак и сон на земле;
Стихи, как видите, плоховаты и не заключают в себе ничего особенного. Но г. Панютин так был ими поражен и очарован, что остановился в оцепенении посреди сада. Тут является пред ним какая-то женщина, которую он немедленно вопрошает: Скажи, кто ты? зачем во тьме ночной
и затем на десяти страницах рассказывает, кто она и что с ней случалось. Оказывается, что это сумасшедшая от любви. Рассказавши плохими стихами, но очень связно, свою историю, она убегает, а автор делает такой вывод: Я думал: наш удел передо мною весь.
И для этакого-то вывода надобно было писать двадцать страниц стихов! Пиши г. Панютин прозой, ничего подобного не могло бы случиться. Но у г. Панютина есть отдел стихотворений под названием «Оды и песни», из которых многие легко могли бы быть пересказаны и в прозе, нимало не потеряв своего значения, и даже приобрели бы его, вероятно, более, потому что в прозе общие мысли стихов непременно получили бы большее развитие или оживились бы частными фактами, приложениями и т.п. Прочтите, например, эти стихи из «Послания к другу» (стр. 98—99): Ах, опасен твой путь! Среди злых и порочных
Мысли, изложенные г. Панютиным, превосходны и вполне справедливы. Но мы не видим в них присутствия поэзии, точно так, как и в большей части его стихотворений. Есть и у него несколько пьес с проблеском чувства живого и свежего; но тогда уже его чувство обращается не к высоким идеям и не к современным вопросам, а к тому, что вливает горячее чувство в душу самого непоэтичного человека, — к любви. Вот, например, стихотворение, очень незатейливое по мысли, но которое мы в поэтическом отношении все-таки предпочитаем посланию, сейчас приведенному. СОСЕДКЕ
Мы не говорим, чтоб эта пьеса обнаруживала в авторе поэтический талант: на этот мотив написано уже столько стихотворений, предмет так избит, что невозможно по изложению его судить определительно о том, есть ли у автора поэтический талант или нет. Мы заключаем только — из некоторых стихотворений, — что г. Панютин может еще довольно удовлетворительно выразить чувство, даже страсть любви (как, например, в стихотворении «Этера»). Но ведь, как хотите, все любовь да любовь — надоест. Для того чтобы в ней находить беспрестанно новые предметы для хороших песен, как находил, например, Гейне, надобно иметь талант необыкновенно сильный. Да притом же г. Панютина сильно тревожат еще общественные вопросы, которых он, как видно, еще не уяснил себе хорошенько. Мы заключаем это особенно из его стихотворения «Царица морей», в котором он проклинает Англию не хуже г. Шевырева. Описавши, как англичане работают, без шума, в поте лица, как могуч флот их и обширна торговля, г. Панютин вдруг восклицает: Но если поэт ты беспечный и скромный,
Между прочим, он бранит Англию за то, что там сердца у всех очерствели и все заняты роскошью пышной. Нам кажется, что г. Панютин должен на время оставить стихи и взяться за изучение Англии; тогда, вероятно, и многие общественные вопросы, о которых он хлопочет, уяснятся для него. Пусть не боится он зачерстветь в этом изучении. У него же самого встретили мы несколько эпиграфов из Байрона, из Бернса и пр. Неужели он думает, что эти поэты имели черствое сердце или низкие страсти? Да и, кроме их, в Англии было много таких поэтов, каких мы, вероятно, долго еще не дождемся, даже и в таком случае, если каждый месяц будет так же обилен стихами, как нынешний. Впервые опубликовано: Современник. 1858. № 3. Отд. II. С. 49—62.
Николай Александрович Добролюбов (самый известный псевдоним Н. Лайбов, настоящим именем не подписывался) (1836-1861) - русский литературный критик рубежа 1850-х и 1860-х годов, публицист. | ||
|