Н.А. Добролюбов
«Заволжские очерки» гр. Н. Толстого

На главную

Произведения Н.А. Добролюбова


Практические взгляды и рассказы графа Толстого (продолжение «Заволжской части Макарьевского уезда Нижегородской губернии») М., 1857

Разбирая недавно «Макарьевские очерки» графа Н.С. Толстого, мы говорили о том преимуществе, какое имеют подобные действительные рассказы и описания над вымышленными сочинениями, лишенными литературных достоинств. Теперь, по поводу новой книжки того же автора, мы считаем нелишним возвратиться к той же мысли с другой стороны и обратить внимание читателей на то преимущество, какое имеют подобные живые рассказы сравнительно с официальными статистическими данными всякого рода. Не говоря уже о том, что статистические сведения, по замечанию самого же графа Н.С. Толстого, часто собираются крайне нерадиво, а доставляются от низших сельских начальников со всевозможными опасениями, подозрениями и лукавством, — не говоря об этом неудобстве, тоже очень важном, — голые статистические данные неудобны уже и тем, что объясняют только внешность, форму, не давая почти никакого понятия о внутреннем значении факта. Особенно относится это к нравственной статистике, в которой решительно невозможно сделать верного заключения о нравственности из представленных голых цифр. В этом году совершено столько-то убийств, столько-то покраж, столько-то разводов и т.п.; через двадцать лет всей этой безнравственности меньше стало по цифрам, и вы заключаете, что нравственность в это время улучшилась. Факты, выкладки совершенно в вашу пользу; но не нужно забывать, что статистика хоть и положительная наука, но в положительности своей достигла не далее арифметических именованных чисел. И ее приложение к жизни совершенно такое. Обе они с арифметикой только выучивают вас, как мерять, и дают вам фунты, аршины, гарнцы, народонаселение, промышленность, преступления и т.д. Все это хорошо тем, что поименовано,, но дурно тем, что вместо действительных предметов именуются только отвлеченные понятия. Настоящая, живая жизнь ускользает от наших статистиков точно так, как из именованных чисел ускользают истинные качества предметов, ими измеряемых. Вы заключаете, что супружеская верность стала крепче, потому что разводов стало меньше; а между тем это зависит просто от того, что найдено средство расходиться без развода или даже не расходясь удовлетворять супружескому отвращению и посторонним нежным наклонностям. Вы думаете, что воровство уменьшается, судя по цифрам, но вспомните русскую пословицу: «Не пойман — не вор», и сообразите, что чем человек опытнее, тем он реже попадается впросак, а следовательно, и в статистические графы. Вам кажется, что теперь человеческие чувства любви больше развились, потому что убийств меньше стало, но почему вы знаете, что не скрываются сотни убийств в этих ранних смертях — от чахотки, от аневризмов, от нервных расстройств всякого рода. Статистика этого не может вам сообщить: ей нужен голый факт, без всяких посторонних мелочей, без всякой физиономии. Вспомните Корнилу Егоровича Красильникова и его рассуждения о господах, «что сведения-то собирают»: мужички страдают от неурожая, им нечем оброков платить, повели коров на базар, повезли телеги да сани продавать, у кого были лишние; а господа, что сведения-то собирают, сосчитали все на базаре, да и пишут: вот-де у мужиков скота стало больше и промыслы у них в гору пошли. Так постоянно случается с голыми, мертвыми цифрами, особенно если они попадутся в руки человека небывалого и не живого по своей натуре. Ему бы только было на что сослаться, только бы арифметические действия над цифрами верно произвести, а до самой жизни, до самой правды — что ему за дело. Он о правде рассуждает так точно, как «Озорник» г. Щедрина о личности. Что нам за дело до какого-нибудь сиволапого мужика, от которого сивухой пахнет? Администрация — com-prenez-vous [вы понимаете (фр.)] — имеет высшие соображения; для нее главное — течение дел, правильный оборот бумаг, беспрепятственный ход государственной машины; а эти мужичонки для нее в собственном смысле — gens de rien. [ничтожества (фр.)] На бумаге-то оно и выходит, разумеется, как будто гладко и чисто; но с живой действительностью нет зато ни малейшего сходства или все черты так неопределенны, так общи, что могут быть одинаково приданы предметам самым противоположным. Так, на паспортах прописывают приметы человека: «Росту 2 аршина 6 вершков, волосы русые, глаза серые, нос, рот, подбородок —умеренные», и в заключение еще прибавляется: «Особых примет не имеет». Мильоны людей подойдут, конечно, под это описание, и во всех этих мильонах вы не найдете, может быть, десяти человек, сколько-нибудь похожих друг на друга. Таково значение голых формальных фактов.



Все это говорим мы к тому, чтобы еще раз повторить графу Н.С. Толстому благодарность нашу за его рассказы и очерки. Многие из них могут служить прямым подтверждением того, что нами сказано о статистических данных, не одушевленных жизненной правдой. Всего более важным показалось нам одно обстоятельство, касающееся характеристики нашего простонародья. С некоторого времени у нас часто слышится мнение, что низший класс нашего народа по натуре своей груб, лукав, бессовестен и до того опустился в грязь невежества и пьянства, что только дубиной и можно на него действовать, да и то еще не скоро прошибешь. Приводят и. факты статистические: «Вот, говорят, государственные крестьяне платят самую легкую подать, и у них недоимки бесконечно числятся, оттого что они пьянствуют круглый год. Грамоте иные мужики выучиваются и, вместо просвещения, только еще больше мерзостей набираются: именными списками доказать можно, что из 500 грамотных 200 сделались известными негодяями. Значит, и грамота не для русского мужика писана: у него уж натура такая, что изо всякого добра одно только зло брать умеет, изо всякого цветка только яд высосет. Пока его бьешь да заставляешь ходить по струнке, до тех пор только и можно еще с ним жить кое-как. А как только дал волю, такая заварится каша, что и не расхлебаешь». Эти премудрые рассуждения кажутся на первый взгляд основательными, и факты, по-видимому, подтверждают их. Результат же их очень плачевен: мрачные пессимисты решают, что русская, и вообще славянская, натура до того уже, вследствие разных исторических обстоятельств, огрубела, отупела, измельчала, что нет никакой возможности облагородить ее, разве уж через много, много поколений. Если хотите, тут есть даже и частичка правды. Русский народ, и особенно низший слой его, много видел черных дней в своей жизни. И варяги крутили и жали его и на его боках выезжали в своих неудачных распрях с греками; и греки надували его под видом благочестивой наружности, льстя вельможам и всем сильным мира сего; и немцы его болванили, стараясь приспособить к русской машине пружину немецкую... И монгольское иго вынес он на плечах своих, и ляшское кровопролитие в сердце принял, и французский погром грудью встретил. Всякого рода ученые люди, и даже не ученые, а проста особы, переводящие бумагу и в том поставляющие задачу жизни, не имеют понятия о том, как много трудов и горя досталось при всем этом низшему классу, рабочему классу народа. Нам с вами хорошо было, Иван Петрович Выжигин или боярин Милославский; мы хоть тоже душою преданы были общему делу, но тут же кстати и себя не забывали: и о славе собственной хлопотали, и возлюбленных отыскивали, и пили как следует, и почивали как надобно, если романтические мечтания нас не тревожили. А с вами, г. Вишневский или г. Лисицкий, нам еще лучше: мы с высоты своего величия взираем на тленность всего земного, подаем прекрасные проекты, составленные другими, приобретаем репутацию людей деятельных и бескорыстных, об общей пользе кричим, не жалея груди. Правда, это все составляет для нас беспокойство немалое. Но согласитесь, что наше положение все-таки имеет еще некоторые выгоды: нам и награду дадут значительную, и наши подчиненные выкажут иногда бескорыстное, но для нас небезвыгодное усердие, и денег из деревни пришлют, а главное — мы о своем животе можем не беспокоиться, нас с вами и палкой не выгонят под турку или под француза, да и на поле-то жариться мы с вами не пойдем в страдную пору. В этом уж просим нас извинить. На это есть много народу, кроме нас с вами. Не правда ли, мсье Озорник?..

Но человек, принадлежащий к низшему классу, не может рассуждать так резонно. Во-первых, он этому не обучен; во-вторых, жизнь его не дает ему права на такие рассуждения. Он знает свое дело делать, а там толковать уж другие будут. Он хлеба нам наработай, потому что иначе нам с г. Буеракиным взять неоткуда: из халата зерна не посыплются, из слов ничего не вырастет, да и бумагу как ни верти, а все она бесплодное поле, хлеба никак не взойдет на ней. Бумага нам для распоряжений годится. Вот хоть бы и татары или ляхи нападут, мы с вами сейчас и распишем: «Вот, дескать, беззаконные враги, по грехам нашим, нас губят; но, дескать, русский человек должен постоять за себя до последней капли крови». Распишем, да и в кусты. Наше дело кончено. А стоять-то грудью все он будет, этот грубый, бородатый народ, эти gens de rien, которых мы так презираем. Так ему и следует, скажем мы с непоколебимым убеждением в своей правоте; больше-то он никуда и не годится. Посмотрите, натура-то у него какая. Только и хороши у него одни кулаки. А то решительно никуда не годится.

Да куда же ему и годиться-то, отвечают живые факты, представленные графом Н.С. Толстым. Разве вы уступили ему какую-нибудь область ведения, дали ему какую-нибудь отдельную руду для разработки, поставили его в широком раздолье независимой деятельности? Ведь вы до сих пор требовали от него исполнительности, послушания, старались устроить его по образцу машины; он и удовлетворял вашим требованиям, насколько может удовлетворить человек, а может быть, даже и больше: он старался забыть о своем человечестве, чтобы помнить о вашем. А вы-то, ученые господа, величающие себя старшими братьями вы только и доучились до презрения к меньшей братии за то, что она доверчиво предалась вам и чуть не поверила, что ваши ученые мечтания и прихоти гораздо важнее самых необходимых нужд ее. Вы хотите в себе видеть просвещение, гражданственность, высшие соображения и не знаю что еще, а в простом народе находите только грубость, невежество, грязь, порок... Прочтите книжку графа Н.С. Толстого и сообразите потом хорошенько, так ли часто бывает это, как вы думаете, и когда бывает, то отчего бывает?

Вот, например, случай полицейского отыскания одного из простонародных отшельников. Земская полиция с понятыми и полесовщиками и со множеством народа из окрестных деревень оцепили землянку старца-раскольника. Со всеоружием и с чрезвычайными предосторожностями приблизились они к его пещере, вошли с опасениями, сначала один, с старообрядческой молитвой, а потом целая ватага с повелением вязать и тащить старца. Но старец оказался так хил, что и вязать было нечего. Вынесли его и посадили возле землянки на камне, а землянку принялись обыскивать. В ней ничего не нашлось, кроме церковных книг, образов, сушеных грибов, кочадыка да кадушки с полпудом муки. При допросе старец объявил, что живет в своей келье лет семьдесят, скрывшись от своего барина. После допроса и обыска приказали поджечь землянку, причем прошел ропот даже между сыщиками. Однако же приказание было исполнено, только вытащили из землянки гроб, издавна служивший старцу постелью, и поставили его у входа. Во все это время, рассказывает граф Н.С. Толстой, «старец сидел в каком-то грустном самозабвении, и игра пламени переливалась по белоснежной бороде его, как вдруг магический шепот: «Гроб-от занимается!» мгновенно вызвал его к действительности. Он встал и, твердыми шагами приблизясь к землянке, начал спускаться по лесенке, едва внятно произнося слова: «Во гробе сем испущу дух мой!» Опаленного и дымящегося выхватили его из пламени и посадили поодаль, где во все время, поддерживаясь на коленях, он шепотом читал молитвы и, наконец, склонился на землю. Когда же чиновники приказали залить головешки и окружной мох и велели поднять его, чтоб вести из лесу, вдруг столпившийся около него народ снял шапки и с ручьями слез стал набожно читать молитвы об усопшем, кланяясь в землю, прикладываясь к покойнику и отрывая лоскутки одежды его, которые впоследствии береглись, как святыня. Когда же удивленные и пораженные чиновники протолкались к нему, то он был труп холодный, и унизительное следование под конвоем обратилось в торжественное сопровождение похорон» (стр. 7—8).

Для статистика в этом факте важно только сведение, что в таком-то лесу отыскано: землянка — 1, старец — 1, подозрительных вещей — 0; но в живом рассказе все событие принимает совершенно иной характер.

Вот смерть другого старца. Двое мошенников забрались в келью к отшельнику, думая достать у него денег. Но денег не было, старцу нечего было дать им, и негодяи решились попытать его огненной пыткой. Тогда старец показал вид боязни и обещал дать денег, прося только предварительно пустить его в землянку помолиться угодникам, так как деньги эти, по его словам, приготовлены были на свечи для икон. Мошенники согласились и даже сами вздумали поодаль помолиться Господу Богу, чтобы заранее испросить прощение в грехе своем. Между тем старец запер келью изнутри и зажег ее, а сам стал в углу под образами, молясь за своих злодеев. Грабители заметили наконец пламя внутри землянки, хотели туда броситься, но уже нельзя было; они заглянули в волоковое окно и увидали старца, «молящегося за врагов своих, тогда как одежда пылала на нем и обнаженные члены кипели и жарились пламенем». Увидав их, отшельник начал их увещевать, говоря, что смерть не страшна ему, лишь бы послужила к назиданию их и им подобных. Злодеи тут же поклялись ему в исправлении и потом сами проповедовали тайно об этом происшествии, говоря о старце как о святом мученике.

Есть и еще у графа Н.С. Толстого рассказы в подобном роде — например, о лоцмане, который спрятал своего приказчика с деньгами в лодке, узнав о приближении разбойников к судну, — и потом за него пытку вытерпел, да ведь какую... Сам лоцман рассказывает, что разбойники, долго допрашивая и стращая его, наконец озлились. «Давай, говорит, сдерем с него шкуру». И как подрезали шкуру под самым затылком да зачали драть, так моченьки не стало терпеть... А они-то подерут-подерут да ублажать начнут: «Скажи, где купец?» Но укрепил Господь, заключает лоцман, как ни кричал, ни стонал, ни плакался, а заветного слова не вымолвил...» Хорош также рассказ об Алексее Урневе (которого автор, верно по привычке, называет Алешкой), — который был мошенником, лентяем и пьяницей, а потом, через три года, при добром надзоре и руководстве да при хорошем обращении с ним, — и грамоте выучился, и работать приучился, и, наконец, сделался лучшим, кузнецом и слесарем в околотке... По этому поводу автор говорит, что вообще бродяг, бездельников, недоимщиков и тому подобных можно обратить в хороших крестьян, если только давать им постоянную работу под постоянным присмотром, не прибегая к телесному наказанию и не допуская презрительного обращения с ними. «Обращение с этими людьми, — говорит он, — должно быть самое человеколюбивое и ласковое, но не презрительное и грубое, что редко приносит пользу, тогда как, восстановляя человечность этих бродяг, иногда достигают самых приятных и утешительных результатов». Вообще граф Н.С. Толстой сильный противник всякой жестокости и, соглашаясь, что сами крестьяне подают иногда повод к ней своим раболепством, сожалеет, однако, о таком положении дел, а не считает его нормальным и полезным. Так, он говорит по поводу неверия некоторых оптимистов с верхнего конца в возможность существования Куролесова: «Обращу внимание неверующих на тот рассадник, из которого вывел г. Аксаков своего Куролесова, и спрошу этих неверующих, как думают они: мудрено ли человеку свыкнуться с тем, что беспрерывно у него под глазами, или с тем, к чему влечет самолюбивая, страстная и жесткая натура его, не сдерживаемая ни страхом ответственности, ни окружающей образованностью, ни возможностью печатной сатиры, предающей его анафеме и поруганию?! Мудрено ли, повторяю, свыкнуться или даже приобрести привычку к жестокости, не видя вкруг себя не только никаких преград к ней, но даже испытывая беспрерывное поощрение, насмешки над нежностью, женоподобием, требования и побуждения к этой жестокости, как то было во времена Куролесова, когда каждый военный начальник, морской и сухопутный, поддерживал власть свою ужасающими телесными наказаниями, а внушал любовь и преданность лишь вольностями и послаблениями, допускаемыми не только в чужих землях, но и в своей собственной!.. Скажу больше — остановите просвещение, прервите наблюдение (чего и над чем?), прекратите ответственность, и почти все будут Куролесовы! Я в жизнь свою встречал людей, не только из военных, коренного источника Куролесовых в былое время, но между статскими, между людьми, когда-то образованными, между немцами, выехавшими из Германии, но засидевшимися в деревенской глуши и окруженными невежеством людей, которые как будто бы старались перещеголевывать жестокостью необразованных соседей своих или как будто желали вознаградить потерянное в Германии время, и жестокость их удивляла своею утонченностью; иностранцы же, поступающие в нашу военную службу, большею частию всегда перещеголяют русских, и у них является какое-то щегольство и хвастовство жестокостью» (стр. 55—56).

При том положении дел, какое существует у нас, судя по очеркам графа Н.С. Толстого, народ, конечно, не мог остаться неиспорченным, тем более что он по своему умственному развитию и образованию находится все еще во младенчестве. Он легко подчиняется тем влияниям, какие прежде и сильнее на него подействуют, и избавить его от этих влияний можно, только противопоставивши им другие, равносильные. Автор «Заволжских очерков» причину многих пороков приписывает главно бурлацкому промыслу, почему и советует уничтожить по возможности в вотчинах отпуск людей в эту убийственную и унизительную для человека работу. Но как ни сильна эта причина, а едва ли еще не большее значение имеет другое обстоятельство, о котором автор рассуждает в статье «Дух ветлужского народонаселения». Здесь говорит он, что у нас нравственные направления в народе зависят от причин, совершенно чуждых всей прочей Европе. «У нас из десяти деревень, стоящих рядом, одна принадлежит государству, другая уделам, третья, четвертая, пятая составляют части еще каких-нибудь учреждений, шестая, седьмая и, наконец, десятая— посессионная, помещичья, однодворческая и пр. и пр. Каждая из деревень этих непременно имеет свои понятия, свои направления, свои убеждения и свои интересы...» Таким образом, в деревнях образуется характер народа сообразно с тем, кому он принадлежит; ничего не может быть естественнее: образ мыслей, характер и жизнь высших лиц и характер всех отношений к низшим никак не могут остаться без последствий. Таким образом, в казенных волостях автор находит общую покорность земским властям, беспрекословие и быстрое повиновение приказам земской полиции, робкое и льстивое обращение с лесным начальством и обычай именовать лесных чиновников барином (край, описываемый графом Н.С. Толстым, отличается обилием лесов, и потому лесные чиновники имеют там большое значение, имея возможность всегда прижать крестьянина). В другом месте, в огромной вотчине, принадлежавшей некогда одному помещику, а теперь раздробленной, автор заметил самое дикое раболепство, развившееся в омерзительнейших формах. В лесной полосе народ хотя тоже покорен и дает из себя «хоть веревку вить, зная, что он весь барский», но не выражает своей покорности так подобострастно, как жители другой части уезда, которую автор называет степною. Причина в том, что лесные деревни сроду не видывали барина и знали только свои подати да управляющих, а деревни степной полосы постоянно пользовались его лицезрением. Когда в одну из этих деревень приехал в первый раз граф Н.С. Толстой, — все мужики при встрече поклонились в землю и не вставали, пока он им не приказал. Когда он вошел в избу, то старики только осмелились взойти за ним; все остальные стояли в сенях и на улице. Он пригласил стариков сесть, — они даже не могли взять в толк, чего от них барин требует, наконец переглянулись между собою и смекнули, в чем дело. Вот как они смекнули — по рассказу автора: «Наконец некоторые приблизились ко мне почти ползком, на четвереньках, приложились лбом и губами к ступне моей и в то же время старались, по мере сил, поднять или, вернее, взодрать кверху одну из ног своих и поматывать ею в воздухе, что, признаюсь, крайне поразило меня и побудило потребовать объяснения такому странному жесту. В ответ я получил, что «старый барин больно так жаловал, что этак собаки хвостом виляют» (стр. 25).

Подобное раболепство заметил автор в другом имении, и крестьяне рассказали ему о старом барине, который был очень хорош, большой барин был, мужикам балы задавал и такую силу имел, что ни один староста стерпеть не мог. «Как которого отлакомит, так, глядишь, неделю через другую уж и того». Один наконец нашелся крепкий парень. Этот все терпел; все ему .ничего. «Так что, бывало, покойнику за досаду покажется — и почнет он ему тросточкой в зубах ковырять... Ижно зево-то все разворотит, зубы повытолкает. И то все стерпливал». Так этот барин очень любил бедных мужиков — мало с них брал оброку, помогал им, награждал и пр. Но зато богатых мужиков потряхивал — особенно если они соберутся и куда-нибудь из вотчины на торги вдаль уйдут... Как только где-нибудь позамешкается, сейчас его и требует в вотчину: «Мужик, говорит, должен барину служить». По возвращении мужик подвергался обыску за свою вину, и все, что у него находили, разделялось на четыре части: две шли барину, одна раздавалась бедным мужикам, а одна оставалась в конторе до исправления виновного. Таким образом требовал он иногда крестьян, имевших издавна уже большие капиталы и ведших значительные обороты; они должны были являться, не закончив дел, не выполнив поставок и подрядов, основанных, разумеется, на слове... Следствие было то, что кредит их подрывался и скоро все дела рушились. Многие из них спились с горя или с тоски, зачахли, будучи взяты барином в разные дворовые должности.

Все это факты времени давно прошедшего; но следствия их приметны еще и до сих пор, и мы должны еще раз сказать нашу благодарность автору «Заволжских очерков» за то, что он не просто излагает статистические данные, а соображает их и с прошедшим временем, желая следить за тем, как мало-помалу, под различными частными влияниями, сложился характер обитателей края. Здесь мы остановимся в наших извлечениях, хотя в новой книжке графа Н,С. Толстого можно найти еще много любопытных фактов, характеризующих добрую натуру нашего простонародья, во многом, конечно, испорченного разными несчастными влияниями. И, сообразив эти влияния все вместе, нельзя не удивляться, как еще много добрых начал осталось до сих пор в этой натуре, как еще ясно просвечивают хорошие инстинкты в самых даже дурно направленных поступках, понятиях и верованиях. Это ясно видно во многих из рассказов графа Н.С. Толстого о предрассудках народных, о суевериях и даже разбоях. Мы, впрочем, не будем более приводить примеров, отсылая читателей к самой книжке «Заволжских очерков».

Ничего, также не скажем мы об охотничьих рассказах графа Н.С. Толстого. Где общественный интерес предмета исчезает, там теряется и общая занимательность рассказа. Юмор автора «Заволжских очерков» становится несколько приторным, и охотничьи рассказы его прочтутся с любопытством, вероятно, только записными охотниками. Вообще автору нисколько, кажется, не повредило бы, если бы он реже пускал в ход свои прибаутки и писал серьезнее. Мы замечаем это потому, что некоторые видят в авторе «неудачное старание острить» и осуждают его за это. Он может избавиться от подобных осуждений, посдержавши иногда свои юмористические порывы. Впрочем, мы, с своей стороны, уверены, что тон автора — его естественный тон и что он не вытягивает своего юмора из головы и из памяти. Мелочные претензии шута и остроумца недостойны были бы прекрасной цели, которую он ставит пред собою и пред читателями в одной из статей своей второй книжки. Мы можем ошибаться, — говорит он, — мнения наши могут быть ложны, более вредны, чем полезны. Их могут отвергнуть... Но что за беда: пусть опровергают, лишь бы выслушивали, и в том уже польза. Из массы мнений ошибочных найдется же хоть одно дельное. А из столкновения идей всегда проистекает правда. Главную же пользу высказыванья всего, что знаешь, он полагает вот в чем: «Передавая мнения свои публике, мы, так сказать, делаем обязательным для всех властей, которым предлежит обслуживать их, обращать на них серьезное внимание, а это уже огромный шаг для самого дела, и оно — или примется, или резонно отвергнется, но все же будет обсуждено...»

Мысль эта так справедлива и основательна, что нельзя не желать, чтобы она была вполне принята не только между людьми пишущими, не в одной литературе, но и в практических наших отношениях — к литературе и обществу.


Впервые опубликовано: Современник. 1857. № 12. Отд. IV. С. 42—53.

Николай Александрович Добролюбов (самый известный псевдоним Н. Лайбов, настоящим именем не подписывался) (1836—1861) — русский литературный критик рубежа 1850-х и 1860-х годов, публицист.


На главную

Произведения Н.А. Добролюбова

Храмы Северо-запада России