В.М. Дорошевич
Петроний оперного партера

<о С.Н. Крутикове>

На главную

Произведения В.М. Дорошевича


Интеллигентская голова на солидном, плотном, грузном туловище.

— Это наш знаменитый критик. Музыкант Кругликов.

Поджарый, весь высушенный, весь нервы, — немец-музыкант, которому я указал С.Н. Крутикова, в отчаянии схватился за голову:

— А-а! Изумительный город! Пирогов... как они у вас называются? Расстегаев... блинов, икры, поросят, стерлядей! У вас все сдобное, пышное, рассыпчатое! Любовники Малого театра как отпоенные молоком телята! Это? Музыкальный? Критик? Это директор банка! Директор-распорядитель акционерной компании! Музыкальный? Он питается звуками? Критик? Да где же у него может быть желчь?

У него были добрые, усталые, снисходительные глаза.

В глубине которых, в самой глубине, прыгала едва заметная искорка насмешливости.

Добрая, усталая, благожелательная улыбка.

Чуть-чуть, едва приметно, ироническая.

Мягкая, несколько ленивая, медленная походка.

Он шел в жизни медленно, не торопясь, лакомясь жизнью.

Он любил жизнь, ее радости и умел ими лакомиться.

Настоящий гастроном жизни.

Заходила речь об еде, — он говорил со вкусом умевшего тонко поесть человека.

Когда в фойе театра появлялась красивая женщина, — он останавливался, разглядывал ее внимательно и любуясь.

Делал несколько замечаний видавшего по этой части виды человека.

Угадывал детали, которые может угадать только знаток.

Он говорил о красотах Альп, Рейна, старинных французских замков так, что подмывало взять билет и поехать.

С упоением слушал Гайдна, Баха.

Находил, что Оффенбах:

— Гений — в оперетке:

— Которая тоже прелестное искусство.

Серьезный критик, смел писать, что, конечно, искусство г-жи Вяльцевой не велико, но Вяльцева:

— Явление в этом искусстве. Очаровательное. Событие! В нем была масса вкуса.

И ни капли педанта.

Ни на грош фарисейства.

За всю жизнь он не израсходовал ни одного фигового листика.

Он был скептик, и в нем было немножко философского безразличия человека, много видевшего на своем веку.

И когда все кругом возмущалось какой-нибудь г-жой Пищалкиной, готовясь учинить над ней суд Линча:

— Ошикать, освистать ее после арии в последующем акте! — Кругликов только улыбался снисходительно.

О, Боже! Сколько было плохих певиц, а ведь свет от этого не провалился. И когда критики кругом уже точили назавтра свои перья, Кругликов пожимал своими мягкими плечами:

— У нее такая любовь петь! Это приятно отметить. Без голоса, но поет!

Это был Петроний нашего оперного партера. Magister elegantiarum:

— Музыкальных и критических.

Как критика его ценили не только артисты, но и публика.

За двумя-тремя исключениями, наши музыкальные критики разделяются на две категории.

Одни знают.

Но так наполняют свои рецензии бемолями и диезами, словно писал фортепьянный настройщик!

Другие пишут интересно, иногда даже увлекательно.

Но, услыхав Шаляпина в "Демоне", уверены, что у него:

— Высокий баритон.

А если Собинову в дружеской компании придет фантазия спеть "На земле весь род людской", способны написать, что:

— У нашего превосходного тенора великолепный бас. Я знал одного такого критика.

Nomina sunt odiosa.

Он должен был писать о концерте, на котором должен был исполняться листовский "Фауст".

Он добросовестно был на концерте, — с критиками не всегда случается.

Слышал все.

И как Фауст с Мефистофелем мчатся через лес. И как шумят старые деревья. И как приближается духовная процессия.

Видел, духовными очами сам видел, как два путника зашли в кабачок, где справлялась крестьянская свадьба.

Умилился над простодушным сельским вальсом. Пришел в восторг от бешеного, инфернального танца, который заиграл Мефистофель, вырвав скрипку у одного из музыкантов. Ужасался прерывающим мелодию раскатам демонического хохота.

И назавтра все это описал в газете.

Описал талантливо, блестяще, увлекательно.

И только тогда, из других газет, выяснилось, что вместо всем известного "Фауста" в концерте вчера играли почему-то увертюру к "Струензэ"!

Кругликов соединял в себе и знания, и литературный талант.

Редкое и чудное сочетание!

Особенно, когда оно приправлено тонким вкусом. , И любовью к такой радости жизни, как искусство.

Прочитав его рецензию, хотелось пойти и послушать это самому. Театр у нас наполовину загублен нашей критикой. Не ее строгостью. Не ее бранью. Нет.

Насчет брани есть отличный, — конечно, грубый, — афоризм Н.И. Пастухова.

Он был в ссоре с г-ном Коршем и желал ему всякого зла. Рецензент его газеты бранил театр Корша. Находил пьесу плохой, исполнение еще хуже. Николай Иванович остался недоволен рецензией.

— Ни к чему! Вы пишете: "плохо". А человек спросит у знакомого: "Хорошо?" — "Хорошо!" И пойдет. Нет, ты напиши, что в театре с по толка кирпичи валятся. Вот тогда кто в такой театр пойдет! Критика губит театр не бранью.

Публика все-таки больше верит знакомым, чем незнакомым. Соседу за столом больше, чем критику. Театр губят эти "осторожные из добросовестности" похвалы. "Умеренные". "Средние".

— Артистка такая-то добросовестно спела свою партию. Остальные были достаточно тверды.

Я пойду смотреть превосходное исполнение.

Я готов идти смотреть из рук вон плохое, скандал, черт знает что, а не представление.

Это тоже любопытно.

Но какое мне дело до чьей-то добросовестности, да еще в пении?!

Ну, пусть будет добросовестна! Очень хорошо с ее стороны! Получит награду на том свете!

Но я-то, я-то зачем буду тащиться из дома, платить деньги, чтобы убедиться, что кто-то поет:

— Добросовестно!

Ведь это все равно, что сказать мне:

— По Кузнецкому Мосту идет сейчас прилично одетая дама. Вы думаете, что я побегу?

— Ах, как это интересно!

Кругликов писал всегда сочно, со вкусом, со смаком.

Снова переживал спектакль.

На ваших глазах лакомился, и у вас возбуждал аппетит.

В этом его большая заслуга перед театром. Был ли он беспристрастен? К чести его скажу:

— Нет.

Это евнухи беспристрастно проходят среди красавиц гарема. Евнухи искусства могут быть вполне:

— Беспристрастны.

В Крутикове было слишком много желания любить, способности любить, чтобы он мог относиться "беспристрастно" к прелестям искусства.

Он любил, а следовательно, и ненавидел, чувствовал отвращение и увлекался, симпатизировал, презирал, испытывал беспричинную антипатию.

Чувствовал всю гамму ощущений.

Был пристрастен.

К тому, что ему нравилось. К тому, что ему не нравилось.

Мог почти замолчать новую оперу Рахманинова и, в то время, когда в Большом театре совершалось "событие", мог написать огромную статью о тысяча восьмисотом представлении "Травиаты" в опере Зимина!

В нем не было многих достоинств критика.

Были большие недостатки.

Но их искренность, смелость, с которой он их не скрывал, блестящая форма, в которой они выливались, делали их очаровательными.

Не в одних женщинах пороки подчас бывают очаровательнее добродетелей!

О, Боже! Одни добродетели!

Одна добросовестность! Одно беспристрастие! Одна осторожность!

Можно и Венеру Милосскую описать так:

— У нее правильное лицо. Грудь развита нормально. Дефектов в сложении не замечается. И, к сожалению, недостает рук.

Так тысячи критиков, добросовестных критиков, изо дня в день описывают спектакли, искусство, артистов. Но кого интересует эта:

— Безрукая статуя?

Эта женщина:

— С нормально развитою грудью, лицом чистым, носом умеренным, подбородком обыкновенным?

Нет.

Восторгался ли Кругликов Венерой Милосской или бранил ее, — но он судил ее как Дон Жуан, а не Лепорелло.

И в этом был секрет его обаяния на публику.

Он писал с улыбкой.

Не был ни забиякой, ни бретером.

Но если вызывали, был не прочь:

— Скрестить перья.

И фехтовал пером хорошо.

Моя первая встреча с ним была полемическая.

Мы не убили друг друга.

Но кольнули.

И я через много лет с удовольствием вспоминаю об этой "встрече" как о встрече с противником, с которым скрестить оружие — и честь, и большое удовольствие.

Это было давно!

Когда в Москве гремели "Новости дня".

Тогда и я был юн, и Кругликов не служил еще "ради места" в директорах какого-то синодального хора, и Липскеров не держал еще скаковой конюшни.

Тогда, когда в Москве было лучше, и солнце светило ярче, и женщины на свете были красивее.

— И фунты были больше! — как вспоминают о своей молодости бабушки. Лентовский держал зимой оперу.

Которой, кроме рецензентов, никто не посещал. В "Сельской чести" выступила какая-то дебютантка. Фамилии ее теперь не помню, но глаза помню. Это была именно такая головка, какую Нерон приказал отрубить и подать себе "отдельно", на блюде.

— Все остальное ее только портит. Совершенство.

И глаза. Какие глаза!

Мне показалось, что она поет, как Патти. Играет, как Дузэ.

И я добросовестно написал все, что действительно чувствовал, в газете.

— Патти, Дузэ и Венера.

На следующий день должна была идти с нею "Кармен". Когда, без пяти восемь, я явился в театр, Лентовский встретил меня в ужасе:

— Что вы наделали?!

— Именно?

— Да знаете ли вы, что сегодня к двум часам не было ни одного билета?! У театра появились барышники! Барышники, про которых я позабыл даже, как они выглядят! Театр будет переполнен! Предлагают по десяти рублей за приставное место!

И все это с отчаянием!

— Но вам-то чего же так огорчаться?!

— Да поймите вы, что она, оказывается, не знает даже партии! Все, что она знает в своей жизни, это — только Сантуцца в "Сельской чести". Она — не певица!

— Ах, черт возьми! Действительно неприятно.

— Пусть заболеет. Отменить спектакль.

— Хорошо говорить! В два все билеты были проданы. А в пять минут третьего все деньги взяты кредиторами!

В этот вечер фонды театральной критики невысоко стояли у публики.

Как провалилась моя богиня!

В жизни не видывал, чтоб кто-нибудь когда-нибудь в чем-нибудь так провалился!

Нет, это что! Но как ругалась публика!

А на следующий день я прочел в той же самой газете, где я сотрудничал, строки Кругликова:

"Мой молодой собрат так увлекся глазами" и т.д., и т.д., и т.д.

Мое полное невежество в музыке!

Не мог же я — тогда! — оставить это без ответа.

И в той же газете, на другой день, я отвечал "ударом на удар".

"Мой собрат средних лет напрасно так свысока говорит о глазах. Прекрасные глаза выше музыки. Как причина выше следствия. Если бы не было на свете прекрасных глаз, в честь кого звучала бы ваша музыка? Если бы не было на свете прекрасных глаз, не было бы ни музыки, ни песней. Ни педантов музыки" и т.д., и т.д., и т.д.

Я застал в редакции записку:

"Желаю вам как можно дольше сохранить способность восторгаться красивыми глазами. Быть может, в жизни это самое главное... С. Кругликов".

А через несколько дней мы познакомились лично.

— Да вы с ней хоть знакомы?

— Нет.

Он расхохотался.

— Зибель!

— Петроний!

Мы встретились с Семеном Николаевичем в последний раз прошлой весной.

Для дружеского и литературного разговора мы "дали себе свидание", — как выразился он, сговариваясь по телефону, — за завтраком в "Эрмитаже". Он был уже "нехорош".

— Я теперь должен всего беречься. Мы не сели на террасе:

— Воздух!

Но сели у открытого окна:

— Знаете, все-таки воздух!

Карточку завтрака он прочел с интересом, но с грустью:

— Я теперь на строжайшей диете! Метрдотеля продержал у стола долго.

— Осетрина. Мне, собственно говоря, запрещено. Но как приготовлено Ах, так! Ну, тогда... Мне запрещено, но...

— Почки на черной сковородке. Да еще с костяным мозгом?! Мне именно запрещено. Но...

От вина отказался.

— Мне всякое вино запрещено, но... Стакан пододвинул.

— Это хорошее вино. Кофе ему было:

— Совсем нельзя. Но...

— А уж коньяку ни-ни.

Но марка и год были соблазнительны.

— Но...

Нам обоим было грустно. Мне — за него, ему — за себя.

Он с иронией, подернутой печалью, рассказывал о своем "казенном месте".

— Я теперь "ваше превосходительство"! Да-с.

Рассказывал, как он устраивал "для архиереев" полуспектакль, полуцерковное торжество — "Пещное действо". И со скукой добавлял:

— Это, знаете, очень, это очень интересно.

Страшно любивший Европу и ее культуру, шутил над собой, что принужден поехать в этом году не куда-нибудь за границу, а на Кавказ.

Позавтракав среди грустных шуток, мы разошлись в разные стороны. Пожав друг другу руку. В последний раз. Нам было не по дороге. Ему в синодальное училище. Мне в редакцию. Пока еще в редакцию. Интересная фигура милой "старой Москвы" ушла из жизни...


Опубликовано: Русское слово. 1910. 14 февраля.

Дорошевич Влас Михайлович (1865-1922) русский журналист, публицист, театральный критик, один из известных фельетонистов конца XIX — начала XX века.



На главную

Произведения В.М. Дорошевича

Монастыри и храмы Северо-запада