В.М. Дорошевич
Саша Давыдов

На главную

Произведения В.М. Дорошевича


Пусть на этом скромном надгробном памятнике, моем фельетоне, будет ласковое имя, каким его звали, под которым его любили.

Лентовский рассказывал, как создавался "давыдовский жанр": - Приехал ко мне тенор Давыдов. Хороший голос, умеет петь. Отлично поет все ноты, которые написаны в партии. У нас ставили тогда "Малабарскую вдову". Иду как-то на репетиции за кулисами, слышу, Давыдов напевает:

У на-бэ-бэ-бэ друзья, Ждет на славу угощенье.

Что такое? Словно простое белое вино закипело, заискрилось, как шампанское!

Спрашиваю:

- Что ты поешь?

- Так. Из "Вдовы". Дурачусь.

- Ну-ка полным голосом! Спел.

Это не то, что написал композитор. Но это гораздо лучше.



- Дурачься так всегда!

И Лентовский отдал приказ:

- Предоставить Давыдову петь, как он хочет.

С тех пор Давыдов начал петь "как бог на душу положит". И оперетка:

- Закипела и заискрилась, как шампанское. Нечто подобное было с Мазини.

Верди захотел послушать знаменитого тенора. Тот явился к великому композитору. И начал петь ему из его опер. Верди слушал, слушал:

- Бог тебя знает, что ты поешь! Я ничего подобного не писал. Но это лучше того, что я писал. Так и пой.

Мне недаром вспомнилось имя Мазини. Давыдов был "придворным певцом короля теноров". Я жил в Москве, в гостинице "Лувр", рядом с Мазини. И однажды вдруг услыхал в номере Мазини пение Давыдова. Я слышал, как Мазини аплодировал Давыдову. Аплодировал один на один. Просил его спеть еще и еще.

И заплатил ему за цыганские романсы серенадой из "Искателей жемчуга". Таково было свидание "королей". Один был "королем оперных теноров". Другой - "королем опереточных".

Разница между ними была такая же, как между германским императором и князем монакским.

Но оба были королями "милостью Божией".

Королями от рождения.

Природа дала и тому, и другому:

прекрасный голос,

такую постановку голоса, какой не мог бы дать самый лучший профессор.

бездну вкуса.

И помазал их:

- Талантом пения.

В тембре Давыдова было нечто "мазиньевское".

Благодаря природной постановке голоса, они пели так долго.

И даже в старости они сохранили ту "приятную сипотцу", которую слушать все же было сладко.

Чтоб совсем походить на Мазини, Давыдов после "королевского свидания" отпустил себе бороду, остриг ее а-ля Мазини.

Стал с тех пор надвигать себе шапку на ухо:

- Как делал Мазини. И так снялся.

О, ребенок!

Давыдов был опереточным артистом "первого призыва".

Когда со сцены раздавался умный смех Родона, когда в оперетке царила очаровательная, изящнейшая С.А. Вельская и захватывала, покоряла голосом, силою, страстью В.В. Зорина.

И оперетка была шампанским.

Настоящим, французским шампанским. Хорошей марки.

Дававшим легкое, приятное опьянение.

А не той кашинской бурдою:

- Шампанское свадебное "Пли". Пробка с пружиной. При откупоривании просят остерегаться взрыва.

Которую, горбуновским же языком продолжая:

- Не всякий гость выдержать может.

От которой только тошнота и пьяный угар.

Оперетка была остроумной без пошлости, пикантной без порнографии, изящной и веселой.

Подмывающе веселой.

Это было хорошее время, господа.

Мы были молоды. Россия была молода.

Все у нас было новое.

Суд был:

- Новым судом. Воинская повинность:

- Новой воинской повинностью.

Земства, городские думы - "новыми учреждениями".

Мы перешли жить в новый дом. Мечтали об "увенчании здания". Совершили "освобождение" у себя и освобождали других.

Бодрому времени - веселые песни.

Остроумная, дерзкая оперетка во Франции хохотала над "священным" классицизмом, в столице белокурой прекрасной Евгении выводила на сцену белокурую Прекрасную Елену и в "Разбойниках", на глазах у императора, женившегося на испанской графине, смеялась над "фантастическим" монархом, пожелавшим жениться:

- На испанке.

Мы переняли эту острую политическую сатиру просто как веселую песню.

Как маленькую "Марсельезу".

Россия вся была в обновках. Мы были молоды душой. И хотели слышать что-нибудь веселое.

Привет вашей памяти, певшие веселые песни в наше молодое, бодрое время!

Среди веселых певцов Давыдов был самым веселым.

Давыдов был действительно чарующим Парисом. Я вижу его, на коленях, с фигурой молодого бога, с тонким профилем, с восторженными глазами, перед сбросившей с себя "лишнюю мантию" царицей, очаровательной царицей, Вельской.

Видел мрамор я плеч белосне-э-э-эжных!..

Какая увлекательная картина!

Какая красота!

Он был забавным бедняком Пикилло.

Ты не красив, о, мой бедняжка! -

почти с отчаянием поет своим глубоким бархатным, полным страсти голосом Зорина:

Ты не богат и не умен!

Ты с виду чистая дворняжка,

Как шут гороховый, смешон,

А меж тем...

- Что меж тем?.. - на пианиссимо дрожит и страхом, и надеждой голос Давыдова.

И что-то вакхическое вспыхивает вдруг:

Обожаю, люблю, Мой разбойник, тебя!

И эта красивая, гордая женщина делает движение, чтобы упасть на колени перед своей "дворняжкой".

И я вижу этот порыв, этот жест Давыдова, которым он подхватывает ее, чтобы не дать, не допустить стать на колени.

И при воспоминании слезы немного подступают у меня к горлу, как под ступали тогда.

Ведь это же поэзия. Настоящая поэзия любви.

Надо сыграть, милостивые государи!

Надо суметь дать поэзию любви.

А он умел.

Как умел дать и поэзию волокитства.

Коронной ролью короля опереточных теноров был Рауль Синяя Борода.

Я вижу его.

Весь - красивая наглость.

То, что чаровало Эльвиру в Дон Жуане.

Красивое бледное лицо, голубоватая борода, черный колет, черное трико.

Он в трауре: отравил жену.

Носит креповую повязку... на ноге.

И на печальном лице горят веселые глаза.

Супруге незабвенной...

Какой печалью веет это.

Роскошный мавзолей...

Да, его печали нет границ!

Какой твердостью, клятвой звучат его слова:

Я построю непременно!..

И вдруг все лицо ожило:

К черту грусть об ней!

Но он спохватился, и снова маска печали на лице:

Молю ж вас, чтоб участье Мне каждый оказал!

Никогда лицемерие не было передано с таким юмором, с такой элегантностью и с такой увлекательностью.

Давыдов страшно возмущался каким-то знаменитым французским исполнителем Синей Бороды, которого он видел в Париже:

- Вообрази! Танцует, когда поет этот вальс. Танцует! А? Шут! Нет благородства!

Он облагородил свой образ Синей Бороды. Почти до Дон Жуана. Увлекся им. С ним слился.

Эпиграфом над всей его жизнью можно было бы поставить из той же "Синей Бороды":

Чтоб жить послаще,
Как можно чаше
От жен своих вдовей!

- Однако у вас в памяти много опереточных цитат! - скажет хмурый читатель нашего хмурого времени.

Да, есть.

Я помню их, как помнят песни своего детства.

Заканчиваю цитату.

Наш век короток, - Менять красоток Цель жизни всей моей!

Сколько женщин, - о, добродетельных! - теперь предавшихся молитве, нянчащих милых внучат, - сколько женщин украдкой смахнули слезу, набежавшую при известии о смерти легкомысленного друга их молодости?

Mille е tre.

Балерины, и цыганки, и прекрасные московские купчихи, и французские актрисы...

Список был бы слишком длинен.

- Вы поете порок? Я пою легкомыслие.

Все прекрасно, что приносит только радость.

Одно время старая, грешная Москва со снисходительной улыбкой рассказывала о беспутном "Саше":

- Вы знаете? Давыдов каждый день ходит на Тверской бульвар посмотреть на своих деток. Трогательная картина! Три кормилицы одновременно выносят гулять трех его дочерей. Одна законная, две незаконных!

Бог благословил Давыдова почему-то дочерьми.

У него родились только дочери.

У него была масса дочерей.

И все носили различные фамилии!

И всех он помнил и любил.

И говорил о них со слезами нежности.

И они его "признавали".

И относились к нему, как к большому ребенку.

И хорошо делали.

Этот баловень жизни был ребенком.

Как ребенок, он быстро и охотно плакал.

При воспоминании о "дочках":

- Что-то они все теперь делают? Оттого, что у него нет денег.

- Что, Саша, если бы тебе вернуть все деньги, которые ты выпил на шампанском?!

- Что на шампанском! Если бы вернуть, что я при шампанском на жареном миндале проел, - у меня был бы каменный домина! - ответил Давыдов.

И заплакал.

Как ребенок, он был со всеми на "ты". С первого же слова.

И, как ребенок, не понимал, что "дяди" могут быть очень важные. В Петербурге, у Кюба, он подошел к одному "приятелю", назначенному министром:

- Ты что ж это, такой-сякой, - я иду, а ты даже "Саша" не крикнешь?

Министр посмотрел на "опереточного лицедея", как принц Гарри, сделавшись королем, смотрит на Фальстафа, и перестал посещать ресторан.

- Чего это он? - искренне удивлялся Давыдов.

Когда ему нужны были деньги, он просил просто и "бесстыдно". Как просят дети. У малознакомых людей. И деньги тратил на лакомства.

Как-то, после удачного концерта, все деньги проел на землянике. Дело было в марте.

Он просидел у Дюссо, - у знаменитого в Москве Дюссо, - целый день в кабинете, пил шампанское и ел только землянику. Наконец распорядитель с отчаянием объявил:

- Вы, Александр Давыдович, всю землянику в Москве изволили скушать. Везде посылали. Больше нигде ни одной ягодки нет.

Давыдов уплатил по счету и сказал:

- Да и денег тоже!

Или тратил деньги на игрушки.

С трудом достав несколько сот рублей, вдруг накупил каких-то абажурчиков для свечей, закладочек для книг.

- Дочкам подарки.

- Да ты с ума сошел! На что им эти игрушки? Дочки-то твои почти замужем!

- Все-таки об отце память!

Нельзя представить себе, на какой детский вздор он тратил деньги, о которых имел самое смутное представление.

Однажды в саду "Эрмитаж" он передал знаменитому фактотуму Лентовского, Рулевскому, пачку, завернутую в газету:

- Отнеси ко мне домой! И вдогонку крикнул:

- Да смотри не потеряй! Ты известный растеряха! Здесь сорок тысяч! Все рассмеялись.

Задетый за живое, Давыдов вернул Рулевского, развернул пачку и показал деньги.

Это он выиграл в карты.

Он по-детски радовался шутке.

В каком-то драматическом журнале было напечатано:

Какая разница между Давыдовым и Хохловым?

Тогдашним знаменитым баритоном Большого театра.

Ответ: от Хохлова требуют "не плачь", от Давыдова - "плачь".

- "Не плачь, дитя" - из "Демона" и романс "Плачь", - которые непременно требовала публика у этих артистов.

И Давыдов недели, месяцы со счастливым лицом показывал всем истрепавшийся, затасканный номер журнала:

- А? Читал? Ловко?

Пока, к удовольствию приятелей, не забыл о своей игрушке.

В его восторгах было всегда что-то детское.

В Москву приехал знаменитый итальянский трагик Эммануэль. Великим постом, когда театр "Парадиз" был переполнен артистами по контрамаркам.

Эммануэль вообще нравился нашим артистам своею "русской простотой игры".

А в "Отелло" понравился особенно.

Как же было не вспыхнуть Давыдову?

- Братцы! Надо поднести венок! А? От русских актеров, - предложил он тут же на представлении.

- Можно. На следующем спектакле. Но Давыдову не терпелось.

Вот! Сейчас же! Сию минуту!

Тут же сделали складчину, собрали на венок, послали в цветочный магазин: сделать немедленно!

Но как же быть с "печатной лентой"? Давыдов метался.

- А как же печатная лента? Что же за венок без печатной ленты? Лавровый лист выкидывается, а лента остается навсегда!

- Кто же тебе сейчас ленту напечатает? И вдруг его осенила мысль:

- Сторож! Получи пять рублей. Бери лихача. Поезжай в гостиницу. У меня на стене лента висит!

Эммануэлю поднести венок... с надписью: "Незаменимому исполнителю цыганских песен".

- Ты с ума сошел!!!

Но Давыдов был спокоен:

- Ничего! Он не поймет! А ему все-таки лестно.

- А переведут?

- И превосходно! Пускай итальянская бестия чувствует, что такое русский артист! Он, брат, итальянец, за шелковую ленту удавится! Дрянь, сквалыга! Только наши деньги берут! А русский артист - на! От себя ленту отнял!

И кто такой, собственно, был Эммануэль, - гений или "бестия", доставить итальянцу удовольствие или уколоть его хотел Давыдов, - разобрать было решительно невозможно.

Как ребенок, он быстро привязывался к людям.

Напечатав в покойной "России" какое-то объявление, он искренне счел себя с этих пор членом редакции.

Встречаясь с сотрудниками, говорил:

- Ну, что у нас в редакции? Или вздыхал:

- Надо бы, братцы, нам собраться, обсудить наши редакционные дела. Как ребенок, быстро ссорился.

Сидя за бутылкой шампанского, ругательски ругал Лентовского:

- Что это за человек? Только шампанское пьет! Но назавтра мирился:

- Лентовский?! Да он скорее без куска хлеба сидеть будет, а уж актеру заплатит!

И плакал от умиления.

Иногда он рассуждал о политике.

И с глубоким вздохом говорил:

- Революция необходима! Надо собраться всем и подать прошение на высочайшее имя, чтобы всех градоначальников переменили.

Он был детски простодушен и по-детски же хитер. Когда он приехал в Москву, у него была масса кавказских безделушек: запонки, булавки, спичечницы с "чернетью". Из любезности эти вещи хвалили:

- Премиленькая вещь!

Саша сию же минуту снимал с себя:

- Бери.

- Что ты? Что ты?

- Нельзя. Кавказский обычай. Называется: "пеш-кеш". Бери - обидишь. Раз понравилось, - бери. Куначество.

Но затем и он начал хвалить у "кунаков" золотые портсигары, брильянтовые булавки.

И ужасно обижался, что ему никто не дарил "на пеш-кеш":

- Мы не кавказцы!

- Хороши кунаки!

На него никто долго не сердился, как нельзя долго сердиться на детей.

Хорошее и дурное было перемешано в нем в детском беспорядке.

В нем все старело, кроме сердца.

Он оставался ребенком.

Но старость шла.

Я помню спектакль в "Эрмитаже" Лентовского.

Было весело, людно, шикарно.

Шли "Цыганские песни",

Антип, Стеша повторяли без конца.

Давыдов пел "Плачь" и "Ноченьку".

И вот он подошел к рампе.

Лицо стало строгим, торжественным.

Пара гнедых, запряженных с зарею...

Первое исполнение нового романса.

И со второго, с третьего стиха театр перестал дышать.

Где же теперь, в какой новой богине
Ищут они идеалов своих?

Артистка Е. Гильдебрандт покачнулась. Ее увели со сцены.

Раисова - Стеша - наклонилась к столу и заплакала.

Красивые хористки утирали слезы.

В зале раздались всхлипывания.

Разрастались рыдания.

Кого-то вынесли без чувств.

Кто-то с громким плачем выбежал из ложи.

Я взглянул налево от меня.

В ложе сидела оперная артистка Тильда, из гастролировавшей тогда в "Эрмитаже" французской оперы Гинцбурга.

По щекам у нее текли крупные слезы.

Она не понимала слов.

Но понимала слезы, которыми пел артист.

Бывший в театре гостивший в Москве французский писатель Арман Сильвестр, легкий, приятный писатель, толстый, жизнерадостный буржуа, в антракте разводил руками:

- Удивительная страна! Непонятная страна! У них плачут в оперетке.

Вы, только вы и верны ей поныне,
Пара гнедых... пара гнедых...

Давыдов закончил сам с лицом, залитым слезами.

Под какое-то общее рыдание.

Такой спектакль я видел еще только раз в жизни.

Первое представление "Татьяны Репиной".

Но только играла Ермолова!

Перед "веселящейся Москвой" рука опереточного певца начертала:

Мани, текел, фарес.

И этот маленький мирок эфемерных, веселых мотыльков, как росою, обрызганных брильянтами, испугался и заплакал.

Это было похоже на сцену из "Лукреции Борджиа".

"Un segreto del'esser'fellce", - подняв бокал, беззаботно поет Дженарро.

И вдруг раздается похоронный звон.

Оргия похолодела, замерла.

Это была панихида.

Похороны таланта были, - стыдно сказать, - в ресторане.

Стыдно сказать?

Но мертвые, - да еще мертвые дети, - сраму не имут.

Ресторан Кюба, в Петербурге, стал устраивать какие-то особенно шикарные ужины.

С певцами.

И на эстраду, перед ужинавшими, за несколько десятков рублей вышел Давыдов, сам еще недавно кутивший здесь.

Ему пришла в голову детская затея.

Спеть перед этой веселой толпой "Нищую" Беранже.

Бывало, бедный не боится
Прийти за милостыней к ней,
Она ж просить у вас стыдится...
Подайте, Христа ради, ей!

И при словах "Христа ради" несчастный Давыдов махнул рукой, расплакался и ушел с эстрады.

Через день он сидел у того же самого Кюба, оживленный, и объяснял, что с ним случилось:

- Я, брат, привык петь, чтобы муху было слышно, как пролетит! В храме! А тут вилками, ножами стучат! Всякий артист сбежит.

Он мог расплакаться над романсом, но легкомысленно пройти мимо трагедии своей жизни.

Было бы соблазнительно написать контраст:

Блестящее начало и ужасный конец.

Но это была бы неправда.

Я видел "казнь артистов".

При мне в Москве был освистан старик Нодэн в опере, ему посвящен ной, в "Африканке".

Старик умирал от голода и должен был петь, когда ему трудно было даже говорить.

Ничего подобного Давыдову, слава богу, не довелось пережить.

Судьба хранила своего баловня.

И его биография - редкая биография:

Счастливца на земле.

Семья Давыдова была обеспечена.

Когда через его руки проходили большие деньги, один из его родственников отнял у "беспутного Саши" несколько десятков тысяч и открыл магазин, который вполне обеспечил жизнь семьи и воспитание законных детей... Незаконным он передал вместе с кровью чудный талант - пение.

Все устроилось в жизни отлично.

У "беспутного Саши" был и свой угол, и кусок хлеба.

Теплый угол и кусок хлеба с маслом.

Хороший кабинет в отличной квартире, где он мог передохнуть от бурной жизни, с вкусным обедом с бутылкой кахетинского, которое он пил после ресторанного шампанского с неизменным умилением:

- А? Говорят, бургонское? А разве с кахетинским сравнить можно? Своего не умеем ценить!

И иногда от умиления плакал.

Все необходимое было.

А на "легкомыслие" он должен был промышлять.

И промышлял.

Жил, как птица небесная.

То вдруг занимался делами.

- Я, брат, теперь коммерцией занимаюсь. Распространяю шампанское "Кристалл".

Но, кажется, больше выпил этого шампанского, чем распространил.

То вспоминал старое и ехал в провинцию давать концерты.

То просто занимал.

То кутил с приятелями.

Жил весело, как могут жить только беззаботные люди, и это истинно мудрое дитя!

Его, отлично одетого, веселого, можно было встретить везде, где веселятся.

Только там, где веселятся.

За несколько дней до смерти его видели в скетинг-ринге.

Он был беззаботен и весел, как Дон Жуан на последнем ужине.

А каменный Командор уже подходил.

И стучали его тяжелые шаги.

Счастье не слышит, когда они раздаются, - черт знает, где ждет иногда Командор!

Он остановился на январском морозе, на петербургском ветру, у дверей залитого огнями скетинг-ринга.

И когда Саша Давыдов выехал, шутя, остря, смеясь, в распахнутой шубе, с шапкой, надвинутой на ухо, а-ля Мазини, с видом, говорящим: "Еще поживем!" - Командор дохнул на него своим холодным дыханием.

Крупозное воспаление легких.

И вот:

Тихо туманное утро столицы,
По улице медленно дроги ползут.

Спи спокойным, детским сном, милый Саша!

Спасибо тебе за твои прелестные песни.

Да будет тебе земля легка, как легка была жизнь!


Впервые опубликовано: Русское слово. 1911. 30 января.

Дорошевич Влас Михайлович (1865-1922) русский журналист, публицист, театральный критик, один из известных фельетонистов конца XIX - начала XX века.


На главную

Произведения В.М. Дорошевича

Храмы Северо-запада России