| ||
(Из миланских воспоминаний) Представление «Мефистофеля» начиналось в половине девятого. В половине восьмого Арриго Бойто разделся и лег в постель. — Никого не пускать, кроме посланных из театра. Он поставил на ночной столик раствор брома. И приготовился к «вечеру пыток». Словно приготовился к операции. Пятнадцать лет тому назад «Мефистофель» в первый раз был поставлен в «Скала». Арриго Бойто, один из талантливейших поэтов и композиторов Италии, долго, с любовью работал над «Мефистофелем». Ему хотелось воссоздать в опере гетевского «Фауста» вместо рассиропленного, засахаренного, кисло-сладкого «Фауста» Гуно. Настоящего гетевского «Фауста». Настоящего гетевского Мефистофеля. Он переводил и укладывал в музыку гетевские слова. Он ничего не решался прибавить от себя. У Гете Мефистофель появляется из пуделя. Это невозможно на сцене. Как сделать? Бойто бьется, роется в средневековых немецких легендах «о докторе Фаусте, продавшем свою душу черту». Находит! В одной легенде черт появляется из монаха. 15 лет тому назад «Мефистофель» был поставлен в «Скала». Мефистофеля исполнял лучший бас того времени. 15 лет тому назад публика освистала «Мефистофеля». Раненный в сердце поэт-музыкант с тех пор в ссоре с миланской публикой. Он ходит в театр на репетиции. На спектакль — никогда. Мстительный итальянец не может забыть. «Забвенья не дал Бог, да он и не взял бы забвенья». Он не желает видеть: — Этой публики! Затем «Мефистофель» шел в других театрах Италии. С огромным успехом. «Мефистофель» обошел весь мир, поставлен был на всех оперных сценах. Отовсюду телеграммы об успехе. Но в Милане его не возобновляли. И вот сегодня «Мефистофель» апеллирует к публике Милана. Сегодня пересмотр «дела об Арриго Бойто, написавшем оперу «Мефистофель». Пересмотр несправедливого приговора. Судебной ошибки. В качестве защитника приглашен какой-то Шаляпин, откуда-то из Москвы. Зачем? Почему? Говорят, он создал Мефистофеля в опере Гуно. А! Так ведь то Гуно! Нет на оперной сцене артиста, который создал бы гетевского Мефистофеля, настоящего гетевского Мефистофеля. Нет! На репетиции Бойто, слушая свою оперу, сказал, ни к кому не обращаясь: — Мне кажется, в этой опере есть места, которые не заслуживают свиста! Он слушал, он строго судил себя. Он вынес убеждение, что это неплохая опера. Но спектакль приближается. Бойто не в силах пойти даже за кулисы. Он разделся, лег в постель, поставил около себя раствор брома. — Никого не пускать, кроме посланного из театра! И приготовился к операции. * * * Так наступил вечер этого боя. Настоящего боя, потому что перед этим в Милане шла мобилизация. * * * Редакция и театральное агентство при газете «Театр» полны народом. Можно подумать, что это какая-нибудь политическая сходка. Заговор. Лица возбуждены. Жесты полны негодования. Не говорят, а кричат. Всех покрывает великолепный, «как труба», бас г-на Сабаллико: — Что же, разве нет в Италии певцов, которые пели «Мефистофеля»? И пели с огромным успехом? С триумфом? Г-н Сабаллико ударяет себя в грудь. Восемь здоровенных басов одобрительно крякают. — Я пел «Мефистофеля» в Ковенгартенском театре, в Лондоне! Первый оперный театр в мире! — Я объездил с «Мефистофелем» всю Америку! Меня в Америку выписывали! — Позвольте! Да я пел у них же в России! Все басы, тенора, баритоны хором решили: «Это гадость! Это гнусность!» — Кто же будет приглашать нас в Россию, если в Италию выписывают русских певцов? — выводил на высоких нотах какой-то тенорок. — Выписывать на гастроли белого медведя! — ревели баритоны. — Надо проучить! — рявкали басы. У меня екнуло сердце. — Все эти господа идут на «Мефистофеля»? — осведомился я у одного из знакомых певцов. — Разумеется, все пойдем! Редактор жал мне, коллеге, руку. По улыбочке, по бегающему взгляду я видел, что старая хитрая бестия готовит какую-то гадость. — Заранее казнить решили? — улыбаясь, спросил я. Редактор заерзал: — Согласитесь, что это большая дерзость ехать петь в страну певцов! Ведь не стал бы ни один пианист играть перед вашим Рубинштейном! А Италия — это Рубинштейн! Директор театрального бюро сказал мне: — Для г-на Скиаляпино*, конечно, есть спасенье. Клака. Купить как можно больше клаки, — будут бороться со свистками. ______________________ * Так итальянцы читали фамилию «Шаляпин». ______________________ Мы вышли вместе со знакомым певцом. — Послушайте, я баритон! — сказал он мне. — Я Мефистофеля не пою. Мне ваш этот Скиаляпино не конкурент. Но однако! Если бы к вам, в вашу Россию, стали ввозить пшеницу, что бы вы сказали? Секретарь театра «Скала» сидел подавленный и убитый: — Что будет? Что будет? Выписать русского певца в «Скала»! Это авантюра, которой нам публика не простит! Супруге Ф.И. Шаляпина в его отсутствие подали карточку: «Синьор такой-то, директор клаки театра «Скала». Вошел «джентльмен в желтых перчатках», как их здесь зовут. Развалился в кресле. — Мужа нет? Жаль. Ну, да я поговорю с вами. Вы еще лучше поймете. Вы сами итальянская артистка. Вы знаете, что такое здесь клака? — Да. Слыхала. Знаю. — Хочет ваш муж иметь успех? — Кто ж из артистов... — Тенор, поющий Фауста, платит нам столько-то. Сопрано, за Маргариту, — столько-то. Другое сопрано, за Елену, — столько-то! Теперь ваш муж! Он поет заглавную партию. Это стоит дороже. — Я передам... — Пожалуйста! В этом спектакле для него все. Или слава, или ему к себе в Россию стыдно будет вернуться! Против него все. Будет шиканье, свистки. Мы одни можем его спасти, чтобы можно было дать в Россию телеграмму: «Successo colossale, triumpto completto, tutti arii bissati». Заплатит... Но предупреждаю: как следует заплатит — успех... Нет... Он улыбнулся: — Не сердитесь... Ха-ха! Что это будет! Что это будет! Нам платят уже его противники. Но я человек порядочный и решил раньше зайти сюда. Может быть, мы здесь сойдемся. Зачем же в таком случае резать карьеру молодого артиста? И Спарафучилле откланялся: — Итак, до завтра. Завтра ответ. Мой поклон и привет вашему знаменитому мужу. И пожелание успеха. От души желаю ему иметь успех! На следующий день в одной из больших политических газет Милана появилось письмо Ф. И. Шаляпина. «Ко мне в дом явился какой-то шеф клаки, — писал Шаляпин, — и предлагал купить аплодисменты. Я аплодисментов никогда не покупал, да это и не в наших нравах. Я привез публике свое художественное создание и хочу ее, только ее свободного приговора: хорошо это или дурно. Мне говорят, что клака — это обычай страны. Этому обычаю я подчиняться не желаю. На мой взгляд, это какой-то разбой». * * * В галерее Виктора-Эммануила, на этом рынке певцов, русские артисты сидели отдельно за столиками в кафе Биффи. — Шаляпин кончен! — Сам себя зарезал! — Как так? Соваться, не зная обычаев страны. — Как ему жена не сказала?! Ведь она сама итальянка! — Да что ж он такого сделал, — спросил я, — обругал клакеров? — Короля клакеров!!! — Самого короля клакеров! — Мазини, Таманьо подчинялись, платили! А он? — Что они с ним сделают! Нет, что они с ним сделали! — Скажите, — обратился ко мне один из русских артистов, — вы знакомы с Шаляпиным? — Знаком. — Скажите ему... от всех от нас скажите... Мы не хотим такого позора, ужаса, провала... Пусть немедленно помирится с клакой. Ну, придется заплатить дороже. Только и всего. За деньги эти господа готовы на все. Ну, извинится, что ли... Обычай страны. Закон! Надо повиноваться законам! И он солидно добавил: — Dura lex, sed lex! — С таким советом мне стыдно было бы прийти к Шаляпину! — В таком случае пусть уезжает. Можно внезапно заболеть. По крайней мере, хоть без позора! Певцы-итальянцы хохотали, болтали с веселыми, злорадными, насмешливыми лицами. Вся галерея была полна Мефистофелями. — Ввалился северный медведь и ломает чужие нравы! — Ну, теперь они ему покажут! — Теперь можно быть спокойными! Один из приятелей-итальянцев подошел ко мне: — Долго остаетесь в Милане? — Уезжаю сейчас же после первого представления «Мефистофеля». — Ах, вместе с Скиаляпино! И он любезно пожал мне руку. «Король клаки» ходил улыбаясь, — демонстративно ходил, демонстративно улыбаясь, — на виду у всех по галерее и в ответ на поклоны многозначительно кивал головой. К нему подбегали, за несколько шагов снимая шапку, подобострастно здоровались, выражали соболезнование. Словно настоящему королю, на власть которого какой-то сумасшедший осмелился посягнуть. Один певец громко при всех сказал ему: — Ну, помните! Если вы эту штуку спустите, — мы будем знать, что вы такое. Вы — ничто, и мы вам перестанем платить. Зачем в таком случае? Поняли? Шеф клаки только многозначительно улыбался. Все его лицо, глаза, улыбка, поза — все говорило: — Увидите! Никогда еще ему не воздавалось таких почестей, никогда он не видел еще такого подобострастия. На нем покоились надежды всех. * * * — Слушайте, — сказал мне один из итальянских певцов, интеллигентный человек, — ваш Скиаляпино сказал то, что думали все мы. Но чего никто не решался сказать. Он молодчина, но ему свернут голову. Мы все... Он указал на собравшихся у него певцов, интеллигентных людей, — редкое исключение среди итальянских оперных артистов. — Нам всем стыдно, — стыдно было читать его письмо. Мы не артисты, мы ремесленники. Мы покупаем себе аплодисменты, мы посылаем телеграммы о купленных рецензиях в театральные газеты и платим за их помещенье. И затем радуемся купленным отчетам о купленных аплодисментах. Это глупо. Мы дураки. Этим мы, артисты, художники, поставили себя в зависимость, в полную зависимость от шайки негодяев в желтых перчатках. Они наши повелители — мы их рабы. Они держат в руках наш успех, нашу карьеру, судьбу, всю нашу жизнь. Это унизительно, позорно, нестерпимо. Но зачем же кидать нам в лицо это оскорбление? Зачем одному выступать и кричать: «Я не таков. Видите, я не подчиняюсь. Не подчиняйтесь и вы!» Когда без этого нельзя! Поймите, нельзя! Это так, это заведено, это вошло в плоть и кровь. Этому и посильнее нас люди подчинялись. Подчинялись богатыри, колоссы искусства. Этому вашему Скиаляпино хорошо. Ему свернут здесь голову, освищут, не дадут петь, — он сел и уехал назад к себе. А нам оставаться здесь, жить здесь. Мы не можем поступать так. «Вы покупаете аплодисменты! Вы в рабстве у шайки негодяев!» — Да и что докажет ваш Скиаляпино? Лишний раз все могущество шайки джентльменов в желтых перчатках! Они покажут, что значит идти против них! Надолго отобьют охоту у всех! Вот вам и результат! Эти горячие возражения сыпались со всех сторон. — Но публика? Но общественное мнение? — возразил я! — Ха-ха-ха! Публика! — Ха-ха-ха! Общественное мнение! — Публика возмущена! — Публика?! Возмущена?! — Он оскорбил наших итальянских артистов, сказав, что они покупают аплодисменты! — Общественное мнение говорит: не хочешь подчиняться существующим обычаям — не иди на сцену! Все подчиняются, что ж ты за исключение такое? И подчиняются, и имеют успех, и отличные артисты! Всякая профессия имеет свои неудобства, с которыми надо мириться. И адвокат говорит: «И у меня есть в профессии свои неудобства. Но подчиняюсь же я, не ору во все горло!» И доктор, и инженер, и все. — Но неужели же никто, господа, никто не сочувствует? — Сочувствовать! В душе-то все сочувствуют. Но такие вещи, какие сказал, сделал ваш Скиаляпино, — не говорятся, не делаются. — Он поплатится! И они все жалели Шаляпина: — Этому смельчаку свернут голову! * * * Мне страшно, прямо страшно было, когда я входил в театр. Сейчас... Кругом я видел знакомые лица артистов. Шеф клаки, безукоризненно одетый, с сияющим видом именинника, перелетал от одной группы каких-то подозрительных субъектов к другой и шушукался. Словно полководец отдавал последние распоряжения перед боем. Вот сейчас я увижу проявление «национализма» и «патриотарства», которые так часто и горячо проповедуются у нас. Но почувствую это торжество на своей шкуре. На русском. Русского артиста освищут, ошикают за то только, что он русский. И я всей болью души почувствую, что за фальшивая монета патриотизма это «патриотарство». Что за несправедливость, что за возмущающая душу подделка национального чувства этот «национализм». Я входил в итальянское собрание, которое сейчас казнит иностранного артиста только за то, что он русский. Какая нелепая стена ставится между артистом, талантом, гением и публикой! Как испорчено, испакощено даже одно из лучших наслаждений жизни — наслаждение чистым искусством! Как ужасно чувствовать себя чужим среди людей, не желающих видеть в человеке просто человека! Все кругом казались мне нелепыми, дикими, опьяненными, пьяными. Как они не могут понять такой простой истины? Шаляпин — человек, артист. Суди его как просто человека, артиста. Как можно собраться казнить его за то, что: — Он — русский! Только за это. Я в первый раз в жизни чувствовал себя «иностранцем», чужим. Все был русский и вдруг сделался иностранец. В театр было приятно идти так же, как на казнь. Я знаю, как «казнят» в итальянских театрах. Свист — нельзя услышать ни одной ноты. На сцену летит что попадет под руку. Кошачье мяуканье, собачий вой. Крики: — Долой! — Вон его! — Собака! * * * Повторять об успехе значило бы повторять то, что известно всем. Дирижер г-н Тосканини наклонил палочку в сторону Шаляпина. Шаляпин не вступает. Дирижер снова указывает вступление. Шаляпин не вступает. Все в недоумении. Все ждут. Все «приготовились». Дирижер в третий раз показывает вступление. И по чудному театру «Скала», — с его единственным, божественным резонансом, — расплывается мягкая, бархатная могучая нота красавца-баса. — Ave Signor! — А-а-а! — проносится изумленное по театру. Мефистофель кончил пролог. Тосканини идет дальше. Но громовые аккорды оркестра потонули в реве: — Скиаляпино! Шаляпина, оглушенного этим ураганом, не соображающего еще, что же это делается, что за рев, что за крики, выталкивают на сцену. — Идите! Идите! Кланяйтесь! Режиссер в недоумении разводит руками: — Прервали симфонию! Этого никогда еще не было в «Скала». Театр ревет. Машут платками, афишами. Кричат: — Скиаляпино! Браво, Скиаляпино! Где же клака? Когда Шаляпин в прологе развернул мантию и остался с голыми плечами и руками, один из итальянцев-Мефистофелей громко заметил в партере: — Пускай русский идет в баню. Но на него так шикнули, что он моментально смолк. С итальянской публикой не шутят. — Что же «король клаки»? Что же его банда джентльменов в желтых перчатках? — спросил я у одного из знакомых артистов. Он ответил радостно: — Что ж они? Себе враги, что ли? Публика разорвет, если после такого пения, такой игры кто-нибудь свистнет! Это говорила публика, сама публика, и ложь, и клевета, и злоба не смели поднять своего голоса, когда говорила правда, когда говорил художественный вкус народа-музыканта. Все посторонние соображения были откинуты в сторону. Все побеждено, все сломано. В театре гремела свои радостные, свои торжествующие аккорды правда. * * * Пытки начались. Прошло полчаса с начала спектакля. Арриго Бойто, как на операционном столе, лежал у себя на кровати. Звонок. — Из театра. — Что? — Колоссальный успех пролога. Каждые полчаса посланный: — Fischio повторяют! — Скиаляпино овация! — Сцена в саду — огромный успех! — Ессо il mundo — гром аплодисментов! Перед последним актом влетел один из директоров театра: — Фрак для маэстро! Белый галстук! Маэстро, вставайте! Публика вас требует! Ваш «Мефистофель» имеет безумный успех! Он кинулся целовать бледного, взволнованного, поднявшегося и севшего на постели Бойто. — Все забыто, маэстро! Все искуплено! Вы признаны! Публика созналась в ошибке. Все забыто! Забыто, не так ли? Идите к вашей публике. Она ваша. Она вас ждет! — А Мефистофель? — спрашивает Бойто. — Это не такой, каких видели до сих пор? Увидали, наконец, такого Мефистофеля, какой мне был нужен? Это гетевский Мефистофель? — Это гетевский. Такого Мефистофеля увидели в первый раз. Это кричат все. — В таком случае я завтра пойду посмотреть в закрытую ложу. И Бойто повернулся к стене: — А теперь, дружище, оставьте меня в покое. Я буду спать. Я отомщен. Опубликовано: Дорошевич В.М. Собрание сочинений. Том IV. Литераторы и общественные деятели. М.: Товарищество И.Д. Сытина. 1905. С. 203.
Дорошевич Влас Михайлович (1865 — 1922) — русский журналист, публицист, театральный критик, один из известных фельетонистов конца XIX — начала XX века. | ||
|