| ||
СОДЕРЖАНИЕТворение и воссоздаваниеВ чем свобода?Два исторических типа мировоззренийОб ограниченности западного "просвещения"О мировой целесообразностиМетафизики и агностики* * * (Философия Канта есть верный вывод...)Страшный Суд философииИго КантаВариант статьи "Иго Канта"О двух "Критиках": городской, мещанской и сельской, крестьянскойАксиомы Канта, как основы его критики* * * (Разум, который признает за истину...)Кантизм, как сущность германизмаЗнание и дело. - О двух разумах и двух сословиях или, вернее, о выделившемся из народа сословииО пределах из "вне" и из "внутри"Что такое постулат практического разума?Призрачная автономияТри разума и единый разумКритицизм, как игра или развлечение"Назад к Канту!"Кант и евангельское дитя или сын человеческийПочему практический разум не исполнил на деле то, что теоретический разум признал неисполнимым в мысли?О категориях КантаК вопросу о двух разумахДобавочные мысли к предшествующей статьеО соединении двух разумовЕще к вопросу о двух разумахИдея всемирно-мещанской историиИдея всемирно-мещанской истории (2-я статья)Наследие КантаВ чем заключается всеобщий категорический императив?Ложный демократизм КантаПо поводу взгляда Канта на автономию волиПисьмо к Н.П. ПетерсонуМоральная казуистика КантаПанлогизм или иллогизм?Реформа гегелевой "Логики"Философ-чиновникСупраморализм и гегелианизмПоследний философ-"мыслитель"По поводу ШопенгауераПо поводу книги В. Кожевникова "Философия чувства и веры"О ГаманеГаман и "Просвещение" XVIII векаО Якоби"Я" и "Не-Я" с точки зрения философской и человеческойО нео-кантианцахФилософ Черного Царства (Новой Германии)К статье "Философ Черного Царства"Черный Пророк и Черный ЦарьКак возник "Заратуштра"?Позитивистический момент в развитии НицшеПоследний философКонец философииБесчисленные невольные возвраты или единый, сознательный и добровольный возврат?Произвол - творец учения о невольных возвратахШляхтич-философЛакейский аристократизмСверхчеловечество, как порок и как добродетельБессмертие, как привилегия сверхчеловеков (По поводу статьи В.С. Соловьева о Лермонтове)Нравственность - не барство и не рабство, а родствоСверхчеловек - недоросльО нравственности и мистицизме у Ницше"По ту сторону добра и зла"Недосказанное в этике "сверхчеловека"Христианство против ницшеанстваПо ту сторону сострадания, или Смех сверхчеловекаВластолюбие или отцелюбие?Мыслитель-"ученый", "слишком ученый", то есть ученый-филистерО "чрезмерности" и недостаточности истории"Чрезмерность" или недостаточность истории?Мысли об эстетике НицшеФилософия одурманиванияТрагическое и вакхическое у Шопенгауэра и НицшеОб объединении искусств (По поводу мыслей Вагнера и Ницше о задаче искусства)Жизнь как опьянение или как отрезвлениеМировая трагедия* * * (Сверхчеловечество Ницше...)Что значит "стать самим собою"?Блудный сын философии (Ницше)Рождение или воссоздание?"Amor fati" или "Odium fati"?О двух нравственностях: тео-антропической и зоо-антропической (По поводу книги В.С. Соловьева "Оправдание добра")Агатодицея (Оправдание добра). Соловьева и Теодицея (Оправдание Бога) ЛейбницаО философии В. СоловьеваКант и РичльО РичлеМысли о Ричле"Школа ричлианского богословия"Практическая философия Лотце, или наука о ценности бытия (К вопросу о ричлианстве)Родоначальник славянофиловО славянофилах-фарисеях и западниках-саддукеяхНеопределенность мыслей славянофилов об единенииО некоторых мыслях КиреевскогоСын, Человек и их синтез - Сын ЧеловеческийНи эгоизм, ни альтруизм, а родствоЖить не для себя, ни для других - отрицание и альтруизма, и эгоизмаНепорочность физическая и нравственная - непременное условие бессмертияО смертностиО великом будущем семьи и ничтожном будущем нынешнего "общественного" делаКонец сиротства: безграничное родствоК университетской или новофарисейской нравственностиЧто такое "интеллигенты", т.е. ходящие новым или нынешним путем?Мефистофель, как выразитель "светской культуры"Бульварная апология смертиОдно из противоречий "сынов века сего"Живое и мертвенное восприятие историиОтношение торгово-промышленной "цивилизации" к памятникам прошлогоО начале и конце историиГде начало истории?Что такое русско-всемирная и всемирно-русская история?Русская история - международная историяК спору о трех РимахДве противоположностиЗначение поклонения трех царейКланяться или не кланяться?Об идеографическом письмеИскусство, его смысл и значениеНаука и искусствоКак началось искусство, чем оно стало и чем должно оно быть?Искусство подобий (мнимого художественного восстановления) и искусство действительности (действительное воскрешение)Коперниканское искусствоКак может быть разрешено противоречие между наукою и искусством?ТВОРЕНИЕ И ВОССОЗДАВАНИЕ"Мы познаем только то, что сами же творим".
Творить мы не можем, а воссоздавать сотворенное не нами, но разрушенное нами или разрушившееся по нашему неведению или по нашей вине - мы должны, иначе мы не будем подобием Творца, и все созданное должно погибнуть, разрушиться. Но воссоздавать мы можем лишь в совокупности (в совокупности всех живущих и всех сил и способностей, им присущих). Иначе - для чего же даны разум, чувство и воля? Разум без воли будет безжалостным созерцанием разрушения; чувство без разума (без знания) будет бесплодною жалостью к разрушающемуся и погибшему; воля без чувства будет злая воля, а без разума она будет волею слепою и безсильною. Все должны быть познающими и все должно быть предметом знания, но так, чтобы знание не отделялось от дела, ибо без последнего не может быть и первого. Тогда совокупность (целостность) познающих разумных существ, относясь к полноте познаваемого, неразумного, будет воссоздавать его, управлять им. Таким образом мир или природа придет к самосознанию и самоуправлению через объединившиеся в общей цели и в общем деле существа, ныне в розни и в бездействии находящиеся.
Свобода без власти над природою то же самое, что освобождение крестьян без земли. Название "философского века", данное XVIII веку, в общем - верно, ибо философия есть принадлежность несовершеннолетия, занятие мнимое, без реального дела. Философия есть мысль горожан, веривших в свободу, но не заметивших господства и гнета природы над собою. Крестьяне, более разумные, чем горожане, не понимают свободы без земли, да и имея землю не считают себя свободными, а называют хлеб "даром Божиим". Горожане же не понимают, что без власти над слепою силою природы нельзя называть себя просвещенными и уже совсем нелепо звать себя свободными. Раб слепой силы величает себя свободным! Лиссабонское землетрясение ничему не научило тупой , XVIII век, хотя землетрясение есть бич именно на города, или, по крайней мере, гораздо более на города, чем на селения. Голод также не считается городами за бедствие; а нынешний год, год "великих трусов" (1902-й) в Старом и Новом Свете, показал, что со времен XVIII века и мы, похваляющиеся своим прогрессом, так же еще ничему в данном отношении не научились. Проповедывать рабам слепой силы свободу от разумных существ, обрекать людей на терпимость и рознь, на обоготворение пороков и нелепостей, - вот в чем заключается совершеннолетие для нашего времени!.. Ужели в этом - цель жизни?.. Конечная цель жизни существ разумных в том, чтобы сделаться начальною причиною самих себя и этим уподобиться первоначальной причине, Божественной Первопричине. Мы переживаем критическое, роковое время: нам надо решать вопрос о свободе! Неужели мы поймем свободу в смысле ограничения власти, той власти, которая должна бы объединять всех в борьбе со слепою силою природы? Ужели не поймем, что свобода без власти над природою и без управления ею - то же, что освобождение крестьян без земли?..
Философия и религия Индии и Германии - пантеизм, то есть такое учение, в котором зло составляет необходимое условие бытия и жизни. Поэтому единственное средство уничтожения зла здесь есть уничтожение самой жизни, самого бытия. Так и решают, и к этому, в конечном выводе, и должны приходить как восточный буддизм, так и западный пантеизм. Наоборот, зендское и славянское миро- и жизневоззрения не делают из зла неизбежного условия бытия и жизни и борьбу с ним ставят целью исторического существования. Оттого исходною точкою здесь является не пантеизм, а конечною - не буддизм и не пессимизм. Между мировоззрениями семитическим и индо-германским зендо-славянское служит примирительным звеном. Зло заключается в слепоте и бессознательности, а благо - в обращении бессознательного в разумное, рождения - в воскрешение. Только при отсутствии сознания разделение уничтожает единство и превращает (разумные и нравственные) особи (личности) в существа только "естественные", то есть только в видоизменения, в модусы природы физической; и лишь при слепоте единство поглощает (индивидуальные) различия, уничтожает особи-личности. Всеобщее же воскрешение есть восстановление как различия, так и единства, уничтожение как ига, так и произвольного, беспорядочного смешения, не хотящего знать ни определений, ни различений. Собирание или условие всеобщего воскрешения есть содействие, а не противодействие объединению в общей и единой цели.
Познавание всеми в совокупности всей земли (или земной планеты) в ее целости, а затем и всей природы в ее полноте, то есть осознание природою самой себя через всех людей или всех разумных существ, есть путь для достижения миром этих существ подобия Божеству Триединому. Здесь (в этом процессе совершенствования) получается универсальный эмпиризм и такой же универсальный рационализм, на место единичных опытов Бэкона и Декартова мышления в одиночку, полагающего основу жизни в сознании ("сознаю, ergo существую"). От узаконения этого ограниченного эмпиризма и столь же узкого и искусственного рационализма родилось и возросло западно-европейское мнимое "просвещение", не признающее даже возможности истины всеобщей, ведущее принципиально к розни и к самой нетерпимой будто бы терпимости, ко лжи философской и религиозной, к войне гражданской или революции и к войне международной (к милитаризму, к индустриализму, создавшему "социальный вопрос"). И это-то отчаяние достигнуть истины и блага признали совершенствованием, прогрессом, вместо того, чтобы признать это за отживание, за вымирание, за регресс!..
Если нелепо утверждать наличность существования полной целесообразности в мире в его настоящем положении, то столь же нелепо и полное отрицание целесообразности, когда мы ее знаем в самих себе и не можем представить себе даже у животных действий без сознания определенных, ближайших целей. Если же мы признаём цели у людей не только ближайших к нам, но и далеко отстающих от нас по развитию, и притом признаём наличность целей не только личных, но и коллективно достигаемых, то мы уже не в праве утверждать, будто целесообразность не возрастала в мире и что она не будет и еще возрастать и расширяться. Мы даже обязаны поставить человечеству одну общую цель и утверждать необходимость, возможность и обязательность установления целесообразности не словом, а общим делом. Если развитие, эволюция предполагает лишь ближайшие цели, то это показывает, что эволюция есть низшая ступень развития и что, следовательно, должна быть высшая, которая и должна в корне исправить зло, естественно проистекающее от непризнавания цели единой и общей и от постановки только личных и ближайших целей. Ограничиться одними последними невозможно: благодаря довольствованию ими и происходит борьба, взаимное стеснение и вытеснение, поглощение предыдущего последующим. Вопроса о целесообразности не доказать и не решить отвлеченными приемами философии, ресурсами одного мышления. Философия, определяя себя лишь как знание, тем самым признает себя праздным любопытством, из которого ничего не выходит, ни даже знания. В самом изложении философии заключается ее обличение применительно к вопросу о целесообразности. Два ответа дает философия об устройстве мира: 1) плюрализм, утверждающий, что мир в основе есть множественность, которая дана прежде единства; проще сказать: мир есть беспорядок. И тогда о какой целесообразности можно толковать иначе, как в насмешку?.. Выход из этой мертвой петли плюрализма - один, и к нему ведет путь не пассивного отвлеченного умозрения, а реального дела: если мир есть беспорядок, в нем невозможно и достаточное знание, пока длится беспорядок; надо, следовательно, приводить мир в порядок, расширяя, соответственно этому, и знание, а со знанием - и упорядочивающую силу; приведение же в порядок есть уже не одно мышление, не одно знание, а уже и дело, неразлучное со знанием. Вносить в мир порядок и значит вносить в него целесообразность и тем доказывать ее возможность фактически. Или же 2) в основе мира лежит монизм, утверждающий, то есть предполагающий только, что мировое основное начало есть единство, данное прежде множественности. Если бы монизм не был только предположением, не было бы надобности и в двух объяснениях его, которые искони видим в философии. Существование разномнений здесь равносильно признанию недоказанности утверждения мирового единства, а с ним - и целесообразного порядка. Объяснений, как известно, два: теистическое и пантеистическое. Философский теизм предполагает существование вне-мирной интеллигенции; но, перенося разум (с его следствием целесообразностью) за пределы мира, он прямо отрицает свойственность того и другого самому миру по существу. Целесообразности в мире, как таковом, самой по себе, - нет; она требует внесения ее извне. Это и делает религия: еврейство, признавая внемирного Бога, или внемирный разум, обещает Мессию, то есть, пришествие Бога в мир, а христианство признает обещание осуществившимся, признает Христа, Слово-Логос (Высший Разум) пришедшим в мир для его спасения, то есть для упорядочения мира и для внесения в него высшей целесообразности. Это доказывает, что в религии есть смысл, тогда как в философии, понимаемой как теизм, его нет - нет потому, что пришествие Логоса-Сына Единородного не есть философское положение, это истина, открывающаяся не органом философии, чистым разумом: Христос открывается не в отвлеченном мышлении кенигсбергских и тюбингенских профессоров, а в сердцах галилейских рыбарей и жен-мироносиц. И признание вступления целесообразности в мир "путем галилейским" не только не правомочно с точки зрения чисто философского разума и "религии в пределах чистого разума", а даже прямо несостоятельно. Между тем только "галилейским путем" может быть избавлен религиозный теизм в вопросе о целесообразности мира от упрека в несогласимости столького явно безпорядочного и злого с мудростью и благостью предначертаний, исходящих от внемирного Высшего Разума: грех и его следствие - смерть дают объяснение наличности беспорядка, зла и скорби в мире сынов, нарушающих волю Отца; пришествие же Сына Человеческого для всеобщего спасения сынов человеческих, которые должны "стать как дети", чтобы спастись, вносить возможность миропорядка, целесообразности и спасения; а последованием или сопротивлением рода человеческого Спасителю, тем: пребудут люди блудными сынами или станут сынами человеческими, объясняется умаление или рост порядка, целесообразности и добра в мире. Для пути же кенигсбергского, бессильного доказать наличность всего этого в мире по существу его и неспособного признать ни Сына Человеческого, ни сынов человеческих в их родственном единстве чистым разумом, знающим только всепоглощающее "Я" в его противоположности к чуждому ему "Не-я", - для этого пути кенигсбергского удовлетворительное решение проблемы зла (беспорядка, нецелесообразности) в мире с философско-теистической точки зрения остается невозможным. Нелепее же всего второй вариант философского решения - пантеизм, который, вопреки всему, что мы видим и ощущаем, и не мы одни, а и "вся тварь, томящаяся и жаждущая избавления" от страдания, - тем не менее с безжалостным благодушием отвлеченного мышления продолжает утверждать, что в мире все-таки есть порядок и высшая целесообразность. Это уже прямая недобросовестность, непозволительная для предполагаемого достоинства философии.
Что для немцев метафизика, то для англичан и французов агностицизм. Из этого последнего ныне находят возможным выводить целые религиозные системы. То, в чем большинство верующих видит проявление Божественной воли, в том самом позитивисты, согласно агностическому верованию, признают действие непознаваемой силы, разлитой во всей вселенной. В этой мысли Спенсера заключается не только метафизическая, но и целая религиозная система, подобная той, которую вывел Кант из своей, отрицающей всякую теологию, системы. Если у англичан и французов возникают системы религиозные, а у немцев метафизические, то это оттого, что и самый протестантизм есть уже переход к метафизической системе. Раз допущено проявление Непознаваемого во вселенной, можно ли остановиться в познании его? Непознаваемое для нас, познаваемо ли оно для самого себя?.. Если природа, по Вундту, есть саморазвитие духа, а дух - саморазвитие природы, то саморазвитие есть лишь переход от слепого к сознательному; полноты же сознания или духа при таком развитии достигнуто быть не может. Необходимо, чтобы саморазвитие стало действием; то есть нужно, чтобы сознание знало или представляло предварительно то, чем оно должно сделаться; нужно, чтобы оно могло управлять тем, что в душе есть слепого (не отделяя природы от духа). Такое дело может совершиться только в царстве духа, то есть в соединении душ индивидуальных, но не чуждых друг другу, для коих совокупный организм (Gesammtorganismus) есть лишь временная, полусознательная форма, ибо совокупный организм заключает в себе и господство, и борьбу, то есть вытеснение младгяими старших, так же как и коллективный дух заключает в себе ненависть. Нужно, чтобы совокупный организм не обманывал себя мнимым единством, а сознавал бы в себе действительную чуждость между индивидуальными душами и еще большую чуждость между духом и природою и вследствие этого господство последней над первым. Но факт противоположности между природою и духом указывает лишь на возможность для духа править природою.
Философия Канта есть верный вывод из всемирно-мещанской истории вообще и германо-романской истории XVIII века в особенности. И если иной, более широкой и содержательной всемирно-сыновней истории не будет, то тогда не будет также и другой философии, которая однако должна бы быть, то есть философии общего дела, как это и доказывал XIX век, возвратившийся после всех своих блужданий к Канту, то есть к отрицанию истины (абсолютной) под видом смирения самой истины и самого блага. Философия, вышедшая из критики чистого разума, могла стать только тем, чем она стала и чем она пребывает и доселе, то есть только мышлением. Но вся философия и всякая философия несостоятельна, если она - мысль без дела. Отвлеченное ложной, безжизненной философии истинная философия обращает в видимое, в осязательное. Но такое превращение мыслимого в осуществляемое, в действительное есть дело всех людей без исключений, а не одного ученого сословия. Это дело реальное, нравственное и религиозное.
Столь долго ожидаемый христианством Страшный Суд наконец наступил! Явился неумолимый лже-судия, в лице кенигсбергского профессора Канта с несколькими судьями или лже-судьями низшего порядка, вроде Контов и Миллей. Европейское и американское интеллигентное человечество признало суд его правым и осуждение - справедливым и до сих пор не опротестовывало его судебных приговоров. А между тем он осудил всех или все высшее на тесное тюремное заключение; всему же низшему дал свободу. Сентенции, которые он произносил над знаниями, делами и произведениями человеческими, он называл не "суждениями" (кроме суждений об искусстве), а обыкновенно "критиками", хотя мог бы прямо назвать (таковые) тюрьмами, подобно тому, как религию он назвал религией в тюремных, очень узких пределах чистого разума, ибо и самый "чистый" разум он осудил на вечную тьму неведения, незнания, то есть низвел разум в Аид, в Гадес, в место, лишенное света. В еще более узкие пределы поставлен (Кантом) несчастный практический разум. Практический разум не только дозволяет, но и требует повелительно, "императивно" делать добро, однако с обязанностью не уничтожать зла. (При такой постановке практического разума) можно с уверенностью сказать, что врата рая не одолеют ада! Разрешая людям их мелкие делишки, законодатель практического разума не говорит об одном общем, великом деле, а союз для этого дела - Церковь - допускает единственно лишь по старо-римски, лишь юридически... Ложь или ограниченность философии Канта заключалась в отрицании или непризнании общего дела, в отрицании, являющемся предрассудком, свойственным сословию, обреченному на одно мышление. Критика религии осудила догматику, потому что в нравственном богословии Кант не видел общего дела, то есть предметом нравственного богословия не было общее дело, или, короче, догматы не были заповедями. Практический разум не уничтожал зла в мире, потому что не допускал общего дела, а только (дозволял) действия в одиночку. Он знать не хотел действия всех разумных существ на всю неразумную силу, хотя обе силы, природа разумная и неразумная, в отдельности (взятые) были лишь частями, а не составляли целого. (Между тем) если бы весь мир стал предметом управления всех разумных существ, то и суждения о целом мире были бы уже синтетическими суждениями a-priori. (Наконец), критика художественного разума не была общим делом воссоздания, то есть не требовала воссоздания того, что разрушено неразумною силою, а ограничивалась суждением эстетическим и телеологическим, забывая, что и красота, и целесообразность - произведения не слепой силы, а разумной, и притом совокупной. Противоречие, антиномия разумных существ и неразумной силы не разрешится, пока разумные (разумно мыслящие) существа не станут разумно действующими, то есть пока не объединятся два разума, теоретический и практический, а с ними и третий - художественный и религиозный. (Только таким образом) устранится противоречие разумного и неразумного, лежащее внутри самой природы, как приходящей, но еще не пришедшей в сознание.
Освободится ли Запад от ига и гнета кантовой критики, на сословном суеверии и предрассудке основанной, на суеверии сословия, обреченного на бездействие и осужденного на одно мышление, на предрассудке, обрекающем род человеческий на вечное несовершеннолетие? Признав временное положение за вечное, признав знание принадлежностью не всех разумных существ, а лишь немногих, Кант не понимал ни знания совершенного, ни дела общего. Он не мог понять, что сила неразумная, мир, как целое, непонятное для разумных существ (взятых) в отдельности, могло бы быть понято и управляемо всеми ими (взятыми) в совокупности. Этот мудрец не понимал того, что понимает всякий простец, а именно: что существующее в умозрительном разуме как мысль должно стать делом в практическом. Если теоретический разум представляет мир и таким, каким он есть, и таким, каким он должен быть, то разум практический должен представить его лишь в одном смысле, в долженствующем быть, то есть в проективном. ... Отказывая разумному существу в способности познания или ограничивая ее до размеров, делающих истину недоступною, Кант не видит очевиднейшей ненормальности такого положения: он берет людей не в том состоянии, в каком они должны быть, а в том, в каком они есть, то есть в самом безнравственном. Он берет разумные существа не только в отдельности, но и в бездеятельности. Принимая на себя звание критика, ему необходимо было бы задаться вопросом: не вносит ли он в свое решение чего-либо личного, свойственного сословию, обреченному на бездействие и на „odium philosophicum", на недуг, порождаемый городским (мещанским) бытом? (Именно Россия, как страна земледельческая, сельская, должна была бы задать себе этот вопрос!) Бездушие, бессердечие также нужно принимать во внимание при решении такого вопроса. Признавая разумные существа лишь в отдельности и бездеятельности, Кант обрекает их на вечную ограниченность не только по пространству, но и по времени, в космосе, который, если и имеет пределы в пространстве и времени, то лишь по отсутствию в нем (активной) разумности; то есть: разумные существа ограничены по отсутствию в них деятельности, иначе сказать - силы, а космос - по отсутствию в нем разума. Кант отделял психологию от космологии, то есть души от сил, что и верно фактически (при существующем положении); но преклонение перед фактом и есть великий порок! Между тем космос нуждается в разуме для того, чтобы быть космосом, а не хаосом, каким он (пока) есть; разумные же существа нуждаются в силе. Космос (каков он есть, но не каковым он должен быть) есть сила без разума, а человек есть (пока) разум без силы. Но как же разум может стать силою, а сила - разумом? Сила станет разумною, когда знание, когда разум станет управлять ею. Стало быть все зависит от человека... Наступление совершеннолетия, открывающее для человеческого рода в его совокупности безграничное поприще, несмотря на все свое величие и на всю привлекательность, встречается интеллигентным классом с тупым равнодушием, не вызывает ни малейшего подъема в отживающем, глубоко падшем "ученом" сословии. Гнет кантовой критики тяготеет над ними. Кант - представитель старости, переходящей в младенчество. Хотя он и восхищается небесным сводом, но доступ в него закрывает человеческому роду. Восхищается он и пустым, лишенным всякого содержания долгом; но он истинный враг простора и шири. Ему, философу безнадежности и отчаяния, всюду мерещатся грани и пределы, которые он и налагает на все области жизни, на мысль и на деятельность. Освободится ли Запад от ига "критики" Канта?..
Кант - враг дела вообще и общего дела в особенности; он хочет всех связать, все стеснить, поставить в узкие пределы. Религию он заключил в узкую тюрьму, так, что она стала бездельем, обратилась во что-то лишь мысленное, мнимое, то есть в ничто. В нравственности он не разглядел великого общего дела; обратил ее в делишки, вроде вопроса: "позволительно ли принимать приглашение на неумеренность?"... В знании, не постигая единения, он всю науку опытную обратил в рабыню индустриализма, производящего предметы вражды, разъединения; не допускал даже предположения о возможности превращения науки в опыт всеобщий. Не зная внутреннего объединения, на взаимознании основанного, он думал, что производство мануфактурных игрушек может до того соединить людей, что они и воевать не станут. Но самое великое зло, им причиненное, есть раздвоение разума, то есть признание этого раздвоения за вечное, неустранимое. Разум познающий обречен им на незнание, а разум практический - на действия в одиночку, то есть ограничен в своей активности одними личными делишками, безделицами. Первому не достает истины; второму - блага. (Между тем) антиномия практического разума есть не догмат, а лишь вопрос, вопрос о двух убийствах, откуда и истекает долг возвращения жизни. С разрешением же антиномии практического разума (исполнением этого долга) разрешаются и все четыре антиномии разума теоретического или рассудка. Первая, самая существенная из них и основная, есть 3-я антиномия (по счету Канта). Отвлеченно, то есть "по-ученому" поставленный, это вопрос о причинах; конкретно, по-людскому, по-народному, жизненному, это вопрос о родителях; или еще: отвлеченно - это вопрос о явлениях, а конкретно - о сынах и дочерях. Связь явлений, существ рожденных, живущих с родителями, с отживающими или уже умершими раскрывается, доказывается обращением рождения в воссоздание. Сыны и дочери, как явления преходящие, могут познать свои причины, то есть своих родителей, лишь делом воссоздания, через что и сами делаются непреходящими, бессмертными. Явления не только носят в себе и на себе образы причин, их произведших, но эти образы, по мере усиления (роста) их носителей и по мере ослабления, умирания оригиналов становятся проектами восстановления, воссоздания. Все созданные достигают объективности, явления становятся сущностями, сознающими себя субъектами, самих себя созидающими, в себе носящими все условия существования (конечно - лишь в своей совокупности) тогда, когда они становятся участниками в деле воскрешения, то есть - братьями. Ряд воскрешений, достигая до перворожденных и первоумерших, достигает и до нерожденного и неумирающего. Нет смерти вечной, а устранение смерти временной - наше дело и наша задача, задача разума теоретического и практического, как единого, неразделенного. Разрешение 4-й антиномии является естественным следствием разрешения предшествующей, 3-ей. 4-я антиномия раскрывает отвлеченно противоречие необходимости, а конкретно, жизненно - рабства (существ чувствующих и сознающих) или господства над ними силы бесчувственной и бессознательной - и свободы в жизни (реальной), свободы, соответствующего коей особого термина не имеется в мире отвлеченном, ибо так называемая "идеальная" свобода не дает господства над (реальной) бездушной силой. Человек, вопреки Руссо, рождается рабом и будет носить цепи, пока все как сознательные исполнители воли Божественного Разума, обращая даровое в трудовое, в благоприобретенное и искупивши грех невольного вытеснения родителей воссозданием их, не станут виновниками бытия или пакибытия своих родителей и самостоятельными причинами и своего собственного, обновленного бытия. 4-я антиномия, ставящая вопрос о том, имеет ли мир предел в пространстве и конец во времени, разрешается делом воскрешения. Сыны воскрешающие и родители воскрешенные, полному обновлению бытия своих чад содействующие, те и другие, обратившие всепожирающую силу времени в воссоединяющую, - те и другие не могут иметь конца во времени. А так как они же становятся, в полноте знания, силы и любви, руководителями, регуляторами природы, то они спасают и мир от конца во времени. Вечность не измеряется временем... Сухой позитивизм и черствый критицизм знают только предыдущее и последующее в их разрозненности и даже враждебности. Только святейшее дело, воскрешение, движимое всех объемлющею, родственною любовью, соединяет и объединяет предыдущее с последующим и, даруя тому и другому бессмертие, превращает умирающее Прошлое и рождающееся Будущее в непрерывно живущее, неумирающее Настоящее.
1-й отрывокВся "Критика" Канта, отразившая в себе предрассудки одного из городских сословий, осужденного на мышление без действия, не испытывающего гнета природы, удаляющего от себя все, напоминающее о смерти, может быть выражена следующим образом. Она берет природу во всей ее бездушной мощи и ставит против нее разумные существа в их чуждости, отдельности и бездеятельности. Благодаря этому, она оставляет их ограниченными в пространстве, прикрепляя их к земле и закрывая им небо, и ограниченными во времени, то есть смертными. То и другое препятствует одновременному и повсеместному действию всех поколений на слепую силу. Кант, не вникнув в причины, делающие людей бессильными, объявил их безусловно неспособными к восприятию мира в его целом, неспособными, следовательно, быть и разумом, правящим этою силою. Не делая людей, или сыновей и дочерей в их совокупности или братстве, сознательными орудиями воли Бога отцов, "Критика" лишает природу разума и чувства; слепую, стихийно живущую силу не обращает в разумную волю, то есть оставляет природу в состоянии хаоса, а не космоса; отделяя же психологию от космологии, лишает человеческие души силы и самого Бога из реальнейшего, жизненнейшего, активнейшего существа превращает в отвлечение, в мысль, в идею лишь о совершенстве, в идеал. 2-й отрывок... Городская "Критика", мещанская, с презрением относящаяся к селу, не испытывающая в лице своих представителей гнета природы, живущая гражданскою, а не родовою жизнью, берет природу во всей ее бездушной мощи и ставит против нее разумные существа в их неродственной чуждости, отдельности или розни из-за городских мелочей и дрязг, носящих громкое имя политических и социальных вопросов, и в их бездеятельности и разъединении как в знании, так и в деле против ига слепой природы. Подчинение этому игу фатально действующей силы и является причиною бессилия людей, их ограниченности в пространстве посредством прикрепления к земле, об освобождении от какового и об открытии путей в небесные миры городской человек и мечтать не смеет. Та же причина, то же рабство создает и ограниченность во времени благодаря нашей смертности, о переходе от коей к жизни (бессмертной) так же мало думает горожанин, как и о переходе от земли на небо. Ограниченность в пространстве препятствует повсеместному действию разумных существ на все миры вселенной, а ограниченность во времени, смертность, - одновременному действию поколений разумных существ на всю вселенную. Кант, не вникнув в причины, делающие людей бессильными против слепой силы, как подлинно городской мыслитель, объявляет их безусловно неспособными не только к управлению, но даже и к восприятию мира в его целости, что, конечно, и невозможно без управления.
Признав Бога лишь за идеал, Кант отрекся от заповеди: "будьте совершенны, как Бог отцов". Несовершеннолетие (по Канту) и есть совершенство, в смысле прогресса, который вечно отвергает признанное сегодня хорошим ради завтрашнего, будто бы лучшего, хотя наилучшее (абсолютное, вечное) и объявляется идеалом, никогда не достижимым. Нет иного блага, кроме того, которое производит фабрика*. ______________________ * Производство мануфактурных игрушек и обмен их может так соединить людей, что они и воевать не будут (Кант). ______________________ Потому идите и проповедуйте всем народам, что только в розни благо, что лишь вражда продуктивна, что только она оплодотворяет жизнь. Не было и не будет иного объединения, кроме судейского, полицейского, римского, византийского: Третьему Риму не быть! Открещивайтесь от отечества, забудьте о сыновстве и не будьте братьями! Еще же лучше: назовите небратство братством! Сочетайте его с вечным страхом за свои свободы! Непрерывно, зорко следите, как бы одному не было легче, лучше другого, как бы у одного не было больше, чем у другого! Ничего большего себя самого не знайте! Будьте сынами боязни, неприязни, розни! Не говорите: "я - в тебе и ты - во мне!", говорите: "я - в себе и для себя! я - на тебя и ты на меня, и все мы друг ко другу в вечной розни да пребудем, "вечным городом" да останемся! Весь Orbis да будет Urbs'oM! Да исчезнет село, которое так близко стоит к умерщвляющей, бездушной силе и не может обманывать себя, подобно городу. Поклонник индустриализма, раб фабрикантов и купцов, Кант, чтобы отклонить от истинного пути, берет природу во всей ее полноте и целости, а разумные существа в их отдельности и розни и, с торжеством указавши на невозможность, на недоступность для них единства, полноты и цельности, признает разъединение за положение нормальное и неустранимое.
Разум, который признает за истину недоказанное, не есть ли предрассудок или даже обман?.. Разум практический, осуждающий людей на делание бесплодного добра, не уничтожающего зла, не налагает ли (на людей) проклятие?.. Потому разум практический и есть предрассудок, мертвая вера без дел, обман и проклятие, что он, отделившись от теоретического, отделил мысль от дела. После 3-й "Критики" Кант создал и 4-ю, но вместо "Критики религии" назвал ее "Религией в пределах чистого разума". Впрочем, он мог бы дать подобные же названия и трем первым "критикам": "Критику чистого разума" можно бы назвать или "Разум в пределах предопытного знания" или "Знание в пределах предопытного разума". "Критику практического разума" можно бы назвать "Мораль (или, вернее, Дело человеческое) в пределах предопытного, преджизненного разума"...
Кантизм есть сущность германизма, а если контизм считать за сущность галликанизма, то в победе Германии над Франциею можно видеть победу Иммануила Канта над Огюстом Контом, или критицизма над позитивизмом. Победить же Германию значит победить Канта. Вот уже сто лет (1804-1904) как Германия силится переступить за пределы, поставленные немецкому разуму Кантом, но безуспешно. Удивительным фактом надо признать уже и тот, что явился философ,- сделавший любимым своим занятием постановку всему препон, свободный мыслитель, пожелавший стать тюремщиком. Крайний догматик в проведении границ, фанатик узости, доведенной до пошлости, он связывает человека по рукам и ногам. Правда, еще при жизни Канта у него явились противники, переходившие за стены, возведенные этим стражем ограничений; но проблуждав некоторое время, освободившиеся было снова возвращались в старую тюрьму: от блужданий в поисках истины и от заблуждений относительно ее они возвращались к ее отрицанию. По мере роста престижа немецкой философии царство Канта начало распространяться на всю Западную Европу и даже на Россию. Но в Канте Европа имеет и свою ахиллесову пяту; стены будто бы неразрушимой философской тюрьмы - стены скудельные, даже бумажные; а что всего важнее - для побед над Германией нужна не война, а, напротив, мирное соединение. Только нравственность, ко всем людям относящаяся, ко всем в их совокупности, а не в отдельности, заключает в себе опровержение и теории, и практики кантизма.
Немецкая, а с нею вся европейская философия, принявши факт за право, узаконила, даже увековечила в виде "двух разумов" существование двух сословий: ученого класса и народа. Сословный предрассудок самого гордого класса, высшего по самомнению, но зависимого на деле, в жизни, был причиною суеверного, без всякой критики принятого существования двух разумов, которые немецкая философия сделала предметом своей критики. Вместо того чтобы прежде всего разрешить антиномию противоестественного, безбожного, бесчеловечного отношения мысли, осужденной навсегда быть только мыслью, знанием без дела, - к миру, к природе, вечно, стихийно действующей, но не мыслящей, не сознательной, - философия, разъединивши теорию и практику, занялась критикою каждой из них в отдельности. Из двух небратских отношений: богатого к бедному и ученого к неученому последнее есть наиболее небратское, ибо у ученого есть два разума; это как бы дважды рожденный (воспитанный), тогда как у неученого, если у него успели добиться атрофии религиозного разумения*, остается только один разум, который ни по объему, ни по содержанию не может равняться с теоретическим, обнимающим всю вселенную, небо и землю и всех живущих и живших. ______________________ * Религия ученых есть браманизм особого рода: они, очевидно, верят, что Брама создал их из своей головы, а воинов - из рук, но вторых не для того, чтобы исполнять мысль первых, а чтобы защищать их, ученых, иными словами, создал милитаризм. Из желудка же Брамы (с этой точки зрения) вышел индустриализм, кормящий прислуживающихся ему ученых, но зато и поглощающий самого Браму, то есть разум, заботами о только материальных благах. ______________________ Чтобы разрешить антиномию двух разумов, нужно поставить всем людям (всем живущим) в обязанность, в долг обращение мыслимого в действительное, знания в дело, дабы мыслимое по времени и по пространству стало для нас действительным, осязательным, стало бы и внешне, и внутренне - нашим делом. В чем же состоит общий долг всех людей? Если под ними разуметь существа разумные, то долг их относительно неразумной, слепой силы природы состоит в деле управления ею; если же на людей смотреть как на живущих и переживших тех, кто дал им жизнь, то долг их относится ко всем умершим; если, наконец, смотреть на них, как на сынов умерших отцов, то долг их относится ко всем отцам и предкам, от века минувшим. Таким образом долг существ, взятых во всех смыслах, относится ко всему прошедшему, то есть к умершим, ко всему настоящему, то есть к умервляющей и рождающей силе, и ко всему будущему, ибо оно будет возвращением прошедшего к жизни. Несомненно, антиномию двух разумов разрешает долг воскрешения, требующий обращения всего познаваемого в дело, перехода теоретического разума в практический, требуя вместе с тем и обращения всех живущих в познающих. Тогда и критика эстетического и телеологического суждения станет действием всех людей в осуществлении цели, которая есть долг воскрешения. Тогда и религия из чистого знания, в границы коего поставила ее критика, станет делом воскрешения, если так поймет, наконец, свой долг практический разум.
Как сознательные исполнители воли Божественного Разума, обращая рожденное в воссозданное, то есть в самих себе уже нося причину своей жизни, люди не могут быть рабами слепой силы. Существование их уже не может иметь, как это следовало по 1-й антиномии (Канта), предела ни в пространстве, ни во времени. В способности воссоздания заключается возможность последовательного существования везде и одновременного бытия со всеми поколениями всегда. Все рожденные существа в их совокупности, управляя всеми мирами вселенной в ее целости, относясь к Богу как к отцу и будучи Его подобием, как Творца, не имеют никого, кто бы ставил им пределы из-"вне". 2-я же антиномия ставит вопрос о пределе деления, дробления или разложения внутри, то есть вопрос о том, есть ли или нет границы делению и разложению в слепой природе? Вопрос этот, как и все другие, неразрешимый для пассивного, теоретического разума, когда станет делом практического разума сынов человеческих, превратит разложение в воссоздание, сложение и деление обратит в дело жизни, а не смерти. Все, нося источник деления, изменения жизни в себе самих (в своей воле и в своем разуме), станут сами неразложимыми, бессмертными. Сыны и дочери, ставшие виновниками пакибытия своих родителей, не только не будут лишь эфемерными явлениями, то есть смертными, - они будут уже сущностями, не только сознающими себя, то есть субъектами, но и носящими в себе проекты воссоздания своих родителей, проекты, которые они, воскрешая родителей, обращают в объекты. Вопрос о кончине мира, вселенной, очевидно, зависит от того, достигнет ли природа, исполняя волю Творца, самосознания и самоуправления или же не достигнет? В последнем случае последует падение, кончина. Разделение извне, внешнею бессознательною силою производимое, есть разложение и смерть. Воссоединение разложенного, сознательно производимое, есть воскрешение. Изменения, сознательно производимые волею и знанием с возможностью восстановления, - это жизнь и бессмертие.
Почему у Канта, заменившего знание верою в лице практического разума, "Критика практического разума" привела к отрицанию и разума, и дела, и осталась при одной мертвой вере? Постулат есть положение, которое, хотя и не доказано, но принимается (все же) за истину, ввиду теоретических или практических целей, принимается, следовательно, на веру. Но практический разум, требующий признания истинной свободы, действительного бессмертия, реального бытия Бога, будет верою разумною и не мертвою лишь тогда, когда своим доказательством он будет иметь само дело и притом - дело общее. Люди же, признающие господство над собою слепой силы, обращающие ее, как смертоносную, в управляемую человеческим разумом и человеческою волею, - разве эти люди могут признавать свою автономию, свою свободу за истинную? И, наоборот, как могут они не признавать реальности своего бессмертия, когда умерщвляющая сила природы будет обращена в живоносную, когда человек будет свободен от прикрепления к земле, раскрепощен?.. Исполнение же всеобщим делом, делом воскрешения воли Бога, Отца нашего, не может уже быть гетерономией, то есть чужезаконием: это будет уже патрономия, а она-то и есть истинная автономия, ибо язык любви говорит: "мы - в Тебе, а Ты - в нас".
Автономия человека в его теперешнем состоянии не есть ли самая злая из насмешек? Человек - сам себе закон в области мысли; на деле - он раб всякого микроба! Умопостигаемо - человек безусловно свободен, как и непогрешим "ex cathedra"; фактически, в действительности, везде и всюду он - невольник слепой силы! Или профессор Кант (толкуя об автономии человека) забыл им самим сказанное, что "талер в мысли не одно и то же, что талер в кармане"? "Умопостигаемый" только талер - не действительный, он ниже даже подделанного. Короче: автономия есть фальсификация! Недаром же автономия эта не помешала философу, ради получения служебного местечка, подписаться "рабом" не своего немецкого государя, а русской императрицы!..* ______________________ * Намек на поданное после взятия Берлина русскими Кантом прошение, в котором он подписался "рабом Ее Величества". "Русск. вед.", 1893, № 102. "Моск. вед.", 1893, № 97. "Неделя", 1893, № 16. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова). ______________________ Автономия (как она до сих пор понималась) есть нечто мысленное лишь, мнимое и по большей мере - только проективное. На самом деле такая автономия есть гетерономия, неизбежно переходящая в антиномию.
В "Критике чистого разума" разум остался верен своему определению, то есть остался при знании без дела, за что и был награжден невежеством. Практический же разум оказался неверен своему определению и потому награжден верою. Третий разум удостоен лишь названия суждения, хотя все три разума занимаются только суждениями: 1-й - суждениями о мыслях, второй - суждениями о делах, вернее, делишках людей, общего дела не знающих и потому занятых лишь дрязгами; третий разум, художественный, занят суждениями о подобиях, творимых деятелями этих дрязг, и о воспроизведениях созданий силы, лишенной разума, благодаря неразумию и безделью существ разумных, существ хотя и покушавшихся творить также подобие и Творцу из камня, но не делавших самих себя подобными Создателю делом воссоздания Его творений. Но если бы познавание не было взято в монопольную собственность одного только сословия, осужденного на мышление без дела, то предметом первого разума была бы не мысль о мысли, а мысль о деле, т.е. проект всеобщего дела; а разум второй, практический, был бы исполнением всеобщего дела, тогда как третий как творение подобий был бы введением во второй, созиданием моделей того, что должно бы быть воссоздано вторым, деловым разумом при помощи знания, даруемого первым. Третий разум, чтобы не быть только суждением телеологическим, должен не искать чудес в природе, не познавать лишь целесообразность, что, впрочем, и Кант считает невозможным; он должен вносить целесообразность в мир и в жизнь, что городскому, бюргерскому профессору осталось совсем непонятным.
Для "города", то есть для так называемой "цивилизации", философия Канта есть сама истина, притом - не трагическая, а весьма утешительная. Убедившись в бессилии разума, разорванного на теоретический и практический, "город" с благословения Канта может со спокойною совестью предаться всякого рода играм, художественным и мануфактурным, забавам творения безжизненных подобий (образов и оболочек - одежд, украшений), вместо воссоздания живых сущностей. (Но увлекаться подобиями и игрушками свойственно детям; вот почему) "Критика" Канта относится к состоянию несовершеннолетия, чего однако сам Кант не сознает. В критике суждения, то есть суждения эстетического, дается следующее определение эстетическому состоянию: "это состояние есть отсутствие практических потребностей и практического безразличия, - состояние игры, чистое, играющее созерцание". Свободную ото всяких (идейных и деловых) отношений, "чистую" красоту можно (с этой точки зрения) найти в цветах, в арабесках, в идиллической природе. "Свободную" красоту можно найти там, где существует лишь игра форм, ставящая чувствительность в гармоническое отношение к мышлению. "Все возвышенное повергает нас, как существа чувствительные, в прах, с тем, чтобы тем выше поднять нас, как существа разумные (?!!) В возвышенном есть всегда что-то сродное с гигантской Судьбой, которая возвышает человека, раздавливая его". Какое величие!.. Каково это величие!..
= Назад к метафизике! =
Паульсен и другие нынешние немецкие философы, разделяя суеверия Канта, называемые им "критиками", не могут отнестись к нему и к ним критически. Им кажется, что основные мысли Канта "должны указывать путь современному мировоззрению". Конечно, не удивительно, что ученая Германия неспособна понять неестественности и безнравственности "двух разумов", и именно потому, что ей, Германии, кажется совершенно естественным существование двух классов: ученых и неученых. Разум, познавание стало специальностью, создало особый цех; познавание уже не считается необходимою принадлежностью всех и каждого, всечеловеческим свойством. Ограничив, сузив практический разум, Кант дает ему первенство, что, конечно, не возвышает его, не расширяет его пределов, так же как популярные университеты и вообще популяризация (не расширяют областей знания). Критика, полагая пределы теоретическому разуму и мыслимому вообще, не требовала расширения практического разума, то есть расширения дела, дела, конечно, общего, - обращения слепой силы природы в управляемую разумом, в чем и должна бы состоять самая естественная задача практического разума. Паульсен хочет доказать, что Кант - не враг метафизики, что он гораздо более метафизик, чем критик. С помощью же метафизики Паульсен надеется победить современный грубый реализм и нынешнюю глубочайшую веру в силу денег. Но современный искусственный, фабричный реализм может быть побежден не мнимою мудростью, метафизикою, а лишь естественным реализмом, регуляциею, которая даст каждой деревне силу для (временной) кустарной работы и тем лишит городскую фабрику рук и вообще убьет деньги, потому что в них не будет нужды. Они будут сданы в музеи и составят предмет изучения не политико-экономической науки, а исторической - нумизматики.
Славянское племя, признанное Западом за "детственное", за примитивное, живущее и по сие время в родовом быту, то есть (с западной точки зрения) за некультурное, осталось тем, чем были арийцы до разделения на особые народности. Само название "арийцы" и "славяне" - тождественны и означают не "достопочтенные" и "славные", а "почитающие и славящие отцов", так же, как и народы семитические, ибо "Сем" или "Шем" (слава) есть также - "славный", в том же, только что поясненном смысле. Сходны славяне и с китайским и вообще с желтым племенем, которое и теперь еще не умеет дать себе иного наименования, как "чтущие отцов". Мы, будто бы "недозревшие", признаем верность этой характеристики славянского племени; но в этих quasi-пороках его мы чаем видеть великую будущность. В Канте же, наоборот, мы видим представителя всего отживающего и не можем не признать, что вся европейская философия есть или докантовская, или же - кантовская; после-же-кантовской пока нет, ибо называемая после-кантовскою есть та же кантовская, то есть философия, забывшая то, чем именно отличается евангельское дитя, - родство; вследствие чего философия эта и перестала быть мудростью, образцом коей является евангельское дитя, а стала суемудрием блудных сынов. Взгляните на кантову "Критику" с точки зрения родства, и вы убедитесь, что она не выдерживает этого взгляда. Автономия и гетерономия могут существовать только при отсутствии родственности. Заповедь даже Божия - нам гетерономна, если Бога мы считаем чуждым себе. Конечно, не Кант один виноват в неродственном состоянии мира, в том, что мы забыли отцов, перестали быть братьями и что природа перестала быть к нам родственною или еще не стала таковою. Она стала неродственною по причине нашей розни и бездействия. Но Канту не следовало мириться с этим фактом. Он точь-в-точь как гражданин французской искуственной республики, совсем забыл о естественном родстве и о возможности восстановления его; он никогда даже и не думал о последнем, и потому вся его философия не что иное, как предрассудок и суеверие. Существование двух разумов Кант принял, не видя в таком раздвоении глубочайшей безнравственности, создавшей два, совершенно чуждых друг другу сословия, ученых и неученых, словно две различные породы людей. Два противопоставленных разума не могли примириться и в третьем, эстетическом, который мог творить лишь мертвые подобия своих умерших отцов или же создавать двойники (копии), самим себе (оригиналам) не нужные. Вообще, философия Канта есть произведение опыта или истории всемирно-гражданских, то есть продукт людей чужих друг другу, связанных отношениями не родственными, а только юридическими. Эта философия - выражение сторожевого положения, всегда готового отражать нападения, особенно на личное достоинство. Сознание же личного достоинства Кантом поставлено в основу его нравственной философии: для сохранения этого достоинства человек должен быть готов пожертвовать своею и даже и не своею жизнью; ложь, унижающая человека, непозволительна, по кантовскои нравственности, даже ради сохранения жизни своей и даже не своей. Но, полагая начало человеческого достоинства в основу своей нравственности, Кант не замечает, что вся его нравственность состоит из антиномий, с точки зрения его философии неразрешимых*... ______________________ * Ибо какое может быть достоинство человека при его рабстве у слепой силы и при отрицании возможности освобождения от оного? Или какое может быть предъявлено требование не лгать, быть верным истине к существу, неспособному познать истину?.. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова.) ______________________
После трансцендентальной диалектики, разрушившей под видом смирения все надежды на спасение и обрекшей человека на мучения Тантала, естественно должно было бы следовать воссозидательное дело практического разума. Но практический разум у Канта осужден заниматься разбором мелких, личных дрязг, не спасающих от общей гибели, а не великим спасительным делом, не тем, чем сыны человеческие должны, как разумные и нравственные существа, быть заняты в совокупности. Из-за этих-то дрязг трансцендентальная диалектика не стала имманентною, воссозидательною, не сделалась, в задаче спасения мира через воскрешенные поколения, орудием того реального Живого Существа (Бога), которое диалектикою было превращено в идеал. Трансцендентальная аналитика также не стала синтетикою имманентною, то есть не сделалась подвигом, через разумные силы совершаемым или всемирно-регулируемым*. ______________________ * То есть миропорядком, нравственной воле подчиняющимся и знанием направляемым. ______________________ Равным образом и трансцендентальная эстетика не превратила идеальность пространства и времени в реальность, то есть отвлеченное время не превратила в реальный ряд оживших поколений, а в отвлеченном пространстве не представила всех этих поколений одновременно спасающими падающие миры от гибели. Критику практического разума нельзя считать лишь синтетическим суждением, дающим предикаты доброго и злого, как нельзя и эстетику назвать критикою суждения, рассматривающею красоту и безобразие или судящею о них. Напротив, критика, осудив творение мертвых подобий и рознь, допускаемую практическим разумом, должна требовать объединения не для творения лишь мертвых подобий, ибо религия, освобожденная от узких границ чистого разума, несомненно требует воскрешения, как исполнения воли Бога отцов "не мертвых, а живых". Опытное должно стать равным предопытному, реальное, эмпирическое - равным трансцендентальному. Предрассудок Канта заключается в том, что требование практического разума подчинить мир чувственный (мир, каков он есть) миру нравственному (миру, каковым он должен стать) Кант признал неисполнимым. Задача, конечно, не будет исполнена, если она не станет единственным делом, все в себе заключающим, и делом всех. Чтобы не думать об исполнении, легче всего сказать, что оно невозможно, и заняться пустяками: так и сделал Кант. Он, как и вообще западный человек, видит высшее благо в розни (в индивидуальности, в личности), считая рознь необходимым условием независимой личности и свободы. (Но свобода только личная - призрачная свобода; свобода только от существ разумных - мнимая: в действительности она - лишь общее рабство перед силою неразумною, рабство, из коего действительное освобождение в отдельности и невозможно; вот почему для истинной свободы нужна не рознь в охране личного достоинства, а единение в деле общего спасения).
Согласно с Аристотелем и вопреки Канту пространство и время нужно возвысить до категорий знания и действия. Делая пространство и время категориями разума, мы и само знание превращаем из отвлеченного в конкретное, не ограничиваемся раскрытием отношений, законов, а хотим видеть их во внешнем выражении. Пространство получает свое истинное значение, когда физика и химия сливаются с астрономией, а не остаются только отвлечением из нее, выделенным в особые науки. Точно так же и время получит свое истинное значение тогда, когда история будет совокупностью жизнеописаний, в которых раскроется родство живших. Выделяя учение о пространстве и времени в особую, низшую от науки о разуме науку, узаконяют существующее в жизни отделение народа от ученых. Хотя и признают, что последняя наука без первой существовать не может, тем не менее конечным результатом знания выдают отвлечение или логию: физика превращается в космологию, а не в регуляцию, так же как история и психология не превращаются в дело воскрешения, и сама теология остается лишь словами о Боге, а не делом Божиим, не теургиею, остается идеалом без действительности. Но самым большим недостатком критицизма надо признать неведение им того, что известно всем людям, а именно: неведение или, вернее, игнорирование смертности. "Критика" не замечает, что общее свойство всех категорий знания есть смертность, а общее свойство всех категорий действия - бессмертие (или путь к нему). Вот почему разум получает значение не субъективное и не объективное, а проективное; и в этой-то проективной способности и объединяются теоретический разум и практический. Смертность есть отвлеченное выражение, обобщение от всех умерших, из всех некрологов; но тем не менее в смертности нельзя полагать категории всеобщности и необходимости (в такой мере, что признание) категории бессмертности было бы нарушением логики. Смертность, как вывод из предшествующих случаев, есть явление действительное, но только условно-действительное, отнюдь не необходимое.
За трансцендентальною аналитикою должна следовать не одна трансцендентальная диалектика (как отрицание разрушенной метафизики с ее умозрениями о Боге, природе и духе, т.е. теология, космология и психология), а с безусловною необходимостью должна следовать имманентная синтетика или проектика, всеобщая и необходимая. Она не должна отделять психологии от теологии, то есть не должна отделять человека от Бога, а должна делать человека орудием воли Божией. Не должна она отделять психологии и от космологии, то есть делать космологию бездушной, а психологию - бессильной. При соединении психологии с теологией душа, или человек, не будет безбожным, а Бог - бесчеловечным (как античный Кронос или Бог-Субстанция Спинозы). Имманентная синтетика или проектика и есть практический разум неотделенный, слившийся во-едино с теоретическим во всей его полноте. Это равно-значуще слиянию воли с разумом. Но и трансцендентальная аналитика, как и трансцендентальная эстетика нуждаются в имманентной синтетике или универсальной проектике, то есть во внесении порядка в самые явления, а не в одни лишь понятия. Содержанием аналитики является астрономия, в которой история составляет столь незначительную величину. В имманентной синтетике или проектике история в лице живущих заменяет представление или понятие проектом, в коем воля правит силою. Окончательной полноты воля достигает в эстетике, распространяя в чувственном мире регуляцию на все миры пространства, через все воскрешенные поколения, восстановляя поглощенное временем. Трансцендентальная эстетика имеет целью доказать идеальность пространства и времени; но она докажет их реальность, когда из предопытной науки станет послеопытною, когда время, состоявшее из ряда поколений, станет доступно ощущению одновременно во всех мирах, то есть когда все время явится в пространстве осязательно.
То, что ставит Кант в обязанность метафизике, - отделять, отграничивать - не значит мирить; ставить преграды не значит делать добро! Отделяя науку от религии, Кант вносил не мир, а вражду между этими двумя областями. Отделение человека от Бога на церковном языке правильно названо проклятием. ___________________ Прислужница богатства, трансцендентальная аналитика признает лишь буржуазное, мещанское искусство и угождающее индустриализму естествознание с опытом искусственным. Трансцендентальная диалектика отвергает крестьянское или христианское естествознание, то есть имманентную синтетику с опытом естественным и всеобщим (делом всеобщим). _____________________ Имманентная эстетика обращает отвлеченное время в ряд оживленных поколений, а отвлеченное бездушное пространство - в одушевленное воскресшими поколениями, что соответствует народной, мифической патрофикации неба.
Природа, начиная сознавать себя в человеке, создала себе главу и повелителя. Если рассматривать мир исключительно с теоретической стороны, как это делают люди, посвятившие себя только знанию, то явления, наблюдаемые ими, в известном порядке и пространстве происходящие, будут казаться им собственными их представлениями, и для таких людей останется под сомнением, существует ли какая-нибудь вещь или сила вне субъективного мышления, или же все явления совершаются только в самих мыслящих о таковых? Ученые, видимо, предпочитают мышление действию; однако, как бы они ни были защищены трудом неученых от воздействия внешней природы, они все же не могут не чувствовать своей зависимости от нее, и вне себя, и в самих себе. Но к этой зависимости ученые или относятся пассивно, или же ищут выхода из нее не в области реального освобождения от стихийных сил природы, а в области только умозрительного отвлечения от действительности. К такому заключению по отношению к внешнему миру приходит теоретический разум. Если же будем рассматривать мир со стороны практической, не скрывая от себя и себе подобных существ своей и их зависимости, извне и изнутри ощущаемой, от силы внешней; если мы убедимся, что вопреки своей воле и в ущерб своей жизни мы замещаем своих предшественников (отцов) и в свою очередь вытесняемся нашим сынами; если, наконец, опознаем, какие распри, язвы и какая общая гибель отсюда происходят, - тогда уже никак не будем мы в состоянии признать всех этих явлений лишь за свои представления; тогда мы должны будем признать их происходящими не от нашего мышления, а от силы, вне нас находящейся и в нас действующей, нас поражающей, но и умерщвляющей нас. Мы принуждены будем сознать, что сила эта еще не познана и не управляется нами, так как мы и практически-то смотрим на мир лишь со стороны полезности и ценности (так называемые "wert-urtheile"), откуда и происходит утилизация, эксплуатация и истощение этой силы, а не регуляция, не управление ею. Не диво, что при таком отношении к силам и вещам мы до сих пор не только не могли познать, каковы они по существу, сами в себе, но даже и каковы они в своих внешних выявлениях. Не поставляя себе задачею дело, мы не наблюдаем и не изучаем сил вещей везде, всегда и через всех и еще менее заботимся об управлении ими, по-видимому, даже и не предполагая, что именно это-то управление и сделает нас волею сил, явлений и вещей, в результате чего и "вещь в себе" ("о себе" Ding an sich) станет действительно нашею вещью, то есть делом и трудом приобретенною. Вопрос о двух разумах, таким образом, разрешается не умозрительно-пассивно, а активно: соединением всеобще-обязательного образования (в смысле познавания) со всеобще же обязательною воинскою повинностью, долженствующею превратиться из борьбы с себе подобными в победоносное исследование неразумных сил природы в видах регуляции их нами. Если это верно, то становится ясным смысл столь популярного в наши дни призыва "Назад к Канту!". "Назад" здесь означает возвращение а: разьединению, к узкому практицизму от мнимой широты теоретического знания. "Вперед" же "от Канта!" - будет призывом к объединению двух разумов через расширение предмета (объекта) практического разума до широты и глубины разума теоретического. При этом Бог, признаваемый теоретическим разумом лишь как идеал, в активно-регулятивном строе знания будет опознан и признан как Существо, через человечество приводящее в исполнение завет, проект и план всеобщего и всемирного дела, обращающего и человеческий род, и природу в орудие воли и благости Божией, чем и уничтожится отчуждение от Бога, а с тем вместе и опала или проклятие. Тогда и психология из общей превратится во всеобщую, коллективную, сделается психократией, то есть объединением, внутренним и внешним, рода человеческого в труде познания и управления бездушною силою космоса. Психология, ставши неотделимою от космологии, сделает воскрешенные поколения разумом и душою всех миров вселенной.
Если даже взять самую трудную часть Кантовой философии, трансцендентальную диалектику, где, как говорит Виндельбанд, критика его обнаружила всю свою энергию, то легко будет показать, что, снявши с нее схоластический наряд и маску глубокомыслия, получается ответ самый простейший. Трансцендентальная диалектика показывает несостоятельность и невозможность трех метафизических наук: рациональный космологии, рациональной психологии и рациональной теологии. Сколько, казалось бы, нужно энергии для такого разрушения! Но, если мы, то есть все разумные существа, до опыта (что и значит трансцендентально) или до общего дела разумных существ (дела обращения слепой умерщвляющей силы в управляемую разумом, чувством и волею, в силу оживляющую) будем называть природу или космос рациональным, а не слепым, то нелепость такого утверждения и доказывать излишне. Равным образом и рациональной психологии не будет, пока разумные существа не станут познающими. Далее, пока существует и беспрепятственно действует умерщвляющая сила, паралогично говорить о бессмертии. Пока мы не приступим к совершению божественного дела, то есть пока мы не станем орудиями Бога отцов, у нас не будет и рационального доказательства бытия Бога: это также очевидно. Да и вообще какая возможна метафизика, пока разум не станет выше физики!
Идея всемирно-гражданской истории. 1784.
Трансцендентальная диалектика, признающая лишь искусственный опыт, а не естественный, не признающая единого совершенного опыта всех разумных существ, относящегося к природе как единому целому, ко всей слепой силе, опыта, через который последняя вся обращается в управляемую коллективным разумом, - эта-то трансцендентальная диалектика и создает всемирно-мещанскую историю, в коей опыт высшее свое выражение имеет в фабричном производстве. История всемирно-мещанская отвергает историю всемирно-крестьянскую, через которую только и может совершиться опыт естественный, мировой, мировое дело всеобщего воскрешения. ____________________ Изобретения, создавшие всемирно-мещанскую историю, раздвоившую разум на теоретическое знание и на практические, торгово-промышленные знания: 1) компас: он открыл для знания всю землю, 2) телескоп и целую вселенную, но тоже только для знания (для любознательности лишь); 3) печатание: оно создало особый цех знания; 4) порох: он стал орудием торгово-промышленного, практического, слишком уж практического разума: всю землю он отдал в руки европейской эксплуатации. ____________________ Нынешним веком, наконец, начинаются изобретения, которые могут создать всемирно-крестьянскую историю, дать орудия действия на землю в ее целости, всем людям в их совокупности, и не ради эксплуатации в конкурентной борьбе не столько за существование, сколько за прихоти и комфорт, а ради всеобщего спасения и мира в мире.
2-я статьяПосле выхода в свет "Критики теоретического разума" и до появления "Критики практического разума" Кант (в 1784 г.) издал сочинение по философии истории, каковую он не причислял к практической философии и не подвергнул критике, потому что видел в ней произведение слепой природы и не допускал возможности сознательного, объединенного действия человека. Этого действия он не признавал настолько, что на основании прошедшего предполагая, что человек всегда будет орудием слепой силы, он предсказывал будущее, то есть превращение военных отношений между народами в гражданские, иначе сказать - превращение открытой войны в скрытую и (отвергал) устроение человечества по типу триединства (многоединства), а полагал возможным такое устроение только по типу организма. Такова идея истории в бюргерском или городском, мещанском, смысле, усвоенная Кантом, признавшим уже, по примеру Тюрго, что все человеческое, (разум, чувство, антропоморфизм), вносимое людьми в природу, не только в ней не существует, но и не должно существовать. Вот это-то отречение от человеческого и подчинение самого человечества слепой силе природы и есть позитивизм. Результатом действия слепой естественной силы является искусственная городская жизнь; и всемирное государство, если таковое образуется, какую бы форму оно ни приняло, будет переходом от розни (войны) к стеснению, игу. Эта искусственная жизнь, неестественная для человека, естественна для слепой природы; это результат ее организации, процесс ее интеграции. Идея истории по воззрениям всемирного, то есть безнародного, всем народам чуждого бюргера или мещанина (создается при следующих условиях): От самого начала люди берутся Кантом в их розни; объединения и не предполагается, а ожидается лишь устранение вражды. И это отрицательное благо (отсутствие вражды) дается сынам или дальним потомкам в качестве награды за грехи длинного ряда предков. Такой конец истории представлялся бюргеру великою целью; чем сильнее вражда в настоящем, тем скорее, думалось ему, наступит реакция. При отсутствии общего дела, предметом коего может быть целый мир, люди, взятые в их отдельности, могут лишь представлять себе этот мир и воспроизводить его в виде художественных или мануфактурных игрушек. В этом и состоит развитие способностей, о котором говорится в первом положении. Но увеличение сходства представления (т.е. науки) со своим объектом (с миром) и увеличение сходства художественных игрушек со своими оригиналами (с "натурою"), наконец, улучшение переделки грубой первоначальной природы в изящные мануфактурные игрушки есть дело родовое, дело не одного, а множества поколений. Это 2-е положение, по которому люди чувствующие и сознающие становятся орудиями и тратят жизнь для выработки подобий, художественных и мануфактурных, а не на выработку долженствующей быть действительности. 3-е положение - ограничивает область самодеятельности человеческой, ставя вне ее самую жизнь и ту силу, которая носит в себе смерть. 4-е положение, ограничивши область деятельности безнравственными средствами, указывает на антагонизм, на вражду и борьбу, как на средства для примирения, как будто отречением от разума разумные существа могут достигнуть примирения! 5-е положение говорит о гражданских правах на место разбоя и грабежа, обращая и граждан в не-братьев. 6-е трактует о политических правах, о необходимости постоянного надзора, карателей и наказаний; отеческое воспитание заменено полицейским надзором и уголовным судом. 7-е положение посвящено, наконец, международному праву, в зависимости от которого находятся конституции народов...
Счастие, которое мог дать человеку Кант, покупалось очень дорогою ценою: Забудь о совершенстве, тебе недоступном (= Бог есть лишь идеал), и тебя не будет беспокоить твое несовершенство! Не думай о смерти: ты не будешь впадать в паралогизм бессмертия! Занимайся только видимым и не помышляй о будущем! Конечен и вечен мир или нет - тебе не решить этого и нет тебе дела до этого! Таковы решения теоретического разума. Однако все отрицание критики чистого разума основано на предположении о неизбежности для человека розни, знания только для себя и невозможности соединения в общем деле. Но это предположение есть предрассудок, вовсе не сознаваемый, как таковой, великим философом. То, что Кант считал недоступным знанию, есть предмет дела, но дела, доступного для людей лишь в их совокупности, а не в отдельности и розни. На непродуманном признании неизбежности розни основана и "Критика практического разума". Порок розни положен в основу нравственной системы Канта. Этот философ принадлежал к эпохе "просвещенного абсолютизма", он перенес принцип этого абсолютизма и в мир нравственный. Он как будто даже Бога заставляет сказать: "все для людей и ничего через людей!" Принцип розни и безделия последовательно проведен во всех трех "Критиках". "Философия искусства", называемая Кантом "Критикою суждения", говорит не о том, как нужно творить, а лишь о том, как нужно судить о предметах художеств и произведениях природы. Это философия для рецензентов, а не для художников и поэтов, даже не для художников, взятых в отдельности, не говоря уже о том их состоянии, когда на них можно будет смотреть как на созидателей одного и того же произведения совокупным, общим их трудом, вопреки ныне царящей между ними розни и даже вражде. Равным образом и природа (у Канта) рассматривается не как предмет дела, действия, обращения слепой силы в управляемую, а лишь как предмет созерцания и суждения, притом только с эстетической, а не с нравственной стороны, с точки зрения коей природа является силою разрушающею, смертоносною. (Между тем именно с этой-то последней - нравственной - точки зрения вопрос о природе существенно важен для всех людей безусловно как ученых, так и неученых, тогда как) эстетическое, отделенное от нравственного, эстетическое, перенесенное в область только зрения и слуха, является (теперь) принадлежностью одного интеллигентного класса, умствующего и умничающего... Но если бы Кант предположил возможность объединения и общего дела (что, по-видимому, противоречит вообще немецкому характеру, а Канту в особенности), то критика разума теоретического была бы отрицанием знания, а не дела; иначе сказать: осуществленное субъективное стало бы проективным. Критика разума практического осудила бы тогда действие, совершаемое в отдельности, осудила бы рознь, но раскрыла бы план дела общего (проект его). И тогда критику практического разума нельзя было бы отделить от критики разума теоретического, ибо практическое дело, обращаемое в исследование (не в принципах и общих основаниях лишь, а в реальной, конкретной действительности), стало бы тогда знанием. (Тогда и) религия, поставленная в пределы такого разума, то есть религия, не отделяющая теории от дела, догмата от заповеди, не была бы бессодержательной и бессильной кантианской религией, а была бы всесильным делом Божиим, делом Бога отцов. _____________________ Критика религии названа "религией в пределах разума чистого", то есть теоретического, неспособного к знанию внеопытному (?) и разума практического, неспособного к общему делу. Критика чистого разума может быть названа наукою в узких пределах искусственного, необъединенного опыта; точно так же как критика разума практического может быть названа жизнью, поставленною в узкие пределы личных дел и розни, за порок не считаемой, разного рода шалостей и ребячеств, вообще нравственностью для несовершеннолетних. Опыт, производимый не кое-где, кое-когда и кое-кем, а всеми, всегда, везде (на всей земле), обладает всеобщностью и необходимостью, то есть дает суждения, имеющие такие свойства, которые, по Канту, принадлежат суждениям априорным. Таков и есть опыт каразинский, выполняемый должным образом... ______________________ Все хорошее, по учению теоретического разума, составляет идеал, а не действительность; действительность же воспринимается разумом практическим. Но действительность в том виде, в каком она до сих пор есть, состоит во-1) из бездушного мира, из бездушной и бесчувственной силы; а потому учению о ней приличествует название не космологии, а хаосографии. Во-2) действительность (в ее нынешнем, недолжном виде) состоит из бессильных душ, учению о коих название психологии может быть дано лишь в смысле проективном, в смысле возможности перевоспитания (пересоздания) их в души активные, способные воздействовать на силу бездушную, слепую. Отделение мира от разума и чувства и - души от силы (мировой) есть действительность, есть факт; но вместе с тем это есть и мировое зло. Объединение же мира и духа, мировой силы с разумом и чувством есть проект, но вместе с тем - и заповедь Божия и, наконец, - действительность возможная и долженствующая быть, а не идеал отвлеченный и недостижимый.
Какое требование может быть действительно всеобщим и необходимым для всех разумных существ, то есть категорическим императивом? На такой вопрос должен быть дан самый определенный ответ: "быть разумным, то есть познающим!" Отсюда вытекает необходимость всеобщего, обязательного образования, в точном смысле познавания всеобщего. Точно так же на вопрос о делах или поступках (Кант, как немец, конечно, совершенно не понимает единственного истинного дела!) может и должен быть дан определенный ответ, вместо неопределенного кантовского: "твой поступок должен чрез посредство твоей воли стать всеобщим законом природы". Обращение слепой силы природы в разумную волю и может быть всеобщим законом, требуемым безусловно, или еще точнее: обращение слепой, рождающей и умерщвляющей силы в воссоздающую и оживляющую. Это значит, что природа, начавшая в нас сознавать и управлять собою, достигла бы таким образом полного самосознания и самоуправления. Противоположные этим требования не только безнравственны, но и немыслимы. Не может быть предметом действия обращение действия разумного в неразумное, обращение воссозидания и оживления в рождение и умерщвление. (Чтобы допустить последнее) нужно полное бездействие; нужно предать самих себя и всю свою жизнь во власть слепой силы. Всеобщее воскрешение (супраморализм) не может быть средством; оно может быть лишь целью и притом - целью конечною, последнею, исполнением воли Бога, осуществлением метафизического совершенства, всеобщим счастием.
Кант, этот мнимый разрушитель метафизики, потому и был разрушителем мнимым, что не знал иного опыта, как опыты только единичные, отдельные и друг от друга отделенные, искусственные, не знал опыта единого, всеобщего, имеющего быть производимым всеми, естественного опыта превращения слепой силы природы в управляемую разумом, опыта, коего проект или план кроется в метафизике, которая поэтому именно и неразрушима. Кант признавал лишь сословное знание и потому был демократом мнимым. Он приветствовал французскую революцию, которая также не была истинно-демократическою, ибо и она не знала настоящего народного дела; она хотела наделить народ материальными благами, а не приобщить его к умственному труду, к знанию; на деле же, не достигнув первого (участия народа в материальном комфорте), она лишила народ необходимого. И французская революция, и немецкая философия одинаково не признавали народ способным к знанию, то есть отвергали в нем достаточный для того ум; а потому все знание, и чистое и прикладное, стало бездельным; народ же, осужденный на производство (фабричных-мануфактурных) безделушек (лишь на вид только невинных, на самом же деле весьма вредных), осуждался на атрофию разума (в процессе бессмысленного механического труда), настолько, что и праздничный покой, народу отмежеванный, не мог пробудить его к должной умственной деятельности, несмотря даже на наполнение дней отдыха всевозможными, так называемыми популярными, то есть научно-пониженными, к невежеству приспособленными поучениями. Кант отделил теоретический разум от практического и последний поставил в отношения к людям, взятым не в совокупности, а в отдельности. Так было отринуто общее дело. Вместе с тем подверглась искажению и нравственность; под личными добродетелями разумелось только отсутствие пороков или же в лучшем случае наличность мелких дел, ибо даже и высшее в настоящее время дело, государственное и международное (так, как оно ныне понимается), предполагает (в людях состояние непрекращающегося) несовершеннолетия: (будто бы) высшая современная форма правления вручает власть государственную выборным лицам; но выборные - это те же опекуны народа, предполагаемого неспособным обходиться без них, то есть народа несовершеннолетнего. До истинного понятия народности и прав ее Кант не дорос. Аристократом является он и тогда, когда признает бессмертие не результатом труда и дела, а прирожденным нам свойством, даровою привилегиею по праву рождения.
Все рассуждения Канта (мыслителя бездушного и бессердечного, считающего и Бога и людей себе чужими) об автономии и гетерономии оказываются пустословием. По учению Канта автономная воля невозможна в причинной цепи явлений (а ряд поколений есть также цепь явлений); она есть способность начать весь причинный ряд сполна. Следовательно, автономия существует лишь постольку, поскольку существует свободная воля, не подчиненная закону причинности явлений, а сама становящаяся причиною. (См. добавление 1-е.) Доказывать, что пока человек подчинен слепой силе природы, то есть закону причинности, он не свободен - совершенно бессмысленно. Доказывать же предопытность свободы и признавать, что ее нет в опыте, в действительности, то есть, что она имеет лишь мнимое, лишь мысленное существование, - может ли быть что-либо нелепее, софистичнее, пустословнее этого! (Самая ссылка на опыт здесь только сбивает с толку, ибо) Кант допускает опыт лишь самый ограниченный, не совокупный, не всеобщий, (а лишь тот), какой является во "всемирно-мещанской" истории человечества. Приверженцам Канта и особенно его последователям в России необходимо знать, что опыт, каким он был при Канте или каким он предстает в концепции всемирно-мещанской истории, при нем зародившейся, очень не сходны с опытом, каким он стал теперь или каким он мог бы быть у нас, в земледельческой России, несмотря на то, что всемирно-мещанская история еще не окончилась, хотя и начинает отживать свою пору. Философия Канта есть именно философия, мысль или разум (смысл, "дух") всемирно-мещанской истории и опыта, ей соответствующего. Опыт всей жизни с этой точки зрения определяется (не только не нравственными требованиями, а даже и) не экономическими отношениями; он весь в зависимости от технических орудий (производства), которые создают (или видоизменяют) экономический быт, (а этот последний создает затем уже и всю городскую, торгово-промышленную "культуру", составляющую основу новой, всемирно-мещанской истории). Мог ли Кант даже мечтать о возможности совокупного действия всего рода человеческого на всю землю, когда (в то время) еще не думали о громоотводах на аэростатах (или о регуляции грозовой силы), когда не было змейковых аппаратов таких размеров, которые сами могут вызывать грозы; тогда как в наши дни предлагают особые орудия даже против землетрясений и через 30 и более часов после смерти могут вновь пробуждать жизнь в сердце!.. Когда регуляция грозовой, метеорической силы окажется возможною, сельская жизнь примет совершенно новый вид и вызовется обратное течение от городов в села. Тогда жизнь и история из мещанской превратятся в крестьянскую. Тогда и "возврата к Канту" уже не будет! Добавление 1-е. Рассуждения Канта об автономии суть рассуждения блудного сына. Для блудного сына нет ничего и никого родного, а все и всё - чужие. Потому-то Кант так и заботится о сохранении своей бессильной автономии. Опасаясь зависимости от себе подобных, блудный сын человеческий, (как и философ, толкующий об охране достоинства независимой человеческой личности) оказываются в безусловной зависимости от слепых сил природы.
(В черновом списке озаглавлено "Кантизм")Ожесточенные споры спиритуалистов, признающих только мнимое бессмертие (в идее), и материалистов, явно отрицающих его, вызвали, наконец, проект вечного мира в мире ученом, проект прекращения полемики. Таким проектом можно считать "Критику чистого разума", предопытного, теоретического. Доказательством совершенной невозможности решения спора между двумя школами Кант думал положить конец распре. Материалисты оказались вносящими в мир, а спиритуалисты выносящими, ставящими вне мира то, что было лишь в разуме, в мысли, что было только идеею. Таким образом и материя и дух оказались только произведениями разума; мир же действительный, доступный опыту, оказался лишь рознью, не-миром. Для неученых очевидно, что не иначе, как путем совокупного действия идеальное может превратиться в реальное и мiр может стать миром. Только обращением слепой силы из носящей вражду и смерть в управляемую разумом и в живоносную внемирное (дух и разум, чувство) войдет в мiр и мiр станет миром, трансцендентное станет имманентным, и материя, правимая разумом, станет сознательной, активной, смерти не производящею силой. Но автор мирного проекта в области умозрительной не указывал практического средства для разрешения вражды между живущими ради лишь настоящего (эпикурейцами) и другими людьми, не желающими ограничиваться одною настоящею, нынешнею жизнью, короче - вражды между светским и религиозным. Мало того, что Кант не указывал средства или способа обращения идеального в реальное, - он то самое, что было подвергнуто сомнению или даже совсем отвергнуто в области теоретической, это самое он возвел в догмат, в теорию, но не в заповедь в области практической. Иначе сказать: то самое, что могло и должно было быть предметом общего действия, это самое и перенесено было в область веры, хотя и не живой, а мертвой. Мнимую критику практического разума можно считать за признание вооруженного мира. Тогда как критика теоретического разума хотела быть проектом вечного мира в философии, в царстве мысли, критика практического разума была проектом вечной брани в действительности. Добавление 1-е, на особом листке, писанное карандашом и повторяющее (приблизительно, а частию и дословно) вышеизложенное, после чего следует: "Критика практического разума" может быть сочтена за признание вооруженного мира, ибо она приписывала каждому человеку право на сохранение своего физического и морального Я против покушений всех других людей; то есть она брала людей не с той стороны, с которой они могли бы примириться, а со стороны враждебной; она, следовательно, считала вражду всемирной, а единство внемирным и не давала, даже не указывала выхода из области вражды. В 1-й Критике, можно сказать, положены широкие основы для всеобщего мира, но лишь отвлеченные, если бы в "Критике практического разума" не был написан контр-проект. Но и самый кантовский проект вечного мира основан не на возвращении жизни всем павшим в борьбе, а на забвении убитых из-за выгод корыстолюбия, причем и сама борьба ограничивается лишь войною в тесном смысле слова. Истинный проект вечного мира заключается в Троице единосущной как долге всеобщего воскрешения, ибо здесь, во-первых, дается силам, затрачиваемым в борьбе, эквивалентный исход в деле воскрешения; а во-вторых, дается и вознаграждение за издержки или утраты, не равноценное только, а действительно тождественное.
"Позволительно ли убивать, защищая себя или другого?" (можно бы и так сказать: "О личном праве убивать из любви к людям"), "Могу ли я солгать, чтобы спасти себя или другого из затруднительного положения?" Не говоря уже о гнусности казуистической формы подобных вопросов, нужно сказать, что сама необходимость либо лгать, либо губить зависит от того, что наша жизнь вообще безнравственна. Такие положения, при которых неизбежно причинять то или другое зло, такие положения станут невозможными при супраморализме, при объединении всех живущих для общего дела воскрешения всех умерших. (Затем) Кант даже не догадывается, что уравнивать эгоизм и альтруизм позволительно лишь для чего-либо высшего. Почему он говорит "для другого", а не "для других, для многих"?.. И почему упоминает лишь "о затруднительном" положении, то есть не невозможном, словно хочет допытаться: позволительно ли лгать из-за пустяков?.. (Что сказать, наконец, о самом мотиве, положенном в основу этого казуистического вопроса о лжи ради спасения другого?.. Ведь) "лжи из человеколюбия" будет соответствовать "правдивость из себялюбия"?! Что из двух предосудительнее в этой антиномии?.. Далее Кант при всем своем бездушии и бессердечии ("патологией сострадания" он, очевидно, не страдал!) заметно колеблется, когда говорит, что лучше пусть погибнет чувственная жизнь одного человека (почему же одного, а не многих!), чем будет уничтожено нравственное достоинство другого. Инквизиция (с этой точки зрения смотрела на дело шире и решительнее: она) жертвовала чувственною жизнью многих ради спасения жизни сверхчувственной, умопостигаемой лишь, хотя умом (Кантовским чистым разумом) и непостижимой!. (Рядом с такой трагической антиномией) заботливость Канта о сохранении своего достоинства в мелочной казуистике жизни просто комична!
Гегелианизм следует назвать не панлогизмом, а иллогизмом, ибо "Логика" Гегеля изображает ход неразумной силы, которая ставит всегда тезисы, выдающие себя за безусловные истины, не будучи ими. Всякий же тезис порождает антитезис, который, по неразумности, считает своего родителя, мнящего себя быть безусловною истиною, за безусловную ложь, а себе исключительно приписывает истину, в чем и обличается в свою очередь следующим за ним моментом, им же самим порождаемым. Внук вступается за деда, считая и его, и своего отца (антитезис) лишь полу-ложью. Такое положение было бы логичнее предшествующих, если бы оно не вызывало в свою очередь антитезиса. (В отличие ото всего этого процесса) истинный Логос есть проект объединения разумных существ в деле управления силой неразумной и в деле воссозидания. А мы познаем только то, что можем творить, по справедливому замечанию Канта, сказанному, впрочем, задолго до него Аристотелем. Ученик Гегеля Маргейнеке назвал своего учителя "воплощенным Логосом". Однако и сам Гегель, будучи синтезом многих тезисов и антитезисов и признавши себя за абсолютную истину, был (своевременно) опровергнут, по законам его собственной логики, порожденным им материалистическим антитезисом, который так же не оказался абсолютною истиною, как и гегелианизм не оказался полною ложью, и вновь возродился, но уже без притязаний на абсолютную истину. Чтобы панлогизм стал истиною, чтобы все управлялось мыслью, разумом, нужно всеобщее дело. Изречение Гегеля, взятое не из его "Логики", а из письма его, могло бы спасти его "Логику", превратив ее из мысли о деле в дело. Истину, выраженную в письме, он постиг, как сам говорит, опытом, а не умозрительно: "ищите прежде всего пищи и одежды, и Царствие небесное приложится вам!" Понимая под пищею и одеждою насущное, а не богатство, мы найдем это насущное в молитве о Царствии Божием рядом с мольбою о том, чтобы воля Божия была на земле, как на небе, то есть чтобы, исполняя волю Бога, мы управляли бы землею, и тогда не было бы ни голода, ни холода, ни смертоносной язвы... ________________________ "Логика" Гегеля есть метафизическое изображение рождения и умирания, а не воссоздания и оживления; это - картина распадения, а не объединения. Если же логос-слово заменим делом, то это будет требованием перехода от распадения к объединению для воссоздания и оживления, переходом "от смерти к жизни и от земли к небу" (по словам Пасхальных песнопений). Начало "Логики", первая ее стадия, "Бытие", превращаясь в "Пакибытие" (в воссоздание), делается концом, то есть переживает рождение и умирание, а конец "Логики", третья стадия или ступень, "Понятие", превращаясь в "Проект", становится началом. Вторая же, средняя ступень, названная "Сущностью", превращается в "Осуществление", когда, познавши самую "Суть бытия", переходим от следствий к причинам, от явлений к силам, от случайного существования к необходимому бытию, от последующего к предыдущему, от сынов к отцам, причем совокупность последующих (сынов), как существ сознающих, относится к бессознательной силе в ее целости, как правящая сила для восстановления предыдущего. Кроме этого перемещения начала в конец необходимо перед логикою поставить мыслящее существо, как и перед делом - деятеля, а перед делом общим - совокупность всех живущих за счет умерших, совокупность всех разумных существ, сознающих гнет неразумной силы. В самом же последнем фазисе, когда Абсолютный Дух, пройдя якобы низшие ступени искусства и религии, возвышается до идеальной пустоты философии, а в ней достигает третьей ступени новой философии - тождества субстанции и субъекта*, - в этой последней стадии развития Духа обретенное тождество оказывается не действительным, не реальным, а только мыслимым, мнимым, оказывается лишь предположением, проектом, от коего и должно начаться реальное, не воображаемое дело существ, внутренне-объединенных, бывших доселе лишь внешне-сближенными. ______________________ * Если бы субстанция или сущность становилась не просто субъектом, а делалась бы сыном, то и Логика преобразилась бы в Этику: субстанция явилась бы тогда не поглощением, а воскрешением модусов. ______________________ Внутреннее сближение начинается в мысли. Являющееся особью или индивидом в мысли носит черты общего, родового в представлении. В этом субъективном сознании природа из своего ино-бытия или вне-пребывания возвращается в себя, то есть к абсолютной идее. Обладающий способностью представлять или мыслить себя как родовое существо есть, по Гегелю, Дух Человеческий. Жизнь этого духа и излагается в Философии Духа, которая рассматривается как субъективная, как абсолютная. (Но) если бы Философия Духа была бы Философией Дела, а не знания лишь, если бы она была философией воли, а не мысли лишь, тогда, вместо "Феноменологии Духа", изображающей переход от чувственного знания к разумному, мы имели бы переход от пассивного к активному. Тогда все физиологические процессы, все явления, составляющие предмет антропологии, стали бы через разумное познание управляемы волею; физиология стала бы подвластна психологии. Тогда действительно дух возвысился бы над своею субъективностью и стал бы объективным, то есть правящим самим объектом. Тогда и право стало бы фактом. В вещном праве собственность была бы действительным обладанием через знание, обладанием "вещью в себе", предполагающим глубочайший союз разумных существ, не нуждающихся уже во внешнем договоре, нужном для (контрагентов) чужих, поставленных только во внешние отношения друг к другу, ибо души их взаимно темны им и лицезрение у них не значит душезрение, наружное у них скрывает, а не выражает, не открывает внутреннего, так что они остаются (по отношению друг ко другу) во вне-бытии. Очевидно, дух человеческий еще не освободился от власти слепой силы природы, если он может враждовать или угнетать других и требовать себе наказания, которое, как и сам Гегель видит, не только ничего не исправляет, а лишь прибавляет к одному злу другое, увеличивая сумму бедствий человеческого рода. Такое несовершенное право требует замены его чем-то другим, что Гегель и называет нравственностью. Но предлагаемое им под этим названием вовсе не заслуживает столь почетного имени, так как эта "нравственность" не исправляет зла, учиненного при господстве правовых отношений. Если Гегель требует правды реальной и добра действительного, то субъект тогда только сознает себя единым с нравственною субстанциею (с объектом нравственным), то есть нравственная субстанция воплотится (реально и активно) в живой личности или в единстве многих, всех личностей, когда государство станет отечеством, то есть исполнением долга к отцам, умирающим и умершим. Не иначе как при исполнении этого долга гражданское общество станет братством сынов, а семьи - союзом для дела воскрешения. Такое дело, конечно, может быть целью (самодовлеющею), самоцелью, ибо все миры вселенной, распавшиеся и чрез это "падающие", к гибели клонящиеся, оно приводит в полное, гармоническое единство трудом и знанием всех воскрешенных поколений. Наоборот, как может быть абсолютною самоцелью осуществление свободы каждого в отдельности, этого бессодержательного Ничто в мнимом единстве, вернее, - в пустоте всех, остающихся подчиненными силе неразумной и мечтающих только об освобождении себя от существ разумных? Рабство и господство есть несомненное зло; но и свобода (взятая сама по себе, без дальнейшего определения и осуществления своего назначения) не есть благо; она просто - ничто. Какой же смысл может быть в истории, если она (как хотят нас уверить) есть лишь прогресс в сознании свободы, а не объединение для того всеобщего дела, что обнимает своей задачею и целью всю вселенную, и в частях ее, и в целом?.. На Востоке есть лишь господство и рабство; Греция знала лишь господство немногих при рабстве многих (30000 граждан на 400000 рабов в Афинах), Рим - господство одного племени над целым миром. Современная Европа хвалится свободою будто бы всех; но и эта свобода - совершенно мнимая, свобода в мыслях или "de jure", а не "de facto". Конституционное государство есть взаимоограничение, обструкция, приводящая к бездействию или к ослаблению энергии, а не к восполнению ее. В таком государстве единство Целого (общежития) именно и не может проявиться как живая, личная сила и действовать с полнотою живой личности в особе государя. В государстве, как обществе юридическом и экономическом, а не родственном, не на взаимном знании и чувстве основанном, Дух объективируется как действительность не сынов, а граждан, сдерживаемых внешнею силою, надзором, угрозою наказаний. Но не в такой действительности природа или дух человеческий, в смысле орудия (воли) Бога отцов, могут находить нравственное удовлетворение! Тогда только, когда государство станет объединением не внешним, а внутренним, на взаимопознании и взаимочувствовании основанном, короче, - когда государство станет братством, тогда только явится оно непротивлением воле Бога Триединого, станет связью людей с Богом, - "религией", тождественной с знанием, правящим силою слепою, превращающим ее из рождающей и умерщвляющей в воссозидающую и оживляющую, - и с искусством, искусством не творения мертвых и тленных подобий, а воссозидания умерших отцов к жизни бессмертной. (Но этому реальному объединению людей, религии, знания и искусства в едином всеобъемлющем действительном и самодовлеющем деле противоположен весь ход и вся конечная цель гегелевой "Феноменологии Духа"): в искусстве для Гегеля истина является в вещественных (еще реальных) формах (как в чем-то весьма несовершенном), в религии, как форме уже высшей, истина проявляется уже в отвлеченных представлениях, и лишь в философии человеческий дух познает, наконец, истину не в образах, представлениях или символах, а "лицом к лицу", то есть именно безлично, безобразно, в ее полности, то есть пустоте.
Последний, третий отдел третьей части "Логики", состоящей из трех ступеней: жизни, познавания и абсолютной идеи, мог бы быть проектом того, что должно стать из того, что есть. Если к "жизни" прибавим ее определение "смертная" ("жизнь смертная"), то познавание будет вопросом о смерти и жизни, а абсолютная идея обратится во всеобщее дело. Первая часть будет действительною в том смысле, что она такова, какова она есть, но еще не рациональна. Познавание указывает на способ перехода от того, что есть, в то, что должно быть; а абсолютная идея станет именно этим долженствующим быть, всеобщим делом возвращения жизни всему умирающему. При этом Идея, достигшая не внутренней лишь, но и внешней полноты жизни, не только не должна, но и не может уже в этой, своей осуществленной, не мысленной, логической лишь, а действительной и целостной силе, быть подвергнута ни отрицанию извне, ни отрицанию извнутри, то есть самоотрицанию. Таков проект, который мог бы быть выведен из последней части гегелевой "Логики", если бы автор ее глубже задумался над вопросом не только о "жизни", но и о смерти и о вытекающих из него задачах для "познавания" и о соответствующем последним смысле и самой "абсолютной идеи". Но Гегель этого не сделал, и потому вместо перехода от того, что есть, к тому, что должно быть, от жизни смертной к реальной жизни бессмертной, у него получился переход лишь от несовершенной действительности к нереальному, лишь мысленному идеалу. Точно так же и в первой части "Логики" к бытию (а это тоже - жизнь и смерть в форме отвлеченной!) не присоединено пакибытия, то есть воскрешения в отвлеченном виде. Эта неполнота (в самых существенных определениях и положениях) делает "Логику" Гегеля изображением жизни отживающей, созданным представителем сословия мыслящего (но не действующего). Жизнь (правильно и нравственно понятая) не может остановиться на этом мышлении, только на идее, хотя бы даже и "абсолютной"! Не всегда и познавание останется привилегией одного цеха "ученых"! "Логика" Гегеля, может быть, и верна, да и то лишь отчасти Прошедшему, но она не указ, не закон Будущему! Только к концу жизни Гегеля появились новые средства сообщения (и сношения людей друг с другом), которые обещают сделать возможным действие всех земных обитателей в совокупности на землю, как на небесное тело, в ее цельности... "Логика" немецкого профессора оканчивается Идеею абсолютною, а не Делом всеобщим, всеземным, первым шагом к делу всемирному. Как нет у Гегеля абсолютного Дела и пакибытия, перехода от смерти к жизни, так нет у него и объединения всемирного...
Гегель, можно сказать, родился в мундире. Его предки были чиновники в мундирах, чиновники в рясах, чиновники без мундиров - учителя, а отчасти, хотя и ремесленники, но тоже - цеховые. Все это отразилось на его философии, особенно на бездушнейшей "Философии Духа", больше же всего - на его учении о праве. Назвать конституционное государство "Богом" мог только тот, кто был чиновником от утробы матери. Нельзя читать без глубочайшего отвращения отвлеченные определения его "Логики" или "Феноменологии", если переложить их в живые, конкретные. Гегель по природе своей неспособен понять, что сыновство и отечество есть всеобщий закон и что феноменология должна быть изображением приходящих в сознание сынов, отпадших от отцов, и сынов блудных, распадшихся, забывших о своем братстве. Для ума, не отрешенного от чувства и воли, бытие, сопровождаемое небытием, требует пакибытия; почувствовавшие в возникновении боли рождения, а в исчезновении - страдание и смерть не могут не жаждать замены утраченного воскрешением. "Нечто" и "Иное" (при всей кажущейся простоте этих понятий) - уже смертельные враги, два Каина! Если бы "Нечто" и "Иное" представляли (собою) два пола, то и тогда, произведя "Третье", они были бы уже поглощены (стали бы уже сами жертвами процесса поглощения). "Нечто" и "Иное", то есть "Чужое, Небратское", ограничивая друг друга, создают уже вражду (и возводят возможность отчуждения и вражды в) бесконечность.
Гегель называет свою "Логику" "Царством теней", то есть адом, а потом - изображением Бога, каков Он есть Своею вечною сущностью до создания природы и конечного духа. Иначе сказать: ограничивая разумные существа, Гегель предоставляет волю слепой силе, подчиняет ей людей. Несомненно, в таком отношении разумных и нравственных существ к стихийной силе, не знающей ни разума, ни нравственности, ад нашел свое полное выражение! Истинный Бог не создавал умов конечных, ограниченных и не отдавал их во власть слепой силе! Сами разумные существа, вступив в борьбу между собою, ограничили друг друга и подпали под иго стихийной природы, тогда как, оставаясь в единстве или вновь объединившись, они могли бы управлять ею. Супраморализм, как истинное христианство, требуя объединения разумных существ для обращения силы умерщвляющей в оживляющую, возвращающую "теням" плоть и кровь, - супраморализм превращает ад в рай. В этом смысле "Логика", если бы она в своей 3-й части поставила между субъективностью и объективностью проективность, то есть план спасения или (выражаясь конкретнее) всеобщего воскрешения вместо рождения или развития (эволюции), - "Логика", поступивши так, из ветхозаветной или протестантской стала бы христианскою. Супраморализм есть изображение "превечного совета", плана, проекта всеобщего воскрешения. (Наоборот, Гегель) отпускает на волю слепую силу в своей философии природы, да притом еще после того, как всепожирающая субстанция стала уже субъектом, пришла уже в сознание и не только почувствовала, но и стала понятием, поняла зло, ею творимое в своем бессознательном состоянии. (Между тем, как раз, в противоположность Гегелю, не отпуская силы природы на произвол, а направляя их должным образом, надо) бытие, бывшее или, вернее, ставшее неопределенным, безжизненным, превратить в пакибытие. Точно так же трансцендентальную эстетику Канта, обращенную путем отвлечения из астрономии и истории в безжизненное пространство и во время или в "царство теней", надо обратить в имманентную эстетику, иными словами, все безжизненные миры надо оживить через возвращенные к жизни поколения.
"У Гегеля, - говорит Соловьев, - само сущее старается стать философией, превратиться в чистое мышление", в познание сущего, в знание: почему сущее существует. Это равносильно превращению сущего (реального) в мыслимое или мнимое. Гегель - самый искренний, высший и последний философ, мыслитель по преимуществу, воистину - именно мыслитель. Дальше в области отвлеченного, всепоглощающего мышления, идеализирования реального идти уже некуда. После него мысль должна (или замереть или) переходить в дело; мыслители должны заменяться деятелями, и "велий" в царстве мысли (в философии) будет "мний" в царстве дела. Переход сущего в мыслимое, во мнимое означает переход в не-сущее; тогда как в царстве дела уже не-сущее, ставшее лишь мыслимым, лишь представляемым, должно стать вновь сущим. Для Гегеля вся философия превращается в логику, в мысль о мысли. Для него и сам Бог - не Создатель, а лишь "философствующий ум", как замечает Соловьев. Удивительно, что Соловьев, так верно определивший эту существенную черту в Гегеле, не понял сам, что роль философии сыграна, кончена, что (отныне) она - явление отживающее, конец несовершеннолетия человечества! Между Мыслимым (только) и (уже) Сущим, как и между Субъективным и Объективным (отныне) должно быть помещено Проективное. "Логика" Гегеля потому и иллогична, что она есть именно движение в Неизвестное без всякого предположения о том, что произойдет из этого движения, которое (почему-то) принимается за истину всего предыдущего. Все богатства, приобретенные на длинном пути (жизни человечества), извлеченные из опыта всей всемирно-мещанской истории, (все эти богатства,) приведенные к отвлеченной форме, оказываются мнимыми. Всемирный Дух, воплотившийся в немецком профессоре Шеллинге в несвойственной этому духу форме созерцания, недостаточно отвлеченного, но зато очень произвольного, достиг, наконец, в Гегеле неотъемлемо философии принадлежащей формы отвлеченнейшей пустоты, диалектического исцеления (? искупления ?). Этот конечный пункт должен стать для нас исходным пунктом. Философия, по Гегелю, есть та же религия, но в форме мысли, только не в высшей, а самой низшей, тогда как религия, по его выражению, - та же философия в форме представления, а искусство - та же религия в форме художественного выражения, что, конечно, верно, но верно только по-немецки. Но если мы перед Логикою вместо мыслителя поставим деятеля, но не единоличного, а в виде совокупности всех разумных существ, тогда философия в самой ее высшей форме мысли будет лишь субъективною, не тождественною с субстанцией. А чтобы из субъективной стать тождественною с субстанцией, она должна управлять субстанциею. Тогда и религия станет не представлением, а проектом управления природою, то есть рождающею силою для возвращения жизни. Искусство же, сделавшись орудием религий, перейдет от творения мертвых подобий к действительному воссозданию и оживлению. Если "Логика" Гегеля есть голос или мысль ученого сословия, обреченного на созерцание или мышление и осужденного на бездействие, то она будет образом Бога не Творца, а Бога, каким Он будто бы был до создания мира и духа конечного, ограниченного, т.е., вернее, духа до проявления его в мире. А еще вернее было бы сказать, что "Логика" Гегеля есть не изображение Бога, а отображение слепой природы. Будет понятным также, что она отпускает от себя (от разума) на волю природу, то есть допускает ее обращаться в слепую, неразумную силу, рождающую, чтобы умерщвлять, допускает ее стать не бытием разумным, а инобытием без разума.
Три положения, в которых Шопенгауэр, подведший итоги западной рационалистической философии, указал, где именно должно искать наиболее полную истину, - эти три положения суть те самые, откуда вышла вся западная рационалистическая философия с ее основным убеждением: истинная сущность мира и смысл жизни познаются человеком внутри, в самом себе. Чтобы погрузиться внутрь себя, нужно отдаление и отделение, отчуждение друг от друга, и нет ни малейшей нужды в соединении для возвращения к себе самому. Иначе сказать, нужно то самое, что требовалось заповедью "Познай самого себя!", то есть "знай только себя!" - откуда вышла философия Сократа и Платона. Другая же, "подобная (первой)" заповедь: "не блуждай вне себя, возвратись к себе, ибо во внутреннем человеке истина!" - откуда вышли Августин и вся средневековая философия; отсюда же - и Декарт с его "сознаю - следовательно, существую!" Из этого "Cogito ergo sum", в котором только личному бытию приписывается полная достоверность, очень легко могло произойти превращение внешнего мира в представление. А между тем Грот отчасти, а Толстой, по-видимому, вполне, соглашаются, что положение: "мир, как воля и как представление" - безусловно истинно. Но для кого истинно? - только для людей, осужденных на бездеятельность и на уединенную, кабинетную жизнь, то есть обреченных только в одиночку мыслить и желать, а не действовать в совокупности. Очевидно, что ни Грот, ни Толстой не чувствовали всего ужаса, заключающегося в этом положении, лишающем нас братьев и отцов, то есть приводящем к тому самому, что делает смерть. Сверстник Шопенгауэра Байрон показал весь ужас одиночества в Боге, безусловно едином, то есть одиноком (что никак не может относиться к Богу христианскому, Триединому), когда сказал, что Он творит миры за мирами, чтобы наполнить пустоту существования, и что тем не менее благодаря одиночеству, то есть отсутствию равных Ему существ, уничтожение было бы для Него высшим благом. Это значит, что для того, кто понял ужас одиночества, нет иного Бога, кроме Триединого. Во 2-м пункте Грот согласен с Шопенгауэром, что есть в природе слепая сила, которую Шопенгауэр называет волею к жизни. Но как называет эту силу сам Грот, - об этом умолчено, хотя в этом - главное. Если Грот согласен с Шопенгауэром относительно значения этой силы, то отличаться от него он будет только тем средством, которое он выберет для избавления от жизни. Желание жизни у человека, конечно, есть, и оно у него - общее с животными. Но особо, специально у человека или сына человеческого есть еще жажда восстановления жизни, которую слепая воля или сила сама уничтожает в лице отцов; у человека есть специфическая жажда восстановления путем обращения слепой силы в разумную, - в орудие разума, руководимого чувством сыновним...
"Философия чувства и веры в ее отношениях к рационализму XVIII века (преимущественно французскому) и к критической философии" (преимущественно немецкой) есть вместе с тем изложение очень поучительного и для нас освобождения Германии от влияния французского и приобретения Германией умственной самостоятельности. Последняя состоит однако лишь в новой постановке, а не в решении вопроса об отношении чувства и веры к разуму и знанию, и обратно. Нельзя же, в самом деле, считать вопрос решенным, когда, вопреки Гаману**, ни "cogito", ни "sum" не считаются ни благородными, ни благоприобретенными, и первое заменяется "бессознательным", а последнее "небытием"! ______________________ * Том I. Москва. 1897.
______________________ Мы знали Германию только в возрасте критики и не знали, чем была она до критического периода и чего она не утратила совершенно даже и в эту пору. Почему-то критический период представляется нам не временным, не преходящим. Но ведь и Германия была когда-то сельскою, верующею, прежде чем сделалась городскою и неверующею. Однако и в городе вера и чувство еще не вполне утратились; но скорбь об утрате превратилась в сознание смертности, а задача оживления умерших, возвращения им жизни заменилась верою в (потустороннее) бессмертие; вместе с тем и первоначальный "Бог отцов" стал Богом одних живущих. Русская интеллигенция была более знакома с критическою философией, чем с ее противницею, философией чувства и веры; и потому, хотя и у нас делались попытки примирения веры с знанием, но вопрос этот не был до сих пор поставлен во всей его полноте. Университеты сделались преимущественно органами критической философии; в Германии же они пользовались особенно большим влиянием. Пруссия старалась утрату или недостаточность материальных сил в государстве (как это было после Тильзитского мира) заменить силами умственными в лице университетов. Еще противник Людовика XIV, Великий Курфюрст мечтал об основании в Германии университета, который стал бы убежищем для иноземных ученых, гонимых за свои верования или учения. Первый король прусский Фридрих I основал университет в Галле, и Лависс справедливо говорит, что прежде, чем Пруссия получила "короля-сержанта", она нашла короля-ректора. Впрочем, нельзя сказать, чтобы Германия в лице противников критической философии пришла в истинное чувство. Истинное чувство есть сыновняя любовь, которая не вырождается в чувство гордости; тогда как только именно в этой последней форме, в форме самопревозношения, Германия знала любовь к отечеству. Эта, уже искаженная любовь нашла свое полное выражение в войне с французами, которым немцы раньше так рабски подражали в умственном отношении и во внешнем, светском быту. Немецкий патриотизм - аристократический и городской; истинный патриотизм, смиренно-мудрый, не-превозносящийся есть сельский: он рождается у могил предков; исходя из скорби об утрате отцов, он далек от вражды с братьями, а следовательно, и от превознесения над другими народами. Такова любовь к родине у русского народа в ее противоположности к надменному, боевому патриотизму немецкому, да и не одному немецкому. Но то, чем для Германии был университет, тем для России (если она, конечно, вникнет в вопрос, предлагаемый ей в самом заглавии книги о философии чувства и веры) будет Музей, который представляет реакцию против критического увлечения, все обращающего в миф, в представление. Музей есть собрание материальных доказательств того, что превращено критикою в иллюзию или в миф. Конечно, такое доказательство еще не дает полной убедительности; но ведь и Музей есть только выражение чувства, а еще не выражение веры живой. Живая вера не ограничивается храмом, соединенным с музеем, посвященным знанию, замкнутому в пределах ученых учреждений. Вера живая и животворящая соединяет храм-музей, святилище чувства и мысли, с внехрамовым и внемузейским всеобщим делом осуществления запросов чувства и проектов мысли. Эта вера свидетельствует о себе "от дел", то есть результатами дела доказывает истину мысли, объединенной с чувством, и веры, не противоречащей разуму.
В Гамане корень того направления, с которым мы вынуждены, вернее, добровольно должны бороться в настоящее время, чтобы приобрести самобытность мысли, чтобы освободиться от умственного ига, созданного подражанием и усвоением философских начал, чуждых душе русской. Для успешной борьбы с этим направлением необходимо вскрыть его корень, в коем зародышно дано философское последующее, его цвет и плод, ибо в Гамане уже заключается Гартман, тот Гартман, у которого "Бессознательное" стало "Богом". Книга В.А. Кожевникова удовлетворяет указанную потребность. То, что говорится в ней о тех переживавшихся западно-европейским обществом критических моментах, когда уступчивость становится преступлением, мы можем отнести и к себе. И наше, то есть восточно-европейское, общество переживает критический момент в истекающую последнюю четверть века. Тем более оснований ознакомиться с корнями направления, приведшего и нас, как и весь Запад, к такому положению. Французское "fiunt" превратилось в XVIII веке в немецкое "nascuntur": от творения и произвольного творчества перешли к безвольному и бессознательному рождению и развитию; эволюция стала преобладающею симпатией XIX века и самым подходящим словом для обозначения общего его направления. Но смысл эволюции изменяется с самими эволюционистами, а - главное! - для своей доказательности, для того чтобы стать истиною и действительностью, эволюция должна была бы дать очевидную и осязательную проверку своей теории постепенного и последовательного развития, фактически восстановивши то прошедшее, из коего оно выводит настоящее, ту цепь видов и форм жизни, из коих эволюционировал ее настоящий состав, ее нынешняя организация. Но дать такое фактическое доказательство - значит осуществить восстановление прошлого уже не в мысли, не в научной гипотезе, не в геккелевском фантастическом генеалогическом дереве животно-человеческого рода, а в реальном, действительном воскрешении. Это воскрешение, к тому же не частное, а всеобщее, требует и всеобщего объединения для всеобщего дела, для всемирного познавания, наблюдения и опыта. Только такое объединение приводит к действительности истории, то есть к органической связи настоящего и будущего с прошлым. Вместе с тем только такое объединение (не в мысли, а в безусловно всеобщем деле) есть должный коллективизм. Нынешний же коллективизм, враждебно разорвавший с прошлым, полный вражды и к настоящему, беспочвен и бессилен; оттого и порождает он не единую историю объединенного человечества, а только множество фантастических романов будущего; наоборот, естественное дело - одно; и тогда как объединение искусственное - социализм - объединение для производства матерьяльных вещей, может в своей теории, социологии, иметь множество произвольных решений, - всем необходимое, безусловно всеобщее дело всеобщего спасения от гибели допускает только одно-единственное решение - воскрешение. Возвращаясь от этого отвлечения, разъясняющего, в чем заключается если не все, то главное, к Гаману, посмотрим в чем усматривает "все" этот "пророк будущего", как величал его кумир XIX века Гёте. "В "Homo sum", - говорит Гаман, - дано все, содержится все". Но в этом громком афоризме при его крайней неопределенности не дано на самом деле ничего, ничего не сказано, ничего и не содержится. В "Ессе homo!" (Се человек!) выражается не христианский, а языческий взгляд на Христа: это лицемерное выражение сожаления "власть имущего", а не любовь имущего. Сам же Христос, называя себя "Сыном человеческим", опровергает Гамана с его неопределенным, отвлеченным гуманизмом. Несостоятельно и гаманово "Omnia divina, sed et humana omnia!" "Omnia divina" у него столь же неопределенно, как и "humana omnia". К этому надо еще прибавить значение малого слова, соединяющего эти выражения, но разъединяющего их содержание: "sed" (но). Этим "но" Божественное ограничивает человеческое, а человеческое отрицает Божественное, и тогда, вместо "всего, omnia", остается "ничто, nihil", и своим любимым девизом Гаман, столько боровшийся против отрицательных тенденций ложного рационализма, становится отцом новой немецкой нетовщины. Гаман, правда, любит первобытное, но не потому, что оно отеческое или праотеческое, а потому, что оно - естественное, самородное, "бессознательное". Но бессознательное и слепое есть как раз "Бог" Шопенгауэра и Гартмана!.. Так, сам того не замечая, оптимист Гаман совпадает с обоими будущими немецкими пессимистами, словно за то, что под жизнерадостным он, "всем интересовавшийся", не умел заметить жизнегорестного. Несмотря на всю долголетнюю борьбу Гамана с "нечестивым" "Просвещением" XVIII века, сам гаманизм есть, в сущности, тот же нечестивый гуманизм, хотя и с некоторыми особенностями. Если итальянский гуманизм был античный, языческий, то французский был искусственный, отвлеченный, а немецкий - натуралистический, "естественный" (недаром не один Sturm und Drang до Гете и Шиллера включительно, но и Кант считал Руссо своим родоначальником!). Естественное, дикое, слепое принималось за божественное; любовь к первобытному была лишь мнимая, а любовь к немецкому была только гордостью: люди для немецкого гуманизма были, как и для Руссо, "сыны природы", а не сыны человеческие. Для понимания Гамана, который, по словам Рохолля, "дал программу возвращения сердец детей к отцам", достаточно было бы двух эпиграфов из четырех, стоящих впереди исследования о нем В. Кожевникова. В этих эпиграфах нужно показать его отношение с одной стороны к классическому миру, а с другой - к библейскому, то есть - ко всей истории, ко всему прошлому или - к отцам. Не достаточно сказать, что он любил историю; она была для него - все, и любовь к ней он и хотел пробудить в своих учениках, а через них и во всех, "как в сынах", то есть он хотел сделать из них настоящих сыновей. Для первого эпиграфа, относящегося к миру античному, нужно взять то место из письма Гамана к Гердеру, где он говорит, к сожалению, очень многословно о том, что нужно не анатомировать древних и не мумии препарировать из них, а восстановлять, воскрешать их. Для "библейского" эпиграфа следует взять следующий текст: "Библейские сказания для него драгоценны как летописи психологического развития, то есть как летописи души человеческой". Восстановление же души и тела и есть история, то есть воскрешение, хотя еще мысленное, а не действительное. Если нужен третий эпиграф, то для него не выбрать ничего лучшего, как заимствованные из пророка Иезекииля слова: "Поле истории все еще представляется усеянным костьми иссохшими; дыхания жизни нет в них; и пророк вещает слова Господни одному ветру пустыни". Гаману, по-видимому, еще совершенно неизвестна ни индоевропейская, ни зендославянская старина; неизвестен был ему, кажется, и тот громадный край, где не нужно "возвращать сердец сынов к отцам", ибо там культ отцов положен в основу всего быта и всей нравственности. Разумеем мир "желтой расы", Китай и Японию, куда европейцы стараются внести свою хамитическую цивилизацию, отвращающую сердца сынов от отцов. Если бы Гаман знал мир славянский и китайский, история предстала бы перед ним совершенно в новом свете, получила бы иной смысл и иную цель. Столь отличный от западноевропейского взгляд России и Востока на этот смысл и на эту цель есть, с западной точки зрения, разумеется, взгляд первобытный, "отсталый" от современного. Еще бы! Несмотря на всю глубину мнимого мира метафизики, несмотря на все чары мнимых подобий действительности, этот примитивный взгляд не хочет, не может заменить реальное мнимым и подлинное подобием. Со старческой точки зрения Запада, это, конечно, взгляд ребяческий; на самом же деле он - детский, детственный; а не напрасно ведь было сказано: "Будьте как дети!", и именно детственность поставлена условием вступления в Царство Небесное. Именно по забвению или непониманию чистой детственной любви к родителям и вытекающего из нее долга оказывались несостоятельными доселе все виды предполагаемого воскрешения. Воскрешение библейское было аскетизмом, то есть не возвращением тел умерших, а умерщвлением собственного тела. Воскрешение классическое было эпикурейским: забывая отцов, оставляя их в тлении, оно в погоне за наслаждением и красотою "прилеплялось" к женам, ускоряя и свой путь к тлению же.
Говоря о гамановом метафорическом воскрешении, мы отнюдь не можем поставить этого "прекраснодушного" немецкого мыслителя выше современных ему французских "философов" так называемого "Просвещения", противником которых он имел смелость быть. Для этих салонных философов высшим удовольствием и чуть ли не главною задачею было смеяться над человеческою глупостью; а под глупостью разумели они ни более, ни менее, как все религии, то есть культ отцов, высшим проявлением коего и должно быть всеобщее воскрешение, что для Гамана является только метафорою. Сходясь таким образом со своими противниками в конечном и главном выводе, он, в сущности, стоит не выше их, а, сам того не замечая, на одном уровне с ними в самом важном, несмотря на все различие во второстепенном. Эти "философы" низвели человека до уровня животного, до растения ("L'Homme-plante" - одно из произведений гольбахова кружка), до машины (L'Homme-machme Ламеттри), то есть лишили человека всякого достоинства. Правда, другие, французские же мудрецы, люди "чувствительной добродетели", Руссо и Кo, "возвратили человечеству утраченный им титул человеческого достоинства". Мы не хотим ставить Гамана ниже этих реставраторов человеческого величия, но принуждены указать, что в данном случае как утрата достоинства была мнимая, так и возвращение его было фиктивное, то и другое потому, что само понятие всех этих чтителей "естественной" человечности о достоинстве ее было фальшивое. В самом деле, какое подлинное достоинство может быть у разумного существа, находящегося в полной зависимости от слепых сил природы и ничего не делающего для освобождения себя от этого ига, причинившего столько утрат, повесть о коих и составляет историю, так безжизненно и неплодотворно любимую Гаманом?..
Если специальная история философии отводит Якоби лишь второстепенное место, то это потому, что сама философия в действительно всемирной, всесторонней истории не занимает первого места. И когда Якоби признает в Фихте "Мессию философии", то есть видит в нем завершение философии, то этим самым он становится во всемирной истории предтечею новой эпохи, той, в которой будет господствовать уже не школьная философия; а иной, действительной философии, по справедливому мнению Якоби, и быть не может. Германия думала с Кантом и Фихте, а чувствовала с Якоби, то есть Германия то самое отвергала сердцем, что принимала умом. Это-то противоречие между чувством узко-немецким, личным, а не сыновним, всечеловеческим и разумом и составляет роковой вопрос нашего времени. Но то, что думала Германия со своими мыслителями и чувствовала с Якоби, то самое она живописала на стенах музеев, храмов, университетов и дворцов с Корнелиусом, Овербеком, Каульбахом, который сам называл свои апокалиптические композиции философскими диссертациями*. ______________________ * Если мы соединим мысленно произведения монументальной живописи упомянутых художников и других, им подобных, то получим художественный музей, который мог бы стать философскою аудиторией, поясняющею наглядно отвлеченные начала вышесказанных философов, и мог бы стать залом для чтения произведений кантианца Шиллера, романтиков - фихтеанцев и, наконец, Гёте, который был натурфилософом с Шеллингом, не вдаваясь в его крайности, и был философом духа с Гегелем без гегелианских крайностей. ______________________ Якоби был в достаточной степени сыном своего века; и однако в нем, как мыслителе, нельзя видеть выражение только временного, идей и стремлений его века. Идеям и увлечениям своего времени и временному вообще он противопоставляет нечто вечное. Он, кажется, и сам не вполне сознавал, почему он действовал так, а не иначе; недаром признавал он справедливым упрек в том, что "он - философ лишь по природе или по характеру, а писатель - по случаю", и причину этого видел в том, что "голова его срослась с сердцем" настолько, что жить одним только отвлеченным мышлением он не в силах. Якоби, говорят некоторые, имеет большое сходство с Лессингом. Это совершенно верно, как и то, что первый не имел такого успеха и не пользовался таким значением и влиянием, как второй. Но происходило это оттого, что они трудились в той среде, где мнимое, то есть интересы мысли самой по себе и искусства для искусства более ценились, нежели интересы действительности, понимаемой не в узко-практическом смысле. Есть и другое сходство между Лессингом и Якоби: оба могут быть названы борцами, причем оба боролись, по-видимому, одинаковыми средствами. Но у Лессинга вражда и ненависть к своим противникам была вдесятеро сильнее, чем у Якоби. "Я презираю ортодоксов, - восклицал Лессинг, - но я еще более презираю новомодных рассудочных отрицателей!" Борец Лессинг готов был духовно уничтожить своих противников, несмотря на то, что в качестве творца "Натана" он проповедывал терпимость. Борец Якоби, признававшийся в своей собственной раздвоенности, когда говорил, что он наполовину язычник, наполовину христианин, хотел бы примирить обнаруживаемые им в борьбе с современною ему философией противоречия между умом и сердцем, между чистым разумом и чувством. Но дать этого примирения он не смог, и не потому (как обычно думают), что философия его научно слаба, а потому, что ее основа, чувство, в том виде, как принимал и восхвалял его Якоби, лишено плодотворного содержания настолько же, насколько лишены его теоретическое мышление и практическое дело у Канта. Не смогла дать разрешения противоречия, обличенного Якоби, но не устраненного им, и вся западная философия... ... Всеславянская же наша философия состоит в том, чтобы не было противоречия между умом и сердцем...
Вместе, нераздельно с чувством, с признанием своего "Я", сыновнего "Я", дается и "другое" или "другие", не чуждые, а родные ему "я" - отеческие. Только со смертью "родных я" начинает нами сознаваться существование неродного, чуждого, враждебного "Не-я", как силы отрицательной, смертоносной. Наоборот, отшедшие "родные я" чувствуются неизбежно, необходимо как причина, как предшествующее нам "великое родное Я", но уже не одинокое, как мое личное "Я", если я отделил бы себя от них, а соединенное с другими, такими же великими "Я", над коими "Не-Я" не имеет силы. Это - бессмертная троица, потому что сын и дочь здесь не отделяются от отца, остаются присно-сынами и присно-дщерями, словом и духом. Суждения и Шеллинга, и его противника Якоби суть суждения блудных сынов, отделившихся от отцов; они не знают разницы между "другими", "родными Я" и чужими "Не-Я", воплощениями слепой, смертоносной силы, потому что для них вне себя все есть "Не-Я", то есть все стало чужим и нет уже ничего родного. Это - философия не сынов, а граждан, стоящих на страже друг против друга, на военном, а не на братском положении находящихся. Нужно именно вторично родиться, нужно пожить, но не перерасти, не пережить состояние чистой детственности, чтобы понять глубокое различие "Другого, то есть родного "Я"" от "чуждого Не-Я", чтобы стать истинным поклонником Пресвятой Троицы. "Другое Я", если оно приемлется как родное нам, не ограничивает, а расширяет наше бытие, тогда как "Не-я" полагает границы нашему "я", стесняет и вытесняет его, "Я" (личное), соединенное любовью с "другими, своими я", составляет царство жизни, союз сынов человеческих; "Я", обособившееся от "своих" (других, но родных), отчуждившееся и противопоставленные ему, чуждые ему и друг другу "Не-Я" - это область смерти. Она-то теперь и господствует. Только исполнение заповеди "будьте как дети!" и может создать учение, в котором мысль и чувство взаимно неотделимы. Наоборот, неисполнение этой заповеди привело, как наказание, к такому состоянию, о коем говорит Толстой: "мне казалось, что, помимо меня, никого и ничего нет". "Я" философской терминологии есть лишь замена "сына умерших отцов", то есть замена родственности и смертности: первой - словами "человек и человечность", а второй - отвлеченными и неопределенными понятиями "конечный, ограниченный, временный и т.п." Этим подменом, этим подлогом вымышленного на место действительного и создается разрыв между философией чистого мышления и философией чувства и между философией и религией, несущий гибель для обеих сторон, но гибель неизбежную при забвении заповеди: "что Бог сочетал, того человек да не разлучит!"
Если из кантовых "Критик", имевших целью положить конец метафизике, вышли тем не менее чисто-метафизические системы Шеллинга, Гегеля и Шопенгауэра, то и из неокантизма, критицизма, заменившего трансцендентальный идеализм идеализмом критическим и чистый разум психофизическою организациею, также произошли системы психофизизма Фехнера, который сам усматривает сходство между своим учением и шиллинговым, и психофизического монизма Вундта, монизма, в коем находят сходство с системою Гегеля, хотя сам Вундт этого не признает. Спиритуалистический же новейший монизм не приближается ли к прежнему идеализму Фихте?.. В этих системах опыту отведено первое место. Но опыты над подобиями лишь, опыты в искусственной среде и в малом виде, опыты, наконец, производимые в отдельности, разорванности друг от друга, не имеют убедительной силы. А между тем устранение противоположностей духа и материи в системах психофизического монизма открывает возможность внешнего опыта в области внутренней, психической, возможность путем внешнего действия вызывать внутренние явления или воспроизводить их. Идя этим путем, человек достиг бы полного самоуправления, то есть высшей свободы. Дух и "вещь сама в себе" стали бы предметом опыта, дела. "Вещь в себе" ("о себе"), то есть земля в себе или земная планета, управляемая разумом совокупного человеческого рода, тогда только может быть познана в действительности такою, какова она в себе есть, когда, управляя ею, можно будет производить ее такою, какою она является. Тогда "вещь в себе" отождествится с волею, но не в смысле воли-похоти, а в значении воли-действия, сознательного управления. Тогда только земля из слепой силы, господствующей над нами, станет разумно управляемою и разумно действующею. Три вида неокантизма*1) Ланге, Коген, Файгингер - те, что считают "вещь в себе" абсолютно непознаваемой, - ищут разрешения метафизических проблем на почве этических постулатов. Но если бы философия не ограничивала этику отношениями лиц, взятых в отдельности, если бы она не заменяла реальной родственности отвлеченным, не выделяла бы нравственного из умственного, не подчиняла бы нравственного физической необходимости, - тогда (и только тогда!) вещи в себе и человек в себе были бы действительно нравственным постулатом, и критика практического разума была бы обращением вещи в себе и души в себе, то есть психофизической организации, в активный, волевой процесс, во всеобщее, реальное, отеческое дело. ______________________ * Незаконченный набросок. (Примеч. В.А. Кожевникова.) ______________________ 2) Те (Фолькельт, Отто Либман, Виндельбанд), кои находят вещи в себе доступными познанию, допускают метафизику, но метафизику гипотетическую (критический реализм)........................................................................................................ 3) Те, кои отрицают как транссубъективизм, так и этическую метафизику. Это - критический позитивизм: Лаас, Алоиз Риль и Авенариус...................................................................................................................
"Отказываясь от войны,
вы отказываетесь от великого в жизни".
Философ борьбы, истребления всего слабого для выработки нового типа "сверхчеловека", это философ, который хочет убить христианство, но против воли убивает только буддизм. Для философа Черного Царства или для Черного Пророка Антихрист представляется идеалом. "Будущий герой трагического миросозерцания" есть лишь Предтеча Антихриста. Антихрист видит добро и счастие в силе и во власти, но не над слепою силою природы; он желает и войны, но войны не со слепою этою силою. "Происхождение трагедии из духа музыки" есть ли произведение подъема, вызванного победами Германии над Франциею? Это апология шопенгауэровского пессимизма против современного выразителя будто бы сократовского, плоско-оптимистического образа мыслей (то есть против Давида Штрауса, отрицателя христианства, автора "Старой и новой веры"). Но какое значение имеют это произведение и "Несвоевременные размышления" для своего времени? Какое отношение к современным им событиям в те дни, когда quasi-вселенский Собор объявил папу непогрешимым, а Франция, заставивши Германию объявить себе войну, сделала папу, с коим Запад смешивает христианство, пленником, ватиканским узником? Между пасквилями на (историка) Штрауса и на других филистеров и панегириками Шопенгауэру и Вагнеру в той же серии "Несвоевременных рассуждений" появляется "О пользе и вреде истории для жизни" - пасквиль на историю и панегирик жизни, что, надо полагать, находится в связи с переходом Германии от ученого бездействия к "делу" политическому и экономическому. Замечательно целительное средство предлагается этим лекарем, а именно неисторический элемент жизни, то есть сила и уменье забывать, так, что все Новое, все то, что он называет Сверхисторическим, будет лишь забытое Старое, умершее! Если бы автор не был одержим смешным самопревозношением (пережитком старого лакейского аристократизма), то под историею он должен был бы разуметь вообще знание как произведение одного сословия. А между тем нужно всех делающих историю обратить в познающих, так, чтобы исчезло различие между неисторическим и историческим, а явилось бы сверхисторическое, выражением коего стало бы всеобщее, священное дело, в каковом слились бы силы религии, знания и искусства, словом, действительное всеобщее воскрешение. Назвав художников, этих будто бы "по природе отсталых людей", восторженными, то есть опьяненными глашатаями религиозных и философских заблуждений человечества, признавши таким образом все религии и все философские системы блужданиями, Ницше был бы близок к истине, если бы в следующем своем сочинении "Странник и его тень" (= Бродяга безродный!) он усмотрел и признал блудного сына*, преследующего свою тень, то есть "познающего самого себя" или знающего только себя, принимающего свой призрак за действительность, а всех других и все остальное - за представления. Говоря, что лучше уж гибель человечества, чем регресс знания, он отрекается и от гуманизма, но не приходит к сыну человеческому. ______________________ * Этот свободомыслящий странник утратил цель и потерял дорогу. Это и есть блудный сын, то есть человек (с точки здения гуманизма). ______________________ Для соблюдения симметрии, во втором периоде его блужданий, ему следовало бы написать панегирик Штраусу, подобно тому, как он это сделал для Сократа, и пасквиль на Шопенгауэра* и Вагнера, что он относительно последнего, кажется, впрочем, и выполнил в Туринском письме (1888 г.). Меняя своих идолов, Ницше всегда оставался верен Дарвину, хотя не сознавался в этом и даже считал Дарвина посредственностью. ______________________ * В Шопенгауэре Ницше видел своего освободителя по пути к самому себе. ______________________ Все сочинения первого периода авторской деятельности Ницше, все эти "несвоевременные рассуждения" входят в первое его произведение "О происхождении трагедии" или, точнее, о происхождении высшей трагической культуры, шопенгауэро-вагнеровской, в противоположность низкому филистерству Штрауса как историка и философа. И однако "Человечное, слишком уж человечное" посвящено тому самому Вольтеру, о котором сочувственно писал Штраус! "Человечное, слишком уж человечное" было, надо полагать, опытом осуждения гуманизма или виртуозности искусства во имя знания. Только пессимизм нуждается в таком искусстве, то есть только действительное зло нуждается в благе мнимом или в чарующих видениях и радостных иллюзиях. "Утренняя Заря" и "Радостная (Веселая) Наука" составляют переходную пору от его второго, научного периода к третьему........................................................................................... Ницше - философ нового рода и нового поколения, философ объединенной "Новой Германии", совершенно отличный от старых философов-мыслителей. Задача этой новой философии - устанавливать цель жизни, управлять жизнью. Но если желание власти и есть высшая добродетель, то лишь в смысле желания власти над слепою силою, чего никак не понял немец, (характерный представитель новой Германии), "Судья Жизни", как он сам называл себя. То, что было до сих пор величайшею бранью, крайним осуждением - Антихрист, - то теперь (у Ницше) признается высшею похвалою. Провозвестие-"культуры трагического миросозерцания" есть приготовление к предстоящей "катастрофе мира", то есть кончине его; и если все человечество должно будет когда-нибудь умереть (а кто сомневается в неизбежности этой смерти?), то высшая задача его состоит в том, чтобы срастись в одно общее и единое и как нечто цельное идти с трагическим пониманием навстречу предстоящей гибели. "Черному Царю" недоставало лишь "Черного Пророка"*, а между тем Черный Пророк явился прежде Черного Царя. Несмотря, впрочем, на страстное желание казаться страшным, в этом Черном Пророке виден только немец-профессор, который толкует о миросозерцании и о мысленной борьбе, а не о действительном мироразрушении и еще менее о мироспасении. ______________________ * То есть принципиального обоснователя и узаконителя его действий. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова). ______________________
В безумном бреде Ницше можно вычитать нечто великое. В первом произведении его, как последователя Шопенгауэра, можно обнаружить злую сатиру на прославленного пессимиста. Шопенгауэровскую волю, вернее - похоть* Ницше заменяет вакхическим началом, и когда к этому опьяняющему началу присоединяет аполлоновское, то это - не отрезвление, а лишь похмелье. Этот спутник опьянения, это тяжелое болезненное состояние и есть пессимизм. Если волю заменить вакхическим началом, то мир будет оргией, а представления станут видениями больного, бредом**. ______________________ * Приписка на полях: (В противоположность Шопенгауэру надо бы сказать:) мир не как воля, а как неволя (рабство) и не как представление, а как проект освобождения от неволи!.. Для чего, спрашивается, неволя заменена (у Шопенгауэра) волею?..
______________________ Правда, Ницше в Аполлоне видит мудрое спокойствие; но тогда (в пору античного Аполлона) мир был (еще) действительностью, а не видением (бредом) или представлением (иллюзией философской либо сценической, художественной). Говорящие на сцене герои - это аполлоновские образы, в коих объективируется Дионис, первоначальный трагический герой, то есть воплощение опьянения, (в отличие) от Сократа, (пытающегося) философским (трезвым) путем (мышлением) дойти до первоосновы бытия. Кант же, создавая "философию воздержания", и в этой трезвости находит опьянение. Философия воздержания была отрицанием философии; и если она после Канта возродилась в Шопенгауэре, как думал Ницше, и если Шопенгауэр открыл доступ к непознаваемому в интуитивном, то есть в вакхическом элементе, то это явилось новым опьянением, нарушением воздержания после неприятного похмелья. "Vivere" для Ницше значит "bibere", если историю как знание Прошедшего он противопоставляет живой силе Настоящего, совершающегося. Он предпочитал опьянение трезвенности, желая подчинить историю жизни. Ницше, говоря, что "лишь поскольку история служит жизни, постольку и мы должны служить истории", как будто предчувствует, что история как проект есть оживление того, что в истории как факте было умерщвлением. Признав же проективность, Ницше должен бы сделать нас слугами истории, то есть слугами отцов. Понявши историю таким образом, Ницше не было бы нужды прибегать к "вечному круговороту", к возвращению "проклятия жизни" со всеми ее недостатками, не нужно было бы сочинять и того неопределенного (существа), "которое выше величайшего из великих", - сверхчеловека, с богатейшею душою, с глубочайшим умом, с высочайшею религиозностью, тогда как в воскресающем человеке практический разум, (соединяясь) с теоретическою мыслью, становится делом, делом, по необходимости, самосозидания, обладания полнотою сил организации. История как воскрешение не делает души пассивною воспринимательницей прошлого. Великих людей Ницше называл "несвоевременными", что по-видимому значит: людьми всех времен, а именно этим и были бы все люди, если бы последовательность поколений превратилась в сосуществование, заменяющее невольный, бессознательный исторический процесс сознательным (волевым) делом воскрешения. Постигнуть такое дело Ницше мог бы, если бы он в позитивный период своего философствования подчинил инстинктивное разумному. Позитивная философия (у Ницше) была требованием подчинения истине, какова бы ни была последняя, и одновременно развенчано было "Слишком-уж-человечное" ("Die Allzumenschlichkeit")*. ______________________ * На полях: "Слишком человечное" не значит ли ниже-человеческое?.. ______________________ В следующем, периоде (развития Ницше), если бы он не уничтожал всякого долга, не проповедывал бы полного разобщения и безусловной личной свободы, тогда "Pereat Veritas! Fiat vita!" должно было бы означать: "Да погибнет смерть и да царствует жизнь!", а ложное, выдуманное, то есть то, чего нет, но что должно бы быть, иначе сказать, - метафизика, оказалась бы проектом и искусством возвращения жизни*. Высказанное Ницше о фанатичности аскетических идеалов потусторонней безжизненности было бы верно не относительно только, но и заменилось бы полною противоположностью: аскетическое плотоумерщвление заменилось бы не эпикурейским разрушением плоти, но при совокупной силе всех умерщвленное и разрушенное воссоздалось бы к жизни: потусторонние, безжизненные, умершие вернулись бы в посюстороннюю жизнь. ______________________ * Точное, слепое повторение прошлой жизни со всеми ее мерзостями, конечно, не имеет ничего привлекательного, а потому-то и нужно не в отдельности, а в совокупности [Личную заповедь: "поступай всегда так, чтобы твои поступки были достойны повторения", нужно бы обратить во всеобщую; но тогда не было бы и слепого повторения, все было бы сознательным (делом)] (силами) всех обратить бессознательный круговорот (мирового процесса) в сознательное, всеобщее воскрешение. ______________________ Если задача сверхчеловека - уничтожение всего вырождающегося и паразитного, и если вся культура - вырождение, в таком случае придется за сверхчеловеком признать одну только отрицательную задачу; если же вырождение есть и вымирание, тогда сверхчеловеку не остается никакого дела.
"Вы утверждаете, говорит Заратуштра
(Черному Царю), что благая цель освящает
даже войну; я же говорю, что только
благо войны освящает всякую цель".
Какую бы печаль почувствовал Ницше, прочитав манифест Белого Царя, призывающий ко всеобщему миру, и какую бы радость ощутил он, прослушав воинственные речи Черного Царя? Деятельность Черного Пророка начинается тотчас после войны и победы Черного Царства над He-Белым, как проявление подъема, вызванного этою победою. Опьяненная кровью Германия произвела в лице Ницше маленькую книжку "О происхождении трагедии", в которой объяснялось происхождение всего мира из духа опьянения. Сам автор, еще признававший шопенгауэрово-буддийскую жалость, участвовал в войне в качестве санитара. Оканчивается же деятельность Пророка Мрака изображением героя новой "культуры трагического миросозерцания". Целью первого труда Ницше было не объяснение прошедшего, не познавание его; задачею этого труда было провозгласить новую культуру и вызвать ее появление, то есть вызвать "культуру трагического миросозерцания". Будущий герой этого миросозерцания есть лишь предтеча Антихриста. Антихрист видит добро и счастье в силе и власти; в том же полагает их и Ницше; оттого для философа Черного Царства или для Черного Пророка Антихрист и есть идеал. Невольно напрашивается вопрос: нет ли исторической связи между ходом развития мысли Черного Философа и современными ему мрачными событиями, когда вселенский собор объявил папу непогрешимым, а франко-прусская война лишила его светской власти, когда Германия, также стремясь к сосредоточению власти, стала основательницею милитаризма, угнетающего и доселе весь мир? Едва ли даже можно сомневаться в том, что такая связь есть между этой мировой трагедией и произведением Ницше, объясняющим по названию лишь эстетический генезис трагедии, а на самом деле пытающимся объяснить трагедию всего мирового процесса, конечную его гибель. Если Черный Пророк был первым теоретическим истолкователем "культуры трагического миросозерцания", то Черный Царь является как бы уже исполнителем проекта своего предтечи: то, о чем Ницше только мечтал, Вильгельм уже осуществляет. В 1898 г. мы видим появление двух новых мировых империй: весною - восточно-океанской, американской империй, а осенью - немецко-тюркской империи, которая, с момента торжественного заключения дружбы между Вильгельмом и исламом, простирается от Атлантики до Филиппин. Основание, германской империи, затеянная ею так называемая "культурная борьба", наконец, возникновение новой германо-турецкой империи - все это прикрывалось и прикрывается личиною терпимости. Не иметь ни к чему почтения, не иметь ничего святого и высказывать почтение и к папе и к калифу, - вот терпимость, бездушие и ложь, вот существенные свойства этой лже-добродетели! Ведь и Наполеон объявил себя другом магометан! Но Вильгельм-хан запечатлел свое содружество с исламом на камне в городе Каина и Ваала (Баалбеке), а в Дамаске усматривал с горы Соаллеким пути, над которыми Соаллеким господствует; предусматривал и конечный результат дружбы с магометанством; изъясняясь в дружбе, поднимал уже пяту на главу новых друзей. Это значит, что терпимость есть не только бездушие и ложь, но и коварство. Своею терпимостью новый Антихрист пробуждает магометанский фанатизм на всем Востоке и готовит будущему веку новые нашествия, которые он сам предсказывал, и новые погромы.
"Заратуштра" - глубоко индивидуальное произведение; это история внутренней жизни автора, его дружбы, его идеала. И над всем этим господствует и все освещает изображение его наивысших надежд и конечной цели. Основная мысль произведения - идея вечного возвращения всех вещей. Овладение этою "высшею из всех достижимых формул" относится к августу 1881 года. Воспринята она была "на высоте 6000 футов над человеком и временем". Не странно ли, что такой ничтожной высоты оказалось достаточным для того, чтобы получить господство над временем и стать сверхчеловеком? Только уроженцу Германии, где, по выражению Гейне, в грязную погоду можно было на сапоге унести половину какого-нибудь царства, 6000-футная высота могла казаться настолько величественною... Перед этим, говорит Ницше, в нем произошел переворот внезапно, в корне изменивший его вкусы, особенно в музыке. Вынашивал он своего "Заратуштру" 18 месяцев и родил его в феврале 1883, когда умер Рихард Вагнер. В то же время возникла и "Радостная наука", содержащая в себе сотни указаний на приближение "чего-то несравненного". В конце дается начало "Заратуштры", а в предпоследней части четвертой книги "Заратуштры" находим и начало основных идей автора. Эти идеи возникли в 1882 - 83 гг., когда он впервые испытал весь ужас одиночества, а вместе и странное желание иметь друга и в то же время жажду сверхчеловечества. "Даже и глубокий человек нуждается в друзьях; надо же, чтобы и у него был бог!" Но одинаково с ним чувствовавшего он не находил, и вот, когда он сам создал себе "совершенного друга", явился "Заратуштра"; в нем-то Ницше создал себе и друга, и бога. Первая часть "Заратуштры" - продукт зимы 1882 - 83 гг., холодной и длительной, периода болезни и разочарования в друзьях, а также и в целительных средствах, которым он чрезмерно доверял. В эту зиму при столь неблагоприятных условиях возник "Заратуштра" у прелестной, тихой бухты Рапполло близ Генуи, "в излюбленном месте короля Фридриха III, а потому близком и моему сердцу", поясняет Ницше, с которым король видался и беседовал. Вторая часть книги (в ней много говорится о Риме) была окончена в десять дней; первая, третья и последняя часть взяли не более времени. Читая в воспоминаниях, относящихся к последующим годам, о вдохновении и экстазе при создании "Заратуштры", можно бы предположить, что не одна книга "О происхождении трагедии", но и эта вышла из духа опьянения, только не первобытным средством Ноя или Вакха, а продуктами новейшей химии. Иначе остается непостижимым, как могло возбуждать в авторе такую радость, такое ликование бесконечное возвращение жизней, а следовательно, и стольких же смертей! Или уже в самом деле так приятно миллионы раз делаться профессором, или столько же раз участвовать в войне, или, наконец, столько же раз повторно томиться в одиночестве, в курортах, мечтая о бесчисленных возвратах, без малейшей уверенности в их действительности, за полным отсутствием доказательств?..
Нашему эпизоду 90-х годов о "He-делании" Толстого, возникшему в противоположность позитивистической защите бесцельного труда или делания Эмилем Золя* соответствует в Германии 70-х годов разрыв Фридриха Ницше с учением Шопенгауэра и с эстетикой Рихарда Вагнера и переход автора "Заратуштры" к позитивизму. То, что он называл вакхическим началом и несвоевременным культом гения, он заменил началом сократическим, ограничивающим высокие полеты; страстное самозабвение в упоении, энтузиазме, экстазе, вдохновении и восхищении художественного творчества он заменил бесстрастным, холодным, сухим, бесчувственным, бездушным рассудочным знанием, пассивным, не-деятельным, - наукою, отрицающею всякую цель жизни. ______________________ * Статья Л.Н. Толстого о "Не-делании" стояла в связи с речью Эм. Золя к парижским студентам о значении труда. На это и намекает здесь Н.Ф., имея в виду также и появившуюся по тому же поводу мою брошюру "Бесцельный труд, не-делание или дело?" Москва, 1-е издание, 1893 г., 2-е - 1894 г. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова.) ______________________ Во-вторых, заменил он "несвоевременное", или жизнь с дальними предками, современным, жизнью с потомками "с ближайшими добрыми соседями ближайших вещей". И такого ограничения жизни он не счел падением, "decadence"'ом хотя и признавал, что, быть может, эта страсть к познаванию (позитивизм) и "приведет человечество к погибели". Однако он предпочитал "гибель человечества регрессу познания" и полагал, что в пожертвовании даже жизнью ради мысли (ради лишь мыслимого, мнимого и бездельного!) "есть что-то необъяснимо высокое, благородное", есть, словом, какая-то аристократическая пошлость. Но ни в вакхическом или мистическом, ни в позитивистическом или сократическом нет истины! Ограничиваться "позитивным" - значит принять средства за цель; ограничиваться мистическим - значит принять цель за средства.
Ницше - философ поры полного вырождения, началом коего явилась философия, поставившая "во главу угла" мудрости правило "познай самого себя", то есть "знай только себя!". Последний философ показывает нам последних людей, переутомленных не-деланием, и самого последнего человека, который (несмотря на все свое падение) не в состоянии презирать себя. "Так говорил Заратуштра"... Нужно бы прибавить: учитель вечного возвращения жизни, а с нею - и смерти; но возвращения не сознаваемого, а лишь предполагаемого и не доказанного осязательно. А между тем, как только это предположение было бы доказано, восчувствовано и осознано, это бесконечное повторение превратилось бы в одно непрерывное (без смерти) существование, и не было бы "заката", и вся эта поэма, то безобразно-злая, то пошло-шутовская, обратилась бы в величавую Пасхальную Песнь, а вместе и в проект обращения совокупным трудом силы умерщвляющей в оживляющую, воссоздающую. Для чего понадобилась эта проповедь вечного возвращения? Обнаружение и распространение этой мысли не может ни прекратить, ни ослабить страданий, ни утешить в них; оно нужно было только для устрашения, ибо Ницше, как сверхчеловеку, все человеческое было чуждо. Человеку же неискаженному, сыну человеческому понятна была бы проповедь регуляции, управления природы самою возвращенною к бытию силою. Но сверхчеловек мыслит и чувствует не по-человечески и потому не нуждается в общении с людьми: почувствовав себя сверхчеловеком, он удаляется в горы и окружает себя вместо учеников зверями. Пробывши всего лишь десять лет в пустыне, он, исполненный спеси, решается "снизойти, Спуститься" до людей, идет проповедывать в город о том, что нужно не делать, а только думать для возвращения, ибо гибель, заключающуюся в "бесконечных возвратах", нельзя же назвать делом! Его раздражает то, что у его слушателей, горожан, на уме - одни только игрушки, которых они не хотят променять на его игру мыслями. Но гневается он на них совершенно напрасно, когда и сам старается только заменить одну игру другою. Повстречавши боголюбивого человеконенавистника, еще не слыхавшего, что боги умерли, и вступивши с ним по лицемерному человеколюбию в общение, он сам забыл, что жив Бог и Богочеловек, Который - не чета "сверхчеловеку", достойному называться не Uber, a Untermensch'eм! Имея в руках труп, он похоронил его, но потому лишь, что сам был мертв. Видел он дитя, но не понял, почему нужно "быть как дети". Уразумел он разницу между верблюдами и львами, понял рабство и господство, но не постиг родства (отечества, сыновства и братства). Самозванный учитель человечества, Заратуштра презирает человека, но не знает сына человеческого, ни дочери человеческой и не понимает их бесконечного превосходства над немецким "обер-человеком", превосходства потому, что в них рождение стало воскрешением. Ты кичишься своим "обер-человеком" (могли бы мы ему сказать), а они предпочитают последнего человека. Ты прав, когда презираешь разум, не переходящий в дело, и добродетель бессильную против смерти. Здесь ты прав, потому что в этом - действительно источник наших бедствий. Вся нынешняя (так поставленная) жизнь наша - бедность, грязь и мелкое наслаждение. Не одна бедность - несчастие: богатство и бедность - два несчастия; то и другое - несчастие! Но и в уравнении и отрицании их также еще нет счастия, а есть, может быть, только третье несчастие*. Ты гордо указываешь заурядным страдальцам на своих будто бы столь отличных от них "обер-людей"; но тебе ответят и справедливо: "мы видели, мы знаем их, этих унтер-людишек; они, как и мы, не победившие смерть, и в этом сходные со всеми; при этом огромном сходстве в главном принимают свое маленькое несходство за превосходство и громко кричат о нем", но и только! ______________________ * Ибо одно уравнение ложных благ и отрицание их само по себе еще не создает истинного блага; ограничиваться же одним отрицанием значит мешать созиданию, то есть умножать несчастье, создавать "третье" насчастие. (Примеч.ред. В.А. Кожевникова.) ______________________ Да и есть ли искренность в твоей трагической проповеди? Если ты так любишь гибель, отчего же ты сам не спешишь погибнуть и оказываешься даже недостойным наказания? Ты храбр только там, где нет никакой опасности; когда и без тебя столькие покинули Христа, ты храбро превозносишь Антихриста! Для трезвого человека в "Заратуштре" нет ничего великого, ни прекрасного. Лишь опьяненному могло казаться, что верхом на символах он подъезжает к вершине истины; опьянение переносит его в "другой" мир, где все вещи (конечно, "вещи в себе"!) с радостью отзываются на его речь, ласкают его, хотят "сесть ему на спину"... Здесь открывается сущность вещей; здесь выражена их воля; здесь всякое бытие хочет стать словом: всякое творчество хочет научиться от него... Но все это, конечно, лишь кажется: прошло опьянение... и все исчезло! Это чрезвычайно напоминает народные рассказы о том, как леший водит заблудившегося по лесу и какие чудеса при этом чудятся; а перекрестишься - и увидишь себя в болоте и в тине...
Ницше, как последний философ разъединитель-объединитель, - последний мыслитель, за которым следует уже деятель Безусловность кончины мира, трагической его гибели или же бесконечное множество кончин мира (если допустить предположение "вечных возвратов") - вот исход учения чтителя Антихриста Ницше, заставляющего Заратуштру проповедывать "благо войны". Это учение - полная противоположность активному христианству: деятельное христианство требует обращения орудий войны в орудие спасения от голода и язв (Матф. XXIV, 7); иными словами, спасение от голода и язв избавит и от войны. Антихристианство, наоборот, высказываясь за безусловность кончины мира, восхваляет войну и узаконяет ее. Если заглавие произведения Ницше "Происхождение трагедии" заменить следующим: "Происхождение трагедии жизни", то при этом новом заглавии в творении Черного Пророка Ницше антихристианство будет тождественно с катастрофою мира, с его безусловною кончиною или же с вечным возвращением кончин мира. Наоборот, проект школ-храмов, устрояемых во исполнение заповеди воскресшего Господа, данной ученикам, коим для удостоверения нужно видение и осязание, заповеди "научать, крестяще", поставленной на место пророчества, - этот проект предполагает условность пророчеств о кончине мира. Проект обращения слепой силы в управляемую разумом и чувством сынов человеческих, волею и любовью к отцам-предкам, иначе сказать, проект братотворения через усыновление для исполнения долга евхаристии к Богу отцов - этот проект направлен против ницшеанцев-декадентов, против Лже-Заратуштры. И христианство знает сверхчеловека, то есть нового человека, возрожденного водою и духом; но это - возрождение для вечной жизни, так как возрожденное освобождено от греха, причины смерти. Сверхчеловечество будет не в мистическом, а в матерьяльном смысле воскрешением и бессмертием. Если заглавие главного произведения Шопенгауэра "Мир как воля и как представление" заменить более верным названием "Мир не как воля к жизни, а как неволя к смерти и как проект к освобождению от этой неволи, то есть как воля к воскрешению", - то ученику Шопенгауэра Ницше следовало бы поставить (над собранием своих произведений) заглавие "Мир как воля, стремящаяся к власти", (причем) в этом выражении уже заключалось бы признание невольничества воли. Этим заглавием Ницше точно определил бы свое отношение к своему учителю и вместе с тем показал бы ясно, что он, хотя и начинает свое сочинение "По ту сторону добра и зла" главою о предрассудках ученых, однако и сам не выходит из сословия ученых, не освобождается от предрассудков и как типичный "ученый" не понимает дела, заменяя его рассуждением, а не планом или проектом. Благодаря такому подмену он становится наглым, невыносимым болтуном. Ни одного указания на то, чрез кого и как мир станет хотя бы управлять собою, для чего нужны, конечно, и труд, и знание, как согласовать совместное существование и чувствующих (разумных) существ, и (бесчувственной) неразумной силы, и (как примирить) зависимость первых от последних. Где выход из этого анормального состояния? Легко понять, как тяжело человеку, жаждущему дела, читать болтовню Ницше. Надменный учитель мудрости мнимого своеволия остался учеником Шопенгауэра: он не заменил (призрачной) воли (реальным) делом; власть у него проявляется в олигархии привилегированных ("сверхчеловеков"), а не в самодержавии, соединяющем всех в деле обращения слепой силы в управляемую разумом. (Да и мог ли быть проповедником объединения мыслитель, не понимавший любви, не ценивший любовь!) "Заповедь новую даю вам", говорит он и вы ждете, что дальше вам скажут: "будьте милосерды!"; но вместо этого слышите от лукавого пошляка: "будьте тверды!" Иными словами: "любовь есть слабость!" "Не любите друг друга! потому и познаете, что вы - мои ученики, что падающего вы не будете поддерживать!" Станьте (следовательно) помощниками, пособниками безжалостных, бесчувственных сил природы! "Сверхчеловек над себе подобными" не только безнравственное понятие, но и вопиющее противоречие, безусловная нелепость: или они ему неподобны, или (если подобны) он не может быть сверх их. Не может, да и не смеет, если должно уважать человеческое достоинство; сказать, что "жить для других, значит жить для своего стада", - что это, как не обругать человека скотоме. Но предполагаемый сверхчеловек, унижающий себе подобных до уровня скотов и, не зная к ним жалости, себя возводящий чрез это именно в нечто высшее, - не будет ли уже зверем! Наоборот, сын умерших отцов, для которого общее со всеми ему подобными дело есть воскрешение, такое существо - уже не животное; это - сын человеческий, исполняющий волю Сына Человеческого: "да ecu спасени будут"! В антиевангелии Заратуштры есть "искушение состраданием", редкая по лживости картина: в месте мрачном, безжизненном, где даже змеи издыхают, в Царстве Смерти, вопли "высших людей" вызвали Заратуштру, этого сердобольного зверя, из его пещеры. В этом Царстве Смерти он встречает чудовище почти нечеловеческого вида и не узнает в нем самого себя. Заратуштре узреть самого себя - почти то же, что узреть дьявола. Этим зрелищем не был, однако, убит Заратуштра; он должен был признать в нем свой двойник, тот самый, который в лице иудеев и язычников предал на страдания и смерть Богочеловека, считавшего искупление делом возможным и не считавшего унижением быть сыном человеческим. Сын Человеческий не пожелал быть сверхчеловеком; сверхчеловеки же Его времени, прикрывая свое бессердечие уважением к великому несчастию (?), прошли мимо самарянина, "впадшего в разбойники", мимо расслабленного, мимо слепого, мимо умершего Лазаря и не поняли или не хотели понять, что нужно всех призвать к общему делу спасения, в чем, конечно, не может быть неуважения к состраданию. Ницше с Заратуштрою хочет видеть в чудовище (из Царства Смерти) умирающий род человеческий, от коего под видом уважения к несчастию он отворачивается, даже не подумав, почему для человечества невозможно искупление, то есть воскрешение, участие в коем должно поднять (достоинство) всех (людей). Сын же Человеческий, воскресши Сам, и всех призвал к участию в деле воскрешения. Блудный сын, родства не помнящий, Ницше оболгал Христа, сказавши, будто Спаситель призвал только одних бедных да несчастных, а не всех, называющих себя сынами и человеками, не исключая, следовательно, и блудных сынов, величающих себя сверхчеловеками. Чтобы понять всю ложь в (ницшевой) картине "фабрикованных на земле идеалов", нужно помнить, что пророчество о кончине мира и Страшном суде есть угроза условная, высказывающая пожелание, чтобы все в разум истины пришли. Запомнивши это, мы можем спуститься в темную мастерскую, куда зовет Ницше и где он искусственно произведенною тьмою хочет скрыть (истинное) дело и, напустив мрак, толкует по-своему голоса и слова, долетающие из него. Он объявляет, что здесь "слабость каким-то лживым образом возводится в добродетель, а бессилие - в доброту", нечувствительность к обиде оказывается трусостью или добродетелью слабых; неимение силы отмстить превращается в нежелание мести, а то и в прощение. Когда же мы замечаем, что эти незлобивые по бессилию "не ведят, что творят", мы просим осветить их, "во тьме седящих", хотя бы одним лучем света, и что же тогда видим? - Кресты, кресты и множество других орудий казни... И это все - "трусы", все - "слабые", которым стоило бы только одно слово сказать, чтобы стать свободными!.. Читая эту отрывочную философию, очевидно, бессильную сделаться цельною, не только видим, что автор трактата "За пределами добра и зла" совсем не выходит из того и другого и даже заставляет отчаиваться в возможности перешагнуть за их пределы, за пределы нынешней ограниченной морали. Семинарист, подобно лакеям, которые всегда аристократичнее господ, упрекает в плебействе и демократизме свой век, очевидно, не умея стать выше этих двух пороков: он сам не выходит за пределы господства и рабства, аристократизма и демократизма, хотя и говорит все время о сверхчеловечестве. Ставя сам выше всего власть и превознося тиранов, он философов осуждает за тираническое побуждение, духовных - за стремление к могуществу, к созданию мира. За пределами добра и зла, за пределами рождения и смерти "бесконечные возвраты" должны превратиться в одно всеобщее дело, во всемирное воскрешение. Оно будет воистину за пределами и мнимого добра и действительного зла. Оценку поступков, действий человеческих по их последствиям, а не по происхождению, - согласно со всею Европой и Германией в особенности, но в противоположность Китаю, где отличие или позор детей падает на родителей и предков, - Ницше называет периодом до-нравственным. А между тем такая оценка есть сверхнравственная, ибо по ней на разумные существа падает ответственность за все зло, творимое неразумною силою, уж, конечно, находящеюся за пределами той пошлой нравственности, какой держится наш философ, только одного и желающий: не походить на других и особенно - на всех. Судить о нравственности по происхождению значит не требовать от людей ума, значит отделять нравственное от умственного. Признать умственное необязательным для человека, признать невежество терпимым... и не замечать, что природа именно за неведение казнит смертною казнью!.. Если невежество терпимо, то, конечно, нет никакой нужды во всеобщем обязательном образовании. Понятно, что столь великую ответственность принимал на себя род человеческий тогда лишь, когда еще не было заповеди: "Познай самого себя!", то есть "знай только себя!"* Нравственность народная, принимая на себя ответственность за последствия, не отказывается и от суждения о поступках по происхождению: и в Китае сами преступники наказываются в высшей мере, нежели их родственники. <В действительности же> во всяком проступке виновен весь род человеческий; а потому высшая нравственность стоит вне нравственности европейской, аристократической, ницшеанской: она требует спасения всеобщего. Если же всеобщее спасение достигнуто не будет, тогда наказание будет всеобщим. Так это и видим в нравственности христианской, по которой одни будут наказаны вечными муками, а другие - созерцанием этих мук. ______________________ * Приписка на полях: Афоризм 80-й (в "По ту сторону добра и зла"): "то, что становится понятным, перестает интересовать ("нас касаться"). Что же хотел сказать тот бог, который присоветовал: "познай самого себя!" Не то ли, чтобы человек перестал интересоваться самим собою, и стал бы объективным?" Ницше, следовательно, признает, что в "познай самого себя!" заключается "знай только себя!" ______________________ Ницше, болезненно боящийся походить на других, не умеет даже освободиться от шопенгауэровского мифа "воли", которую он заставляет стремиться к власти. Конечно, можно представить, что воля во всем мире, в целой вселенной овладела собою; (но) тогда последующее не поглощало бы предыдущего, потомки не обращали бы прах предков в свою пищу, а восстанавливали бы поглощенных. Но оставляемое при мифе воли (то есть при воле только воображаемой, фиктивной) и (само) средство восстановления оказалось бы лишь мифическим, мистическим искусством. Но Ницше даже и до мифического искусства не дошел: он (вообще) не мог понять, что род человеческий, объединясь, способен свое "devenir" обратить в "revenir".
Мир, понимаемый по Шопенгауэру как воля (к бытию), а в действительности остающийся неволею (к смерти), а потому мир как представление (неволя к смерти) должен стать проектом возвращения к бытию. Мир, понимаемый по Ницше как воля, стремящаяся к власти*, но и как мир в действительности, есть неволя к смерти; а следовательно, воля, становящаяся властью, должна стать делом возвращения к жизни. ______________________ * Но почему воля, стремящаяся к власти, ограничивается господством над себе подобными, а не становится властью над слепою силою природы? ______________________ Мир как представление без власти и как неволя к смерти будет предположением о постоянном, невольном возвращении к жизни, подчиненной смерти. Наконец, мир не как отвлеченное представление, а как познанная действительность, с властью разумно руководить им, будет уже не предположением, а проектом возвращения, единого, волевого и сознательного. У Ницше "возвраты" остаются явлением, фактом трансцендентным, а не актом (действием) имманентным. Но почему это так - им не осознано, вероятно, вследствие того, что, когда он говорит о воле, стремящейся к власти, он забывает о теории бесконечных возвратов (несогласимой с волею), а когда говорит о неизбежности последних, забывает о власти воли. И вот почему возникает у него антиномия "entre l'eternel Devenir et l'eternel Revenir", по красивому парафразу Фуллье*. ______________________ * Куно-Фишер, величайший комментатор и популяризатор философии (вопреки другому прославленному немцу-профессору Виндельбанду, утверждающему, будто "философию нельзя излагать популярно"), взялся объяснять учение, которое в первой половине XIX века господствовало, а во второй опровергалось, учение о постоянном, непрерывном становлении (L'eternel devenir). Но когда появилось учение старое, учение о бесконечных возвратах (revenir), совершаемых слепою силою помимо силы разумной, учение не об активном и не о сознательном возвращении, а о пассивных повторениях прошлого, - обратил ли тогда внимание Куно-Фишер на появление "Заратуштры", учителя вечных возвратов, этого "revenir", составляющего антиномию к гегелевскому "devenir"?.. ______________________ Воля к жизни, говорит Заратуштра, не существует, ибо несуществующее не может желать, а живущее не может не желать жизни. Шопенгауэр ответил бы на это без колебаний: живущее желает продолжения жизни, желает также и возвращения ее под всеми формами и желает возрастания сознания жизни. Но, возражает Ницше, истинный принцип есть не воля к жизни, а воля к власти, к господству. Но на это, говорит Фуллье, мы в свою очередь возражаем: "Власть есть только одно из составных сложной совокупности жизни", "un simple extrait de la vie". "Сама жизнь вверила мне тайну, - говорит Заратуштра, - я есть то, что должно всегда превосходить самого себя". "Поэтично сказано, но пустословно! - отвечает французский философ. - Как может жизнь превосходить самое себя? - Живя более, живя лучше!" ("en vivant plus, en vivant mieux!"). Но это уже не возврат только повторяющий несовершенное прошедшее, это уже не простое "revenir"; это уже не одно повторение, а улучшение, количественное ("жить больше!") и качественное ("жить лучше!"), это уже "devenir", сознательное, волевое, целесообразное и трудовое. Это не бесчисленные, роковые, от нас не зависящие возвраты, а единый возврат, нашею волею и знанием создаваемый через силы природы, нами управляемой. Но "эпигонам" философии, ницшеанцам, верным девизу "знай только себя!" или, самое большее, "знай только живущих!", даже и не приходит в бездушные головы мысль, что мощь (Macht) людей может быть употреблена на возвращение жизни нашим умершим отцам. Ницше признавал наше время подобным александрийской эпохе, то есть поре, предшествующей явлению христианства: он был прав и последователен, когда говорил о "чрезмерности истории", чрезмерности музеев и кладбищ, то есть о воплощениях истории пассивной, страдательной, вмещающей в себя умирание рода человеческого. Но он совсем не видел истории активной. Он знал историю лишь таковою, какова она есть, как факт, а не такою, какою она должна стать, как проект долженствующего быть. И музей он знал, лишь каков он есть, а не тем, чем он должен быть, как учреждение, хранящее память об умерших и возращающее силы и средства для их возвращения. Наконец, и кладбище он знал лишь в его настоящем виде, как место разложения и забвения, а не в долженствующем, не как место воссоздания, воссоединения живущих с умершими, не как место воскрешения. Не задумываясь над долгом единого и окончательного возврата, философ-пессимист утешал, вернее, опьянял себя надеждами на временные смены одной преходящей формы или одного временного типа жизни другими. "Когда, - говорит он, - слишком возрастает могущество Диониса (он же и Антихрист. Предисловие ко 2 изданию "О происхождении трагедии", стр. 20 рус. перевода), что мы и переживаем в настоящее время, тогда непременно должен спуститься к нам на землю скрытый в облаках Аполлон; и, конечно, следующее за нами поколение увидит проявление красоты Аполлона в самых роскошных формах и испытает на себе ее действие". Исполнится ли пророчество лжепророка, прореченное еще в 1871 году? Верить, что время человека сократического (последователя Сократа), отдающегося знанию без дела, прошло, - можно; но верить в возрождение трагедии в духе Диониса и сопровождать торжественную процессию "божественного Хмеля"-Диониса, идущую из Индии в Грецию (Европу), - невозможно. Александрийская эпоха, хотя и сходная с нашей, окончилась, однако, не восстановлением культа Диониса и Аполлона, а явлением христианства. Не одно изображение, не подобие лишь может удовлетворить человека: искусства, как и науки - не более, как средства, способные при известном отношении к ним содействовать спасению; за спасением нужно обратиться к самой жизни. Если преступление, страдание и смерть происходят от духа опьянения и похоти, под влиянием коих только видимость, только кажущееся доставляют наслаждение, надо желать отрезвления человечества от гибельного Хмеля (Вакха, Диониса), надо вести людей к отрезвлению, а не к упоению, хотя бы и художественными, хотя бы и прекрасными по внешности мечтами.
Есть два рода невольных, бессознательных возвратов. В одном не допускается никаких изменений; в другом, к которому следует отнести и ницшеанский (современный Ницше), допускаются и даже требуются изменения для создания экземпляров человеческой породы "исправленных и улучшенных". К несчастью, и в них не оказывается ничего, кроме личного произвола; и в них все выдуманное "истинными философами", коих познание есть творчество, коих творчество есть законодательство, коих стремление к истине есть стремление к господству. Философы - законодатели и повелители; в лице их Ницше возводит произвол из злоупотребления в принцип, в правомочие и ставит произвол индивидуума на место эволюции. Рационалистическая формула объяснения генезиса вещей и явлений "nascuntur", выставленная в противоположность сверхъестественному творчеству, здесь снова заменяется формулою "fiunt". Но это не коллективный генезис, а субъективный, индивидуалистический: так, религии не сами зарождаются, а создаются, однако не жрецами (как болтали вольнодумцы времен английских деистов и Вольтера), а одиноким гением; и язык не рождается, а создается, но не народ создает его, а исключительный гений изобретает и предписывает его. Новый немецкий проповедник произвола и насилия величает себя славянином и выражает сочувствие к самодержавию*. Но под самодержавием он разумеет произвол, деспотизм, господство над толпою и сволочью. Не надо, однако, забывать, что Ницше знает только город, который и есть создание бродяг, забывающих родство. Село, близкое к праху отцов, а по своему земледельческому труду более близкое и к сыновнему делу, менее города грешно в забвении родства. Самодержавие же, стоящее "в отцов место", призвано руководить делом сыновним, делом управления силою слепою. Но призвано оно выполнять эту обязанность не посредством господства над народом, а в отеческом единении с ним и не посредством внесения в природу своего произвола, заставляющего силы ее работать тлению, в угоду промышленности и половому подбору. ______________________ * "Способность эта (воля), - говорит Ницше, - всего сильнее и изумительнее в том огромном государстве, посредством которого Европа соприкасается с Азией, - в России". "Мне гораздо более было бы по сердцу,... чтобы Россия сделалась еще грознее и чтобы Европа решилась стать такою же грозною, как Россия". "Одним словом, я желаю, чтобы во всей Европе царило единодушное, как в России, самодержавие" (Ницше). ______________________ Об истинном смысле и назначении самодержавия не имеет даже и отдаленного понятия его подложный поклонник и действительный поклонник произвола и насилия, Ницше. Оставляя без возражения вышеприведенные нахальные притязания его в пользу столь дорогих ему воплощений произвола и воли к власти, спросим только: какие же улучшения можно осуществить в этом, утвержденном им, бесчисленном ряду возвратов, точнее сказать - в этих смертных казнях над целым родом человеческим, если в этих возвратах и повторениях существующего "порядка" остается и останется навсегда неотмененною всеобщая и всемирная казнь - смерть всех и каждого? Исход из ужаса бессознательной и безвольной эволюции и из мерзости и преступности сознательного произвола - один: воскрешение!
Не странно ли, что Ницше, очевидно, не понимавший той существенной славянской черты, которая проявлялась и в единогласном решении создать обыденный храм и в единодушном его исполнении, сам тем не менее считал себя по происхождению славянином, производил себя от шляхетского рода Nietzky'их? Говоря это, он, по его выражению, "причисляет себя к высшей расе". Характерно здесь, впрочем, то, что зачисляет он себя как раз в ту ветвь ее, которая, отрекшись об общеславянских преданий, изменила родному, исказила его и стала в своей исторической жизни воплощением не родового единства, а внутренней розни. И вот мы видим, что крайний индивидуалист Ницше восхищается как раз этою чертою польской расы, гордится правом каждого шляхтича уничтожить своим "liberum veto", своим единичным несогласием решение целого сейма. Этот шляхтич философии, более надменный и властолюбивый, чем все ее предшествующие короли и паны, противопоставляет свое "veto!" всему, что решили они за весь род человеческий. Во многих отношениях за это ему нельзя не быть благодарным: произвол и насилия философии требовали возмездия, и Ницше, поклонник жестокости, проявил ее в полной силе по отношению к самомнению и деспотии философии. Но, мощный в разрушении, был ли он достаточно силен в созидании истины? Великая заслуга Ницше состоит в том, что он зовет к переходу за пределы добра и зла. Ошибка же его заключается в том, что вместо древа жизни он насаждал за этими пределами древо смерти. Он чувствовал необходимость для человека чего-то высшего, и эту потребность думал воплотить в своем "сверхчеловеке", который оказался, однако, лишь ничем не оправданным самопревознесением человека над себе подобными, и притом гораздо более ему подобными, нежели ему кажется: как Фауст, подмечая свои небольшие несходства со всеми смертными, Ницше принимает это ничтожное несходство за большое превосходство. А между тем высшее в человеке должно быть выше не существ ему подобных, а выше слепой, неразумной, смертоносной силы природы. Ницше же, влюбленный в свободу, опьяненный манией власти, относится к этой силе с истинно рабской апатией, с чисто рабским бессилием. Растрачивая свои силы на младенчески-тщеславное превознесение себя (сверхчеловека) над теми, кого он сам же называет пигмеями, он просматривает и оставляет без внимания общего врага-титана - смертоносную силу природы. Призывая к борьбе с себе подобными, он не зовет к борьбе с источником всеобщих бед, всеобщего зла; бессильно, малодушно мирится со смертью, с утратами; а если и говорит о возвратах жизни, то совершенно в ложном смысле, то есть опять - в смысле пассивном. Но если "мир есть воля, стремящаяся к власти" (как понимает ее Ницше), то в мире, в котором будет господствовать разумная власть, в котором все будет познано и управляемо, возможен лишь один, притом сознательный, активный возврат. Тогда нынешнее наше предположение о бесчисленных возвратах, бывших и впредь имеющих быть, станет не мыслью лишь отвлеченною и недоказанного, а действием, нами сознаваемым и ощущаемым. Бесконечные же возвраты, сами собою совершающиеся помимо властвующей человеческой воли, вновь стали бы возможными тогда только, когда эта власть сознательная будет снова утрачена; только тогда слепая сила ("слепая воля" по Ницше) снова будет порождать, чтобы вновь умерщвлять. Не путем естественного хода развития философской мысли явилась у Ницше мысль о возврате; она была каким-то случайным вторжением в его учение, даже полным противоречием всей его философии. Чтобы мысль о возврате была естественным выводом из его учения, как продолжения учения Шопенгауэра, мы должны дать следующее определение этому предшественнику и вдохновителю Ницше: "Мир как воля к бытию, а к действительности - как неволя к смерти (т.е. перед смертью), а потому мир как представление того, что есть неволя перед смертью, должен быть проектом возвращения к бытию". Ницше же в воле признал стремление к власти, а потому в данном сейчас шопенгауэровом определении* нужно сделать следующую поправку: в мире, т.е. во вселенной, как неволе к смерти, воля, становящаяся властью, должна проявиться в возвращении к жизни, к бытию. Мир же как представление неволи к смерти, но без власти (одолеть ее), будет лишь предположением о невольном возвращении, подвластном смерти, возвращении неоднократном, бесчисленном. Представление же, соединенное с властью, единение мысли с делом будет проектом вольного и сознательного возвращения, имманентного, а не трансцендентного, возвращения жизни некончающейся, бессмертной. На место антиномии, в которой вращается Ницше, на место переходов от „l'eternel devenir" к „l'eternel revenir" (по выражению Фуллье) должна стать единая, не прерывающаяся жизнь вечная. ______________________ * Точнее было бы сказать: "в данном нами определении шопенгауэровой формулы". (Примеч. ред. В.А. Кожевникова.) ______________________ Примечания к статье "Шляхтич-философ"1) Ницше - сын и внук пасторов и матери из пасторской же семьи, прослывший в Наумбургской элементарной школе "маленьким пастором", а в Пфортской по окончании 6-летнего курса в аттестате зрелости получивший отличные отметки по закону Божию и недостаточные по математике и древнееврейскому языку, стал атеистом и имморалистом, тогда как его предки, по его собственному признанию, шляхтичи польские Нитцские ради сохранения религии не поколебались даже покинуть родину. Гордившийся своим польским происхождением, сокрушавшийся 11-ти лет о падении Севастополя и выразивший свое сокрушение по этому поводу в стихах, он в Пфортской школе получал отличные отметки по немецкому языку, но, кажется, не знал ни русского языка, ни польского. Автор учения "о чрезмерности истории" (претендовавший, следовательно, на сан судьи исторической судьбы человечества) в Пфорте сам получил, однако, по истории и географии, как и по естественным наукам, не отличные, не хорошие, а только удовлетворительные отметки!.. 2) Если русских писателей, каковы Пушкин, Гоголь и даже особенно Гоголь и Л.Н. Толстой, можно (в некоторых отношениях) признать иностранцами, пишущими о России, то Ницше, иногда по крайней мере, можно признать русским, пишущим о Германии и вообще о Западе. В лице Ницше Запад отрекся от самого себя, но ничем положительным не заменил немецкого или западного. Когда Толстой объявляет себя Христом, или по крайней мере свое учение за истинно Христово, то мы, предупрежденные о появлении многих лжехристов, не имеем в него веры. Когда же Ницше объявляет себя антихристом или ожидает пришествия антихриста, то даже и в этом антихристе не все оказывается антихристианским.
Говоря о бесконечных пассивных, бессознательных "возвратах", а не о едином, активном, сознательном возвращении - воскрешении - не верх ли непоследовательности, нелепости и нелогичности изречь, как заставляет Ницше своего Заратуштру, следующее предсказание: "ты еще раз, и еще бесчисленное число раз должен пережить эту жизнь!" Подумайте: разум заповедует переживать неразумные состояния, заповедует самого себя лишить разума, чтобы потом опять приобретать его, и так - до бесконечности!.. Принимая или предполагая пассивные возвраты, человек, как всякая вещь или явление, не может не возвратиться; но возвращается он, по Ницше, не сознавая своего возвращения. Но если так, то для существ сознающих возвратов вовсе не существует. Если же предположить, что их столько же, сколько было бывших, бесчисленных переживаний, то это будет лишь предположением, которое можно и признавать, и опровергать, - одно из тех предположений, которое могли бы, пожалуй, принять и все сверхчеловеки, если только сверхчеловечество равносильно суеверию. "Вечные песочные часы бытия постоянно вновь пересыпаются, а с ними и ты, ничтожная пылинка", говорит сын пастора (Ницше). Почему же ты, а не я с ними, ничтожная пылинка?.. И почему ничтожные пылинки (человеки и сверхчеловеки), обладая сознанием своей (индивидуальной, обособленной) малости, не могут соединиться и составить силу, сознающую себя и собою управляющую?.. Почему акт "пересыпания из пустого в порожнее", каков он теперь, не станет тогда сознательно регулируемым и содержательным?.. Почему, спрашиваем мы, если допускать предыдущее, бессмысленное предположение, не допускать этого, осмысленного?.. Ведь только допуская и его (этот второй вариант), все предположение о возвратах вообще, вся эта произвольная пока гипотеза могла бы найти или свое подтверждение или свое опровержение. Допущение же возможности единства между песчинками, единства вещественного, имеет, конечно, несравненно более твердое основание (чем противоположное предположение). Полагаться на гипотезу пассивных возвратов или приходить в отчаяние от нее - это конечная вершина безумия и нелепости. Но злополучный Ницше так напуган этим призраком, что ради него задумывает пересоздать жизнь; чтобы можно было иметь желание жить такою жизнью, ему надо было ее сделать достойною желания, божественною. Если бы Ницше не был одержим лакейско-аристократическою нравственностью и филистерскою ученостью, не признающею разума не только в городской и интеллигентной сволочи, но и в мужиках, не подвергшихся влиянию города (сам он, однако, восхищался шляхетско-польским "liberum veto", а не русским "мирским" единством, создававшим в единый день целый храм!), он естественно пришел бы к учению об объединении всех живущих, всех сынов для воскрешения всех отцов. Учение о воскрешении есть, конечно, демократическое, в смысле универсализма; но оно выше всякого аристократического, ибо делает воскресших не лучшими, а хорошими, до чего не сумел возвыситься тщеславный пан Ницше. Христианское учение о рае и аде, о святых и грешниках, высказанное в смысле угрозы и условно, он заменил делением на сверхчеловеков и на сволочь, пародиею на рай и ад. И вот эта-то карикатура должна будто бы сделать жизнь достойною, божественною! Такова апофеоза жизни и человека!.. Ницше показалось трусостью не принять отвратительное учение о возвратах, и он принял его; но под кажущимся улучшением таилось лишь еще большее ухудшение: предположение о пассивных возвратах заставило прибегнуть к новой гипотезе - о сверхчеловеке. Вопрос о "сверхчеловеке", если "человека" признать за "окончательную форму", будет вопросом о выдающихся гениальных исключениях и о создании и воспитании подобных личностей из среды человеческой породы, остающейся неизменною. Произведя отбор, одних следует предназначить к улучшению, а других предоставить своей судьбе. Но Ницше, как ученый филистер, совершенно неспособен понимать значение и ценность действия: вместо того, чтобы сосредоточить его в сознательных и волевых существах, он предоставляет его безвольной и слепой силе. Сверхчеловек при таких условиях есть не более, как счастливая случайность, результат отдельных удачных случаев из самых различных местностей и среди самых различных культур. Во всем процессе формирования сверхчеловека имеются в виду не семьи, не народы, не большинство и не все люди, а лишь немногие единицы, исключительные личности - гении. И только этим привилегированным, единичным личностям дарует ученый филистер привилегию действия: "истинные философы - повелители и законодатели; они вещают: "так должно быть!" (то есть так, как им кажется); они определяют стремления и цели людей; они творческою рукою касаются будущего; их познание есть творчество; их творчество есть законодательство"; все же, вместе взятое, (добавим мы) есть не что иное, как стремление к господству, та "воля к власти", которая столь любезна Ницше.
Сверхчеловечество может быть и величайшим пороком, и величайшею добродетелью. Оно безусловный порок сатанинского происхождения, когда состоит в превозношении одного или нескольких лиц над себе подобными, то есть над отцами и братьями. Оно становится наивысшим пороком, когда доходит до присвоения себе бессмертия, как привилегии, то есть доходит до превозношения себя над всеми, уже умершими и еще не умершими. Сверхчеловечество уже и в этом смысле (как привилегированное право на бессмертие) есть порок и нравственный, и умственный. Когда же сверхчеловек сделается бессмертным, тогда прежнее, небольшое его несходство с остальными превратится уже в громадное, бесконечное превосходство не только над всеми живущими, но и над умершими. Но сверхчеловечество есть и величайшая добродетель, когда оно состоит в исполнении естественного долга разумных существ в их совокупности, в обращении слепой, неразумной силы природы, стихийно рождающей и умерщвляющей, в управляемую разумом. Эта величайшая, эта безусловная добродетель вытекает из сознания неестественной зависимости, и внутри и вне себя каждым чувствуемой, зависимости от силы слепой, из подчинения коей происходят все пороки, физические и нравственные, пороки половой любви и неполовой ненависти. Сверхчеловечество в этом смысле и есть супраморализм. Если бы Ницше в "Утренней Заре" под добром разумел всеобщее воскрешение, то он понял бы, что оно - хотя и несверхъестественного происхождения, тем не менее имеет ценность безусловную. Жизнь есть добро; смерть есть зло. Возвращение живущими жизни всем умершим для жизни бессмертной есть добро без зла. Воссоздание из земли всех умерших, освобождение их от власти земли и подчинение всех земель и всех миров воскрешенным поколениям - вот высшая задача человечества, его высший долг и вместе - высшее благо. Сознание, что всякое последующее поглощает предыдущее, создает для последующего категорический императив возвратить поглощенное. Последующее же, понимаемое как сын предыдущего, воссоздает еще нечто высшее: воссоздает к жизни отца, от которого сын получил жизнь. Высший императив (приказ) может быть создан только высшею любовью.
Сверхчеловечество есть отрицание отечества и братства**. Сверхчеловек, забывая о своем громадном сходстве со всеми, замечает только свое небольшое несходство с ними и принимает его за великое превосходство***. Учению о долге всеобщего воскрешения должна предшествовать мерзость привилегированного бессмертия. Учение о бессмертии как привилегия немногих избранных, а не как приобретении всех, всех без исключения, всех до единого**** высказано Соловьевым по поводу Лермонтова. В Лермонтове Соловьев видит зародыш того настроения мысли, чувства, а отчасти и действия, которое нашло свое законченное выражение в столь модном теперь ницшеанстве; то что у поэта выражено зачаточно*****, то у философа высказано во всей полноте; в нем и может быть это направление изучаемо до своих крайних следствий. ______________________ Приписки Н.Ф. Фёдорова на полях рукописи:
______________________ В ницшеанстве, как во всяком заблуждении (по мнению Соловьева) есть и несомненная истина, которою оно держится и которой оно есть извращение. Заблуждение это (т.е. ницшеанское) состоит не в том, что Ницше создает сословие сверхчеловеков ("Я и Кo") или исключительно одному Я приписывает сверхчеловеческое значение; заблуждение состоит в том, что такое значение сверхчеловеческого и такое презрение к человеческому присвояется заранее*. Мало того! высказывается еще требование, чтобы это, ничем не оправданное присвоение величия было признано и другими, стало бы "нормою действительности", иначе сказать, чтобы презрение стало узаконенным. ______________________ * Курсив В.С. Соловьева. ______________________ Итак, заблуждение, по Соловьеву, - не в самой привилегии, а лишь в ее преждевременном присвоении! Показав заблуждение, автор хочет показать нам и истину в ницшеанстве. Насколько ложно было бы признать заповедью: "познать самого себя!" (то есть знать только себя, забывая о других и о деле, откуда и проистекает сверхчеловечество), настолько истинно и благо требование критического отношения к себе, не к некоторым лишь своим чувствам, мыслям и действиям, а ко всему своему существу, "к самому способу своего бытия в целом". Притом это последнее требование, возникающее уже из заповеди "покайтесь!", должно относиться не к некоторым, не к избранным, а к каждому и ко всем. Соловьев же не делает и из критики закона универсального, как это делает христианство, и не делает этого потому, что не чувствует приближения Царствия Божия*, к которому заповедь покаяния составляет необходимое введение, научение. Критическое отношение, требуемое не от всех и дающее право некоторым на презрение остальных, своих ближних, показывает, как далеко мы уклонились от христианства, как глубоко пали, пали в совершенное ницшеанство. Не замечая того, что "критическое отношение к самому способу своего бытия" должно быть не у отдельных только личностей, а у всех людей, философ превозносящегося эгоизма не требует коренной перестройки своего существа**, а желает только, опять-таки подражая Ницше, быть больше и лучше, чем он есть в действительности. Мы же скажем, что для человека, которого Господь создает через него самого, ничто не должно остаться данным, даровым, а все должно стать приобретенным трудом общим, трудом всех. Недостаточно автору сказать, что "так или иначе, в той или другой мере то, что человек сам делает, он делает более заметно и очевидно в качестве существа собирательного, менее заметно, но столь же несомненно и в качестве существа личного". Критические требования автора чем дальше, тем более понижаются; и в конце концов оказывается, что "вся история состоит в том, что человек делается лучше и больше самого себя, перерастает свою действительность, отодвигая ее в прошедшее"*** и настолько убежден автор в праве на такое отношение к прошедшему****, что он считает нужным даже подчеркнуть свое требование отодвигать его куда-то в даль забвения. Но не подчеркивать, а зачеркнуть следовало бы эту хамитическую и, вместе, бессмысленную фразу! "Отодвигать в прошедшее" мы можем только мыслию, то есть можем говорить о пороках наших отцов, от которых мы будто бы освободились, тогда как наша задача, как сынов, не обличать, а искуплять грехи отцов. Сын же историка, говоря о "вдвигании" в настоящее того, что "еще недавно было противоположным действительности", что было "мечтою, субъективным идеализмом, утопией", очевидно, никогда и не мечтал о долге сынов, о долге воскрешения, хотя Достоевский и уверял иное в одном из своих писем. Быть может, Соловьев даже и не предполагает, что осуществление этого долга есть полное водворение блага и уничтожение всякого зла. ______________________ * Царствие же Божие для сынов заключается в возвращении жизни отцам.
______________________ Говоря о росте внутреннем, связанном с внешним, физическим, он, по-видимому, не знает, что рост переходит в рождение, а совершенная, сознательная форма рождения, в которую оно и должно перейти, есть воскрешение и притом не (внутреннее) мысленное, а действительное. Критика "способа своего бытия" ограничивается лишь функциональными отправлениями. В морфологии Соловьев не видит ни ограниченности, ни патологичности органов. Он вовсе не понимает или не признает, что дело человека относительно своего организма, как произведения слепой, бессознательной эволюции, состоит в том, чтобы обратить его в организм, управляемый разумом, воссозданный. Органом зрения, которым так доволен Соловьев, род человеческий, наоборот, оказался недоволен, почему и создал искусственные, хотя также еще не совершенные органы, имеющие, однако, усовершенствоваться, стать сознательно-естественными. При нынешних двух глазах могут раскрыться "вещие зеницы, как у испуганной орлицы"; но эти вещие зеницы могут не видеть, а лишь предполагать; под влиянием же страха даже и предполагать-то неверно! Смерть стала пороком органическим, не функциональным, а морфологическим. Недостаточно, следовательно, одних функциональных изменений организма, не говоря уже о других, внешних условиях. Сверхчеловечество бессмертное, в соловьевском смысле, как превозношение над своими предками и отцами и современниками или братьями, гораздо более безнравственно, чем превозношение богатством и властью, какое мы видим в нашей немифической, секулярной жизни. Наибольшего превозношения сверхчеловечество достигнет тогда, когда мифы станут действительностью, перестанут быть мифами, когда не нужно будет уже изучать классических языков, потому что уже не в далеком прошлом, а в настоящем мы будем иметь возможность созерцать телесными очами новых богов и богинь сверхчеловечества. Как бессмертные боги Гомера относятся к смертным, так и сверхчеловеки Соловьева относятся к людям. Можно сказать даже, что между бессмертными сверхчеловеками и смертными людьми несравненно больше расстояния, чем между человеком смертным и животным. Но удовлетворит ли такая привилегия самих сверхчеловеков? Не найдутся ли между ними такие честные люди, которые, если уже невозможно всех сделать бессмертными, предпочтут лучше горькую участь, лишь бы только разделить ее со всеми и не блаженствовать одиноко, по исключению, там, где все или почти все страдают и умирают?.. Бессмертие, как привилегия только сверхчеловеков, не есть ли величайший эгоизм, несравненно больший, чем бессмертие, понимаемое как привилегия даже всех живущих, хотя и такое бессмертие также есть в сущности страшный эгоизм, ограничивающий высшее благо (бессмертие) одними живущими, одним поколением и отказывающий в нем всем умершим? Или, может быть, люди настолько забыли свой долг к умершим, к отцам, давшим им жизнь, что им придется пережить ужас такого привилегированного бессмертия, разделяющего присных, близких, одного от другого, брата от брата? Неужели весь этот ужас надо пережить мыслью, чтобы признать, наконец, необходимость долга воскрешения? Гёте, в котором также привыкли видеть сверхчеловека, Гёте так и не понял значения того момента, когда его Фауст действительно мог бы сказать времени: "остановись!" (= не умерщвляй!). А между тем, не говоря уже о неизуродованных просвещением людях, у нас это понял даже западник Карамзин, когда эту великую истину он выразил в слишком мало оцененных словах: "И я бы сказал времени: "остановись!", если бы мог тогда же воскликнуть: "воскресните, мертвые!" Нужно себе представить этот орден бессмертных сверхчеловеков, спокойно созерцающих гибель одного поколения за другим, чтобы понять весь ужас положения самих привилегированных "бессмертных"! Раз это будет понятно во всей полноте и живости, трудно себе представить, чтобы нашлись желающие обладать такою привилегиею. Наоборот, если бессмертный Сын Божий сошел на землю, чтобы всех сделать бессмертными, то, конечно, такому подвигу должны найтись и нашлись бы подражатели! Только искаженное христианство, католицизм, может мириться с бессмертием как привилегией. Папа и его иерархия не есть ли "сверхчеловечество", которое, само приобщаясь крови Господа, лишает того же права мирян?.. "Теперь, - говорит Соловьев, - ясно, что ежели человек есть ... смертный ..., то сверхчеловек должен быть [...] победителем смерти". Однако Соловьев считает несомненным, что такая победа сверхчеловека над смертью не может быть достигнута сразу. А что она не может быть достигнута и вообще в пределах единичной жизни, - это уже, говорит он, сомнительно. Но Соловьев - мыслитель уступчивый: он готов, хотя и с большим сожалением, заменить самого сверхчеловека сверхчеловеческим путем. Но и тут, этим путем, шли, идут и будут идти многие на благо всех, но не через всех! Иными словами: и здесь хорошая цель достигается дурными средствами, как у отцов иезуитов. Как видим, неумение, неспособность подняться до универсальности указывает и в данном случае на глубокий упадок самой философии... Учение о бессмертии как привилегии высказано Соловьевым по поводу Лермонтова, очевидно, им не понятого. "Нет, я не Ницше, я иной", - сказал бы Лермонтов, если бы слышал Соловьева; а может быть, и скажет это ему, когда бессмертная жизнь станет не привилегиею даже всех живущих, а достоянием всех умерших, возвращенных любовью и знанием всех потомков. Разве мог быть подобен Ницше тот, кто сказал: "Я сын страданья; мой отец
Лермонтов был любящий сын и не мог бы признать бессмертия как привилегии даже всех живущих. Он не понял бы бессмертия сынов без воскрешения отцов; не понял бы ни сердцем, ни умом. Но если даже нам скажут люди, конечно, никогда и не думавшие о воскрешении, как о предмете наиболее антипатичном, или, по выражению Толстого, "не симпатичном нашему веку", что воскрешение невозможно, то телесное бессмертие без воскрешения есть уже полная логическая нелепость, ибо это означало бы иметь жизнь в себе, сохранять ее, не обладая условиями, от которых зависит сохранение ее. Если бы долг воскрешения был известен Лермонтову, как он был известен Соловьеву, поэт не был бы Печориным. И не отец только и мать, но и прах дальних предков был ему мил, как свидетельствует стихотворение "Зачем я не птица..." Не доказывает ли это, что за ложным началом, которое видит Соловьев в Лермонтове, кроется что-то иное.
Надо превратиться не в верблюда
и ни во льва, а в дитя! *
Нравственность - ни барство, не рабство, а родство! Но пока не будет последнего, будут два первых, будут в разных видах и барство, и рабство! Нравственность должна быть ни утверждением того и другого, то есть ницшеанством, ни отрицанием их, то есть анархизмом; она должна быть признанием родства. Только при отрицании родства "сострадание" делается "оскорблением". Во всяком случае, сострадание - принадлежность несовершеннолетия: когда не будет страдания**, не будет нужды и в сострадании. Ницше же хочет оставить и даже увеличить страдание, а сострадание уничтожить, иначе сказать, - создать такой рай, обитателей которого (по их бесчувственности и безжалостности) не возмущали бы в их блаженстве страдания находящихся в аду; или же, вернее, он хотел создать такой ад, который лишил бы блаженства и самый рай. _______________________ * Приписка на стороне: Но что такое дитя (для Ницше)? "Дитя, - отвечает блудный сын, - это невинность, это забвение! И хотя это - и философская дурь, но она ничему не мешает, (ибо это) - начинание сызнова". Не говорит Ницше, чем начинает дитя, что оно узнает прежде всего, что скажет прежде всего?.. Философ-филолог забыл, с чего начинают дети на всех языках!.. (= с признания родства).
_______________________ Непрестанно носиться с "трагическими" думами о той или другой из этих двух разновидностей ужаса - не явный ли это признак больной души?.. Стараться понять вечно больного Ницше было бы бесплодною тратою времени, если бы увлечение ницшеанством не стало очень распространенным недугом. (Чтобы понять больную душу и больную думу Ницше) надо помнить, что автор "Происхождения трагедии", испорченный увлечением трагедией классической и французской, смотрел на жизнь, на историю как на сценическую игру и подыскивал в ней красивые позы, не подозревая, что наше время, как и все прошлое, есть все еще несовершеннолетие, и забывая, что несовершеннолетие не может и не должно быть вечным. Непостижимо, как он, толкуя о "школе страдания", не догадывался, что он говорит (не о целой жизни во всех ее возможностях, а только) о несовершеннолетии. (Не допуская иного порядка вещей, кроме свойственного этому периоду жизни, он поневоле мирится с ним и) из перенесения страданий создает эффектную картину, любуется ею сам и других приглашает к тому же. Говорить о вреде сострадания после Дарвина и Клеманс де Ройе как о новости, простительно было только потому, что сам Ницше жил (лишь) благодаря состраданию. Вечный трагедиант и комедиант, он не замечает, что не одно и то же - бояться страдания (бояться быть раненым, убитым) и желать страдания (желать быть раненым, убитым), желать себе слабости, немощи, то есть страдания.
Полагаем, что сестра Ницше гораздо достойнее служит (нравственным) образцом, чем ее, под маскою "сверхчеловека" оставшийся недорослем брат. Для завершения характеристики его не столько как философа, сколько как художника и поэта, но отнюдь не деятеля, надо еще сказать, что Заратуштра заблуждается, говоря, что "он не ищет счастия, а ищет дела". Наоборот, он ищет именно счастия, полагаемого им в зрелищах, представлениях, играх; целый мир в своей душе превратил он в представления и жаждет наслаждения бесконечным их повторением, то есть пребывает в несовершеннолетии вечно. В этой неутолимой жажде театральных игр мы имеем ключ и к жизни Ницше, и к его учению. С детства он был страстным любителем музыки вообще; потом - специально вагнерианцем и, наконец, - антивагнерианцем; но всегда он оставался эстетом и никогда - деятелем, никогда даже не желал деятельности. Недовольный немецким Байрейтом, он в своем воображении весь мир обращает в сцену, в игру, и ничего иного, кроме игры, и не желает. Потому и должно Заратуштру назвать проповедником вечного несовершеннолетия с дядьками в виде сверхчеловеков, а не провозвестником общего дела, единого возврата всего умерщвленного темною силою природы в период ее слепоты и нашей розни и бездействия. Не признавая общего дела, он не умеет постигнуть и взаимного понимания между людьми. Он знает только учеников, не понимающих своих учителей, да учителей, непонятых учениками. Это - то же несовершеннолетие или внутреннее разъединение! (Как же устранить его или положить ему, наконец, пределы?) Надо всех сделать познающими, и через познание всеми всего темная (доселе) сила природы, светом знания управляемая и теплотою чувства оживляемая, станет Великим Разумом (Ницше в природе ведь видит "Великий Разум!"). И будет это не нарушением, не искажением механизма природы, а развитием и завершением его. Ницшеанство будет превзойдено! Христос рождается - ницшеанство умирает!* ______________________ * Добавление к этой статье:
______________________
Существенный недостаток Ницше - фрагментарность, афористичность его философии, отсутствие в ней цельности. Отсюда - и ряд противоречий, антиномий, до такой степени, что вся его философия становится вопросом. Призывая к выходу за пределы добра и зла, т.е. признавая, что и в первом не все - добро, и во втором не все - зло, он сам однако не выступает из пределов аристократизма и демократизма, в которых проявляется в настоящее время добро и зло; он сам становится не выше рабства и господства. Говоря об ученых, т.е. о том, что находится по сю сторону добра и зла, признавая ученых за суеверов, он по справедливости осуждает их, говоря: "какой наивностью [...] проникнута, например, вера ученого в свое превосходство, [...] чуждая сомнений уверенность, с. которой он инстинктивно считает некультурного человека за маловажный, низший тип, который он давно перерос во всех отношениях, - он, ничтожный карлик, человек черни" (Афоризм 58. "По ту сторону добра и зла"). ______________________ * Во избежание недоразумений по поводу столь кратких и случайных замечаний Николая Федоровича о столь важной теме, как мистицизм, позволяем себе обратить внимание читателя на то, что в настоящей статье идет речь не о мистицизме вообще, во всех его видах, а лишь о том, что здесь названо "гипнозом" (болезненным эксцессом) мистицизма и мистицизмом, переходящим в "страсть". Было бы грубою ошибкою полагать, что наш мыслитель весь мистицизм, какой бы то ни было мистицизм низводил к тем трем болезненным вариантам мистического настроения, о которых упомянуто здесь и которые, разумеется, он, да и не он один, не мог не осуждать. Даже и в настоящей статье Н. Ф. говорит о том, что мистицизм способен и к "добрым" проявлениям, и тут же указывает на тот высший мистицизм, в котором он видит "переход за пределы добра и зла". Обращаем внимание также на признание "тайны мистицизма", остающейся тайною впредь до времени ее раскрытия во всеобщем воскрешении.
______________________ Верно определивши смертный грех ученых, Ницше, к сожалению, не указывает дороги к выходу из такого состояния. Ницше справедливо говорит (афоризм 47), что симптомом психического невроза является необузданное сладострастие, переходящее в судорожное покаяние, отречение от мира или аскетизм; то есть это значит, что одно плотоумерщвление (сладострастие) переходит в другое - в аскетизм, если оно не имело возможности случайно перейти в третье - в умерщвление других. Итак, если мистицизм по сю сторону добра и зла является и добрым и злым плотоумерщвлением, считая, что аскетизм не есть полная добродетель, как и неизбежная иногда жестокость может быть не одним только злом, то чем же будет мистицизм за пределами добра и зла?.. Рождение сынов заменится воссозданием отцов, и это-то и будет переходом за пределы добра и зла, заменою умерщвления других и себя возвращением жизни и бессмертием, т. е. тайна мистицизма раскрывается во всеобщем воскрешении, как в общем всех труде. Мистицизм, как страсть, говорит Ницше в афоризме 50, маскирует только половую зрелость девицы или юноши, то есть таинственный процесс внутреннего выделения того, что при бессознательности может произвести подобие себе, своим родителям и предкам, а при обращении этого процесса в сознательное действие станет воскрешением. Иногда же мистицизм маскирует истерию старых дев. Это значит, что и рождение сопровождается болезнью и нерождение - истериею, т.е. болезнью же. Итак, существуют две болезни (рождение и нерождение или девственность) и три плотоумерщвления, а за пределами добра и зла эти две болезни и три плотоумерщвления превращаются: рождение - в дело воскрешения, а плотоумерщвление - в возвращение жизни. _________________________ Глава 5-ая книги Ницше "По ту сторону добра и зла" названа "Физиологиею нравственности". Такое название указывает на отрицание души и на низведение человека до уровня животного, ибо Ницше, очевидно, и не предполагает психократии, т.е. общества, основанного на душевной близости, раскрываемой взаимознанием, суждением о внутренних свойствах по наружным и внешним выражениям, т.е. душезрением, которое без всякого мистицизма открывает возможность сынам жить в отцах и отцам - в сынах. В физиологии же нравственности, в первой половине главы Ницше говорит о нравственности вообще, причем решительно не допускает даже возможности перехода от принуждения, от страха к добровольности (афоризм 188). Затем говорится о нравственности людей, взятых в отдельности, причем ставится им идеалом хищное животное (афоризм 197). Во 2-ой половине той же 5-й главы говорится о "породе" людей, взятых в их совокупности, т.е. "стадности"... Счастие этого стада заключается, по Ницше, "в ненарушимом покое, сытости и конечном единстве; это его "суббота суббот" " (афоризм 200). Иной цели для этого стада нет. Агнец или - вернее - овца возвеличивается в современном всеобщем мнении: "Учение о нравственности в настоящее время в Европе не что иное, как мораль стадного животного" (афоризм 202), и за пределами добра и зла ставится в образец не агнец, а хищник как сверхчеловек. Конечно, для Ницше совсем непонятно учение о Троице как заповеди для людей, взятых не в отдельности, а в совокупности, заповеди, одинаково отвергающей и зверских хищников и рабски покорных скотов и не допускающей ни пожирателей, ни пожираемых. Нам же непонятно только, почему "анархистские псы", которые, кажется, ничего не считают для себя недозволительным и которые, уж конечно, неповинны ни в мягкости, ни в сострадании, тем не менее не удостоились от Ницше возведения в сан сверхчеловека, а только противополагаются мечтающим о всеобщем братстве "сумасбродным" социалистам? Конечно, от отрекшегося от своего сословия и отечества немца, пожелавшего быть поляком-шляхтичем, нельзя ждать понимания братства, хотя оно понятно всякому ребенку. Но именно потому, что "сумасброды-социалисты" не знают братства сынов, призванных к великому делу, они "способствуют невольному омрачению и изнеженности, которые (отрицая и воинскую повинность, и соединение с нею всеобщего обязательного образования. - Н.Ф.) тяготеют, как проклятие, над Европою и, пожалуй, грозят ей новым буддизмом".
Величавое заглавие "По ту сторону добра и зла", конечно, лишь по ошибке поставлено автором, который совсем не знает дороги за границу нынешнего жалкого добра и очень большого зла. Изгнав первое и усилив последнее, он нашел полное удовлетворение. Настоящее заглавие своего произведения, действительно соответствующее его смыслу, автор, этот полу-человек, поместил в конце своего сочинения, назвавши его "Злыми мыслями". Стремление человека по ту сторону добра и зла родилось вместе с человеком; только не должно смешивать предмета этого стремления с так называемым "по-ту-сторонним бытием". Стремление это желает нового неба и новой земли, то есть искоренения зла и водворения блага. Но этого мы не Находим в мечтаниях Ницше: в сверхчеловеке он восстановляет старые пороки. Господство человека над человеком посредством "воли, желающей быть властью" (Wille zur Macht) - это господство лишь над себе подобными, а не над силою, зависимость от которой каждый чувствует в себе и вне себя и которою существо, носящее в себе разум, должно было бы управлять. Не воля к власти у отдельных личностей, направленная на подчинение себе подобных, а воля человечества, объединенного в сознании общего дела и необходимости его, достигнет силою знания и совокупным трудом власти над природою для разумного и нравственного управления ею. Это и будет переходом "по ту сторону добра и зла" в истинном смысле. 153-й афоризм Ницше: "то, что произрастает из любви, происходит по ту сторону познания добра и зла" - близок к истине, ибо из любви (конечно, всеобщей!) происходит только добро, то есть жизнь без зла, то есть без смерти. Однако и это благо не само собою из любви "произрастает" или "рождается", а творится и воссозидается сознательным трудом и волею, вдохновляемыми любовью.
Насколько можно разобраться в многосложных, болтливых афоризмах Ницше, наши добродетели приравниваются к глупостям со ссылкою на русскую пословицу: "прост до глупости". Конечно, такое отождествление и возможно, и не ново: отождествлялся же ум с хитростью, с кулачеством, с умением стать миллиардером!.. Благодаря такому искажению ума и сама добродетель стала жалкою и пустою. Странно только, что Ницше считает своим открытием, будто все нравственные философии (т.е. нравственные по духу и направлению) были скучны. (Должно добавить, что) и ницшеанская философия (хотя далеко не нравственная) не составляет исключения; отрицание, ее переполняющее, ничего кроме скуки возбудить не может: заменить барана тигром еще не значит возвысить нравственность! То, что создает возможность наслаждения чем-либо, причиняющим боль и мучение, наслаждение трагическим, - это и есть не что иное, как жесткость души или жестокость. Признавши пустоту нынешнего добра, Ницше не показал нам величайшего блага, то есть объединения всех живущих для воскрешения всех умерших чрез обращение разрушающей силы в воссозидающую. Но не показал он и величайшего зла, ибо тогда он должен был бы довести разъединение до всеобщего избиения. Тогда в качестве наслаждения получилось бы уже нечто вроде не-роновой травли христиан зверями. Но как ни жёсток сердцем этот "сверхчеловек", однако до открытой проповеди такого трагического наслаждения, упраздняющего уже всякую человечность, не осмелился возвыситься даже и он при всем своем презрении к слабости и к жалости!.. А между тем ободряющий к жестокости пример был у него перед глазами: ведь вся история как факт и есть именно взаимное истребление и не перестанет быть таковым, пока из факта взаимоуничтожения не превратится в проект всеобщего воскрешения. Необходимо вдуматься в самую основу жизни в ее нынешнем, небратском состоянии, и тогда окажется, что такая жизнь в самой сущности своей есть присвоение себе чужого, завладение тем, что нам не принадлежит, вытеснение и забвение отцов сынами, подчинение и угнетение или безжалостное уничтожение слабейших сильнейшими, забывшими долг сыновний к прошлому и братский - к настоящему...
Активное христианство есть реакция против двух философов тьмы: Ницше (с которым сливается его, теперь воскрешенный из мрака забвения, предшественник Макс Штирнер) и Л. Толстого*. ______________________ * У нас в лице Толстого есть свой философ мрака, свой пророк, проповедник не-думания и не-делания, движения в Неизвестное (что значит: "ходите во мраке, доколе мрак есть!"), декадент-символист, не признающий действительного воскресения и довольствующийся лишь символическим, лицемер, возбуждающий смуту под видом непротивления злу... ______________________ Философия Ницше требует уже необходимо как реакция против себя христианства активного, объединения для воскрешения на место того, чтобы "идти с трагическим пониманием (совершающегося) навстречу грядущей гибели". Ницше - философ или, по его выражению, искуситель, употребляет все усилия, чтобы апокалипсис, то есть ужасную весть о мировой гибели, сделать обаятельною, увлекательною, чтобы ужасное обратить в величественное и самой гибели придать в ее художественном представлении что-то заманчивое. Происхождение трагедии из вакхического начала, из опьянения, под влиянием коего действительность принимает заманчиво-обманчивые образы, можно признать за путь, ведущий к падению, тот путь, где за увлечением красотою рождается и растет забвение родителей. Наоборот, отрезвление*, понимаемое этико-эстетически, происходит из возвращения от опьяняющих призраков лживой красоты к трезвой памяти об отцах и к истинной любви к ним. Этот поворот исходит не из начала вакхического (пьянящего и усыпляющего), а из энтузиазма чистого и благотворного, из вдохновения Духа Святого и Сына как Образа (иконы) Отца, являющегося на место язычески-аполлоновского начала, и в Котором Дух и Сын в глубочайшей и чистой любви пребывают. ______________________ * Под отрезвлением нужно разуметь не то, что разумел Ницше, когда отождествлял бытие с представлением или знанием, не считая (однако) этого представления истиною. Переход от (одного) представления к другим давал (у него) ряд заблуждений. В этом отрицании истины Ницше видел просветление, успокоение и свободу, но, вместе с тем, и отсутствие цели и смысла (в жизни). ______________________ Первый подъем, смертию отцов вызванный (вертикальное положение человека), есть положение трагическое. Это и есть нравственно-художественное (этико-эстетическое) истолкование создания человека Богом чрез самих сынов человеческих, или, вернее, воссоздание из себя храма Богу отцов как образца всех храмов. Статья "О вертикальном положении" как начале религии указывает на культ предков как на средство спасения от культуры, этого продукта блудных сынов, вечных женихов и невест, с культом женщины, ведущим к вырождению и вымиранию. Статья же "О Пасхе, о Пасхе Страдания (Крестной) и о Пасхе Воскресения" может быть названа повестью "о происхождении трагедии", окончившейся не гибелью, а спасением мира путем всеобщего воскрешения. Статья "О Пасхе" отождествляет культуру в смысле культа предков с искусством, с единством художественного стиля во всех проявлениях жизни человеческого рода. Вертикальное положение и объединение в общем хоре восставших сынов, исполняющих культ предков, сынов, образующих как бы единый живой храм Триединому Богу отцов, - разве это не первое произведение искусства, (соединяющее в себе не только высоту красоты, но и глубину) нравственности, (но) и (полноту) знания?.. Наоборот, трагедия (мировой гибели) начинается разъединением или разрушением единого храма, отчуждением сынов, увлекшихся культом женщины и созидающих культуру, где индустриализм работает для нее, а милитаризм защищает женщине посвященное, промышленное царство. За разнузданностью (чувства) и распущенностью (воли), выражающихся в восстании сынов против отцов, следует и общий бунт младших против старших, учеников против учителей, граждан против власти: за (нравственным) падением идет и (общественное) распадение. Такая расшатанность создает тот извращенный порядок (вернее, беспорядок), в котором старшие (старолетние) и властью облеченные трепещут перед малолетними, неправомочными. Когда все это есть - гибель "при дверях"! Но как ни печально это положение, в нем однако трагедия уже переходит в трагикомедию... Благо еще, если против такого, внутренне-разлагающегося царства найдутся сильные духом врачи, которые, как орлы, собирающиеся вокруг трупов, объединившись сами, вызовут и широкое соединение в поголовном ополчении всех, еще не успевших омертветь, и укрепят их в нравственно-строгой военной организации... Ницшеанство, пассивно-бесчеловечное, повторяем, требует как мирового целителя христианство активное и приводит, хотя и против воли, от бесплодного мышления к спасительному делу, к подвигу любви и знания. Ницше можно (поэтому) считать последним философом, если сама философия должна быть (в ее прошлом и современном состоянии) сочтена за принадлежность и признак несовершеннолетия человеческого рода. Тот же самый демон, что является на пороге вступления в храм античной философии и научает отца ее (Сократа) "познать самого себя", то есть знать только себя, - он же вдохновляет и последнего философа, Ницше, по признанию коего, этот демон указал ему на сочинения Шопенгауэра. В этом источнике мертвящего пессимизма утолил свою духовную жажду Ницше и воспрянул к самостоятельному философскому (то есть призрачному) бытию в качестве уже сверхчеловека. Не удивительно, что для погрузившегося в эту Лету, в эту реку забвения любви и жалости, что для такого сверхчеловека все человеческое стало чуждым! Но не оттого ли и сам Ницше стал воплощением умственной пустоты и нравственного бесплодия? В своей неутолимой жажде философской оригинальности он не создает ничего, кроме пошлых отрицаний; жаждущий власти, он не знает, над чем или над кем осуществить ее; влюбленный в силу, он не понимает, на что употребить ее; увлекаемый, наконец, жестокостью, теряется в вымыслах, как ее вызвать на сверхчеловеческий подвиг. Но тогда как немецкий "Черный Пророк" не знает, что делать со своими воображаемыми титаническими силами, его русский собрат по отрицательной мудрости, Толстой, попросту отказывается от применения силы и вместо христианского завета положительного делания (доброделания) проповедует только мудрость не-делания. Само христианство он хочет ограничить одною Нагорною проповедью, да и то - неверно понятою, искаженною им в свод предписаний только отрицательных, ветхозаветных. От обоих пророков, проповедующих два гибельных порока - безжалостной силы, переходящей в жестокость, и бессильного равнодушия (неделания, не-противления), переходящего в потворство злу, - нет иного спасения, кроме христианства, обращающего догматику, исповедь, исповедание в нравственное дело, в заповедь, но не отрицательную, а положительную, но не пассивную, а активную, но не безжалостную, а полную любви, спасающей от гибели, любви животворящей. Такое христианство могло бы стать завершением всей западной философии; такое христианство было бы искуплением сынами и дочерьми грехов своих родителей и спасением всех.
Всякое звено в канате (по-балаганному остроумничает Ницше) протянуто от животного к сверхчеловеку; всякое живое существо, ощущая боль и отвращение к себе, упраздняет себя и производит сверхчеловека, который в свою очередь повторяет этот болезненно отвратительный процесс. Столь сильно и ярко выраженный Фейербахом ход слепой природы, которая, рождая сынов, умерщвляет отцов, Ницше по своей бесчувственности хочет дать почувствовать, изобретая для этого такую прогрессивную лестницу казней, в которой каждая ступень - ужас и отвращение. Единственная польза, которую можно извлечь из ницшеанской болтовни, это - глубочайшее отвращение к бесцельному существованию. Не высказывает ли Заратуштра величайшую слабость сострадания (ибо, по Ницше, сострадание - слабость, и предосудительная!), когда, слыша вопли страждущих: "предай нас смерти! избавь нас от страдания!", он говорит: "ты должен убить себя!?" Чего, кажется, большего! все достаточно ясно! Но наш болтун поясняет и самое ясное: "ты должен добровольно изъять себя из жизни". Если жизнь сверхчеловека состоит в том, чтобы испытывать наибольшее страдание и отвращение, то ему недостаточно терпеть и переносить мучительное и отвратительное, а надо еще умножать его: причинять страдания, наносить раны, наслаждаться видом и смрадом их. Сверхчеловек вступает в больницы и бродит по полям битв, чтобы испытать степень своей бесчувственности и "смеяться" при виде усиления страданий. "Горе смеющимся!" - говорит Ветхий Завет. Для "Мудрого" же (в духе Ницше) нужен "божественный смех". Не тяжелою поступью, а "с пляскою" лихою, "подобно вихрю перед бурею", "несется сверхчеловек над болотом тяжелой тоски"... "Надо, - восклицает Ницше, - надо выплясаться, высмеяться из самого себя; надо подняться вверх на крыльях пляски и смеха, то есть превзойти и эту мерзость"!.. Картина смеющегося и пляшущего сверхчеловека, проносящегося над всем, где есть горе и страдание, и ниспосылающего новые муки уже страждущим, - картина зловеще-эффектная, но и она - украденная: вспомните хохот Тертуллиана при изображении Суда, гибели мира и адских мук!.. Разгадка ницшеанства - самая простая. Ницше совсем не знает, что род человеческий приближается к совершеннолетию. Он, как ребенок, и, конечно, очень испорченный, знает только игру, и ничего выше игры себе и представить не может. Он писал о происхождении греческой трагедии, когда разыгрывалась франко-германская трагедия; даже освободившись от эстетики Шопенгауэра и Вагнера (последнее его произведение "Nietsche contra Wagner"), он все-таки не понял приближения совершеннолетия. Только при таком воззрении можно объяснить себе учение о бесконечных возвратах. Если смотреть на жизнь как на игру, а на мир как на театральное зрелище, можно понять и эту нелепейшую нелепость, понять желание, "чтобы все повторялось именно в том виде, в каком оно есть, века вечные" (как бы дурно оно ни было!), то есть в самом несовершенном виде. Ницше не только мирится с тем, что было, но и ненасытно кричит: "da capo!" или "bis!", требуя бесконечных повторений и имея при этом в виду не себя одного, а всю мировую комедию, и не только это "представление" само по себе, но главным даже образом того, кому это представление нужно и кто делает его нужным... Но кто же это? Кто, как не "circulus vitio-sus - Deus?!", - божественный заколдованный круг или попросту - несовершеннолетие, которое именно и состоит в творении и повторении подобий, игр, игрушек и забав! Бог здесь (то есть слепая стихийная сила) - автор пьесы и режиссер миллионы раз повторяемой драмы; люди же - ее марионетки!.. Из области эстетики для несовершеннолетних Ницше никогда не выходил: "Заратуштра" есть также сочинение о происхождении и повторение трагедии или комедии мира. Остается спросить: какое же первое условие, необходимое для допущения всех этих неразумностей, всего этого безумия? Ответ может быть только один: отсутствие разума, чем и был наказан автор.
Придавши произволу в мире "сверхчеловека" безусловное значение, ясновельможному пану Ницше уже легко возводить в истину (которую, впрочем, он не признает) все то, что ему нравится, и отвергать то, что ему не по вкусу. Понравилось ему властвование (над себе подобными, само собою разумеется, а не над слепою смертоносною силою), и вот он превозносит его, возводит его в основное начало. На всякий вопрос "почему?" ему следовало бы отвечать кратко и просто: "я так хочу!" Но шляхтич, по рабской своей природе, забывая о своем высоком сане сверхчеловека, снисходит до доказательств. "Всякое живое существо: растение, животное, человек"... (начинает он свою аргументацию, и, конечно, начинает не с начала!) "стремится увеличить свою силу и получить преобладание"... Пусть так! Но наш выродок, укравши это положение у Дарвина, забыл, что прежде, нежели к чему-либо стремиться, нужно родиться; а родиться значит стать сыном, явиться прежде всего как дитя, которое уже есть тогда, когда еще не раскрывались половые различия, когда еще не зарождался порок властолюбия. Ренегат сыновнего долга забыл, что сын-отцелюбец предшествует властолюбцу. ______________________ * "Wille zur Macht" - последнее, неоконченное произведение Ницше. ______________________ "Как! - скажет наш философ, вспомнив, что ему нужно играть эффектную роль сверхчеловека, - как! и мне, сверхчеловеку, нужно родиться? И мне - признать себя сыном человеческим?.." Мы же, видя гнев столь высокой особы, спешим успокоить его, что он может признать себя сыном не немца и пастора, а сыном ляха и магната, и даже не магната, а сыном или потомком обезьяны, что уже никак не может считаться обидным, а с модно-прогрессивной точки зрения должно бы оказаться в высшей степени почетным. Признает ли Ницше эту генеалогию, нам остается неизвестным; но то остается верным, остается фактом, что даже и он - сын и имеет некоторое отношение к родителям (иафетическое или хаметическое). Полагаем, что даже и такое неестественное отродие, как Ницше, не отважится после работ Пастера признать себя продуктом самопроизвольного зарождения, тем более, что даже и тогда он не избежал бы сыновства: он и тогда был бы сыном, только сыном слепой силы. Забывши, что даже и для сверхчеловека обязательна последовательность и не все ему дозволительно, он рассуждает про себя, нарядившись в аполлоновскую маску, но не потрудившись вспомнить, что Аполлон был сыном Латоны, да и у Дениса (Диониса) была мать. "Не хочу отца! это - мифология! (почему же не мифическое искусство?..) Я - ученый, я - профессор; я знаю только отвлеченного человека; я - гуманист и лучше буду гомункулистом, только бы не быть сыном человеческим!.." И вот, "поднявши молот", этот философ поражает сына всех отцов, создавая образчик нового приема философской работы - молотом. Призываемые им "Сумерки богов" уже для него наступили, уже застают его за этою работою. Но полный мрак наступает позднее, когда является проповедник сверхчеловека, то есть убийца братства, поклонник неизбежности, рока ("amor fati"), то есть смерти отцов, проповедник, обещающий каждому умирающему мильоны мильонов смертей, скрывающихся под именем "возврата" (Wiederkunft). И однако этот грядущий ужас в сущности оказывается вовсе не страшным, потому что мы, говорит нам его пророк, уже и в прошлом перенесли мильоны смертей и даже не заметили этого, настолько не заметили, что приходится доказывать самыми отвлеченными аргументами конечность и постоянство элементов*, как раз однако (заметим мы) - вразрез с опытною новейшею наукою, для которой и атом перестал быть нерассекаемым, нераздробимым. Конечность же и постоянство атомов есть единственное основание для предположения бесконечных возвратов. ______________________ * В этом неясном выражении под "конечностью" элементов следует, я полагаю, разуметь не уничтожимость или умираемость элементов-атомов, а последний крайний, непереступаемый предел дробимости или дифференциации материи. Под "постоянством" же разумеется здесь, вероятно, связанная с предполагаемым, сейчас указанным свойством устойчивость и неизменяемость этих недробимых основ материи. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова.) ______________________ Этим неподтверждаемым наукою и (если бы они были возможны) способным привести в отчаяние бесконечным возвратам должен быть противопоставлен единый возврат как результат перехода природы через нас от бессознательного, смертоносного бытия к сознательному, к объединению для воскрешения всех умерших поколений, которые и станут правящею, сознательною силою всех миров. Но к этой величавой задаче глух и слеп Пророк сверхчеловека; он весь в иных грезах: "в каждом повторении, в каждом кольце жизни человечества всегда приходит такой час, когда сначала в одном (почему в одном? - Н.Ф.), а затем во многих и, наконец, во всех (и у всех все это будто бы свершится само собою, без содействия человека! - Н.Ф.) одна мысль овладевает сознанием: мысль о вечном возвращении всего на свете; и для человечества это каждый раз - час полудня". Наш недоросль не замечает, что даже если бы и все признали такую мысль, то и тогда она осталась бы только мыслью, предположением или обратилась бы в суеверие, если бы критика была изгнана. Чем же она выше искони существующего учения о едином возврате, трансцендентном и в то же время имманентном?.. Что трансцендентное воскрешение с адом и раем может вызвать и ужас, и радость - это общеизвестно; но откуда возьмутся ужас и радость от повторений нынешней нашей жизни? Хотя в ней и есть много адского и очень мало райского, но все-таки конечное или бесконечное, с громадными интервалами радости, едва ли что, кроме равнодушия, может вызвать у людей, за исключением лиц, одержимых, подобно Ницше, гипнозом детски-художественной фантазии. Но если у него мысль о возвратах вызвала не радость, а ужас, то что же, спрашивается, выиграл он, отвергнув ад христианский?.. Ницше, этот философ не полудня, а полуночи, этот пустейший человек, пишущий вычурным стилем рококо, толкует о "божественности самосозидания" и восклицает: "не должны ли мы стать богами?" Он ищет утешения в теории вечного повторения (круговорота) слепой природы, а не в деятельности человеческой. (Но допуская мировые повторения), необходимо допустить, что и в прошедшем уже было наше нынешнее, то есть что и мы сами - повторение того, что были; иначе сказать, мы уже были и жили, только об этом мы (ничего) не знаем теперь, как не будем знать и в будущем. Но к чему же нужно такое слепое воскресение!.. Если природа останется навсегда силою слепою, то такое нелепое повторение (не только допустимо, но) даже неизбежно в вечности. Но, спрашивается, что величавого нашел Ницше в возвратах такой ужасной жизни?.. Для тех, у кого есть привязанность к умершим, учение о возвратах безусловно безотрадно: на вечность минувшую оно не может иметь ни прямого, ни косвенного влияния, а на будущую может влиять только косвенно, да и то лишь в смысле желания скорейшей гибели всех слабых, если будет доказано, что у них нет решительно ничего, достойного жизни, чего, разумеется, доказать невозможно. Это косвенное влияние на будущее зависит от прямого влияния на настоящее, и если бы это последнее стало так могуче, что все явления оказались бы произведением сил разумных, то тогда и возвраты прекратились бы. Учение о бесконечных возвратах, слепою силою производимых, не есть ли недоказуемое и только переходное к учению о едином возврате, делом доказуемом, через объединение всех в деле обращения слепой силы в управляемую разумом, в воссоздающую и оживляющую в деле единого возврата, который, как уже было сказано, и есть переход природы от бессознательного состояния в сознательное.
За пределами нынешнего мрака и света, за пределами двух суеверий, двух обскурантизмов, двух невежеств ученый филолог (Ницше), будучи очевидцем страшной трагедии, в которой два народа, как рабы и орудия слепой силы природы, истребляют друг друга, не видя своего общего врага, этот ученый созерцатель безумного события пишет не об этой франко-германской трагедии, которой он был сам в качестве санитара участником, а пишет "о происхождении греческой трагедии из духа музыки", или пения, от опьянения к забвению смерти приводящей и производящей войну и смерть. Эта-то школьная, университетская ученость закрывает от него действительность, историю, пред глазами его и в нем самом текущую. В "Несвоевременных думах", т.е. в то самое время, когда Германия упивалась своими кровавыми победами и спекулировала на награбленные миллиарды, Ницше, по поводу Штрауса, воюет против филистерства, в котором он сам наиболее грешен (как очевидно из вышесказанного), и противопоставляет Штраусу Шопенгауэра, чистого ученого, созерцателя по преимуществу, покинувшего даже профессорскую деятельность для того, чтобы вполне предаться бездеятельному созерцанию. Ученый, для которого мир есть представление, а жизнь - похоть, которую он называет волею, не замечая зависимости-неволи, хотя неволя тяготеет и над ним самим. Если кроме скотской действительности остается лишь созерцание, то естественным следствием такой жизни будет отрицание, общее отрицательное отношение ко всей жизни, к жизни всего мира, тогда как должно бы быть отрицание только своего филистерства, да городской, трактирной жизни. И этого-то Шопенгауэра его последователь Ницше делает "воспитателем" ("Schopenhauer als Erzieher"). Желательно, чтобы такой воспитатель был всегда "несвоевременным". На служение таким-то людям обрекает Ницше род человеческий!.. Только по непониманию истории, как жизни, он может говорить о вреде истории, о "чрезмерности" ее; тогда как наоборот, мы должны бы винить себя в забывчивости, обратившей нас в бродяг, не помнящих родства и лишившихся цели, которая могла бы объединить всех для общего дела. Вообще возражения Ницше против истории указывают уже на такую старость, которая переходит в ребячество; это уже последний "ренессанс", "вторая молодость". Первый ренессанс был лишь началом старости: кажущееся возрождение было в сущности началом вырождения; второй же, современный ренессанс есть уже последняя вспышка жизни перед настоящим умиранием. Необузданная, ничем не стеснявшаяся спекуляция, начавшаяся в Германии тотчас же после вполне удавшегося военного грабежа, конечно, не дает Ницше никакого права говорить об ограничениях, налагаемых традициями и моралью на свободу людей, т. е. о стеснениях, обусловливаемых историческим прошлым. И какое право Ницше имеет говорить против гегелианского преклонения перед разумностью и особенно перед силою существующего, когда он сам признает невольные бессознательные возвраты, а не возвращение сознательное, трудом всех и всеобщею волею, ставшею властью, правящею разумно над неразумною природою? В главе же 8-й сочинения "За пределами добра и зла" ("Народы и отчизна") характеристики народов Европы могут быть названы вполне "своевременными думами", ибо в них уже предчувствуется франко-русский союз. Ницше превозносит Францию над Германиею, а о России говорит, как о государстве, у которого есть прошлое и будущее. Англии же он не может простить, что она служила причиною всеобщего понижения умственного уровня Европы: и теперь такие "заурядные англичане (говорит он), каковы, например, Дарвин, Джон Стюарт Милль и Герберт Спенсер, начинают брать перевес [...] европейская вульгарность и плебейство новейших дней - дело Англии. [...] Про немца нельзя даже сказать, что он "есть", но он "будет", он "развивается". Поэтому "развитие" есть чисто немецкая основа всевозможных философских формул". Если это так (в чем мы не сомневаемся), то следует только прибавить к этим словам Ницше, что сам он и новейшая, поклоняющаяся ему Германия представляют полную противоположность основе германского так называемого "просвещения", полное отречение от него, возврат к французскому взгляду на историю в духе просвещения XVIII-го века. Произвол здесь возведен в принцип и ставится на место эволюции: "nascuntur" опять заменяются "fiunt", но не коллективным "fiunt", а произведением отдельных, немногих гениев: религии здесь, например, не рождаются, а создаются, и притом не жрецами, а одним единичным каким-либо гением; так же точно и язык не рождается в народе и народом, а преподается гением. Мало того! произвол, объясняющий у Ницше все прошлое, возводится им в основной закон и настоящего, а вместе с тем и все будущее тем более должно стать произведением того же произвола. Слабый в отрицании, Ницше еще слабее в утверждении, и в том и в другом у него выражается личный, ни на чем не основанный произвол. Он признает историю как факт, то есть такою, какова она есть, но видит в ней лишь стеснение, обусловленное историческим прошлым, и называет это стеснение моралью. Признает он также историю и как проект, то есть такою, какою она должна быть, - как проект, в котором мораль является отрицанием. В Ницше так много ученого, "слишком" ученого, словом - филистерского, что он не решается прямо сказать, что история как факт есть взаимное истребление, т. е. и стеснение и вытеснение, а как проект - она есть всеобщее воскрешение, т.е. объединение для воскрешения. Он, как ученый, как филистер, презирает массы, толпы и преклоняется пред насилием, презирая и себя, как ученого. Он не видит, что история как факт, как борьба производит очень немного не очень великих людей и очень много очень малых людей, этих, по его выражению, "стертых копий с великих людей, да еще на плохой бумаге и на негодных пластинках оттиснутых", как противовес великим и (в то же время) как орудие их; иными словами, это та многочисленная и презренная мелочь, характеристику которой он заканчивает вполне искренним восклицанием: "да поберут их черти и статистика", (не признающая личностей, а имеющая дело только с количественными единицами)! Объединение же в деле всеобщего воскрешения есть отрицание подчинения, т. е. низведения личности до роли орудия, а также и отрицание противодействия; здесь нет уже места ни подчинению, ни противодействию, а есть место одному содействию. В деле воскрешения, родном и своеобразном для каждого, никто и ничто не может быть копиею, подражанием, и пластинка, ставшая благодаря борьбе стертою и негодною, будет восстановлена вполне, в том виде, в каком она могла бы быть, если бы не было по отношению к ней всевозможных стеснений. В "Шопенгауэре, как воспитателе", Ницше вызывает старые, отжившие, опошлившиеся идеалы философа-созерцателя, который только и может быть филистером, художника, творящего только мертвые, обманные подобия, и святого, ничего не творящего, жаждущего лишь уничтожения, нирваны. Затем от этой пошлости Ницше переходит к другой, еще пошлейшей, к поклонению знанию без общего дела, превозносит рассудительность, скромность, бюргерскую, мещанскую историю, в кантовом смысле. Целью искусства является не произведение художественных гениев, а познание истины, т.е. мир есть лишь представление, а не проект; он призрак, а не сила. Казалось бы, что Заратуштра, заменивший в третьем периоде для Ницше Сократа и Канта, должен проповедывать не бесчисленные "возвраты", бессознательные, пассивные, а единое, сознательное, активное, действительное возвращение. Но суеверие имеет такую силу над учеными, что и Ницше остался филистером и заменил дело искусством пустословия: поэты для него - "астрономы идеала, пророки, раскрывающие перед нами ярко багряные созвездия и млечные пути красоты". Не отрекаться бы нужно от позитивизма и не ограничивать его; в этом неограничении не было бы нескромности, если бы Ницше волю, стремящуюся к власти, заменил трудом управления и перенес бы эту регуляцию с земли, как небесного тела, на небесные миры.
Ницше и мощи; представитель "веселой науки" и жертвы смерти. Чрезмерность или недостаточность истории выражается в мощах? Должна ли история ограничиться останками, обломками или же требует восстановления в цельном и живом виде? Грубейшая ошибка Ницше, да и его противников, заключается, во-первых, в забвении, что Настоящее есть сын, а Прошедшее, то есть история, - отец и мать; а во-вторых, что человек есть не пассивное существо, то есть ученый, осужденный на бездействие, обреченный только на мышление, а существо активное, деятель. _______________________ * В рукописи эта статья была первоначально озаглавлена "Иоасаф-царевич и могила Юсуфа (Асафа) в Кашмире"; изложение в первой редакции, по-видимому, затерялось. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова.) _______________________ Если у сынов есть любовь к отцам, разве могут быть достаточными для них бледные воспоминания об отцах? а если эти воспоминания в действительности, к стыду нашему, бледны, отрывочны, неполны, то о какой чрезмерности истории может быть речь? Ясно - Ницше знает только школьную, профессорскую историю! Истинная история не довольствуется "бледными" воспоминаниями: она хочет видеть, осязать, ждет отзыва, отклика... Но даже оставляя в стороне это коренное возражение, нельзя не удивляться пошлости аргументации Ницше. "Возьмите, - говорит он, - для самого крайнего примера человека, который был бы совершенно лишен силы забывать". Легко будет ответить: возьмите человека, который лишен был бы способности вспоминать. Таким образом, заключает Ницше, "возможно жить почти без воспоминаний". Какова логика! Человек, почти лишенный воспоминаний, будет животным, говорит Ницше. А чем, спросим мы, будет человек, совершенно лишенный воспоминаний? На возражение: что бы было, если бы человек стал принуждать себя воздерживаться от сна? - можно ответить: а что сталось бы, если бы он обрек себя на постоянный сон? Такие нелепые диспуты следует предоставить "ученым", добавив только, что "сверхчеловек" будет, конечно, уже совершенно лишен всяких воспоминаний и будет спать без просыпа. Но что сказал бы Ницше, если бы услыхал о породнении всех миров чрез все воскрешенные поколения, когда все прошедшие поколения одновременно явятся на всех небесных мирах, на земле как на звезде, и на звездах как на землях?.. И это была бы, несмотря на всю свою необъятность, все-таки не чрезмерность истории, а только настоящая мера истории.
И это-то "чрезмерность" в истории! Обломки, руины да бледные воспоминания или туманные предположения!.. Такое ничтожество и убожество, такая грустная скудость выдаются за чрезмерность, за излишество!.. Откуда такое, в ужас приводящее заблуждение? Причина его - в забвении того, что Настоящее - это все сыны и дочери, а Прошедшее - отцы и матери. Вот главная причина заблуждения! А дальнейшая, другая - непонимание, что человек - не пассивное существо, не "ученый", осужденный на бездействие, а существо активное, деятель, которому не свойственно только любоваться обломками прошлого, замирающими отголосками его, тем более, что разрушенное и умирающее - не чуждое ему, а его же родное. Если у сынов есть любовь к отцам, как могут они ограничиться одними о них воспоминаниями? И о какой чрезмерности по отношению к прошлому может быть здесь речь? Да и если бы возможно было для сынов остаться при одних воспоминаниях об утраченных отцах, разве не превратились бы в таком случае воспоминания в мучительные укоры совести о том, что сознающие утраты, помнящие о них, ничего не делают о возвращении утраченного? Для тех же, кто утратил все эти чувства, разве не существует грозного напоминания иного рода, превращающегося в возмездие за забвение или за равнодушное, бездейственное отношение к тому, о чем забывать грешно и постыдно? Разве забытые близкими мертвые сами не напоминают зловеще и ближнему, и дальнему о забвении ими долга, напоминают разложением своим, тлетворно влияющим и на самих живущих?..
Для Ницше, как ученого, история есть книжка, а не дело, не жизнь; точно так же Ницше, как художнику, известно лишь или мертвое подобие пластических искусств, или только звук и его сочетания, без дела ими вызываемого, ими руководимого. Признавая в пластических искусствах лишь снимок, он вместе с Шопенгауэром видит в музыке полное проявление воли, вещи в самой себе и даже не замечает, что музыка необходимо требует дела, и что только дело всеобщее, регулирующее слепую, рождающую и умерщвляющую силу, может быть полным выражением воли, но уже не как проявления похоти, не как опьянения. Только музыка, соединяющая людей в один хор, в одном общем деле, ускоряющая и облегчающая это дело, может быть названа музыкою действительно содержательною, плодотворною, творческою, хотя еще и искусственною. Высшею же, естественною для сынов человеческих музыкою была бы та, под звуки коей собирались бы рассеянные частицы отцовских тел, слагались бы в их тела и в самих сынах вызывали бы ту силу, которая теперь проявляется в чувственном рождении. Музыка дела всеобщего не только противодействовала бы поглощению последующим предыдущего (сынами отцов), но и выражалась бы в восстановлении предыдущего, отцов. Ницше можно признать ученым и художником; но нельзя его признать не только сыном человеческим, а даже и человеком в активном смысле. Сознавая себя бессильным противодействовать трагической гибели, он хочет показать, будто сам желает гибели и даже находит в этом какую-то доблесть. Не верх ли это тщеславия и пошлости?!. Христианская же эстетика выражается в осуществлении чаемого и в жизни будущего века. Чем должна бы быть ницшеанская эстетика? В противоположность происхождению греческой, т. е. языческой трагедии нужно поставить христианскую трагедию Великого Пятка, Субботы и Воскресения, или Пасхи Страдания и Пасхи Воскресения. Трагедия возникает из плачей и причитаний сынов и дочерей над отцами в их Великие Пятки и Субботы, что, конечно, ничего общего с вакхическим происхождением греческой трагедии не имеет, так как эти оргии надо считать искажением плачей. Когда мы слышим сокрушение людей, не имеющих сынов и дочерей, которые бы их оплакивали, то под оплакиванием разумеется отчитывание и отпевание, т.е. воскрешение. У Толстого трагическое (преступление в "Крейцеровой сонате") также возникает из духа музыки; а теоретическому (по Ницше) соответствует у Толстого нравственное, но не истинное нравственное, а лишь метафорическое, не действительное воскресение, а только раскаяние, ничего не исправляющее, как у Нехлюдова в "Воскресении". Но что в нем толку, и на что нужно такое бесплодное толстовское воскресение, этот только внутренний переворот в Нехлюдове? Его воскресение показывает человеку, что преступление и даже ошибка непоправимы. Учение Толстого об искусстве и пример приложения этого учения, данный в его "Воскресении", есть произведение человека, совершенно лишенного философского смысла, человека поразительно легкомысленного. При таком младенческом или ребяческом понимании весны, описанием которой начинается повесть, нельзя понять надлежащим образом и воскресения. Читал Толстой Шопенгауэра и не понял, что воля (Шопенгауэра) есть похоть, особенно сильно проявляющаяся весною; тогда как ученик Шопенгауэра Ницше понял такое значение весны, как видно из следующих слов: "Благодаря опьяняющему напитку, от действия которого речь всех первобытных людей и народов принимала форму гимна, или же благодаря приближению весны, имевшей могущественное влияние на всю природу и внушавшей ей похотливые желания, и пробуждались те соответствующие духу Диониса стремления, которые, будучи напряжены до сильной степени, доводят все субъективное в человеке до полного самозабвения". Дошли до этого самозабвения и Нехлюдов с Катюшей, весною же, и произвели на свет существо, которое, даже не достигнув выхода из самозабвения, лишилось не только сознания, но и жизни. Они же сами пробудились от сна, навеянного Аполлоном, от сна, при коем наслаждались кажущимся, видимостью, и сделались в конце концов Сократами, но не христианами; они пришли к сократовскому воскресению. В стихотворении "Призыв"* слова "Брат, проснись!" относятся ко сну аполлоно-вакхическому, к ночи языческой и к дню мнимого воскресения и требуют уже не сократовского воскресения, а действительного. Правда, многим замена воскресения всеобщим воскрешением, т.е. всеми всех, представляется предерзостью, покушением на узурпацию права божественного, несвойственного якобы человеку. Но для разоблачения этого заблуждения достаточно сравнить вспоминаемый тем же Ницше арийский миф о Прометее со сказанием о грехопадении: в первом человек наказывается за присвоение себе божественных свойств; во втором он наказывается за любопытство, за ложь, за обман. И Христос наказывается за присвоение человеку божественных свойств. Но кем наказывается? - Самим же человеком! Если, следовательно, некоторым благочестивым христианам участие в деле воскрешения людей кажется присвоением божественных свойств, то очевидно, что в этом случае христиане становятся язычниками, смешивая Бога христианского с Зевсом, карателем добродетелей и жажды света и знания. ______________________ * Здесь подразумевается написанное на мысли Николая Федоровича и помещенное в газете "Дон", 1898 г., в № 84-м стихотворение В.А. Кожевникова:
______________________ Но те, которые не впадают в такое заблуждение, для тех призыв к пробуждению есть призыв к действительному воскрешению. При таком пробуждении, "когда мы, мертвые, пробуждаемся", т.е. сонные, в аполлоно-вакхическом сне находящиеся, проснемся, тогда-то и рождается вопрос, не решенный ни Ибсеном об отношении Рубека к Ирене, ни автором "Воскресших богов" об отношении Леонардо да Винчи к Джиоконде. Трагическая дилемма, возникающая перед Рубеком и Иреною: невозможность с одной стороны удовлетвориться только подобием жизни в художественном произведении, а с другой - и самою жизнью, если она ограничена только чувственностью, - эта дилемма, конечно, не разрешаемая и слепою силою смертоносной лавины, может быть разрешена силою разумною, сознательным делом всех людей, трудом воскрешения, обращающим слепые влечения в воссозидающие силы, способные создать не подобие только жизни из камня или на полотне, а из праха, в который обращаются живые существа, вернуть к жизни само существо, тех, от кого некогда чувственным путем получили жизнь не удовлетворяющиеся ни чувственным счастием, ни одним художественным подобием жизни. Почему Рубек и Ирена, Леонардо и Джиоконда, создав художественное произведение из камня и на полотне, не довольствуются этим подобием, как мертвым, но и не решаются также дать волю и похоти, слепой и бессознательной? Потому, конечно, что половой акт есть преступление (грех для признающих греховность), грех против знания и самого искусства, как и нынешнее искусство, создание идола, есть грех и против жизни, и против знания; а то и другое есть грех против Бога отцов. Человек в этом акте является орудием слепой силы; он не знает и не управляет ни тем, что предшествовало этому акту, ни тем, что последовало за ним. Плод бессознательного увлечения повторяет в утробной жизни в общих чертах все пороки, представленные животным царством, произведением силы, не управляемой разумом. Явясь на свет, плод будет подобием родителей и предков. Половой грех тогда только будет искуплен, когда дана будет регулятивная форма способности давать подобие себе самим и своим отцам, и тому, что последует за этим актом, т.е.: это будет уже сознательное воспроизведение родителей к жизни бессмертной, а вместе с тем и условие собственного бессмертия. В таком решении, не фатальном, а сознательно-добровольном, и заключается наша, всех сынов человеческих цель, которую так болезненно и страстно искал XIX век. В ней, и только в ней, найдет человечество разрешение своих научных, художественных и нравственных задач. Само собою понятно, что осуществление такой цели требует соединения теснейшего и непременно родственного, всеобщего и братского соединения, как и самое дело это есть общее для всех и родное, ближайшее для каждого. Только такое дело и может создать союз, т.е. единственно возможную форму умиротворения. Каковы бы ни были трудности задачи, тем не менее уже и прежде, в нашей русской истории бывали примеры объединения безупречного, бескорыстного, совершенно добровольного, хотя бы и кратковременного. Разумеем построение обыденных храмов. Порыв, создавший их, исходил уже не из духа вакхического, не из опьянения и похоти, а из воли в ее чистейшем проявлении, то есть из духа отрезвления; иными словами - из совершенной противоположности тому, как возникали хор и трагедия языческая. Бывали, конечно, и в древней Руси нередкие примеры распрей и побоищ, внушенных дурными страстями, духом опьянения, как, напр(имер), новгородские буйства. Но тем более отрадным явлением было то объединение духовных и физических сил, которое проявлялось при созидании обыденных храмов. Построение их, быть может, также сопровождалось пением (вокальною музыкою), подобно походу к Троице-Сергию в 1892 году, в год 500-летнего юбилея кончины Преподобного Сергия*. Но благочестивые, целомудренные хоры эти были полною противоположностью вакхическим хорам, превращавшим языческие торжества, дионисии и сатурналии, в безобразные оргии. Таким образом вопрос об обыденных храмах противопоставляется не только случаям массового религиозного экстаза, так называемым "ревивалям" нового времени, но и всем оргиям мира античного и Востока, древнего и нового. ______________________ * Конечно, к сожалению, не вся толпа превратилась в хор (вокальный), да она и не могла бы в настоящее время превратиться в хор. Предположение: соединить толпу в построении обыденного храма Троицы на Ваганьках, где был уже в старину такой храм; затем Духом пения или отпевания, ставшего молебном, привести к мощам Преп. Сергия, а возвратясь оттуда, освятить Ваганьковский храм, это предположение не могло состояться, потому что нынешняя толпа не была старою Русью лесной страны, где все были плотниками. Но если бы дело и состоялось, то это был бы лишь образ человеческого рода, ставшего хором отпевания на земле, как кладбище, на этой движущейся сцене, около очага, центра силы, которую отпевание, ставшее знанием этой силы, и должно превратить в воскрешающую. ФИЛОСОФИЯ ОДУРМАНИВАНИЯВ хлорал-гидрате, приемами коего Ницше злоупотреблял при своих болезнях, занимавших очень большое место в его короткой жизни, можно видеть ключ ко всему его учению и к главной его мысли. "А идея эта, - говорит Лихтенберже, - есть представление о воле в самом созерцании человеческого страдания и смерти, о воле, с восторгом почерпающей уверенность, что сама-то она - бессмертна", что есть, следовательно, по крайней мере хоть это бессмертие, в котором, впрочем, она по своей слепоте и бессознательности не нуждается. Если бы мы вздумали образно олицетворить хлорал-гидрат в виде героя или сверхчеловека, подобно тому как эллины олицетворяли виноградный сок и его действия в божественном лике Диониса или Вакха, а семиты в лице родоначальника Ноя, то получился бы ключ к идее "дионисова духа" и "трагической культуры". Здесь оказался бы источник позднейшего увлечения Ницше учением о бесконечных возвратах жизни и бесконечных же возвратах смерти, в коих он "с восторгом" усматривал создаваемое приемами хлорал-гидрата бессмертие. Свою идею о дионисовом духе или культе и о трагической культуре он мог бы применить ко всеобщей истории, рассматриваемой с библейской точки зрения, назвавши ее ноевским духом и хамовскою культурою или европейскою. В этой культуре последующие поколения блудных сынов превозносятся и издеваются над своими отцами. Это - сократовская культура, ибо она чтит не Христа, а Сократа. В этой торгово-промышленной культуре, в смысле "позитивном", значительная роль принадлежит потомкам Сима, променявшим культ отцов на культ золота. Но в ней нет места Иафету - чтителю отцов, как и Христу, Искупителю отцов из сени смертной. Ницше противник культа отцов и христианства; от созидания он отказывается, а воссозидание ему и на ум не приходит. Есть разные виды опьянения: у одних оно выражается в слезах, у других - в смехе, у третьих - в разрушении. К последнему типу принадлежит и Ницше: "он представляет трагического мыслителя, живущего среди цивилизации сократовского типа", по определению вдумчивого критика Лихтенберже; он смотрит на мир глазами пессимиста Шопенгауэра. В природе он видит страшную, часто вредоносную (гораздо точнее было бы сказать "умерщвляющую") и рождающую силу. История кажется ему зверски насильнической и бессмысленной. Точнее было бы сказать, что история есть взаимное истребление, в чем и выражается зверство. Впрочем, рядом со зверством есть еще скотство; но его Ницше не доглядел. Процесс же, в котором царят зверство и скотство, конечно, лишен смысла. История же иная, история как проект (того, что должно бы быть), и не снилась Ницше. "Я мечтаю (говорит он) об обществе людей, не знающих условности", т.е. ограничений, не признающих пощады и называющих самих себя разрушителями. Все человечество должно неустанно работать над тем, чтобы воспитать несколько великих личностей. Другой задачи у него нет. Таким образом большинство должно пожертвовать всеми силами и даже жизнью для воспитания, но не для счастия, ибо последняя цель была бы эвдемонистична. Все должны трудиться для создания великих мыслителей, то есть существ, осужденных на отвлеченное мышление без дела, да художников, существующих для того, чтобы создавать не что-либо действительное, а лишь подобия (иллюзии). Святым в этом обществе и в этом творческом процессе нет места, как и нет в них здесь надобности. В самом деле, кого мы разумели бы здесь под святыми? Тех ли, что живут для Бога? Но Бог "убит" у Ницше. Или тех, что живут для людей? Но жить для "неудачных" произведений, каковы люди, было бы актом сострадания, осмеянного и поруганного поклонником безжалостной силы. Если же жить надо только для удачников-счастливцев, то для исполнения такого подвига все остальные люди неудачники-несчастные должны бы быть святыми, при необязательности святости для баловней судьбы и счастия*. ______________________ * Текст, из которого взяты эти мысли, так длинен и преисполнен столькими повторениями, что называть (как это принято) Ницше мастером афоризмов совершенно ложно. Афоризмы, т.е. пословицы, принадлежат народу. Произведения Ницше совершенно подобны произведениям нынешней промышленности: в них ради благообразия внешности пожертвовано внутренним содержанием. Они красивы и бессмысленны. Он производил много и скоро, но мало думая и без труда. Только в заимствованных мыслях есть у него серьезный смысл. ______________________ Итак, все неудачные произведения природы вместе с удачными должны трудиться для произведения трагической личности - таково заключение Ницше. Истинное счастие, говорит он, повторяя Шопенгауэра, невозможно; а к счастию народа или, по нему, толпы он относится с презрением и ненавистью. Выражая возможно короче мысли многословного болтуна, скажем: он - поклонник истины, правды и искренности, но без обращения внимания на страдания других и на свои собственные; он разрушает все, что, по его мнению, должно быть разрушено. Припоминая же выше сказанное о природе и об истории, невозможно указать, что же должно у него остаться неразрушенным. А от созидания, говорит он, не лучше ли прямо отказаться? "Есть дряблые пессимисты, покорные души; мы не из числа их", - заканчивает свои рассуждения Ницше, принявши, конечно, очень большую дозу хлорал-гидрата. Он отрицает нирвану и называет добром все, что придает жизни цену. Но в трагической культуре можно упиваться лишь разрушением своей личности и других, надеясь на одно безличное начало, да на опьянение, также будто бы вечное. Кратко говоря: Ницше требует объединения всех для произведения немногих трагических личностей, которые будут упиваться разрушением всех, не исключая и самих себя. Хотя о Руси и было сказано, что ей "веселие есть пити"; но русские пили "с горя", того самого горя, от которого философ приходит в восторг. Споры, драки, побоища, которыми оканчивались новгородские вечевые собрания, происходили, разумеется, из дионисова (антихристова) источника, из духа опьянения. Но особенно распространенное именно в новгородских землях построение обыденных храмов добровольным, совокупным, всенародным трудом, в знак прекращения раздоров и междоусобий и с целью прекращения же или предотвращения общей гибели, построение обыденных храмов, сопровождавшееся не вакхическими хорами, а молитвенными, как и народный поход в 1892 году в Троицкую Лавру в 500-летний юбилей чтителя Пресвятой Троицы и наставника русской земли к объединению, - это все было произведением не духа опьянения, а духа отрезвления от похоти и вражды; и все это показывает, что Руси не всегда было "веселие пити", что она была способна к восприятию не одного духа антихристова, но и Христова. Имя антихриста неизвестно; но, согласно с Ницше, он будет Дионис или Вакх. Имя Христа известно: Иисус, то есть Спаситель мира от греха. Противоположностью происхождения языческой трагедии из духа одурманивания надо поставить христианскую трагедию отрезвления от греха и победы над ним и его следствием, смертью, - трагедию Великого Пятка и Великой Субботы и Светлого Воскресения или Пасху Страдания и Пасху Воскресения.
Должны ли все искусства соединиться в трагедии, как изображении гибели мира, или же все искусства должны соединиться в архитектуре, как проекте мира все погибшее воскрешающего чрез все знания, объединенные в астрономии? Если мир есть воля, то есть похоть, проявляющая себя в поглощении последующим предыдущего, то мир как представление такого трагического поглощения должен стать проектом возвращения жизни предыдущей всеми последующими; иначе сказать: сыны должны вернуть к жизни отцов и тем спасти мир, а не восхищаться трагическою гибелью его. В проективном определении заключаются и мировая воля, и разум, который должен управлять ею; должны заключаться и знание (наука), и искусство для дела обращения мира из бессознательного и бесчувственного в управляемый разумом и чувством. Отсюда легко понять, в чем ошибки Шопенгауэра, Р. Вагнера и их преемника Ницше, соединивших все средства и силы для увлекательного изображения гибели рода человеческого, а не для спасения его от гибели. Если мир как похоть достиг самоопределения, то он не мог остаться созерцанием такого безобразия, каковы смерть и разрушение, а должен был стать проектом воскрешения. Если же мир обрел бы голос (в области музыки) для выражения своих переживаний, то этот голос, эти звуки могли бы быть только жалобою, плачем сынов и в особенности дочерей, обреченных судьбою на поглощение отцов и матерей, - плачем храмовым и внехрамовым. И эта жалоба была бы выражением не похоти опьяняющей; то был бы не гимн вакхического хмеля, а гимн покаянный, отрезвляющий от соблазна, - от греха и падения. Если же в лице сынов мир получил органы действия, то надо признать, что получившие их, но еще не достигшие знания природы рождающей и умерщвляющей, занялись созиданием только подобий существ поглощаемых и поглощающей их силы. Так возникли подобия умерших (скульптура и портретная живопись), подобия неба и земли - памятники и храмы (архитектура). Но в храме уже начался и переход к иному, высшему искусству: храмы были не только подобиями того, что есть, но и проектами того, что должно быть, а именно: не мнимого, а действительного воскресения; храмы, возникшие над прахом отцов, созданные скорбью об утрате их, были и местом мольбы о их возвращении, а вместе - и научения этому сыновнему долгу и делу. Итак, истинное искусство возникает из жалоб, из причитаний дочерей у надмогильных памятников отцов или в самом памятнике-храме. Это создание печалующихся сынов соединяет все искусства в архитектуре, но не как подобии, а как проекте мира, каким он должен быть, то есть новой земли и нового неба, преисполненных силою не разрушающею и умерщвляющею, а воссозидающею. Но для Шопенгауэра и Вагнера мир остался похотью, которая проявляется в брачном пении и пляске; весь мир обратился в обстановку брачного пира. Для Ницше брачное опьянение разрешается трагическою катастрофою: все искусства соединяются в трагедии или музыкальной драме. Драма здесь соединяется с музыкою и танцами на фоне художественного ландшафта, не имея таким образом внутренней связи с живописью и еще менее со скульптурою, хотя сама драма и могла бы быть названа одухотворенною скульптурою. При таком лишь внешнем соединении искусств в музыкальной драме и весь театр, ее вмещающий, остается лишь также внешним вместилищем этого механического сочетания искусств - пологом, распростертым над зрителями или стенами и кровлею для защиты от солнца или непогоды; участия в действии он не принимает, в отличие от того органического объединения, которое все искусства получают в высшем проявлении архитектуры - в храме. Храм зовет все искусства к одухотворению, к оживлению, не к подобию живого и жившего, а к действительному воссозданию жизни (во всей ее полноте, красоте и силе). Искусства также уже стремятся к восстановлению жизни, но в смысле ложном или в степени несовершенной *. ______________________ * Напечатанное ниже мелким шрифтом восстановлено по разрозненным наброскам и по беседам Николая Федоровича об искусстве. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова.) ______________________ Так скульптура восстанавливает по нравственной (родственной или сыновней) необходимости то, что скрыто под землею по необходимости физической. Но бывшее и жившее скульптура восстановляет в формах, еще не одолевших слепую, стихийную необходимость, в формах еще мертвых, окоченелых, недвижных.
Если таким образом ни одно из искусств в их нынешнем несовершенстве не поднимается на высоту задачи воссоздания жившего, а ограничивается одним созданием подражаний жизни, ее подобий, то и соединение таких искусств должно оказаться бесследным и бесплодным, несмотря на все увлечения и надежды вагнерианцев. Если шопенгауэро-вагнеро-ницшеанская философия требует объединения искусств в музыкальной драме, то есть в иллюзии, да и все дело человеческое сводит на иллюзию же, то нельзя не удивляться, что до сих пор на смену этой очевидной нелепости не появилась иная форма объединенного искусства, соединяющая все искусства в архитектуре как подобии мироздания и все знания в астрономии, чтобы через эту художественно-научную силу и само мироздание из храма умерщвления стало бы храмом воскрешения.
Идейная живопись и программная музыка хотят отвлеченные мысли изображать, рисовать и выражать первые - красками, а вторые - звуками; символическая же поэзия хочет, чтобы и само "слово действовало не своим содержанием, а звуками; речь, потеряв определенность, должна стать неопределенной музыкой"*. Другая же часть символистов идет еще дальше; она требует, чтобы слово вызывало не только музыкальное чувство, но и красочное впечатление, создавало гармонию или диссонансы будто бы световые**. При этом жрецами "искусства Будущего" совершенно забывается, что высшая задача искусства - не изображать, не рисовать отвлеченные мысли (что сводится к призрачному творению только подобий, то есть к иллюзии), а указывать путь и в художественной форме и в творческом восприятии создавать проект самого дела, самой истинной задачи рода человеческого. Вот почему художественным выражением этой задачи или этого проекта может быть храм-школа, а отнюдь не театр, и всего менее - театр трагический, предназначаемый для изображения гибели мира, в противоположность росписи храма-школы, которая есть воспитательно-образовательное изображение воссоздания мира, то есть воскрешения. ______________________ * Китайское письмо не есть ли идейная живопись и языки вообще - не символическая ли поэзия?
______________________ Программная же музыка должна быть внехрамовою, то есть она должна сопровождать объединенный род человеческий в деле обращения орудий борьбы (орудий военных) в орудия спасения. В служении этой задаче открывается новое, необозримое и благородное поприще для музыки и военной, и духовной (религиозной). Что же касается поэзии, уклонившейся из области определенных понятий в сферу неопределенных созвучий и призрачных световых (красочных) впечатлений, то это, очевидно, - возвращение к инстинктивной, животной жизни, так же как и выход за пределы добра и зла есть возвращение к животности, не знающей стыда. Поэзия, ниспадающая до бессознательных, невыяснимых эмоций, - какое вырождение того, что считалось некогда "языком богов"!..
Если в основу жизни мира положить опьянение, то такой мир будет миром падения. Конечно, и войну, и папскую непогрешимость можно также производить от опьянения, одурманивания, омрачения разума. Высшею же степенью опьянения можно объяснить и происхождение новой германо-тюркской империи*. Жажда власти, превозношения, обуявшая основателя новой империи и требующая больших вооружений, должна привести к конечному падению. ______________________ * Писано под впечатлением сближения Вильгельма II с Турцией, - факта, завершившего милитаристические стремления германского императора, глубоко антипатичные Николаю Федоровичу, как угроза всемирному миру. (Примеч. ред. В.А. Кожевникова.) ______________________ Наоборот, дело общее, положительное и только оно является выражением отрезвления; и Циркуляр 12 августа 1898 г. можно будет считать началом отрезвления, если он положит почин общему, положительному, сыновнему делу. Но отрезвление не надо смешивать ни с отречением от... (неразборчиво в подлиннике), ни с позитивизмом, то есть с нижечеловеческим, ни особенно с тою неопределенностью, которою отличаются воззрения Ницше, ни, наконец, с полным произволом. Историю возможно и потому необходимо начать сызнова; необходимо "делать историю", полагает Ницше: "Создайте в вас самих образ, которому должно соответствовать будущее, и перестаньте быть эпигонами". Но что такое этот образ? Есть ли это проект, требующий осуществления, или же это только предведение будущего? А далее - сколько может быть таких образов и как осуществить их? Все это остается невыясненным. Что значит "наслаждаться всеми культурами в прошедшем, питаться благороднейшею кровью всех времен"?.. Замена бессознательной старой культуры новою, сознательною тоже ничего определенного в себе не заключает. Это "питание" благородным прошедшим сводится, кажется, на одно познавание его. Но спасение не в познавании лишь, а в созидании! да и можно ли отделять познавание от действия?.. В противоположность этой неопределенности задачи человечества или задач его*, если "образов", по коим должно создаваться будущее, много, - объединение живущих (сынов) путем обращения умерщвляющей силы в оживляющую преподаст один единый образ, который станет целью для всеобщей деятельности и в противоположность ницшеанской личной жажде власти устранит всякий произвол, причем уничтожится и само противоречие между естественным и сверхъестественным. ______________________ * "Есть (говорит Ницше) тысячи дорог, по которым еще никто не ходил... Как многое еще возможно для человека, самое глубокое, самое высокое, звездоподобное - его безграничная сила". Как все это определенно, не правда ли?.. ______________________ "Ту жизнь, которой ты живешь теперь, ты будешь жить еще бесконечное количество раз и такое же число раз будешь умирать" (первое лишь предположительно, второе - наверное!); то есть мы будем знать, что умрем, что никто не избежит смерти, и что, выражаясь словами Мопассана, "мы будем иметь смелость жить под этой ужасной, постоянной угрозой". Но такое предположение только усугубляет необходимость воскрешения. Воскрешение в этом случае будет превращением ужасных, бесконечных мучительных повторений в одну непрерываемую смертями жизнь, связанную не предположением, не гипотезою, а действительным, непрерывным сознанием. И что такое, спрашивается, этот ницшеанский круговорот вещей? Есть ли он круговорот небесных тел? Есть ли это круговорот солнца (солнечной системы) вокруг неизвестного светила (которого, впрочем, только мы еще не знаем)?.. Как бы то ни было, но, превращая эти круговороты в управляемые разумом, уже не мы подчиняемся этим движениям, а эти движения подчиняются нам.
В вертикальном положении, как и во всем самовостании, человек, или сын человеческий, является художником и художественным произведением-храмом... Это и есть эстетическое толкование бытия и создания, и притом не только эстетическое, но и священное. Наша жизнь есть акт эстетического творчества. Первый подъем, или вертикальное положение, или же востание сынов, вызванное смертию отцов, есть положение трагическое; это этико-эстетическое толкование создания человека Богом чрез самих сынов человеческих. История и есть создание страждущего, измученного (не божества, а) человечества. Не Вакха, следовательно, а сына нужно поставить в основу трагедии или истории; Аполлона же должно заменить сынами человеческими в их совокупности. Трагедия (т.е. изображение гибели или смерти отцов) возникла из духа музыки, если эта музыка есть выражение печали об утратах рожденными родивших и особенно о роковом вытеснении сынами отцов. Такая музыка была произведением не опьянения, а отрезвления; смерть положила начало отрезвлению; но трагедия эта будет уже христианскою, а не языческою, не от опьянения происходящею. Если сочинение Ницше "Происхождение трагедии" есть разрешение проблемы происхождения не только искусства вообще, но и самого мира, то не нужно забывать, что первая страница книги, названной у нас книгою Бытия, а у других европейских народов словом Genesis, т.е. рождением, может быть названа эстетическим толкованием о происхождении Mipa-мира, если эстетика есть наука о творчестве, ибо в книге Бытия Бог представляется художником, Творцом, зодчим мироздания. Если же живого, личного или Триединого Бога превратить в отвлеченное начало, в неопределенное стремление или желание или, еще хуже, в чистое или нечистое побуждение, в похоть, то получатся Шопенгауэр и Ницше с вакхическим началом последнего. И это будет или метафизическое откровение, или отвлеченное мышление, метафизика. Все это имеет значение для людей мысли, которые не хотят оставить этой области для дела. Для людей же дела нет нужды выходить из пределов физики, понятой в обширном астрономическом смысле (так как земля входит в программу задач астрономии). А на земле-то и разыгрывается постоянная трагедия: вытеснение сынами отцов, или скорбь рожденных об утрате родивших их, или родителей. Конечно, наш гуманистический век, век женихов и невест не признает скорби о смерти родителей и вообще не тужит о смерти, признав ее необходимою; но в то же время он и не может никак примириться с нею. Все языческие религии, философские системы и художественные произведения были проявлением опьянения, обмана, блуждания. Если опьянение лежало в основе, то аполлоновские образы не были действительностию. Гуманизм, скрывавший от себя умирание и рождение (сыновство), не был поэтому представлением действительности. Что может быть трагичнее положения сынов, вынужденных поглощать отцов! Это даже не антропофагия; это уже патрофагия, отцеедство! Трагичность однако исчезнет, если сынов и отцов обратить в какие-то пьяные видения, в хмельные сны. В христианстве с его основным понятием сына человеческого, требовавшим объединения для воскрешения, заключалось отрезвление. Образы были здесь не представлениями, не грезами, а проектами. (Таким образом основы мировоззрения, а также смысл и задача жизни представляются:) Для "сынов", "рожденных" - как политеизм и мифическая патрофикация или патроморфизм. Для "человека" - как деизм (пантеизм) и персонификация или антропоморфизм. Для "сынов человеческих" - как Триединство и действительная патрофикация, или братотворение для отцетворения. Для "сынов", разъединенных на земле, - как политеизм и патрофикация на небе, или как патрофикация неба - при птоломеевском мировоззрении. Для "человека", объединенного внешне, отвлечённо на земле, - политеизм с патрофикациею на небе, при коперниканском мировоззрении заменяется деизмом, спиритуализмом, и, наконец, Для сынов человеческих, объединенных внутренно и внешне по образу Божественного Триединства, - объединение становится многоединством всех миров чрез воскрешенные поколения как проявление внемирного, потустороннего Триединства в посюстороннем.
Сверхчеловечество Ницше было лишь завершением общего стремления искусств, науки и жизни переступить за свои пределы, стать выше самих себя, переступить притом не простым, естественным способом, а каким-то сверхъестественным, словом, - мистическим. Этому стремлению второй половины XIX века и особенно последних 30 лет после франко-прусской войны должно противопоставить естественное, антимистическое движение сынов человеческих, проявляющееся уже в детстве каждого человека и в детстве рода человеческого в том познании, которое начинается с ознакомления детей с горестными фактами смерти родителей и с принятия первобытным человеком вертикального положения, сторожевого, охранительного и деятельного, знаменующего собою переход организма от пассивной подчиненности животного к активной деятельности существа волевого и разумного. Уже одно принятие этого положения ставит вопрос, зародившийся вместе с самим человеком. Но в способ или путь к решению этого вопроса, решению, в котором должны соединиться все не словом, а делом, не может и не должно быть вносимо ничего произвольного: вопрос, неизбежно и естественно возникающий, допускает и решение только одно, единственное правильное и естественное решение. Жизнь или история выдвигает для выполнения только одно, поистине общее дело, к коему призываются все, хотя и с исключениями, легко однако устранимыми. Это общее дело есть воинская повинность в широком смысле слова, которая сама собою превратится во всеобщее исследование или познание, если соединится с также всеобщим, обязательным образованием. До какой степени этот способ прост, видно из того, что к нему невольно приходят даже такие люди, как М. Нордау, у которого читаем: "Человечество должно искать спасения не в возвращении к природе, а в разумной организации борьбы против природы, я сказал бы - в общей против нее воинской повинности, с правом льгот лишь для калек". Отрицание "возвращения к природе" направляется против Руссо и Толстого, ибо их возвращение значило бы возврат к голодовке, к стуже, к волкам и медведям... Но слово "спасение" (у Нордау) остается неопределенным. Мы же подразумеваем в воинской повинности замену борьбы с себе подобными разумною организацией борьбы против болезнетворных и вообще разрушающих, стихийно действующих сил природы. Это и есть путь перехода человеческого рода от несовершеннолетия к совершеннолетию.
"Что говорит тебе твоя совесть?" - спрашивает обновитель ветхой заповеди языческой розни и, не дожидаясь ответа, решает: "Ты должен стать тем, кто ты есть!" А между тем, к изумлению нашего архиблудного сына, все ответы на предложенный вопрос начинаются тем, что у всех есть общего: все согласно, единодушно называют себя сынами, и даже родства не помнящие не отвергают, что и они имели отцов, что и они - сыны, внуки, правнуки, потомки. Даже сам враг единства, говоря о наследственных способностях, признает отечество и сыновство. Но когда этот самозванный законодатель обращается к совести других людей, он забывает обратиться и к своей. И благодаря такому забвению он превращается из законодателя-своевольника в послушное орудие Дельфийского демона и заповедует, что "каждый сам должен создать свою истину, свою мораль". А между тем в понятии "сына" заключается и общая истина, и высшая нравственность, объединяющая всех в общем отеческом и сыновнем деле! Для сынов смерть - не предел ни любви, ни долга к отцам. Смерть отцов объединяет всех сынов в одной общей любви, в одном всеобщем долге. Сознание сынами невольного вытеснения отцов создает для первых долг объединения против вытесняющей слепой силы природы, чтобы ее, эту бесчувственную, убивающую силу пересоздать в управляемую разумом и любовью сынов. Вот это-то объединение делает и может сделать каждого "тем, что он есть", если только он не отверг, как Ницше, отечества, и закон почерпает в чистой детской, сыновней природе, а не в нечистой шопенгауэровской похоти, которую сам Шопенгауэр называет волею и которая в дионисовом опьянении также приводит к похоти или к испорченному инстинкту властвования над себе подобными, а через это - и к отрицанию отечества и братства. Мыслитель же, утративший сыновнее чувство, рассказывая историю своей жизни, будет повествовать о ее блужданиях и только в возвращении к отцам найдет самого себя как сына. Из сынов только и может создаться братство, а не "стадо", как упорно думает проповедник забвения отцов и принадлежности человека к разряду скотов. Когда Заратуштра гонит своих учеников от себя, он освобождает их только от одного лишь своего ницшеанского заблуждения, но не указывает, где изгнанные им могут найти самих себя; он обрекает их на вечное блуждание. Вся древняя философия была таким блужданием и пришла к полному отрицанию истины, когда Пилат, задав вопрос "что есть истина", не стал даже дожидаться ответа, потому что уже заранее был твердо убежден, что никакой истины нет. Европейская новая философия повторила блуждания и пришла к тому же отрицанию, потому что предмет знания теоретического разума, предмет любознательности ученого сословия не стал предметом дела всех. Вот этот-то объект, пока он не перешел в проект всеобщего дела, и есть могучий, но слепой всемирный повелитель, но отнюдь не "великий разум". Даже наше тело, которое мы хотя и называем "нашим", в действительности - ничуть не наше, потому что оно не управляется разумом; да и самый наш разум - не велик, а мал (и останется таковым), пока сыны не объединятся в познании и в управлении, т.е. предметом знания теоретического разума как самих себя, так и всей вселенной. Приписка на полях: Пусть всякая философия есть проявление личности философа! И философия была бы истиною, и личность была бы благою индивидуальностью, если бы та и другая не предавались отчуждению, блужданию, а потому и заблуждению. (Блудному сыну вернуться к отцу - значит с пути заблуждения перейти на путь истины), коснеть же в своих заблуждениях и пассивно относиться к своим горестям и болезням - это значит отказываться от отцов, несмотря на очевидные (гибельные следствия) блуждания. БЛУДНЫЙ СЫН ФИЛОСОФИИ
| ||
|