Н.П. Гиляров-Платонов
Нечто, собрание кое-чего, или мои мечты и думы

(Дневники 1837—1843 годов)

На главную

Произведения Н.П. Гилярова-Платонова



(1837)

<Конец августа>

...Никаких особенностей нет, только я с бр<атцем> ходил к Ив<ану> Вас<ильевичу>, который дал мне красную ассигнацию, чтобы отдать Душеньке, а братцу — «Воскресное чтение». Мы пришли домой при свете луны. Лучше дня!

Ныне бр<атец> рассказывал анекдот. Один священник, старик при Никольской, что на Хлынове, церкви, на Никитской, — любил очень колокола. У них был прежде маленькой колокол. «Ну нет, этот нехорош! Дай-ка пойду по прихожанам набирать на колокол!» — думает свя<щенник>, и сделал. Заметить должно, что у него был в приходе главнокомандующий. Вот приходит свящ<енник>, говорит: «Дай денег». — Главн<окомандующий> дал 100 рублей. — «Ну как тебе не стыдно: ведь ты первый человек в Москве. Дай тысячу, а то брошу!» — Делать нечего, первый человек дал тысячу. Вот священник набрал на колокол; слили прекрасный; нет, все мал. «400 пудов, дрянь», — рассуждал священник. Вот однажды он говорит пономарю: «Нельзя ли, брат, как<-то> разбить колокол, мы побольше сольем». — «Можно, сударь», — отвечал пономарь. И вот вскоре после этого пономарь изо всей силы раз десять ударил в колокол, и задребезжал колокол! Вот пономарь приходит в церковь, говорит: «Батюшка! Колокол разбил я!» — «Ах, какое несчастие!» — потом тихонько говорит: «Не бойся ничего, спасибо!» — Вот любитель колоколов идет опять по прихожанам, просит денег перелить разбитый колокол. Деньги собраны, но священник колок<ольному> мастеру наказал, чтоб пудов 50 прибавил, обещая ему заплатить. Так и сделалось. Нечего делать! Не нарочно прибавлено меди, надобно мастеру заплатить, и опять все из сбору по прихожанам! Колокол был слит отличного звону. Священник до того любовался им, что заставит иногда пономаря звонить, а сам пойдет на Воробьевы горы слушать, каков колокол! Так-то не слышно там, вот он приляжет к земле и слушает: орган!

Кстати, вспомнил я еще анекдот. Граф А.Г. Орлов безденежно кормил ежедневно бедных дворян, приходивших к нему в дом обыкновенно к обеду. Между ими был один малоросс, который, если его спрашивали, что ему угодно? напр<имер>, водки или травнику, — обыкновенно отвечал: «И того, и другого». Граф стал замечать, что его нет довольно уже времени за его столом; не зная большею частию своих гостей, он спрашивает: «Где тот, что говорил и того, и другого?» — «Болен», — отвечают. — «Отыщите его квартиру и носите ему от моего стола и того, и другого».

<1 сентября, среда>

...Нам сказали, что будут поднимать завтра поутру; мы пошли домой, оттуда на огороды, где набрали премножество шампиньонов; после чая пошли на рынок. Когда мы шли оттуда, бр(атец) спрашивал о состоянии Коломны, где хорошее строение; пришедши домой, он говорил, что прекрасно бы было, если бы на месте крепости сделать бульвар и домы из Кремля дрянные сбросить. Тут начали говорить о крепости. Братец помнит крепость разрушенную, но не разобранную еще; в двух воротах (Ив<ановских> и Кос<ых>) не ездили, а ездили в проломах. Оттуда перешла речь к поверьям коломенским, об Ивановском кладе, о Мотасе, о протодиаконе, о Николае меща<ниновском?>, о лунатиках. Вот и прошло 1-е сентября, а я в Москве! Пройдет и второе, я тут же!..

2 сент., четверг

Мне ныне пришло в голову, что ученики про меня подумают, что я здесь остался учиться. Ох, как больно это! Если правда! Вот как вредна ложь!

Я все в Москве! Удивительно! Когда пришлют капот, тогда и в Коломну! Поутру я пошел было глядеть, как будут поднимать камень, но его уже поставили наверху!

Сент. 3, пятн.

Ныне тоже ничего особенного. Поутру я слушал на поле музыку, был у казарм. После обеда и вечером ходил за грибами (шампиньонами). Чай пил у Мариамии. Крыша у часовни Лопухиной мне не понравилась. Завтра постригают монахиню, а ныне всенощная. Как не поглядеть! Что же я не в Коломне? Сестра А<нна> сказывала, что будто бр<атец> говорил, что я поеду непременно в воскресенье. Не верю! А хорошо бы, если так! Вечером много говорили о лютеранах, Лютере, католиках, греках, армянах, гернгутах. Ах, как лютеране мерзки! Вот исповедание-то! Нет, не пойду я в эту веру. Я кой-что нашел в шкафе, похожее на письма, после расскажу, когда рассмотрю их.

Сент. 4, субб.

Что я поутру делал? Ничего, пил чай и после думал было идти на поле, но пошел к обедне, видел пострижение. Новопостриженную прежде звали Татиана, а ныне Авенира. Не отстоя обедни, пошел на поле, но ничего не застал.

Ужасная клятва! Клятва, подумал я, должна бы обратить сердце монахини к Богу, если ей каждый день читать ее. Белицам немудреное дело грешить, а черницам?..

Братец говорит: «Митр<ополит> в Коломне, будет в училище, а Гилярова нет». Я сказал: «Я болен». Между тем внутренность моя поворотилась. Что теперь Коломна? Теперь Андрей Смирнов — краса училища, а кроме его? Никто. Ужасно! Быть в Москве, когда митр(ополит) в училище!

Я обещал истолковать письма. Бра<тец> к кому-то писал. На одних подписано: 1823-го года. Я думаю, и мне тоже это видно из писем. К кому он, будучи студентом Богосл<овия>, писал? Не понимаю.

Во всенощной встретились мне какие-то люди, похожие на школяров, разговаривали со мной и пошли на Воробьевскую сторону по стене. Я им открылся, когда уж вышел, но фамилии не сказал. Они мне показались подозрительными: потому что кому идти туда, где никто не живет? Странное дело! Если завтра будут у обедни, надобно узнать обстоятельнее. Ныне бр<атец> пишет слово в неделю 13 по Пят(и)десятнице. Ныне какая неделя, не знаю, а надобно бы знать мне.

Сент. 5, воскр.

Пришло и воскресенье, ничего нет. И примечательного нет. Только что вечером глядел я свадьбу в Седьмо-Вселенской церкви, где мне руку придавили. Не знаю! А пора бы домой, давно пора. Что теперь делать. Бр<атец> не хвалит в Невостр<уеве> то, что он не велит ученикам писать Иоанн, Захарий и проч. по той причине, что они еще не заслужили таких имен. Но сказать бы ректору, что эти ученики уж заслужили такие имена, которые им при крещении еще даны.

Сент. 6, понед.

Ныне я поражен письмом бра<тца> в Коломну, в котором он намерен завтра послать со мной к ямщику и проповедь. Я поеду после нашего праздника, когда пришлют теплое платье, а если сам тят<енька> не приедет, то пусть прислал бы при удобном случае это платье, а между тем мы займемся риторикой. Завтра в Рогожскую один!

Сент. 7, втор (ник)

Ныне я по написанному братцом тракту после обеда ходил в Рогожскую, где отдал ямщику письмо, оттуда на Пречистенке нанял извозч<ика> за 46 коп. и приехал. Ужасно подумать: во время праздника быть в Москве! В Рогожскую я шел Малой Царицынской, полем, Зубовым, Пречистенкой, Боровицкими воротами в Кремль, оттуда Спасскими, здесь я было заблудился, но пошел на Ильинку в Юшков переулок к И.И. Мещанинову, чтоб, если он здесь, отослал письмо, но его не было, он не приезжал. Оттуда опять на Красную площадь, мимо Василия Блаженного, на набережную, потом поворотил мимо Китайской стены; тут у Варварских вор<от> направо, с Варварской площади на Солянку, на каменный Яузский мост, налево с него на Ямы, потом у Алексея Митр<ополита> направо. Тут и нашел. Оттуда так же.

Сент. 8, середа

Вот уж неделя, а я в Москве! А я ни с места! Но авось Бог поможет! Чудо что за пустяки! Это вздор, разве я потерял что от этого? Нимало. Не нахожусь ли еще в барышах, но — тише! Мне пора написать литературное событие, хотя оно и давно, однако я его не знаю. Г(-н) Надеждин, как мне было известно, человек из духовного звания, издавал журнал «Телескоп», родом из Белоомута, свящ<еннический> сын, сослан в Уссысольск за то, что назвал русских дураками. Но писал статью в журнале не он, а Чадаев, которого объявили сумасшедшим.

Поутру я слушал в Смо<ленском> соборе бра(тцеву) проповедь, а после обеда ходил на Изотов огород, где нашел 3 шампи(ньона), которые вынудили нас гулять и вместе искать их. Мы их мало нашли, но разговаривали кой о чем. Заметить: одежду серебряную на престол в Смо(ленском) соборе иждивением Ахлебаева, впрочем, небогатого человека. Видел я памятник Абаза, очень хорош! Я в «Библиотеке д(ля) ч(тения)» читал повести, которые мне очень нравятся. «Елена Т—ская красавица» Александрова (Дуровой), «Женский ум лучше всяких дум» и «Заживо погребенный». Александров! Он становится в ряды наших писателей! Как она мило пишет! Хорошо бы было, если б она более писала. Еще мне нравятся стихи «Договоры» Д. Давыдова. Вот еще прекрасно, и смешно, право! Это просто сатира на старых мужей. Люблю Давыдова, нечего сказать, люблю; жалею о смерти Пушкина и Марлинского!

Желательно, чтоб бр<атец> купил латинских книг, которые обещал! Хорошо бы, очень хорошо. Грамматик обещанных!

Сент. 9, четв.

Журнал братцев, в котором есть анекдоты. Вот журнал! Я думаю, что и лучшие литераторы пишут слогом, не лучше этого. Бр<атец> вообще не любит студентов М(осковской) Академии, и тут то же говорит. Не хвалит! Удивительно пишет братец о студентах. Я не думал этого! Вот бра<тцев> анекдот. «Некто Петр Алексеевич Ивашкин спрашивал покойного Преосвященного Августина, как он в такие морозы, какие бывают в Крещенье, может нести голыми руками крест, и притом металлический. — "Не удивляйтесь, — отвечал Архиерей, потому что их греет благодать. — "Какая, — подхватил Ивашкин, — благодать?" — "Да та, Петр Алексеевич, которая у протодиакона в муфте". — Августин сим ответом достиг своей цели, т.е. он хотел сказать что-нибудь остренькое, и сказал. Но зачем жертвовать для остроты, и притом Архиерею, соединением такого высокого понятия с столь обыкновенною и даже в отношении к благодати низкою вещию? Мне кажется, что пастырь овце сказал не слишком хорошо».

Вот еще: «Я не знал, что в России в 40 лет, а не менее, дерево вырастает, чтоб сделаться годным в стройку. Нельзя ли от сего, подумал я, сделать общего заключения и к образованию как физических, так и нравственных сил обитателей России, относительно того, во сколько времени может оно совершиться? Как дерево вырастает в теплых климатах скорее, нежели в холодных: подобно сему и человек, родясь и живя в теплом климате, скорее созревает в своих как физических, так и нравственных силах. Арабка в 10 лет может рождать детей, и араб 12 или 13 лет способен быть и мужем, и хозяином дома. Но в России сего быть не может». Но довольно выписывать!

Нынешний день довольно выписывал из журнала бр(атцева) в свой; но и своего у меня много. Был я у молебна, тут ничего. Примечательность началась с тех пор, как мы всею семьею пошли в баню. Бр<атец> говорит, что хочет сделать духовное завещание. А<нна> сказа<ла>, что и Сер-<гей>, брат, тоже хочет. — «И хорошо, — сказал брат. — Если я вдруг умру, то большая часть имения — в руки сына, а дочерям и жене — самая малая часть». — «Ах, если тят<енька> умрет, не сделавши завещания, то вот мы вам ничего не дадим, — сказал бр<атец>, с усмешкой обращаясь к Ан<не>, — завещание — великое дело!» Мы пошли в Овраженские бани, коих переделывают; еще бани прошли, потом пришли в Лепехинские, где и мылись в дворянских банях. Я мылся что-то хуже прежнего. Бани каменные, в них теснее и холоднее, нежели в Овраженских, а в горячей очень жарко! Оттуда, женскому полу наняв извозч<ика>, мы, мужеского пола, пошли на рынок. Потом, после чаю, только двое с бр<атцем> пошли гулять. Я сказал братцу: «Вот одна звезда». — «Да, — сказ<ал> бр<атец>, — это Wenus, Венера, а у нас в простом народе называют ее зарница; провозвестница солнца, она прежде всех появляется вечером, а после всех остается утром, ночью она не уходит от запада к востоку. Велико творение Божие: она не меньше или немного меньше Земли, а месяц меньше ее, но ближе отстоит от нее, нежели Венера». Потом мы пришли домой. Там много говорили о воспитании, что полезно читать книги с размышлением и слушать умных бесед. Я говорил, хорошо бы, если бы была такая память, что все бы прочитанное помнить. Брат сказ<ал>: «Вот Николай Иванович Надеждин имеет огромную память, но у него рассудок плох. Он что ныне писал, завтре тому противоречит. Non multa, sed multum legere debemus» [Немного, но многое следует нам читать (лат.)]. Нам попался в бане А.П. Виноградский, он живет подле бани, сосед банщику. Довольно писать, я брошусь теперь в объятия Морфея! Сладко, сладко уснуть после бани.

Сент. 10, пятн.

Я ничего сегодня не сделал. Мне ныне досталась участь гусей Крылова. Я буду писать о других, а о себе ничего. Жалко потерять день понапрасну! Да, понапрасну! Болтать пустяки грех, а я читал от нечего делать, следствен<но>, пустяки! Ну да что ж? Я газеты читал. Что ж за беда! Ну да что я и здесь рад попусту марать бумагу! Скажу откровенно: я ничего не делал. Вечером с Григорьем дьячком об Коломне говорил я, у него там родня. Священник И.И. Никольский, что на Посаде, да еще архимандрит Иосиф, Тут я вздумал спросить: «Есть ли у него сын?» — Он сказал: «Есть, Михаил Иванович, у Космы и Дамияна за Яузою». Тут его позвал бр<атец>, и мы потеряли разговор. Он ушел! Это потому мне хотелось узнать, чтоб узнать, где живет И.Г. Руднев. Вечером Д.А. Грешищев давал сороковую молитву сестр<е> и долго сидел. Видите, какой пустяшной день, в Коломне все не то бы! Что же делать? Бог милостив! Что-то будет завтра? Такой ли день пустяшной или дельной какой? Бр<атец> говорит, что проехать по железной дороге верст тысячу стоить будет не более пяти рублей. Каково же будет дешево в Коломну.

<1839>

<30 июля, воскресенье>

Писать, писать беспрестанно, потому что письмо не может мне наскучить, не может утомить меня, и я их не сбываю куда-нибудь, — если это приятно, не только не тяготит меня, но еще облегчает мою голову, наполненную разными мечтами и думами. Итак, вот определение моего нечто и причина, по которой я начал его писать. Мое нечто есть сброд всех дум и мечтаний, теснящихся в моей голове, которой отягощение в случае неприятия их куда-нибудь есть причина рождения на свет моего нечто. Вот тебе самое настоящее, сухое, как <...> определение этого «Нечто». И если бы я не был уверен, что ты и без моих объяснений поймешь план моего нечто, то прибавил бы тебе, что нечто, собрание кое-чего, сброд кое-каких мыслей, а если угодно, по моему определению, не может иметь строгого плана, ни особенной цели или сознательной необходимости. Это так... нечто.

Уж с лишком две недели я в Коломне!.. Сколько в эти две недели успел я испытать приключений смешных и ничего не значащих для иного, а для меня исполнен<ных> великой важности.

В лето тысяща осмь сот <тридцать> девятое месяца июля в четырнадцатый день, то есть в пятницу, стоял я пред важным собранием моих наставников в присутствии нескольких лиц духовенства и отвечал на вопросы, задаваемые мне моим профессором словесности. Меня экзаменовал преосвященный Виталий, бывший главою этого ученого собрания, во все продол<жение> моих ответов смотревший на меня во все глаза, не смигнув ни разу до самого конца моего от<вета>, и, казалось, слушал меня с напряженным вниманием. Полчаса спустя вызвали другого, и я, мысленно сказав adieu! [прощайте! (фр.)] всему почтенному собранию экзаменующих, уже мчался по Пречист<енке> к своему жилищу, и не прошло часа, как я был уже дома. С каким биением сердца я приступил к моему педагогу с просьбою об от(пуске) меня на родину, в Кол<омну>, он прежес<токо> упорно отказывал! Слово было сказано, и <...>

О, небо! О, восхищение! Я нынче еду на родину, я завтра же обниму родных моих, всех, всех! Кто вообразит мою радость? Я сам не могу этого описать, и по примеру многих писателей сказал бы, что бросаю перо в такую минуту, если бы не было мне стыдно писать ложь пред читателями, которые тотчас заметили бы, что после самых слов бросаю перо — я начинаю продолжать. Часу во втором какой-то мальчик в сильно изношен(ном) сюртуке шел с кулечком по дороге из Поддевичья к Рого<жской> заставе. Кто это? Это я, я сам, собствен<ною> своею особою. Итак, участь моя решена, и я, не дождавшись роспуска, которым должен быть завтрашний день, еду в Коломну. Я подвергнусь опасности, завтра, по уверению некоторых моих товарищей, будут читать имена отличившихся особенными успехами прилежания или лености и удостоят того и другого отзыва, будут вызывать на средину, для получения должной чести. Я, напр., в числе первых! Воскликнут, а меня нет. Беда.

Но что ж делать? Мне нельзя было промедлить ни одного дня. Или сегодня, или никогда! В воскресенье свадьба моей сестры, и я не могу к ней поспеть, уехав завтра. А если я приеду после свадьбы, что ж это? Ни то ни се! Уж лучше не ехать! Итак, решено! Черт с ними, с похвалами! Лишь бы только быть на свадьбе. Аминь. И я был уже около цели моей ходьбы — около посто<ялого> двора, в котор<ом> обы<кновенно> останавливаются коломенские ямщики.

Надобно мне теперь сказать, почему мой педагог прежде не пускал меня в Коломну на свадьбу моей родной сестры, которой и он, если верить метрикам коломенской церкви, доводится тоже чуть ли не родной брат! Причина самая обыкновенная: недостаток денег. Так рассуждал мой педагог: теперь время дорогое, ямщики все спеш<ат> вез<ти> сед<оков> на Нижегородскую, от чего они получают много барыша, и потому задешево в Коломну никто не повезет, пропуская драго<ценное> время, в которое может получить денег гораздо, гораздо более, нежели сполна получит он от поездки в Коломну. Положим, будет пять седоков, он не возьмет с одного и десяти асс<игнаций>, а де<сять> асс<игнаций> немала штука! Притом теперь в Коломне свадьба, деньги очень нужны, так еще, конечно, не очень приятно будет платить за проезд совершенно ненужного и лишнего челов<ека>, было бы пр<още>, если бы я заплатил сам, но у меня совершенная засуха в деньгах. Так рассуж<дал> мой педагог, и наконец он не велел. Посм<отрим>, справедливы ли его рассужд<ения>...

Довольно хорошо. Пр<офессор> Н. Гиляров.

1839<года июля 30 дня. Профессор Никита Гиляров.

Pauvres aveugles que nous sommes!!!
Ciel, demasque les imposteurs,
Et force les barbares coeurs
A s'ouvrir aux regards des hommes.
18 1/839.

[Какие, бедные, слепцы мы!
О небо, обличи лжецов
И приневоль сорвать покров
С жестоких замыслов незримых (фр.)
]

Старый холостяк.
Чтобы черт тебя побрал.
Беззубый старый адмирал.

Прочитав заглавие, вы тотчас думаете, что я стану вам описывать скучную и холодную жизнь старых холостяков, материю избитую, истертую, перевернутую со всех сторон, налицо и наизнанку, описанную во всех ее отнош<ениях>, во всех ее сост<ояниях>, материю скучную, как сама жизнь старых холостяков, старую, так же как и старые холостяки, что я стану вам повторять все, что сказано и писано о старых холостяках от сотворения мира до текущего 1839 года. Не правда ли? Вы думаете, что буду вам описывать какого-нибудь запоздалого франта, проведшего цветущую жизнь свою в удовольствиях и вертопрашестве света и проснувшегося, наконец, с душою скучною и холодною, с сердцем одиноким старика, скучающего собою и всем светом, что я разверну пред вами его плачевную жизнь, об которой так много писано, так много говорено, что вы приготовили уже улыбку холод<ного> презрения, которою наградите меня за выбор такой истасканной материи? Не беспокойтесь, ничего этого не будет: я просто хочу описать жизнь одного старого холостяка, моего знакомца, которому позавидовали бы, может быть, и вы, цветущ<ие> молод <остью>, если б <...>

Странен мой знакомец! Ему теперь уже под семьдесят лет. Он сын купца — виноват! — именитого гражданина, пожалованного такой честью за хороший прием императрицы Екатер(ины). <...>

Странен мой знакомец! Одни считают его просто гнусным скаредом и лицемером, другие, напротив, чувствительным и непритворным добряком, а некоторые просто — глупцом. Я его очень коротко знаю; и так как я ужасно люблю науку души, страстный охотник разбирать ощущения сердца, доискиваться причин разных действий душевных и некот<орой> пружины человеческих страстей. <...>

Я думал видеть один театр, а нашел их два. Первый, поменьше и покрасивее, был крытый; другой больше и убран великолепнее, но на открытом воздухе. На маленьком играли комические и сатирические пьесы. Этот род театров назывался одеум. В них собирались слушать музыку, смотреть (пантомимы), или присутствовать на прениях поэтических и философических, где наградой победителю всегда был треножник. И в том, и в другом театре находились места высших чиновников. Для...

<Август (?)>

Я не заметил этого. — Обо всей книге скажу, что она мне кажется более грезами сумасшедшего, нежели произведением здравомыслящего человека. Какая цель его повестей? В одной, в средней, — я заметил, если не ошибаюсь, ее цель; а в прочих не сыскал ничего. Какой смысл в поэтическом путешествии по белу свету? Тут в частях являются некоторые очень остроумные насмешки и даже нелепости, а в целом я не вижу ничего. Впрочем, может быть, я виноват и по моей непроницательности не заметил цели в двух путешествиях Барона — в поэтическом и сентиментальном.

«Живописное путешествие» за 1838 год понравилось мне так же, как, я думаю, понравится и всякому благомыслящему человеку. Мне особенно нравится оно тем, что в нем важность предмета так искусно соединена с красноречивым изложением его. Я не видал еще такого полезного и приятного сочинения. Полезное упрощение — вот девиз «Жив(описного) обозрения», — и оно вполне его выдержива<е>т.

Как просто и приятно, — наивно написано путешествие г-на Всеволожского, путешественника, как заметно, умного и скромного. Я читал его, и не раз.

Вот еще что я читал. Описание похода 1812 года Бутурлина и 1813 года — Данилевского. Первое более для военных, нежели для меня. Некоторые страницы прочел я с удовольствием, а прочих не мог читать с равным наслаждением. Посудите сами, как я могу запомнить все французские корпуса и генералов, или командовавших? И мне ли запомнить все названия как русских, так и неприятельских корпусов? Непрестанно встречаются в книге нумера дивизий и корпусов, и я должен помнить, что такая-то дивизии кавалерийская, такой-то корпус состоит под начальством того-то! Второе, напротив, не есть собрание сухих реляций, нет; это одушевлено чувством, написано легко и читается с удовольствием. Такие книги надобно писать с большею осторожностию. Вместо той сухости Бутурлина, которая не оставляет на странице ни одного лишнего слова, г. Михайловский вводит разные анекдоты, переписку генералов и Государя и таким образом разнообразит предмет приятным образом.

Солдаты

Солдаты

Господа!

Выписки из описания Отечественной войны 1812 года, Бутурлина.

1. Объявление Наполеоном войны с русскими в 1812 году.

Обе противные армии, стоя одна против другой, с нетерпением ожидали повеления к открытию неприятельских действий. Что война неизбежна, в том никто уже не сомневался, однако ж никакое всенародное объявление не возвестило еще оной. Наконец, Наполеон выдал 10 июня в императорской квартире своей Вильковишках следующее воззвание:

Солдаты!

Начинается вторая война Польская. — Первая кончилась под Фридландом и Тильзитом: в Тильзите Россия клялась иметь вечный союз с Франциею и войну с Англиею. Ныне нарушает она клятвы свои и не хочет дать никакого объяснения в странных поступках своих, доколе орлы французские не возвратятся за Рейн, предав во власть ее союзников наших. Россия увлекается роком! Судьба ее должна исполниться. Неужели почитает она нас переменившимися? Разве мы не те уже воины, которые сражались под Аустерлицем? Россия поставляет нас между бесчестием и войною. Выбор не может быть сомнителен. — Итак, двинемся вперед! Перейдем Неман. — Внесем войну в ее пределы. Вторая Польская война, точно как и первая, прославит оружие французское; но мир, который заключим мы, будет прочен и положит конец тому кичливому влиянию, которое Россия уже пятьдесят лет производит на дела Европы...

2. Приказ Наполеонов пред Бородинскою битвою.

В пять часов с половиною солнце, вышед из густого тумана, поднявшегося на рассвете, показалось на небосклоне и осветило поля, на которых, может быть, долженствовала решиться участь прекраснейшей части мира. Тогда по сигналу, данному барабанным боем, вся французская армия вступила в ружье; полковники, став пред полками своими, приказывают бить объявление (ban), и каждый капитан читает роте следующий дневный приказ.

Воины!

Вам предстоит сражение, которого вы столько ожидали! Теперm победа зависит от вас; она нам нужна; она доставит нам изобилие, хорошие квартиры и скорое возвращение в отечество! Поступайте, как поступали вы при Аустерлице, Фридланде, Витебске, Смоленске, и потомство с гордостию упомянет о подвигах ваших в сем сражении; да скажут о вас: он был в великой битве под стенами Москвы!

В императорском лагере, на высотах Бородинских, 26 августа, в два часа пополуночи.

Вопли, тысячекратно повторяемые: «Да здравствует император!» — служили ответом на это сильное воззвание.

Пятница, 25 августа. 12 часов пополуночи

Я прочел вчера роман «Калеб Виллиамс». Вот роман совершенно в моем вкусе. Тут есть страсти, но нет любви. Право, странно, почему во всяком романе всё завязка одна — любовь. Исключения редки. И к чему в миллионный раз говорить об этой пошлой, истасканной материи, — не понимаю. «Калеб» принадлежит к исключениям, и очень мне понравился. Мне особенно нравятся романы и повести, в которых показывается глубокое знание сердца человеческого; где писатель разбирает ощущение души, рассматривает все изгибы сердца, следит за нашими движениями души и резкою картиною показывает следствия наших страстей. Завязка «Калеба» невероятна, но правдоподобна, и он читается с удовольствием. Я желал бы весь роман выписать, — так он понравился мне, — но удовольствуюсь одним или двумя отрывками.

Разговор Фалкленда с Виллиамсом (II часть. 87 стр.).

—Сделайте милость, сударь, — сказал я однажды, — скажите мне, каким образом Александр Македонский достиг названия Великого?

— Как, разве ты ни разу не читал его истории?

— Извините, сударь.

— Ну, разве ты не видел там, Виллиамс, причины того, о чем спрашиваешь меня?

— Совсем нет. Я там нашел много причин назвать его славным; но не все те люди, о которых много говорят, стоят удивления. О достоинствах Александра есть мнения чрезвычайно противоречащие. Придо говорит в своем изъяснении В<етхого> и Н<ового> Зав<етов>, что он заслуживает только название великого убийцы; автор «Тома Джонса» написал целую книгу, чтобы доказать, что его и всех прочих завоевателей должно ставить в одном классе с Джонстоном Виледо.

Г. Фалкленд покраснел при моих цитатах.

— Какая хула! Воображали ль эти авторы, что грубый цинизм их суждений может разрушить славу, столь справедливо приобретенную? Как с познаниями, с чувствительностию, со вкусом не остеречься от такого простонародного заблуждения? Скажи мне, Виллиамс, находил ли ты когда в своем чтении героев храбрейших, благороднейших, великодушнейших? Был ли когда-нибудь смертный более далек от того, что составляет эгоизм, чувство личности? Он создал себе высокий образ истинного величия и все свое честолюбие поставил в том, чтоб своею жизнию осуществить этот образ. Посмотри, как он, отправляясь на свое великое предприятие, отдает все, чем владел, и оставляет себе одну надежду, как он сам говорил. Вспомни его геройскую доверенность к Филиппу, своему врачу, его неизменную, совершенную дружбу к Эфестиону. Он обошелся с пленным семейством Дария с самою нежною кротостию. Сизигамбиза нашла в нем все уважение и нежность сына к матери. В подобных предметах, Виллиамс, не полагайся на суждение церковного педанта (Придо) или мирного судьи Вестминстерского. Рассмотри сам и ты найдешь в Александре совершенный образ честности, бескорыстия, великодушия. Ты найдешь в нем человека, который, по возвышенности своей души и величию намерений, сотворен был для того, чтобы одному остаться предметом изумления и удивления всех веков.

— Ах, государь мой, нам легко делать ему панегирики, преспокойно сидя здесь. Но ужели вы хотите, чтоб я позабыл, за какую ужасную цену воздвигнут памятник его славы? Не был ли он возмутителем покоя рода человеческого? Не уничтожил ли он целые народы, которые никогда не услышали бы об нем без его опустошений? Сколько сот тысяч жизней принес он в жертву на своем пути? Сколько можно сказать о его жестокости! Целый народ страдает за преступление предков, совершенное за полтораста лет назад; пятьдесят тысяч человек продаются, как рабы; две тысячи тирян повешены на крестах за то, что мужественно защищали свое отечество! Человек поэтому есть существо очень странное, если он больше всего расточает похвал тому, кто посеял на лице земли разрушение.

— Твой образ мыслей, Виллиамс, очень естествен, и я не могу тебя похулить за него; но позволь мне надеяться, что ты, оставив его, станешь смотреть на происшествия с точки высшей и свободнейшей. При первом взгляде, конечно, смерть ста тысяч человек — вещь очень важная; но, в самом деле, сто тысяч человек подобного рода более ли значат стада ста тысяч животных? Человек нравственный и умственный, Виллиамс, вместилище добродетелей и знаний человеческих, имеет право на нашу любовь. Такова была идея великого Александра; он предпринял огромное намерение образовать род человеческий; разрушив Персидскую монархию, он освободил огромный материк Азии от грубости и унижения; и хотя смерть остановила его на половине пути, но все ли мы можем легко видеть великие следствия этого высокого предприятия. Литература и гражданственность греческая, Селевкиды, Антиохи и Птолемеи явились после него между народами, которые дотоле находились в состоянии скотов. Александр столько же известен основателем, как и разрушителем городов.

— При всем том, м<илостивый> г<осударь>, я очень боюсь, что копье и бердыш не суть орудия, способствующие к научению людей мудрости. Предположив, что можно без угрызения совести жертвовать жизнию людей, для того чтобы произвести величайшее добро, все мне кажется, что убийства и разорения составляют слишком далекий путь для введения цивилизации и общественности между людьми. Но скажите, неужели вы не видите, что этот герой был несколько похож на бешеного глупца? Что же вы скажете о Персепольском дворце, преданном пламени, о слезах, которые проливал он потому, что нечего было завоевать более, и о том, что он вел свое войско по горящим пескам Ливии просто для того только, чтобы посетить храм и уверить людей, что он был сыном Юпитера Аммонского?

— Александр не понят, дитя мое. Люди, рисуя его ложными красками, хотели отмстить за то, что он помрачил собою весь прочий их род. Для осуществления его великого предприятия необходимо было, чтоб его приняли за бога. Это было единственное средство приобрести уважение глупых и суеверных народов Азии; это-то намерение, а не глупое тщеславие заставляло его так действовать. И чего не должен он был вытерпеть в этом отношении от упрямства нескольких македонян, не понимавших его видов!

— Хорошо! После всего этого Александр употребил только те средства, которыми пользовались, подобно ему, и все великие политики. Он так же, против воли людей, хотел дать им счастие и мудрость посредством насилия и благонамеренных обманов. Но что еще хуже, этот Александр в припадках своей слепой ярости не щадил ни друзей, ни врагов. Верно, вы не намерены оправдывать этого безумного гнева, которого он не мог укрощать. Невозможно ни одного слова сказать в пользу человека, который за легкое оскорбление позволяет себе быть убийцею.

В ту самую минуту, как у меня вырвались эти слова, я почувствовал, что сделал. Между мною и моим господином было нечто похожее на магнетическую симпатию, так что едва они успели произвести над ним свое действие, совесть упрекнула меня за жестокий намек мой. Мы оба смешали один другого. Я смотрел на г. Фалкленда и видел, как кровь вдруг исчезла и опять появлялась на его лице. Я не смел произнести ни одного слова, боясь сделать погрешность еще худшую той, в которую сейчас попал. После короткого, но болезненного усилия поддержать разговор г. Фалкленд начал говорить дрожащим голосом, успокаиваясь мало-помалу:

— Ты нечистосердечен... Александр... Нужно быть снисходительнее... Я хочу сказать, что Александр не заслуживает такой строгости. Вспомни его слезы... его угрызения, решение не принимать более пищи, от которого отклонить его стоило такого труда. Все это не доказывает ли живой чувствительности и глубокого чувства справедливости в сердце?.. Да, да, Александр был истинный и умный друг человечества, и истинное достоинство его не понято.

Не знаю, как выразить состояние души моей в эту минуту. Когда мысль один раз овладела умом, почти невозможно уже избавиться от нее. Один раз сделанная ошибка имеет, не знаю, какую-то магическую силу, увлекающую нас повторить ее: она отнимает у нас эту доверенность к самим себе, это чувство нашей силы, которому обязаны мы большей частию своих добродетелей. Любопытство есть наклонность всегда деятельная, беспокойная; оно часто тем непреодолимее побуждает нас, чем опаснее удовлетворить ее.

— Клит, — сказал я, — был человек, которого приемы были самые грубые и самые оскорбительные, не правда ли?

Вот отрывок из «Калеба»! Я выбрал его не потому, чтобы он мне казался лучше всего, но по назидательности мыслей, в нем содержащихся.

Суббота 26 августа, 8 часов пополудни.

Отрывок из записок домового, Барона Брамбеуса. (Библ<иотека> д<ля> чт<ения>, ноябрь 1835 года. Рус<ская> словесность, стр. 71—79)

.................................................................................................

..................................................................................................

.........................гомеопатически. Они удалились оба в другую комнату.

<1840> Нечто, собрание кое-чего, или Мои мечты и думы

1840

Москва. 1 января 1840 года. Понедельник

Уже давно погрузились в сон все жители моей родины. Ночь была ясная, звезды блистали на голубом покрове неба. Кое-где еще мелькал огонек, с которым, может быть, бедный ремесленник доканчивал свою работу, чтоб достать себе насущный хлеб. Все молчало, как вдруг среди всеобщего безмолвия заиграли колокола на соборной колокольне и вслед за тем торжественно загудел часовой колокол, двенадцать раз повторяя свои удары. Это был голос времени, полагавший рубеж между прошедшим и будущим... Медь еще звучала и переимчивое эхо далеко разливало ее отголосок. Звук становился тише и тише и, наконец, незаметно замер в воздухе. Вслед за этим на соседнем дворе раздалось громкое ку-ку-ре-ку-у-у!.. Этому звуку откликнулся петух и из нашего курятника, в свою очередь прохрипев сильным своим голосом обычную песнь. За ним другой, там третий; а там далее и далее весь город огласился петушиным пеньем.

В это время, занятый чтением «Калеба Виллиамса», я сидел дома на балконе и наслаждался прекрасною ночью. Пробило полночь, и я перестал читать. Торжественная тишина ночи, прерванная унылым гулом часов и раз-ногласными криками петелей, страдания Калеба, описанные в читанной мною книге, томный свет луны и чуть брезжущее мерцание звезд — все это внушило мне грустные думы.

Уж полночь! — подумал я. Как скоро летит время; я не видал, как прошел вечер. Да я и не заметил даже, как пролетела вакация!.. Завтра первое сентября, настал конец отдыха. Кончилось, конец — какие несносные слова! Они всегда напоминают мне тленность всего земного.

Все здесь кончится; кончится и наша жизнь, и горе тому, кто не успел надлежащим образом располагать временем, кто во всю жизнь собирался только жить и просыпается лишь тогда, как грозная коса засверкает над его головою. Тогда все будет поздно, и лишь горькое раскаяние сопроводит во гроб несчастного. Боже мой, и теперь я не могу уже возвратить того времени, которое прожил, не могу возвратить даже прошлого года, не могу возвратить и самых этих минут, проводимых теперь мною в размышлении!.. Они канули в вечность... Лишь Иисус Навин продолжил время вопреки его обыкновенным законам!.. О безжалостное время! Ты глухо ко всем жалобам недовольных твоею быстротою и жалующихся на твою всеразрушительную силу. Я представляю себе теперь юношу, полного жизни и красы. Каким наслаждением дышат все его взоры! Какое удовольствие выражают все его движения! Наслаждайся, наслаждайся, прекрасный молодой человек, наслаждайся, пока есть время! Ты еще только начал пользоваться жизнию, только выступил в свет, и не успел еще различить истинно добрых людей от лицемеров, честных друзей от ложных приятелей, и со всем стремлением юношества предался любви к ближнему. Но пройдет время, оно раскроет тебе глаза, и твое очарование минуется. Ты будешь скучать светом, и он тобою, словом, будешь таким же, каков вот этот старик, согнутый всесильным временем в дугу, потерявший розовый отлив ланит и испещренный морщинами, старик брюзгливый и скучный. Блажен ты, если при всем знании суеты здешнего мира будешь любить ближних и не ощутишь той горечи сердца, какую обыкновенно чувствуют старики, разочаровавшиеся здешнею жизнию; но горе тебе, если ты, потеряв любовь к свету, забудешь люб<ить> и ближ<него>!.. (Ничто) не поможе<т>, все твои жалобы будут <...>, время невозвратимо.

Как любопытно бы было мне писать историю моего времени. Когда достигну я зрелого возраста, то, перечитывая свои записки о препровождении времени, при воспоминании о прошлом сердце исполнится удовольствием. Приятно вспомнить о старине. Что ж? Что мешает мне начать мой дневник с нынешнего же дня, тем более что с первого сентября в старину начинался новый гражданский год, а ныне начинается новый учебный и церковный. Итак — решено!..

Я сошел с балкона и, оставив книгу, начал скорыми шагами расхаживаться по двору. Все мои мысли были заняты новою выдумкою, дневником. Я думал, что мне в нем писать и как писать. Дневник у меня дело не новое: сколько раз я начинал вести и прекращать дневники свои, имевшие разные заглавия — журналов, дневников, записок! Нерешительность, какую я вообще замечаю в своем характере, всегда мешала мне продолжать дневник. Чуть что не так, не по мне написалось, и дневник разорван в клочки!.. Однажды только я довел свой дневник до половины месяца. Он прекратился сам собою. В первый раз бывши в Москве, я затеял записывать мои приключения в столице, начал с 1 сентября и кончил 10 числом: потому что около этого времени я возвратился в Коломну, где нечего было записывать во время моей бесцветной тамошней жизни. Приехав во второй раз в Москву, я, по совету братца, для усовершенствования своего в письме, начал второй дневник, тоже с первого сентября, но и этот продолжался не более недели, по причине тогдашних беспрестанных моих ученических занятий. И вот теперь, ровно чрез год, затеял четвертый дневник, потому что кроме двух сентябрьских был еще у меня журнал апрельский в 1839 году, состоявший из одного предисловия. Я уж не считаю тех дневников, которые я, бывало, писывал в Коломне, бывши еще в училище: потому что они не заслуживают названия дневников.

Обдумавши план своего журнала, я лег спать. На другой день, т.е. 1 сентября, чем свет, я придумал заглавие и написал предисловие. Вот оно.

Вторник, 1 августа 1839 года.

Pauvres aveugles que nous sommes!..
Ciel, demasque les imposteurs
Et force les barbares coeurs
A s'ouvrir aux regards des hommes.

Тебе, милый друг мой, друг единственный, посвящаю первые строк<и> моего нечто. Ты, конечно, желаешь знать, что такое это нечто и что побудило меня писать его.

Друг мой! Я теперь живу в отдалении от Москвы, в глуши, хотя в городе, считающемся одним из лучших городов империи, чему служит доказательством календарь 183... года, при этом случае насчитывающий в нем с лишком 13 тысяч жителей, которые теперь еще более должны умножиться, если принять в расчет умножение их в течение последних годов. Так, я живу в глуши, где мне нечем заняться, с кем поговорить, где нет тебя, нет никого, с кем бы я без скуки мог разделить время. Что же делать? Неужели ехать назад из родного города, в котором я провел свое детство и где все мне дорого, из родины, в которой я не был целый год. Что же делать здесь, спрашиваю я, что делать в течение шести недель, которые я проживу в Коломне? Читать? Но ежели во все шесть недель только тем и заниматься, что читать, читать да читать, то, право, хоть кого тоска возьмет. Этак, пожалуй, весь исчитаешься! Что же остается делать? Чем разнообразить мои занятия в чтении?.. Да, я не нашел другого развлечения, кроме письма. Итак, я буду читать, потом писать, потом опять читать, после чтения снова писать; писать, что придет на ум, бросать на бумагу мысли и мечты, беспрестанно занимающие мою голову, все чувства, кроющиеся под моим сердцем; писать то, что я вычитал в книгах, делать выписки и извлечения из тех творений, которые особенно обратили на себя мое внимание, и делать им оценки. Вот мое нечто!.. Твой друг.

Каково? Предисловие хоть куда; жаль только, что все, что я в нем написал, — сущая ложь. Я тогда страдал ужасною любовию ко всему притворному, лицемерному, поддельному. Таким образом, вместо 1 сентября я выставил 1 августа для того, чтобы объяснить небывалую причину дневника. Так, я выдумал какого-то друга и, чтоб поудобнее...

(Конец июня)

Мои мысли и чувствования при окончании Риторического курса.

Время, время! Как скоро ты летишь, крылатое время! Что ни делаешь, а ты все обгоняешь. Иногда в скучный зимный холодный день, когда слезы замерзают на щеках от мороза, невольно говоришь самому себе: ах! скоро ли весна! Пора избавиться от этой несносной жестокой стужи. Не успеешь оглянуться — и уж снег тает, зеленая травка покрывает землю, деревья опушаются листьями, залетные птички зачирикают в воздухе. И весна прискучила, земледелец бедный, трудолюбивый, говорит: «Скоро ли лето, скоро ли поспеет хлеб, плоды? есть нечего». Глядишь — лето как тут: нивы волнуются золотыми колосьями, спелые плоды красуются на деревьях. Какой жар, поскорее бы осень; и осень не заставляет долго ждать себя, осенние ветры забушуют в лесах, засвистят в городах, листья пожелтеют, опадут; а там так же быстро, так же незаметно приблизится зима, лед окует воды, снег забелеется на полях, настанут трескучие морозы. Так всегда летит время. Быстро летит пуля, пущенная из ружья, но время быстрее. Видите вдалеке черную точку, едва заметную? Люди мало обращают на нее внимание, но время несет ее на себе, и она течет, течет, и все ближе и ближе, и наконец вдруг останавливается пред нашими ногами. Это гроб, холодная могила, а за ними вечность, где уже нет времени. Вот, друзья мои, первая мысль, представшаяся мне при наступлении лета 1840 года. Она несколько обща, но простите, что взошло в голову, того не выкинешь. Я помню — меня вывели в семинарию, я жаждал скорее выучиться сочинять. Скоро ли, скоро ли я буду уметь сочинять, как надо; скоро ли минут эти два года. И вот прошел год, приближается к концу и другой. И это так быстро, так мимолетно, что происшедшее со мной за год и более кажется мне каким-то легким сновидением, только что кончившимся. И вся жизнь на смертном одре не так ли же представляется сном?

Но прочь все эти черные, мрачные мысли, невольно представляющиеся мне, но навевающие каким-то холодом, когда вспоминаешь о смерти. Я только что начинаю жить, к чему же они? Теперь надо радоваться, а не плакать, и если думать что-нибудь, то все не так уныло. — Я оканчиваю курс Риторики. Я кое-как выучился сочинять, — к чему же послужит мне мое знание? Зачем я учился? Какая для меня от того польза? — Ах, друзья мои! Пусть спрашивает себя таким образом кто-нибудь другой, а что касается до меня, то я давно уже ответил себе на эти вопросы!.. Но они теперь опять представились моему уму. Если я что-нибудь знаю и если я еще что-нибудь приобрету, еще сколько-нибудь уменья говорить красноречиво (а у меня его еще так мало!), то куда его употребить, как не на пользу ближним?

Какое удовольствие будет для меня, если я своим словом хоть несколько людей, хоть одного человека успею совратить с пути кривого и навести на путь прямый, истинный! Какое удовольствие! Если я обратил кого-нибудь к добродетели, значит, я умею убедить. Убедить — приятная мысль! Но в чем убедить? Убедить не в пустых каких-нибудь умозаключениях, сделать впечатление не суетное или даже порочное, возбудить страсти не злые и порочные, как некоторые писатели, хвастающие своим уменьем действовать на душу. О, нет! Это может сделать и всякий мало-мальски смыслящий человек! Возбудить страсти! К ним люди и без того способны, и без того готовы предаться со всею силою, лишь укажи дорогу. Нет, уверить в отвергаемой истине и разуверить в свято чтимом, внушить любовь к ненавидимому и ненависть к любимому, любовь к добродетели и ненависть к пороку — вот истинная и славная победа над умом и сердцем человеческим, вот истинная слава красноречия! Но кроме удовольствия собственного, награды земной, есть и другая награда, которая выше и важнее всех земных наград, столько выше и важнее, сколько больше и светлее солнце, возженное самим Богом, пред маленьким фонарем, зажженным рукою человеческою. Эта небесная награда — бесконечное блаженство в будущей жизни, которое, как говорит Апостол Иаков, дается тем, которые обратят грешника на путь истинный. Кто обратит грешника, говорит он, тот покроет множество грехов своих. Эти мысли пришли мне в голову при воззрении на прошедшее, на мое изучение риторики. Теперь посмотрю на будущее, на мое продолжение наук. Меня будут учить тому, как правильно мыслить и рассуждать, будут учить, что такое Бог и человек, а там далее — какие обязанности человек имеет к Богу: прекрасные науки, доставляющие драгоценные познания! Пусть всякой толкует о пользе наук, как ему угодно, пусть приводит на это какие угодно причины, но я... я вижу одну только пользу от наук, и для одной только цели, думаю, должно учиться. Эта цель — Бог и добродетель. Все, что может способствовать к большему нашему познанию Бога и нашему приближению к Нему, то я считаю полезным, а что служит только к суетному надмеванию ума нашего, то — вред, жестокий яд, который не только не принесет никакой пользы, кроме одного минутного суетного удовольствия от больших познаний (и то только удовольствие, а не польза!), но и заставляет своим печальным окончанием в будущей жизни, заставляет горько раскаиваться любителей земной мудрости. Я знаю только, что благочестие и все ведущее к нему вполне полезно, а земное учение только вмале, да и то только то, что недаром носит название учения. А это разве не учение, что учит нас здраво рассуждать, что учит наш ум действовать прямо, не заблуждаться с пути и не рассуждать ложно, вопреки священнейшим для человека истинам, как делали некоторые философы прошедшего столетия. А что учит нас нашим обязанностям к Богу, то самым названием своим вполне показывает свою пользу.

Друзья мои! Хотел я высказать все мои мысли и чувствования при окончании риторического курса, но... нет! Я не могу, не в силах сделать этого. Ум мой преисполнен многими, очень многими мыслями, но излить их недостает сил. Я высказал только главнейшее.

Начну я, если Бог даст, другой курс, курс Философии, и тогда... желать ли мне, чтоб он поскорее окончился? — О, желать без сомнения. Чем скорее он пройдет, тем скорее я могу быть кому-нибудь полезным. А тогда как окончу свое учение, тогда, если я буду хоть кому ни есть полезным, я буду желать, чтоб время шло тише, как можно тише, чтоб дать мне возможность быть более и более полезным. Когда же я не буду в состоянии принести кому-нибудь пользу, не буду иметь возможности (если бы так случилось), тогда — о! тогда лети быстрее, не задерживай меня напрасно на пути этой суетной жизни, лети, спеши быстрее, неси меня к гробу, к вечности, чтоб скорее унесть с земли ненужного, бесполезного и лишь напрасно тяготящего ее человека!..

Н. Гиляров.

1 июля (1840 г.), понедельник

Ровно полгода прошло с тех пор, как я начал этот дневник... Какое расстояние — целые полгода! Сколько в это время случилось со мной происшествий смешных и печальных, радостных и горестных, и все презанимательных. Тогда мне было 15, а теперь шестнадцать лет, тогда был еще ритор, а теперь уже готовлюсь в философы. В продолжение я успел уж съездить в Коломну, повидаться с родными... Как много с тех пор утекло воды!.. Но несмотря на все это, я не написал до сих пор ни одной строчки в моем журнале. Неужели и этому бедному дневнику уничтожиться так же, как уничтожились те три дневника? О нет, при начатии его я принял решительное намерение продолжить его, если можно, до самого конца моей жизни, так, чтобы при самой смерти написать мои предсмертные думы не на другой какой бумаге, но именно в этом журнале, написать что-либо вроде этих стихов Державина... пред смертью на аспидной доске.

Так что же мне мешало продолжать мой журнал? Брат, который мешал мне продолжать и январское нечто. Как теперь помню, я сидел в кабинете и писал начало своего дневника тихонько от всех. Пишу, пишу, авось не увидит... А то ведь беда! И где бумагу взял, и как смел взять без спросу, и для чего взял, и так далее... Авось, авось... но как тщетна надежда человеческая. «Никита, поди сюда», — раздался издали этот грозный (!!!) голос, и я спешу тотчас забросать свой дневник бумагами и положить в шкап, едва успев поставить на конце несколько точек... На другой день хотел было продолжать писать, но Петр Александрович и Александр Петрович опять помешали мне...

Так прошло полгода. Я уж забыл о своем журнале. Однажды как-то я увидел его у себя в бумагах. «А! — подумал я, — старый знакомец. Да нельзя ли мне теперь начать другой, сиречь пятый дневник». Думал, думал, но захотел лучше продолжать начатый, нежели начинать новый.

2 июля, вторник

Сегодня у нас был черкизовский дьякон, приходивший к брату за черкизовскими деньгами. Братца не было дома. Мы поговорили о том, о сем, о земляках наших, о коломенских родных, и я к удивлению узнал, что сестрица Душа родила сына Петра. Крестины были прошлого воскресенья, т.е. 23 числа июня. Что ж они не пишут к нам о таком важном случае, происшедшем в нашей фамилии. Право, досадно подумать, что они как будто не считают нас своими родными.

Теперь все мои помышления занимают два предмета: экзамены и Коломна. Я боюсь, чтоб меня не вывели назад в Риторику, не снизили с первого места, это первый и важнейший для меня предмет моих дум. Несколько раз я не отвечал Николаю Ивановичу, на экстраординарных предметах я не слишком высоко, на Священном Писании, можно сказать, что я не ответил, инспектор и ректор обо мне худого мнения. Вот что крушит меня!.. Конечно, не великая беда быть выведенным вторым или третьим и даже 10<-м>, но стыд-то какой!.. «Э, э! — будут говорить ученики и мои родные, — а был первым, и теперь к выводу оказался недостойным первого места!!!» А это как ежели?.. Поездка в Коломну — вот вторый и ближайший к сердцу предмет моих дум. Братец послал в Коломну уже два обличительных письма. Будут ли они иметь какой-нибудь успех? Может, эта <...> девка живет у нас до сих пор и негодяи-пьяницы Ванька с Алексеем продолжают посещать наш дом... Они там объедают тятеньку, а брат не хочет держать меня долее вакации... Так надо съездить, чтоб устроить всех. Притом надо мне платье кой-какое сшить, преимущественно же шинель. А то, пожалуй, сошьют какую-нибудь чуйку!!! Не говорю уж о том, что я буду посмешищем всей семинарии, потому что в риторах-то во второй год носил чуйку один только я, вот еще почему я желаю, чтобы мне сшили шинель. Когда брат не станет держать меня, то я, разумеется, буду искать учительского места. А в худой одежонке, известно, меня никуда не примут. И тако, вот причины, по которым я желаю ехать в Коломну. Я не говорю уже о том, как приятно после полугодовой разлуки видеться с родными. Но что если брат меня не отпустит под каким-нибудь предлогом, хоть то, например, что на это нужно тятеньке истратить по крайней мере 10 рублей. Тогда как Ванька с Алексеем, наверное, в вакации больше съедят у тятеньки. Я бы уехал тогда сам без его позволения, потому что он уж обещался не держать меня долее вакации. Да вот беда — на дорогу денег нет у меня. И то бы ничего. Я бы на дороге обошелся без денег, но вот в чем дело. Извозчику надо задаток, по крайней мере гривенник, хоть бы занять у кого-нибудь пятиалтынный, пятак серебром пошел бы на...

3 июля, середа

Поутру я заходил в семинарию, оттуда пошел к Василью Васильевичу, для того чтоб отдать ему копию с билета Сохранной казны, но застал его в постеле, он болен. Делать нечего — поворотив оглобли назад, я зашел справиться, приехал ли Иван Ива<нович> Мещанинов в Москву, и мне сказали, что еще не бывал сюда. И слава Богу! Авось он не поедет до осени! В таком случае я буду в состоянии во время вакации прочитать много книг, полезных и занимательных.

Я иногда, читая книги, списывал из них, что мне нравилось, на особенные клочки бумаги. Теперь я хочу вписать в мое нечто то, что осталось у меня из этих выписок. Вот, напр<имер>, стихи Давыдова, забыл, под каким заглавием, кажется «Песня нашего времени», из «Библ<иотеки> для чтения».

Был век бурный, дивный век (и т.д.).

4 июля, четверг

Вот еще выписка из «Отечественных записок» <...> Грицька Основьяненка «Песня запорожцев», сложенная в то время, когда у запорожцев отняли их землю, не давая другой для поселения.

Ой, Боже ж наш, Боже милостивый! (и т.д.).

Когда им дали землю для поселения, они сложили песню:

Ой когда ж нам журилось Пора перестать... (и т.д.).

Вчера к нам принесли «Библиотеку для чтения» от Оппельши. Из нее надеюсь сделать несколько выписок.

6 июля, суббота

Вчера поутру в 7 часов я собрал книги, как и всегда, пошел туда, куда всегда хожу, только не в тот класс и не с таким духом, как обыкновенно. Вчера у нас был словесный экзамен, экзамен не чета прежним словесным экзаменам. Нет! это экзамен ревизорский, который окончательно решает судьбу ученика — вывесть ли его, оставить ли или исключить, и каким вывесть, оставить и, если надо, исключить. Я пришел в класс богословия в тревожном состоянии духа, хотя, разумеется, старался, как и все, показывать противное.

Пробило 9 часов. Немного спустя является к нам ректор, сопровождаемый инспектором, Н.И. Надеждиным и Н.П. Чертковым. Прочитали молитву, ректор раскланялся и сел, его примеру последовали все учители и ученики. Минуты с две царствовало глубокое молчание, пока ректор развертывал список и осматривал перья. И в эти две минуты сколько разных ощущений волновало моих товарищей: один бледнеет, другой краснеет, третий смотрит в тетрадки... Признаться, я тут <...> вся давешняя робость или смущение, назовите как угодно <...>. Наконец, о. Иосиф громким голосом по своему обыкновению сказал: кто желает остаться еще в этом же классе? Желающие вышли на средину, и экзамен начался.

Между тем инспектор дал предложение для задачи экспромтом: modestia est optimum ornamentum iuvenis [Скромность — это лучшее украшение молодого человека (лат.)]. Прошла четверть часа. Никто еще не говорил заданного экспромта. Вдруг инспектор выкликает меня: «Никита Гиляров!» Эй, ай! Я еще не приготовил ничего, но делать было нечего. Я вышел.

— Сделал ли экспромт? — спросил инсп.

— Нет еще.

— Слышал предложение? Modestia est optimum ornamentum iuvenis. Что ты хочешь сказать?

— Хрию порядочную.

— Ну что ж медлишь? Говори.

Я и так и сяк. Да нет, отвертеться никак было нельзя, и я ему сказал:

— Я хочу сказать превращенную хрию первого рода.

— Говори.

Нечего делать, я стал говорить свой экспромт, экспромт в полном смысле, потому что я думал в то же время, как говорил. И что же я сказал?

Какую глупость! Ну, право, стыдно мне повторять здесь! Какую общую причину я привел!.. Потому-де modestia est optimum ornamentum iuvenis, что ilia in florente et decrepita aetate hominem felicem reddere potest!.. [Она в цветении и дряхлости человека может всегда вернуть счастье! (лат.)] Я так чувствовал тогда это. Но делать было нечего. Утопающему не надо презирать и бревнушка маленького, а я хватался за соломинку. И второпях, в смущении я даже забыл, что хрии превращенные имеют часть: связь — и сказал хрию без связи. Какой дурак!

Наконец в полминуты — куда в полминуты! — в две секунды, я кончил экспромт. «Маловато», — сказал мой аудитор. Кажется, можно было... Прошло уже четверть часа. Что ж делать, не расслыхал предложения!.. Стал спрашивать об нем, и пока спрашивал об нем у других, уже прошло довольно времени <...>. Ну, ступай.

Да, впрочем, и другие не лучше меня. Сперанский ушел от инспектора со слезами на глазах и сказал, что инспектор его не дослушал!.. Некоторые, однако ж, сказали хорошо, тем более что в какое-то испытание задавали нам задачу на это же самое предложение, только по-русски.

Часу в одиннадцатом приехал Виталий. Он спрашивал не по порядку. Между прочим, спросил и меня об ораторском произношении. Я ему сказал. Выслушав мой ответ об ораторском произношении, ревизор сказал: «Ну произнеси же мне какую-нибудь тираду мастерски по этим правилам, которые ты читал. Что, например, ты знаешь». Хотел ему сказать: «Ваше преосвященство, извольте я вам лекцию мастерски произнесу», но он сам мне назначил произнесть оду «Бог». Я прочел ему первую строфу (и старался читать, что называется, с чувством, с толком, с расстановкой), на которой он остановил меня: «Э, батюшка, сказал он, у тебя выражения никакого нет, ступай». Хоть и досадно мне было, но не спорить же с ним. Я поклонился, как следует... И вот весь экзамен!

Я пришел домой, братец мне дал читать книгу: «Житие митрополита Платона», соч. Ив. Снегирева. Славная книга. Надеюсь кое-что выписать.

Ну а об нынешнем дне что написать? Ничего. Ел, ходил, сидел, писал — вот и все!

7 июля, воскресенье

О! Какое тяжкое испытание послал на меня сегодни Бог!.. Поутру сегодни пришедши от обедни, я услышал, что брат что-то читает. «Это было письмо из Коломны, ответ на последнее братнее письмо, которое служило продолжением первого письма, посланного отсюда в Коломну с черкизовскими. Оба братние письма содержали укоры тя<теньке> в расточительности и неуменьи жить. Вот ответ тятенькин на них: «Люб<езные> дети, здравствуйте! Мы, слава Богу, живы и здоровы, только душа...» <...>

20 августа, вторник

Ге! Оборвалось!.. Какая странная судьба моего журнала... Начав его, написал несколько страниц, и после того он оставался нетронутым ровно полгода. Потом опять я написал в нем несколько страниц, и он снова пролежал в бездействии целый месяц. Надо же как-нибудь вознаградить это. Происшествий, случившихся со мною с января 1840 года до июля, я не могу припомнить: зато постараюсь хорошенько рассказать случившееся со мною с седьмого июля до 20 августа.

Признаться, со мной случилось-таки дов<ольно> много важного. Я остановился на том, что тятенька прислал к брату письмо. Там между прочим сказано, что моя поездка в Коломну отдается на произвол Бога. Это было в воскресенье. Предвидя, что mon tres cher frere [Мой дражайший братец (фр.)] спросит, хочу ли я ехать в Коломну, я заранее обдумал ответ за ранней обедней. Я угадал: за чаем брат спросил, я отвечал, что хочу. Он назвал меня дураком, свиньею, неблагодарною скотиною. «Я и прежде намекал тебе, — говорил он, — что ты в вакацию будешь заниматься с Петром по-французски и по-гречески, ты не хочешь этого понять!» Я себе на уме, молчу. «Подумай», — сказал он наконец. — Но мое намерение было непоколебимо. Следствием этого было прежаркое письмо в Коломну, в котором брат назвал меня безнравственным школьником, который развратил его сына, и пр. и пр. в таком же тоне, и притом написал, чтоб тят<енька> прежде двадцать осьмого числа написал, что Катер <ина> более не живет у нас, а В<анька> и Ал<ексей> не ходят.

Прошло спокойно несколько дней, о письме не было и помину. Даже брат дал мне из 15 руб., присла<нных> тятенькою, для покупки халата и жилета. Я пошел купил халат и атласный жилет и, сверх того, кое-что из лакомств (и оставил грив<енник> для задатку в случае произвольной поездки в Коломну). Теперь я об этом сожалею тем более, что, когда я покупал сайку, меня при сдаче с красненькой обочли целым рублем. Оттого, само собою разумеется, жилет был куплен из самых дешевых. Я пришел домой. Жилет, как и должно было ожидать, брату не понравился. Он велел купить суконный, а я купил атласный. Впрочем, и то надо сказать, что суконных по мне не было, и притом очень дорогой цены. На другой день поутру мне велели отнести жилет назад. Вот тут-то и пошла каша! Я купил-то жилет рубля за два, а халат за 5 с чем-то, а я сказал, что халат куплен за 6 р. 50 к., а жилет за 3 р. 50 к. Что делать? В отчаянии я спросил брата:

— Братец! Отпустите вы меня в Коломну!

— А вот как напишут из Коломны.

— Ну а если я уеду без спросу?

— Таковы и последствия будут.

И пошло, и пошло!.. Я разгорячился, сказал, что мне надоело слушать беспрестанную брань и терпеть побои, что слушать брата не хочу, что я уж не маленький. Брат кричит пуще. Я еще пуще. Он сказал мне, чтобы я тотчас же убирался с двора его и больше не казался ему на глаза. Я было стал собираться, взял лекции; но он остановил меня, сказав: ну хорошо, оставайся здесь! Видно, в нем боролись между собою два противоположные чувства. Тут брат, видя, что дело пошло не на шутку, хотел успокоиться сам и сказал: «Ну не мудри, ступай перемени жилет».

Вместо того чтобы остановиться, я пошел дальше и наговорил кучу грубостей. Брат схватил за волоса и потряс довольно сильно, так что дня три на голове оставалась у меня большая шишка. Я вырвался, но, бежав, сказал: «Это уж слишком подло». Frere догнал меня на крыльце, повалил и начал потчевать по-русски кулаками, с разными приговорками: «Вот тебе подло!..». Сестрица унимала его, прибавляя, что это вредит его здоровью, но он отвечал:

— Как, матушка! Он меня просто подлецом назвал... Я ушел в слезах.

Какое пространное поле теперь открывалось для моих размышлений!.. И я размышлял до тех пор, как пришел к Василью. Там был праздник, по случаю посвящения Дмитрия Михайловича, родственника Катер<ины> Петр<овны>. К обеду пришел Дмитрий Васильевич. После обеда я много сделал дел, о которых не хочу упоминать. Весь день проведен был у Василья. Ночевал я в Покровском у Дмитрия Васильевича, в его тесной лачуге. Поутру возвратился <...> к экзамену.

После экзамена я обедал у Остерманов, потом сходил к Тимковскому, который достал для меня место из хлеба у иоанновоинс<кого> дьячка, который, не видав меня, обещал принять меня на вакации. Остальное время пробыл в прогулке.

Я полагал ночевать у Василья Ва<сильевича>. И с таким намерением пришел к нему вечером, надеясь найти всё в добром здоровье, но каково ж было мое удивление, когда я увидел у них на столе мертвого младенца.

Хозяина не было дома, хозяйка спала. Мне стало как-то скучно. Я в первый раз почув<ствовал> невыг<оду> своего положе<ния>. Я пошел было назад, сам не зная, зачем и куда, и пришел в Кремлевский сад. Просидев здесь до сумерек, я стал думать, где мне ночевать, и решился остаться на ночь в гроте1 , но я услыхал от одного служащего в Воен<ном> министерстве, что тут ночью бывали частенько любовные свидания и потому полиция навещает ночью это место. Притом огромные тучи застилали небо, гром гремел в отдалении, молния сверкала в разных направлениях, и все предвещало сильную грозу. Что делать? Где найти приют? Невольно мурашки подрали по всему телу. Идти к Василью Васильевичу мне казалось страшно, и притом совестно. Я и до этого у него бывал слишком часто. Не бежать ли в Остерманов? Но на дворе была уже ночь. Я не успею туда добежать, как там все уснут. Уж не идти ли назад под Девичий ночевать где-нибудь в огородах, не опасаясь полиции, а гроза!!! Ну, скрыться у брата в сарае, на погребе... Или бежать укрыться в Богоявленский монастырь, хотя у меня там не было близких знакомых. Мысли одна другой мрачнее, одна другой печальнее стали пробегать в моей голове. Участь моя, казавшаяся мне недавно так занимательною, свобода — так приятною, теперь казалась чересчур ужасно романическою. Будущность представлялась мне в самой жалкой картине! Я поеду в Коломну! Как меня встретит тятенька? Приятна ль ему будет моя размолвка с братом, и что я выиграл от этой ссоры!.. А там, а там я буду жить у чужих, у невежд. Надо будет учить и учиться, надо будет бороться со многими нуждами, учиться будет труднее... Что за жизнь!.. Меня взяла тоска, сердце мое сжалось, и слезы покапали из глаз... Пойду к брату, буду просить прощения... Неужели он так жесток, что отвергнет меня?.. Но постой! Зачем же я бранился, зачем вытерпел побои, беспокойство... Все это было из-за ничего!.. Нет, недаром я вчера ходил ночевать в Покр<овское>, хоть ночевать на улице... а уж поставлю на своем... И я побежал в Богоявленский и провел там ночь с Румянцевыми. Прости до утра.

Поутру, одевшись, я пошел в класс на экзамен. Меня спросили самый первый пара<граф> о оратор<ском> красноречии. После экзамена я пообедал у Василья В<асильевича>, взял деньги за отданный назад в лавку жилет и пошел к брату за своим хламом, чтобы ехать в Коломну.

Я пришел, просил, чтоб мне выдали мое именье, брат согласился с тем, чтоб я взял все, что ни было у него из моего хламу, для того, как говорил он, чтоб мне после вакации незачем было к нему прийти. Но можно ли было взять все? Не только мне снесть, даже на од<ном> извозчике свезть всего было невозможно. Я переминался и так и сяк, укладывал, намереваясь по частям снести сперва к Лаврову, остав<ить> на в<ремя>, а после взять назад. Между тем брат стал меня кой о чем расспрашив<ать>. Я отвечал... слезы, и его голос дрожал... Я уже просто заплакал. Слово за слово, — в моих ответах не было грубости, ни в его вопр(осах) гнева. Наконец, он в слезах подошел ко мне и сказал мне, погладив меня по голове: «Останься-ка, брат. Ну что тебе пользы в Коломне? Ты думаешь, батюшка примет с распростер<тыми> объятиями? Поверь мне, что нет, ей-Богу, нет...». И дело было ясно... теперь до августа я в Москве.

21 августа, середа

Вот отчет моих действий в этот промежуток времени, в который я ничего не писал в своем журнале. Не правда ли, что много замечательного и важного? Когда это бывало, чтоб я говорил с бр<атом> так смело, ночевал то за семь верст от Москвы, то в одном из монастырей, откуда я вынес много блох, которые долго меня не оставляли, и пр. и пр.

А в чем же я провел время с 13 июля до августа? До первого августа я упраж<нялся> во ф<ранцузском> языке, а с первого августа каждый день с Петром Алек<сандровичем> прочитывал несколько страниц из фр<ранцузской> хрестоматии, чтоб обучить его чтению французскому.

Как же я занимался французским языком? А вот как.

Однажды от нечего делать пришел к Лаврову. После неск<ольких> фраз у нас завязался разговор о франц<узском> языке. Он стал говорить, как он учился у того старика , который, однажды встретившись на поле, сказал нам: «Parlez vous rrangais» [Вы говорите по-французски? (фр.)], — и как хорошо знает по-фр<анцузски> этот старик.

— Вот если бы нам у него учиться, — сказал я.

— Что ж мешает?

— Как что? Самое главное! Денег у меня нет.

— Не беспокойся, я за тебя буду платить. Мне с тобой учиться будет охотнее. Пойдем к нему.

И мы пошли вечером 24 июля. Старик принял нас с радостию, согласясь брать с нас по 5 ру(блей) за месяц. С следующего дня мы начали посещать его два раза каждый день. Он задавал нам несколько урок<ов> из грамм<атических> упраж<нений> Ломон<довой> грам<матики>, отвечал на наши вопросы о франц. яз. и учил нас произношению. Впоследствии стали ходить по одному разу в день, а теперь вовсе перестали ходить. Отчего? Да об этом долго рассказывать! Коротко скажу: наш учитель — оригинал! Он служил в полку, вышел в отставку, был богат, а промотался и теперь sans culottes [без коротких штанов (фр.)] в полнейшем смысле этого слова, оттого-то мы и платили ему деньги.

27 декабря, пятница

Сегодня мне пришло на ум кое-что о чудесах, рассказываемых в Четьих-Минеях и Прологах. Люди, мечтающие быть свободными от предрассудков суеверия, люди просвещенные обыкновенно не верят этим сказаниям и даже смеются над теми, кто этому верит. Чудеса? — подумал я. Эти люди верят Библии, верят всему, что там есть, а не хотят верить сказаниям Св. Отцев. Отчего? Причина очень естественная. Библия, дескать, писана Духом Святым, а писания Св. Отцев непр<авда>. — Конечно, Св. Отцы во многом ошибались, и что они не везде правду говорили. Этому лучшим доказательством служит то, что мнения одного Отца противоречат другому. Поэтому-то и не должно во всем доверять им; например, смешно было бы верить Дмитрию Ростовскому в том, что есть на свете такие животные, подобные нашим сказочным полканам, которых не видал и, верно, никогда не увидит ни один естествоиспытатель. И это ничуть не опровергает их святости. Эти добрые старики молились Богу и делали добро, и за это попали в святые... А это вещь совершенно сторонняя от спасения. Впрочем, не должно впадать и в другую крайность, будто бы верить рассказам Св. Отцев надо верить в такой же степени, как сказке о Добрыне Никитиче. Именно, что то, об чем пишут Св. Отцы, случалось на земле, но подробности, обыкновенно сопровождающие описание жизни каждого Отца, были... частию сказки. Покажем же теперь, должно ли верить Св. Отцам, и в какой степени верить сказ<аниям> о чуд<есах> Св. Отцев.

Конечно, никто не станет спорить, что Св. Отцы думали обманывать

<1843>

Пятница, 1 января

Многие при наступлении Нового года дают себе обещания разного рода, которые намереваются исполнить в продолжение следующего года. Я думаю, и нынешний год ознаменован в начале своем многими и различными обещаниями людей, которые втихомолку намереваются вести новую жизнь.

Что касается до меня, собственно моей особы, так я в этом роде не из последних. Я каждый год даю себе различные обещания, которые обыкновенно твердо решаюсь исполнять с начала года, как бы они тяжелы ни были. Нынешний год также не обошелся без этого.

Главный мой недостаток, от которого я должен стараться всеми силами освободиться и который может впоследствии много мне вредить, как уже и вредит теперь, есть леность. От нее-то я и хочу стараться освободить себя. Я намерен, или, лучше сказать, я желал бы, вести жизнь самую регулярную, в которой бы было все расчислено по часам, когда и чем заниматься, делом или бездельем, и даже если делом, то именно каким.

Но — Боже мой! — сколько я давал себе таких обещаний?! Дух бодр, а плоть немощна. Если правду-то сказать, так и все обещания, какие я только давал и прежде в начале нового года, — все почти касались этого же самого предмета, всегда почти единственным моим желанием было отучить себя от глупого недостатка, который зовут леностью и за который больно наказывают в училищах и мальчишек, и который, однако ж, лежит в крови, в природе моей, которая не терпит насилия.

Не знаю, удастся ли мне нынешний опыт — отучить себя от лености; а кажется, что нет. Я — такое глупое животное, что ужас! Я не могу никак вынести постоянного напряжения своих физических и умственных сил. И неужели это с летами не пройдет, а, как уверяет брат А<лександр>, еще более усилится. Это было бы просто из рук вон. В таком случае я буду таким неповоротливым зверем... Что, право, не знаю, с чем тогда меня можно будет и сравнить. С тюленем, моржом разве? Мало.

Довольно. Рука устала, а лень моя этого не терпит. Хоть и дал обещание не потакать этой прихотливой барыне, однако ж на этот раз, так и быть, сделаю ей угодное. Бросаю перо и ложусь на постель; примусь опять за перо Бог знает когда. Моя жизнь такая вялая, безжизненная, бесцветная, что, право, думаешь, думаешь, нет ли чего-нибудь достойного замечания, да одним думаньем и кончишь: ровно нет ничего! Конечно, поелику я принял план такой же при составлении моего дневника, т.е. писать когда-нибудь и что только придет в голову, какой и прежде, то можно было бы каждый день писать листов по десяти. Но ведь пустяков-то, которые так часто ныне занимают мою голову, писать и скучно, да и глупо к тому ж. А серьезного, путного-то ровно ничего нет.

Воскресенье, 10 января

Начал теперь писать, а кажется, что ни к селу ни к городу. Теперь утро: следовательно, совсем не время делать отметки в моих записках, в которых, как и во всех подобных записках, отметки делать обычай требует по окончании, а не при начале дня. Но делать нечего: если я начал, то должен и продолжать, хотя — странно! — начал писать, даже не зная определенно, об чем именно я буду здесь писать.

1. Мои занятия. — Употребил я здесь слово занятия вовсе некстати, потому что я ровно ничем не занимаюсь. Хочу говорить о моих занятиях предполагаемых. Еще давно, давно, в Философии, я думал уже написать рассуждение, по предмету своему богословское, но, откладывая день за день, я наконец решился совершенно отложить до тех пор, пока самые предметы моего учения будут соответствовать предмету предполагаемого рассуждения. Это рассуждение — о падении диавола, или хоть злых духов, — это немножко будто поскромнее. Теперь будут у нас читать Богословскую пневматологию; следовательно, время уж и начинать. И я хочу приняться. Дело будет о том, от чего пал диавол. От гордости, говорят. Но если припомним, что гордость есть не что другое, как уверенность в собственном превосходстве пред другим лицом, то сейчас скажем, уверимся, что гордость не могла быть причиною падения духов таких чистых, что, без сомнения, они очень ясно сознавали все бесконечное расстояние между собою и Богом, как духи, к Нему приближенные. Я хочу окончить, порешить, как говорится, дело мнением св. Димитрия Ростовского, который, впрочем, не знаю, сам ли по себе это вымыслил, или только повторил мысль чужую, какого-нибудь Св. Отца. Вводит первородного во вселенную и пр., этот текст, по его мнению, объясняет падение диаволов. Не знаю, как покажется мое рассуждение г-дину будущему ректору или ныне исправляющему эту должность... Бог знает: скажут, что это пустые предположения Св. Отца Димитрия и что веровать в его слова нельзя. Ну, да ведь и я тоже в рассуждении-то сделаю оговорку, что об этом всяк волен думать, как ему заблагорассудится, лишь бы было согласно с Св. Писанием. Разумеется, думать не с безусловною верою в свое мнение, а только предполагать. Впрочем, поможет ли и эта оговорка?

2. Мои обстоятельства. Я, как настоящий философ, даже и в записках своих делаю дивизии да субдивизии, да еще какие! Во-первых, поста<...>


Впервые частично опубликовано: Щукинский сборник. М. 1903. Вып. II. С. 498—521, под загл. «Отрывки из дневника Н. Гилярова».

Гиляров-Платонов Никита Петрович (1824 — 1887) — мыслитель, писатель и публицист.


На главную

Произведения Н.П. Гилярова-Платонова

Монастыри и храмы Северо-запада