| ||
1-го ноября 1909 г. В прошлом месяце шел я по Измайловскому мосту сумерками. Холодно было, ветрено. Народу не густо. Вдруг вижу — метнулось темное что-то к перилам, тяжело через них перевалилось и бултыхнуло в черную, уже льдисто-сальную воду. Тут закричали, засвистели, затолпились, побежали с тротуара вниз, куда-то к пустой пристани, к баракам. Пошел и я. Пока проталкивался, слышу: «Вытащили. Багром сряду зацепили и вытащили». И уж стоит на тротуаре мужичонка, вода с него так и течет, глаза волосами совсем залеплены, сам фыркает и трясется. Сумерки серые, плохо видно, но я подошел близко. Совсем молодой парень, худой, маленький. Городовой рядом, сердится, поталкивает его куда-то. —Ах ты, на тебе! Иди уж, иди! —Шапчонка-то моя...— бормочет парень.— Шапчонка-то... —Да, вот шапку еще твою вылавливать... Садись добром... Эй, извозчик! Откуда-то взялся недовольный, но покорившийся извозчик. В толпе слышались негодующие возгласы. Все были против парня. —Шапчонка-то,— твердил он, трясясь.— Мать честная... Ваше благородие... —Ишь ты, тоже! Туда же, гляди, жизнь надоела! — фыркнул презрительно какой-то мастеровой.— Вот-те и «Мать честная»! Барыня визжала: —Городовой, что ж вы? Везите его в больницу! Он сырой воды наглотался, с ним холера будет! Окончательно озверевший городовой с ругательствами втолкнул мужичонку на извозчика, сел сам, стараясь держаться подальше, и затузил извозчика в спину. Утопленник мотал мокрыми волосами, беспомощно лепетал что-то, должно быть, то же самое, и они уехали, трясясь, в серую мглу. Народ расходился, ворча. —Пропасти на них нет! — сказал купец и плюнул.— Эдака тля, а тоже! Беспокойства сколько. И что за мода пошла нынче? Девушка в платочке возразила робко: —Коли ему жисть надоела... Купец только рыкнул на нее и опять плюнул. —Безработный, может, али деньги хозяйские потерял,— сказал кто-то глухо. Никто на это не обратил внимания. Расходились равнодушно. Дело обычное. Передо мной еще так и стояло лицо парня. Мокрый, фыркающий, лепечущий о шапчонке. И как это вдруг взял да и перевалился за перила? Ничего-ничего — и вдруг перевалился. С того вечера меня потянуло к самоубийцам. Начал я свою статистику им вести, по газетам; на всякий случай вглядывался. Ничего не могу понять. Тянутся предо мной целые их полки, рои роятся. Причины всё разные — и всё одинаковые, и все какие-то непонятные. Что с ними делается перед тем, как они решатся? Какие они? Можно ли их угадать? Прошлой весной застрелился знакомый студент. Я его видел незадолго и ничего решительно не заметил. После говорили товарищи, что он все «задумывался». Но врут, нисколько не «задумывался». 8-го ноября С тех пор, как веду им счет,— просто покой потерял. Работа даже не ладится. Самое непонятное — что их такая куча. Такая, какой никогда доныне не было. Это я знаю, я справлялся. И затем — «причины». То есть отсутствие «причин», потому что обстоятельства, которые они выдают за «причины»,— просто обстоятельства жизни. И всегда они были. То получше, то похуже. Всегда были. Особенно пошло на девиц из простеньких. Ведрами уксусную эссенцию глотают. Впрочем, везде их, этих себя-убийц, равно много, о девицах только слышнее. Почему-то поразила меня Катя Каменная. Сам не знаю, почему она. Справлялся даже о ней в больнице. Спасли. Выздоровела. Она объявила, что нет причин. 15-го ноября Вчера вечером пошел наконец на Лиговку. Мороз — дыхание захватывает. Пристали две какие-то в легоньких пальтишках. Носы красные. —Послушайте, милые мои,— говорю им.— Вы не воображайте, никакой вам особенной пользы от меня не будет, а если хотите на полчасика зайти куда-нибудь погреться, я вас, пожалуй, чайком угощу. Переминаются, не понимают. Под фонарем сверкнули глаза какого-то картузника. Остановился, вглядывается, вслушивается. Рожа обыкновенная, молодая и хулиганская. —Чего ж вы? Ну, как знаете. Я просто для разговору. Фыркнули. —Да мы што ж... —Хотите — и кавалера возьмем, коли ваш знакомый. Картузник приблизился. Спросил остуженным голосом: —Чего это? Я повторил свое простое предложение, которое им всем казалось необыкновенным. Собрался уходить, надоело мне. —Вот тут недалечко, в «Рекорд» зайдем,— сказала вдруг одна из девиц.— Морозно. Глотку даже перехватило. А какие это разговоры вам понадобились? —Да вообще,— отмахнулся я. И прибавил грубо: — Любопытно мне, с чего вы, идиотки, травитесь зря? Девицы засмеялись. —Мало ли дур! А мы и не воображаем! Двинулись к «Рекорду». Картузник следовал за нами. Собственно, картузником его назвать было нельзя, так как на голове красовалась расшлепнутая и слинявшая студенческая фуражка. Но я знал, что она, эта фуражка, обозначает: «В ней в трактир не смеют не пустить»,— объяснил мне один такой малец уже давно. «Рекорд» оказался трактиром весьма обыкновенным; в должной мере грязный, но не совсем трущобный. Сели в общую. Спросили чаю. Пива я нарочно им не спросил. Девицы оказались очень схожие, обе щуплые, серенькие и молоденькие. —Мы две подружки: Варя и Даша. А прозвищев мы не скажем, потому что вам ни к чему. —Не знаете ли вы Катю Каменную? — спросил я. —Вам на что же ее, господин? — ответил вопросом человек в фуражке. —Да так, для разговору. Ведь я сказал, что интересуюсь одним делом. Ну да ладно. А вас как зовут? —Меня-то? Да мало ли у меня титулов. Вот, между прочим, Иван-Хан зовут. Так, между прочим. За то, что много жен имею. А этот у нас Ванька Выкрест. Я обернулся. Не заметил раньше, что за нами вошел еще другой человек, в такой же фуражке; лупорожий, длинный, вялый; ходил мягко, точно кот, и приседая: обе ноги на одну половицу ставил. —Чай да сахар. —Милости просим,— сказал я.— А вы что ж, из евреев? —Ни Боже мой! — ответил за него Хан (и действительно, было не похоже).— Выкрест, потому что он после революции лютеранство принимал, на жидовке метил жениться. Да не выгорело. Выкрест с таинственным видом обратился ко мне. —Вы, господин, ежели из газеты и насчет отравлений, то эти девчонки не годятся. А я и Катьку Каменную знаю, и других прочих. —Врешь ты! — закричала Варя.— Не знаешь ты Катьку Каменную. Ее Матара знает, вот ее кто знает! Только она теперь, Катька, не хожалая. Больная, и денег ей после больницы собравши. —А ты понимаешь, что к чему? Понимаешь? Матара знает! Да я эту Матару хоть сейчас могу привести! Угодно вам, господин, Матару? Я замахал на Выкреста руками. —Во-первых, совсем я не из газеты, а от себя. А во-вторых, прошу потише. Вы ко мне особенно не подъезжайте, пользы от меня не дождетесь, так что много врать незачем. Угостить — угощу понемножку, коли от знакомства не отказываетесь, а больше ничего. Если кто из вас Катю Каменную знает или Матару эту, что ли, скажите им. Приду еще завтра на полчасика, поговорим, чайку попьем. Это понравилось собеседникам. Начистоту. —Приведу Матару! — заявил Выкрест. Варя и Даша, смеясь, хныкали: —Ох, уж все чай да чай голый! С него отчаишься! Пили, однако, с удовольствием. Я пообещал, что в другой раз, может, и пивцо будет. Девицы трепыхались весело и бессмысленно, как молодые воробьихи. Ни они, ни Ванька-Хан с Ванькой-Выкрестом не показались мне близкими к «разочарованию в жизни». Вот уж ни в каком случае! 17-го ноября Укрепляю знакомства. Вчера был опять в «Рекорде» и нынче только что оттуда. Вчера Выкрест привел Матару (Матрена, должно быть). Веселая, худая и неглупая. Стала звонким голосом жаловаться на «жизнь», но видно, что сама не вслушивается в привычные слова. Известно, что уж. —День на день не приходится, это конечно. Нынче сыта, ну и вся я тут. А графья да князья, подумаешь, тоже небось не всё по маслу едут. —Господа и вообще мужчины больше из револьвера, если что не понравится,— сказал Ванька-Хан глубокомысленно.— А мы, как нам ношение огнестрельного оружия воспрещено, чаще насчет веревки. Ваша же сестра по эссенческой части. Ну, а впрочем, безразлично, в смысле результата. Выкрест хихикнул. —Веревка! Тоже очень нужно — давиться. Коли приспичат обстоятельства, так,— извините, не к тому будь сказано,— лучше уж в квартиру на что попадет идти. —И то можно,— равнодушно отозвался Хан.— Дело простое. Лучше не лучше, а безразлично в смысле результата. —То есть как же это? —не понял я. Но объяснений не получил. Кроме двух сереньких воробьих — Вари и Даши — была третья, совсем девочка. Даша ее с торжеством отрекомендовала: —Люботинка. У ней сестра родная травивши. —Правда? Когда это? —Да уж с неделю,— охотно отозвалась Люботинка.— Она и меня манила. «Чего, говорит, все равно ничего не выживешь». Я говорю: «Ладно, поспеем»,— а она тут и вот она. Я и в больницу свезла. —Ну и что ж? —Да что. Потом говорила: «Очень, говорит, хорошо. Только больно». —Выздоровела, значит? —Не-ет, померла. Это она уж после причастия говорила. Матара вскинула глазами на меня: —А что, господин, правда, есть такой яд, что и не больно? И будто недорогой? —Есть. Цианистый калий. Его не продают. Впрочем, всякий, кто фотографией занимается, его легко достает. Внезапно все оживились: и Хан, и Выкрест, и девочки — все одинаково. —Да ну? А какой он? А вы фотографией занимаетесь? Я даже удивился. И не сказал им, что фотографией нынче летом немного занимался. На этот раз, кроме чая, было у нас и пиво, только немного. Я совсем не хотел покупать их болтовни угощением. Да и разговоры выходили какие-то неинтересные, во всяком случае, не те, каких я ожидал. Люди, что ли, не те? Однако сегодня я опять к ним поплелся. Опять те же, без Матары. Хотел уж уйти, надоело. Вдруг является Матара и с ней какая-то непомерно высокая девушка в косынке. —Вот вы добивались познакомиться, вот она, Катя Каменная,— сказала гордо Матара.— Еле уговорила привести для разговору. Она теперь больная. А из здешних ее мало кто знает. Я одна знаю. Все, впрочем, остались равнодушны. Один я был... как-то тронут. Даже немного оробел. —Здравствуйте, Катя. Чаю выпьете? Каменная седа. Она была крупная, бледная, неподвижная, но без малейшей угрюмости. —С коньяком угощаете? — спросила она густо. —Ну, хоть и с коньяком. Матара угодливо вмешалась: —Вот господин давно интересуется, с чего ты травилась. Катька повела на меня глазами. —Да я что ж... Меня тоже многие спрашивали. Люботинка подхватила: —Ишь, небось, теперь богатейка, собрали тебе в больнице денег. Теперь надолго. А вот Наталья весной померла, из окошка выбросилась. Новенький жакет, ну совсем новенький, украли. Понятно, досадно. —Нет, что ж,— опять сказала Каменная.— Я так... —От жизни,— пояснила Матара.— Ну, конечно, какая же наша жизнь... Выкрест хихикнул. —Какая ни на есть. Ишь ты, фу ты, перские принцессы! Не ндравится, так и не нужно. Мне Катя Каменная казалась совершенно такой же, как все. Точно она так же не убивала себя, как Варя, Люботинка, я и Хан. —Значит, ни из-за чего? — спросил я ее.— Просто так себе? Каменная неожиданно захохотала, так неожиданно, что я даже вздрогнул. —От коньяку у меня теперь сейчас голова кружится. Отвыкла. Чего из-за чего? Глотнула-то? Про это вы? А я уж и позабыла. Как стали меня отхаживать, пристают об причине. Мне нутро жжет, а они — причина. Я и говорю: отвяжитесь, нет никакой причины, вот и весь сказ! Все девицы захохотали, а Ванька-Хан и Выкрест, уже успевшие под шумок выхлестать всю бутылку коньяку, неистово заругались. Мне надоело, я ушел. К тому же Люботинка стала ко мне наивно приставать. Она, очевидно, не верила, что я ищу каких-то разговоров. Да и не выходило разговоров. Пойду еще как-нибудь к ним, только не сейчас. Или я чего-то не вижу, не понимаю, или везде все люди одинаковы. И никакой самоубийственной психологии нет. Жакетку украли — одна причина. Жизнь такая — еще причина. Нет причины — тоже причина. Решительно ничего не понимаю. 20-го ноября Пытался взяться за работу, ходил к профессору, был в университетской библиотеке. Видел кое-кого. Глядел с любопытством. Может быть, некоторые уже убивали себя, другие завтра убьют — и ни на ком ничего не видно. Так же обыкновенно держат себя, как и я. И физиономии такие же скучные, как у меня, вероятно. Грязь желтая на улице, по колено, душит теплым навозом — развезло. С утра темно. Штукатуры, что в Старой Деревне кого-то убили, ограбили на один рубль и рубль пропили, с быстротой молнии уже осуждены и уже повешены. Они, впрочем, держали себя все время с крайним равнодушием. Вспомнился мне Иван-Хан: «Безразлично, в смысле результата». Пожалуй, и у них, и у Хана и Выкреста все одна — штукатурная психология. А мужичонка мой — утопленник? 21-го ноября Сегодня в половине десятого мне подали письмо. Я еще лежал в постели. Была такая темнота, что я должен был зажечь свечку. Прочитал. Не понял сразу. Опять прочитал. Вот оно что! Письмо от Лебедева, старенького секретаря «Казанских вестей». Я его знаю так же давно, как и Толмачевых, мужа и жену. Он — редактор, она — верная ему помощница. Немолодые, хлопотливые, милые работники. В сентябре оба приезжали в Петербург по делам газеты своей, я их видел часто, помогал здесь кое в чем... Уж очень их затеснили. Жаловались они, конечно, и на время, и на провинцию... Жаловались, как всегда, но... я ничего не заметил. Ничего! А Никанор Саввич пишет, что они оба, муж и жена, на прошлой неделе отравились. Из одного стакана. Я не знал, я пропустил... или о провинции даже и не пишут? Письмо удивительно спокойное, тихо пришибленное. «...Дела шли все хуже... Просто невозможно было бороться... Не выдержали...» Дела. Так. Отравились мои «честные» старички. А что если б вместо «Рекорда» я отправился в Казань? Вот теперь, неделю тому назад? Да нет, вздор. Они были бы такие же, как и в сентябре. Просидел бы я у них вечер, они бы жаловались, совсем как всегда,— а ночью, может быть, отравились бы. Дела шли худо. Работать было невозможно. Подкосились старички. Меня это как-то не потрясло. Даже странно, точно я ждал; или я привык, что случается нежданное? Думаю о них, впрочем. На душе тоска, но тоска эта и от темной оттепели. Не выношу оттепели. Думаю и о себе. Моя жизнь идет сравнительно недурно. Я молод, одинок, денег мало, но хватает, потому что я невзыскателен. Я оставлен при университете, готовлюсь к магистерскому экзамену, занимаюсь работой, которую люблю... то есть всегда любил. «Переворотные» годы (которые ничего не перевернули) — закрутили меня, схватили меня тогда, и я... впрочем, не надо, не надо этого вспоминать. Я не хочу, не люблю. Все прошло, все изменилось. Я так спокоен. Мирно занимаюсь делом. И почему это вдруг взбрели мне на ум самоубийцы? Сам не знаю. А уж к чему начнешь приглядываться — то само на тебя полезет. Вот теперь казанские старички... Причина — дела плохие. Причина — жакет новенький украли. Причина... что еще? Нет причины. И «в смысле результата» — какая разница? Никакой. 24-го ноября Пошел сегодня в «психо-метафизическое» общество. Никогда не любил обществ, а тут потянуло. Народу — тьма. Чего их всех потянуло? Много знакомых. Да я избегаю знакомых. Разговорился только с одним товарищем, которого всегда любил,— молодым юристом, причастным к литературе. Болтали с ним о недавней комичной дуэли между двумя третьестепенными поэтами. —С чего это они? — говорю.— Только людей насмешили и калошу потеряли. —Да... Но, знаете, как-никак, я присматривался: ужасно им жизнь надоела. Опротивела. Это было неожиданно и маловероятно. Я улыбнулся. —И результат — потеря калоши? —Ну, уж как сумели. Но, уверяю вас, это в них чувствуется. Я отошел. Издали еще поглядел на приятеля. Ничего, стоит, и с веселым лицом. Но стоит слабовато, опущенно, точно ноги у него слегка подгибаются. Хотел я вернуться, спросить: ему-то жизнь не опротивела? Да не вернулся. Все равно ведь не знает. Лицо — веселое. И совсем не в том штука, что жизнь опротивела! Я пошел в зал. Стал у дверей. Ни реферата, ни прений я не слушал. А все смотрел, как сидят и слушают. Сидят, ничего. Тихо. Двигаются мало. И как-то осторожно, будто стеклянные. В первый раз заметил я эту новую, вялую успокоенность в толпе — осторожную и безразличную тихость. И не то чтобы скучали — нет! А просто, сидят себе. Их так много. Кто из них завтра свернется, не вынесши если не украденной жакетки, так чего-нибудь другого? Кто из них вчера свертывался и случайно спасся на время, как моя Катя Каменная? Не знаю. И они сами не знают. Ни те, в «Рекорде», ни эти, здесь... Ведь и казанские мои работники до последнего часа не знали, что выпьют то, что выпили. Да когда же это все произошло? Такое громадное произошло, а никто не заметил. Да ведь это же вовсе не люди! Меня точно ударило. Я тотчас же вышел, пошел домой пешком и все время думал. Ну да, теперь совершенно ясно. На примере стало ясно. Мне помог роман Уэльса. Внезапно вспомнился, зажегся в уме. Двое земных людей попали на Луну. Жителей там — куча. Они похожи на муравьев, вставших на задние лапки; ростом немного поменьше людей. Людей было только двое, и на них стали в каких-то подземельях надвигаться целые полки враждебных громадных муравьев. Казалось бы, гибель. Но люди вдруг заметили, что эти муравьи — необыкновенно слабы и хрупки. Чуть тронешь — веточкой, пальцем,— он уж подвернулся и готов. Мало того, муравей едва сам заденет за что-нибудь — треснул; ножки неловко одна за другую скрутятся — повалился, дух вон. Так и закатались они по всему подземелью мертвыми телами. Вот в этаких муравьев и начали тихо превращаться люди. Когда, с каких пор, почему? Точно воздух насытил кто-то незаметными парами, таящими силу превращения; и дышат ими все, от «Рекорда» до «Психического общества», от Петербурга до Казани и Саратова,— везде, все; и слабеют, и хрупнут, и валятся в смерть. Валятся, на человеческий взор, почти без всякой причины. Он и сам, муравей, не думает, не ожидает... заплелись ножки случайно, он уж и завалился, и хрустнул, и уж мертвый, к собственному удивлению. Что же это за пары? Когда они, ядовитые, поползли по нашей земле? Кто сделал из людей муравьев, не защищенных от смерти? 25 -го ноября Спал спокойно. Ничего не снилось. Утром было немного светлее, все-таки хоть читать, приглядываясь, можно без огня. Разобрал в «Новом времени» следующее. (Нарочно целиком выписываю, это подлинное; документы скучны да назидательны.) Вот один вчерашний, Екатеринин день: «...Рижск. пр.; рабочая Александра Смирнова, 15 лет, явилась к своей бабушке и во время разговора внезапно выпила флакон уксусной эссенции. Положение тяжелое. На набережной Обводного канала усмотрена Александра Сергеева, 17 лет, отравившаяся нашатырным спиртом. Разочарование жизнью. В д. № 3, по Могилевской улице, выпил уксусной эссенции Иван Филев, 29 лет, механик. В красильной мастерской Дамма отравился серной кислотой Иван Филиппов, 23 лет. По Малому пр., Алекс. Масленников, после ссоры с женой, принял уксусной эссенции. Вечером (того же дня) в Обводный канал бросился неизвестный молодой человек. Пробив лед, исчез под водою. Тело не найдено. Анна Захарова, 16 лет, приняла уксусной эссенции и уже скончалась в Обуховской больнице. Того же дня судебный пристав спб. мирового съезда В.К. Косминский найден в своей квартире повесившимся, на 65 г. жизни. Причина неизвестна. В д. № 20, по 1-й роте Измайловского полка, перерезал себе горло отставной полковник В.Г. Петрович, 70 лет. Жил на пенсию, никогда не был женат, записок не оставил, положение тяжелое...» Довольно бы, кажется? Нет, вот еще: две неизвестные девушки, наняв извозчика, выпили во время пути флакон уксусной эссенции. В другой газете попалось мне интервью с проф. Пржибытек. Ох, уж эти интервью! Но сегодняшнее разумно очень кончается: «Я не говорю,— твердо объявляет профессор,— что борьба с отравлениями не нужна, но ведь, в сущности, она невозможна, так что всякие усилия, с чьей бы они стороны ни исходили и в каком бы направлении ни шли, никак не могут привести ни к каким результатам». Ну, еще бы! Как бороться с возможностью, что у муравьихи Наташи украдут жакетку, что муравей Филее поссорится с женой, что курсистка Б. разочаруется в жизни, что вообще у муравья подвернется ножка? Тут дело не в том, что ножка подвертывается, тут дело серьезнее, а именно, что по земле ходят муравьиные лапы вместо человеческих ног. Вечером отправился в «Рекорд». Там — никого знакомых. Вышел на Лиговку, долго гулял, заворачивал и в соседние переулки; видал народ, но не хотел разговаривать, своих искал. Спросил только одну девушку про Матару; она тут, кажется, самая известная. Ничего не добился. Заходил в две чайные. Нет. Тепло и ветрено, хотя не очень мокро. Такую погоду еще можно выносить. Собрался уж домой — вдруг мелькнула затененно, за углом, знакомая танцующая фигура. Догоняю и тихонько окликаю: —Эй, Выкрест! Выкрест обернулся и посмотрел враждебно. —Чего вам? —Да чего ты? В чайную не хочешь зайти? Куда вы все провалились? Выкрест продолжал глядеть сурово. —Нет уж, господин, вы лучше идите по своим делам, не задерживайтесь. —Да ты с ума-то не сходи! — прикрикнул я на него.— Коли занят, убирайся ко всем чертям, я Ваньку-Хана пойду искать. Окрик, как всегда, отлично подействовал. Выкрест подтанцевал ко мне ближе и, оглядываясь, забормотал: —Извините, я по случаю того, что я на замечании с некоторого времени. Даже фуражку университетскую принужден был скинуть. А Ваньку-Хана, вы, извините, не сыщете. —Это почему же? —Да уж так. На казенных хлебах он. —Вот что! Давно ли? —Давно ли, нет ли,— зашептал Выкрест, придвигаясь еще ближе,— а только уж теперь каюк. Городовому в морду он съездил, извините за выражение! —Ну! Пьян, что ли, был? —Ни-ни, не выпивши! Скандальчик тут у нас, конечно, вышел, ну и ничего бы, а Ванька, точно его разорвало, как хлястнет! Ножик, между прочим, обнаружен был... Да черт с ним, с дьяволом, совсем,— прибавил Выкрест, внезапно озлобившись,— других бы кого не запутал, матери его... —Ну, ладно, прощай,— сказал я.— Одурели вы все давно, ну и пропадайте! —Да это верно, что одурели. Но я, извините, как вы всегда были столь любезны... Я ведь разговор понимаю. Катькой вы Каменной интересовались для наблюдения... А теперь вот эти две девчонки облопались. —Что вы говорите? Какие еще девчонки? Подите лучше выпейте, так и быть. А я домой собрался. —Благодарю вас,— с достоинством произнес Выкрест, пряча рубль. (Деньгами я их не баловал, но уж пусть, на прощанье.)—Чувствительно благодарю. А девчонки — это верно. Дашка да Варька. На извозчика сели, да и опорожнили. В Обуховскую так прямо их извозчик и повез. —В Обуховскую? —Да куда ж их еще? Не во дворец же везти? Идиотски захихикал. Я круто повернул от него. Так вот кто «неизвестные девушки» в газете! Варя и Даша, глупенькие и веселенькие, как воробьихи! Да какие там воробьихи! Из муравьев они лунных. «Вдруг» — что-то неприятно, «вдруг» — на гривенник эссенции и «вдруг» — выпили. А потом... «Больно, но хорошо!», как говорила Люботинкина сестра «уж после причастия». Подвернулась лапка, и хрустнули крылышки. Несвежий, оттепельный ветер захватил мне дыханье. Я переждал — и пошел опять. 27-го ноября, 3 часа ночи Кончено. Пусть последним днем этого моего дневника будет сегодняшний день, когда я ездил в Обуховскую навещать веселеньких моих муравьих. И когда я понял последнее, что мне следовало понять. Закрывайся, тетрадка! Валяйся где хочешь! Ты мне больше просто не нужна. Узнать о девочках в этой проклятой больнице было нелегко. Но я заупрямился. Решил, что непременно добьюсь. Занятым людям надоел. И когда уже добился — увидел, что, в сущности, можно было и не узнавать. Мне сказали, что Даша умерла вчера, а Варя уже сутки без сознания и умрет скоро. Предлагали войти к ней, но я не пошел смотреть на Варю без сознания. Вернулся домой и вот сижу в своей привычной комнате, с привычными бумагами и книгами, с зеленой лампой, которая всегда немножко пахнет керосином. Луннные муравьи... А почему не сразу пришло мне в голову (теперь только пришло), что и я тоже, что и я сам — лунный муравей? Ведь для меня — это и есть самое важное. Теперь-то я понимаю. Понимаю, что и не могло быть иначе. Ведь и я удушен тем же удушьем, отравлен тем же прозрачным, невидным и злым газом, который наполз на мою землю и обратил людей — исподволь — в хрупких, валких, нежных муравьев. Мы все не думаем о смерти, не видим ее,— потому что слишком она близко, слишком — вот она. Убьют, толкнут, удавят,— убьемся, натолкнемся, удавимся,— всё равно мы умираем, и всё одно и то же «в смысле результата», как говорил Иван-Хан. И самому убить можно, чтобы награбить сто копеек (1 рубль) да пропить. Опять «результат один», потому что смерть же, и твоя же, в конце концов. Так и пойдет трупик на трупик, горкой: валялись же муравьи один на другом в лунном подземельи. И пусть. Я тоже нисколько не думаю о смерти, живу себе спокойно. Но, вспоминая,— вспоминаю, как я был человеком. Могу, пожалуй, проследить, когда именно началось это мое (наше) превращение. Да, да, вот когда кончались «переворотные» годы. Они кончались, а превращение начиналось; ведь тогда-то и поползли первые струйки ядовитого газа. Я прежде не любил вспоминать этих годов, времени, когда я еще был человеком,— но раз уж я понял и покорился муравьиности, то можно и вспомнить. От равнодушия я не верю в возможность спасения,— изменения. Ведь какая сила дыханья нужна, чтобы сдуть тяжкие пары, чреватые ядом; ведь приникли они к земле нашей близко, тесно, цепко. Божье, разве, дыханье сдуло бы их, смело, очистило смертно затихшую землю... Божье, разве. Я не помышляю убивать себя. Ведь мне живется спокойно. Однако на всякий случай, чтобы после уж не возиться, я выдвинул из-под кровати запыленный ящик фотографических принадлежностей и нашел баночку с миндально-белыми кристаллами. У меня есть коробочка с облатками пирамидона: принимаю, когда голова болит. Так вот я и придумал: расклеить одну облатку, пирамидон высыпать, а положить туда этого... белого, растерев предварительно кристаллы в ступке. Облатку я опять заклеил. На ней чернилами поставил крестик и положил ее с краю, чтобы еще не ошибиться как-нибудь, Боже сохрани. Я не собираюсь отравливаться, да еще случайно. На дворе, кстати, подмораживает... Вот не знаю, как я перенесу следующую оттепель. Для моих муравьиных сил это слишком. Хорошо, если не будет оттепели. А вдруг — будет? В декабре? В январе? Ну, что ж, тогда облатка с черным крестиком. «Хорошо...» — и не больно даже. Милые сестры Катя, Даша, Варя и другие, кухарки, проститутки, курсистки, невесты, любовницы, матери и старые девы,— милые братья, полковники, механики, рабочие, судебные приставы, студенты, революционеры, правоведы, редактора, гимназисты и вы, штукатуры с рублем, и бунтари, и экспроприаторы, и губернаторы,— все поконченные и сами с собою покончившие, все удавленники, утопленники, отравленники, зарезанные и разорванные, братья мои, тени смертные — ждите меня! Я — ваш, я — как вы. Подует гнилой ветер с гнилого моря, захлюпает коричневая петербургская грязь под моими муравьиными ножками,— и они заплетутся, и я упаду и хрустну, как вы упали. До свиданья, милые... до первой оттепели. Впервые опубликовано: газета «Биржевые ведомости». СПб. Утр. вып. 1910. № 11550 (5 февр.).
Гиппиус, Зинаида Николаевна (1869—1945) — русская поэтесса и писательница, драматург и литературный критик, одна из видных представительниц "Серебряного века" русской культуры. | ||
|