З.Н. Гиппиус
На моих глазах

На главную

Произведения З.Н. Гиппиус


...Его туманные винты
Как две медузы дымноструйны.

Есть такое особое человеческое волнение: надкорыстное, надличное, наднациональное, но очень земное: всечеловеческое. В нем ощущаешь себя частью всего человечества. В порядке разума оно не лежит, является вдруг по самому неожиданному поводу, и разум иногда его оправдывает, а иногда и нет: т.е. оно может быть и умным — и глупым, и великим — и смешным. Но когда бы и в какой бы дозе оно ни явилось — его непременно узнаешь.

Я хочу проследить одну из его бесчисленных линий. Кстати, это будет кусочек нашей истории — слишком быстрой! истории "на глазах".

Живу в Париже. Год 1907 (м.б., шестой, но вернее седьмой). Не отрываюсь от кратких, но определенных, газетных сообщений: вчера Сантос-Дюмон на аппарате тяжелее воздуха, поднялся на полметра и продержался в течение 3 1/2 секунд (или минут, не помню).

Минуты, секунды — все равно, теперь кончено: полетели. Упрямые скептики свое: не полетят! Но эти упрямцы исключение. Другие просто еще не успели внимание обратить...

Мягкий, овальный пузырь дирижабля над St. Cloud — ведь и он волнует, да еще как! Ведь это — "вольный полет"!

Волнует мягкий дирижабль и над Гамбургом, в то же лето: упоительно плавает, низится, поворачивается: неуклюже — но танцует. Немецкий, — не все ли равно? Вольный полет, люди летят, куда сами хотят.

Далее, через год, кажется, или через два: старый Франкфурт, с острыми своими крышами и колокольнями, — весь взбудораженный, праздничный, нервный; толпы густеют, стягиваются, музыка, напряженность ожидания: это уж не дирижабль, не мягкий пузырь, это сам Цеппелин II летит из своего Фридрихсгафена во Франкфурт, это первый "настоящий" полет.

Каждые десять минут вывешиваются телеграммы: вылетел... миновал такое-то местечко... отклонился к западу... запаздывает...

Блестит белым выстроенная для героя гигантская "конюшня". Все приготовлено для встречи. Толпа гуще. Но осенний светлый день уже склоняется к вечеру, а "его" все нет! Прилетит ли? Неужели с ним что-нибудь случилось?

Все — чувствуют одно и то же, все одинаково боятся и восторженно надеются. Почти нет сил дольше ждать. Да когда же? Почему нет известий? Вот, и огни зажгли. Нет, не прилетит.

Он прилетел. Поздно, когда уж толпы изнемогли от ожидания. Длинный, острый, ребристый воздушный корабль, тяжело и трудно опускающийся к земле, тяжело влезающий в свою "конюшню".

Можно себе представить восторг встречи после такого ожидания.

Он остался во Франкфурте и потом каждый день летал над ним.

И каждый раз он пронзал душу... просто своим бытием, своим этим тяжелым "свободным" летом.

Мало ли о чем можно было "думать" и что "предугадывать", страшное и противное, глядя на Цеппелин II! Но никто ни о чем не "думал", и было не до предугадываний. Думанье — не того порядка. А было просто:

Ужель мы здесь, в юдоли дольней?
Как странен звон воздушных струн
То сероблещущий летун
Жужжит над старой колокольней...

И мы, конечно, не "в юдоли дольней", —

Мы с ним, — летим к завесе туч,
И серый Луч скользит, колюч,
Над удивленной колокольней...

Важно, что он "юный, буйный", что перед ним "смирилась злая пустота" и "ласково его колышет...". Только это, больше ничего, только человеческая победа.

Но вот еще далее (очень скоро). Поздняя осень, холодно. Берлин. Из Берлина — в предместье — едут, идут, бегут. Все дороги, довольно грязные, запружены. Мы тоже едем, потом идем, потом бежим.

Это Tempelhofer Feld. Взрытое большое поле, кое-где обнесенное загородками: полукругом трибуны. Посередине высокий легкий столб-мачта. Мы сначала и у загородки все время останавливаемся; наконец, попадаем на трибуну.

Тут не до воздушных кораблей-гигантов. Но тут что-то еще более волнующее, потому что более "победное". Люди преодолели тяжесть своего тела, сделали тяжелое легче легкого.

Сначала — поле казалось пустым, пустынным. Только потом, привыкнув, мы заметили: кое-где, сливаясь с землей, стоят широкие коробочки на двух колесах. То одна побежит, — остановится, скосится. То другая, и опять остановится. А вот... да, да, вот бежит, не останавливается, и колеса перестали вертеться... Летит!

Берлин, но были это американец Райт и французские летчики: Латам, Блерио... и другие.

Они должны были описывать круги, огибать серединную башню-мачту. Блерио летал на биплане. Летал медленно и очень низко над землей, совсем низко. Аплодировать ему стали с десятого, кажется, круга. Но он не много их успевал делать сразу: садился — и через некоторое время опять начинал свое упорное низкое круженье.

Но вот Латам. О, как высоко (по сравнению) реет он на легком моноплане, какие широкие делает круги, — жужжа, пролетает почти над самыми трибунами. И не останавливается, не опускается, — десять, пятнадцать, двадцать... Небо, уже потемнело, густо-густо позеленело, а на нем, словно углем вырезанный, странный силуэт маленького черного человека на гигантских черных крыльях. С каждым новым кругом наше волнение усиливается, трибуны встречают приближающегося летуна взрывом аплодисментов. И вот-вот мы закричим "довольно!" — потому что ведь страшно, ведь совсем ночь... Но, точно сросшийся

вместе —
Он летит на стрекозе,
На своей невесте...

У меня случайно сохранилась, за переплетом книги, тогдашняя карточка этого Abendflug’a [вечерний полет (нем.)]: на зеленом небе черный очерк стрекозы, — аппарата, который, конечно, нашли бы несовершенным, несовременным... (Сохранилась и другая — Цеппелин II над колокольнями Франкфурта.)

Еще год, или два, три... Весеннее небо над Пиренеями, и уж не круги вокруг мечты, не стрекоза над трибунами, а совсем под "червонными облаками",

Среди небес горящих;
Как золото желты —
Людей, в зарю летящих,
Певучие кресты.

Латам погиб в Африке. А Блерио... Блерио совершил чудо из чудес: перелетел Ла-Манш.

Но тут — прерыв. Война. Другие волнения овладели человечеством. В иной цвет окрасилось для нас самое слово "Цеппелин". И человеческие птицы... уж не бескорыстными глазами смотрим мы на них. Не думаем, что они "человеческие": они, прежде всего, или немецкие, или французские, или английские (или "советские") — все в этом.

А попутно — особенно подчеркнутые, особенно яркие мысли о человеке: великой власти может достигнуть человек над природой, материей, плотью мира; но в последнем счете решает все человеческая душа: какова она — таково будет и созданное человеком, обратится на смерть ему, или на жизнь. От души человеческой зависит, сделаться или не сделаться прахом, подчинив себе материю мира.

Дана ей плоть в рабыни
И воля для борьбы...
Она же стала ныне
Рабой своей рабы.

Но война была — и миновала. Не без следа, конечно:

Все, что бывает, не исчезнет,
Пусть миновало, но не прошло...

И война оставила свою борозду на лике человечества. Однако душа опоминается, припоминает себя прежнюю, — настоящую. Опять делается способной к тому бескорыстному, особенному, волнению за все человечество, за человека вообще.

Не оно ли — этот восторженный восторг сегодня, этот не рассуждающий пламенный порыв к молодому американцу Линдбергу, перелетевшему — уже не три метра поля, не Ла-Манш, — Атлантический океан? Не радость ли победы, — чужой, как своей, — новой победы над материей, над пространством и временем?

Я не сомневаюсь нисколько: многотысячная толпа французов, устремившаяся в Бурже, — когда она, после жгучего ожидания, увидела, наконец, спускающийся с небес "Дух Святого Луи" — испытала совершенно то же, что немецкая толпа, почти двадцать лет тому назад, увидев в Франкфурте серый луч — Цеппелин. Там и здесь — были люди, было одинаковое, хорошее, благородное, праведное и бескорыстное человеческое волнение.

Ну, а что вокруг него, по-человечеству, завивается, — об этом не стоит говорить: это всегда, и всегда не важно.

Линдберг, вероятно, еще не родился, когда начал летать Сомтос-Дюмон. Но если б тогда, в те давние (и совсем недавние) дни Сомтос-Дюмон не совершил своего трехминутного полета на полметра от земли — Линдберг сегодня не перелетел бы океана.

По существу — и полметра, и океан, — одно и тоже действие, одинаковый подвиг и чудо человека. Это сделал "он", "они", т.е. — "мы".

Так именно мы, переживая наше волнение, чувствуем, не потопляя при этом в общем "мы" — никого: всегда помним, что есть и "они", и "он".

Только бы помнили мы, не забывали, что всякая "наша" победа над материей мира может, по нашей же вине, обратиться в поражение, и тем более страшное, чем победа будет более великой.


Впервые опубликовано: Звено. Париж, 1927. 5 июня. № 227. С. 6-7.

Гиппиус, Зинаида Николаевна (1869-1945) — русская поэтесса и писательница, драматург и литературный критик, одна из видных представительниц "Серебряного века" русской культуры.



На главную

Произведения З.Н. Гиппиус

Монастыри и храмы Северо-запада