З.Н. Гиппиус
Стихи. Ум и глупость

На главную

Произведения З.Н. Гиппиус



Вопрос об уме и глупости поэзии — старый вопрос. Его отчасти коснулся В. Ходасевич («Дни»): «Ныне, — говорит он, — поэзия русская переживает тяжелое испытание... испытанье глупостью». «Пора сказать откровенно и попросту, что она — отчетливо поглупела». Но далее, как на образец этой поглупевшей русской поэзии, критик указывает на поэзию... подсоветскую. А в конце концов и сам оговаривается, что слово «поэзия» тут можно употреблять — лишь по привычке называть им писанное короткими строками. Общий вопрос об уме и глупости поэзии остается, таким образом, в стороне. Но любопытен и частный.

О «коротких строчках» советских производителей и о самих производителях было бы несправедливостью сказать: «глупо». Нейдет к ним это слово, не совсем прикладывается. С одной стороны — слишком нежно, с другой — слишком сурово. Глупость — это особенное человеческое свойство, часто природное. Глупого нельзя жалеть (да и нечего, он хорошо себя чувствует) и с глупым нельзя бороться.

Совсем другое дело — так называемые «обломы» или «оболтусы». Из них именно и состоит «орда ничевоков» (по определению Ходасевича), т.е. представителей советской «поэзии». В старое время говаривали: и что это за оболтус растет? Драть бы его, небось, поумнел бы. Среди данных оболтусов есть, конечно, глупцы натуральные, «урожденные», но большинство — глупцы искусственные. Попробуйте человека, потенциально неглупого, с самых малых лет — драть, и драть, — если позволено так выразиться — в определенном направлении, т.е. упорно вышибая из него ум. Тут, полагаю, и гений вырастет оболтусом. Какое же имеем мы право требовать от этой несчастной «орды» ума, да еще «поэзии»? Какого чуда ждем?

Уповать на чудо всегда можно, но не всегда утешительно. Потому, должно быть, не утешает меня теория моего старого друга «оптимиста»: он заверял, что освобождение и возрождение России немедленно начнется... едва лишь там явится новый Радищев. Очень хорошо. Но чтобы он явился — нужно чудо. Есть ли вероятия явиться ему естественно, без чуда?

Различить, у кого из подсоветских «поэтов» глупость натуральная, у кого искусственная, от «дранья» — уже нет возможности. Вот эти, например, строчки:

Замахнулся арканом ужас,
Мы мрем, но стоит напружась, —

кто их написал? Как ручаться, что этот самый человек, родись он на 20 лет раньше или на 20 лет позже, — такую же писал бы идиотическую дрянь? А Пастернак, — природное у него «лопотанье» или приобретенное, вбитое?

Нет, по этим «несчастненьким» мы не узнаем, глупеет ли русская поэзия. Их надо сбросить со счета. Надо посмотреть на действительную «русскую поэзию», на ее линию вчерашнего и сегодняшнего дня.

Соглашаюсь с Ходасевичем: в последние годы перед прерывом, — дореволюционные, — некоторое поглупение замечалось. Между 1905—1917 тяга к оглуплению стихотворчества весьма была ощутительна. Не то, что глупцов стало рождаться больше: их всегда рождается какое-то одно, определенное, таинственное, количество; но при общей тяге, поветрии, моде, — и не глупцы считали нужным притвориться дураками. Впрочем, от природных несмышленышей отличить их было не трудно. Последние, в нормальных условиях жизни, ярко видны.

Видны эти несмышленыши и теперь, здесь, в приблизительно-нормальных условиях эмиграционной жизни. Процентно их даже не больше прежнего. Но общая тяга к глупости — решительно прошла. Поэтому я не сказал бы, что сегодняшняя русская поэзия — глупеет. Напротив, у нее тенденция — умнеть. Она уж стыдится всяких «заумных» языков и недавней, комичной, претенциозности; она тщится восстановить свою правду и простоту. «Урожденные» пребывают, конечно, как созданы; они всегда — ни с места. Но не они же делают поэзию. Хороши бы мы были, если б вздумали о ней судить по таким, например, беззаветным глупостям: «проходило» какое-то «Дево, прозябши клас, полем, дуновеньем весен и молитовками Нила». Оно проходит, — а «на вешней воле сверк и синь, ручейки трясутся, мошки...». Вдруг, «из-за дверцы худоватой слышен голос грудоватый»... и т.д. Или: «На самой несравненной стороне моей души — для Вас — горит бумага...», «щегольское пламя хватает поцелуи. Голова моя глядит на брошенную Вами смешную тень в пол комнаты».

Эти глядящие головы и грудоватые голоса с «полом» в неизвестном значении я беру из тощенького сборничка (изд. «Благонамеренного»). На нем написано: «Шаховской. Предметы». Книга в продажу не поступает. Цена 0,20 долл. Внутри — предметы, вроде цитированных. Бесполезно доискиваться, кто, что, о ком, о чем и для чего. И если бы здесь, в эмиграции, выходили в свет все такие «предметы», то пришлось бы без всяких оговорок согласиться с В. Ходасевичем: да, русская поэзия поглупела и глупеет с каждым днем.

Но, к счастью, Шаховской из «урожденных»; в этом качестве он — «вечник», и, говоря о современной, сегодняшней, русской поэзии, мы спокойно можем им не заниматься.

Вот две новые книжечки двух молодых поэтов, на которых я остановлюсь. Сразу скажу, что стихи — не совершенные, авторы — поэты не законченные, лишь «становящиеся». Но в этом становлении — главный их интерес, так как обе книжки относятся к сегодняшнему дню нашей поэзии, — а может быть, и к завтрашнему.

Поэты — И. Оцуп («В дыму») и Ю. Терапиано («Лучший звук»). Книжки были уже отмечены в печати. В. Ходасевич, в справедливой статье своей, берет их вместе и проводит между ними тонкие параллели. Признаться, мне тоже хотелось сначала подчеркнуть их общность, но, после внимательного чтения, меня заинтересовала разнострунность этих двух лир (чтобы выразиться по-старомодному), различность этих двух душ. И то, что при такой непохожести, общность между ними остается, — общность времени, поэзии и ее современного уклона к «поумнению», — кажется мне особенно значительным.

Ю. Терапиано, говорит Ходасевич, знает себя, хорошо взвесил свои возможности, в нем чувствуется холодок расчета. На мой взгляд — Терапиано мало себя знает; интересуется собою, — в хорошем и нужном смысле («О, дай мне видеть подлинный твой лик...»), — но ему еще некогда: слишком захватило его то, что вокруг. Он смотрит назад; прилепляется к тайнам древности; он увлечен Востоком, — именно увлечен. Многие из увлечений, конечно, пройдут; но от хороших увлечений всегда остается след, известное знание, известная расширенность взгляда. Благодаря темам, у Терапиано есть склонность к излишней торжественности; но это не значит, что он не чует и прелести простоты. Во всяком случае — он везде хочет быть понятным и отнюдь не боится «мысли» в стихотворении, — ума в поэзии.

Я не могу угадать, в чем найдет Терапиано себя окончательно, где будет его «подлинный лик». Но и не нужны преждевременные догадки. Нужно только подчеркнуть, что тут есть движение и что лик свой поэт может найти, если у него хватит на это воли. Ибо поэзия требует не только таланта; она требует еще многого другого, и, между прочим, воли.

Николай Оцуп — старше Терапиано, и его движение уже гораздо яснее, нагляднее. Помнится, несколько лет тому назад я писал о его первых стихах; утешительного в них было мало. Не то, что определенно-подражательные, — они были не индивидуальны, не свободны, и очень соответствовали атмосфере и состоянию тогдашней, предпереломной, поэзии. Это были, в большинстве, условные стихи, даже недурные по форме; но они-то были, а поэта — не было. Это отсутствие недоказуемо; однако всегда несомненно, потому что стихи без поэта — почти не «слышатся», и так же не увлекают, как не насыщает хлеб, сделанный из папье-маше. К счастью, Н. Оцуп и тогда был не ровен; если бы ровен — не стоило бы и указывать ему на его беду, предупреждать об опасности...

Теперь, в этой последней книжке, он тоже не ровен. Но это уж другая, — отрадная, — неровность: мутное старое облако отходит, лик поэта, прежде едва сквозивший, становится все яснее. В книжке Оцупа перебойное движение — вперед — почти осязательно: стоит лишь поставить рядом какое-нибудь его раннее стихотворение с любым из последних, помеченных 26 годом: «Душа моя», «Стук сердца», «Не все ожесточились» и т.д.

В. Ходасевич говорит, что Оцуп «стремится выйти из себя», признавая, однако, что эти «выхождения» — самое в нем интересное. Не точнее ли назвать их поисками и «нахождениями» себя? Поисками — во всяком случае; а ищущий, как известно, всегда находит, если только искать не устает.

Книга Оцупа — зрелее книги Терапиано; последний еще смотрит вширь, первый — уже вглубь. Но они оба, при всей их индивидуальной разности, находятся на той же линии русской поэзии, линии, идущей в ту же определенную сторону: к новой простоте, к новой — и вечной — глубине.

Нет, поэзия завтрашнего дня не будет бояться ни скромной одежды, и «мысли»; дикарское увлечение яркими побрякушками и заведомой глупостью — прошло. «Урожденные» останутся, конечно; недаром есть хорошая пословица: «Quand on est bete, c’est pour longtemps» [«Если глуп, то это надолго» (фр.)], и другая, особенно значительная в наше время: «Дурак красненькое любит». Но до таких, с их любовью, нам дела нет. Нам важно, чтобы жила и росла поэзия, жили и вырастали поэты, т.е. люди, прежде всего понимающие, что такое поэзия.

Тут я, на мгновение, возвращусь к началу, к вопросу об «уме» поэзии. И в постановке более широкой, общей, вне всякой современности. Защитники глупости приводят, обыкновенно, пушкинские слова: «Поэзия должна быть глуповата». Или тупо твердят: «Настоящий поэт поет, как птица». Я не знаю, стоит ли считаться с этими доводами, серьезно на них возражать. Они сами собою падают при малейшем понимании, что такое поэзия и что такое поэт. Как бы хорошо ни пела птица, она поэзии не создает; для этого нужен поэт, человек, обладающий известной совокупностью положительных человеческих свойств (не только ума, конечно, но и ума). Чем совершеннее внутренняя сгармонированность, т.е. личность поэта, тем совершеннее его поэзия. Пушкин, один из умнейших русских людей, обладал этой таинственной, неопределимой и неповторяемой сгармонированностью в высшей степени. Если он сказал: «Поэзия должна быть глуповата», он разумел не «глупую» поэзию, — а тот луч «умного безумия», который часто кажется глупым — глупостью.

Поэтическое творчество, само по себе, — не есть нормальное состояние человека. Оно, по качеству и свойству (о мере я не говорю), есть тот же «мистический экстаз», явление, в сущности, не исследованное (да, вероятно, и неисследимое), которое так гениально определяет Рейсбрук. Удивительный это момент полного единства личности, высшая точка ее гармонии. Личность в ее «triple unite» [«тройном единстве» (фр.)].

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон —

все, что должно собраться в узел — пребывает в поэте нормально-разрозненно; но должно пребывать, быть, чтобы в момент «священной жертвы» слиться в сверхнормальном единстве...

Повторяю: проводя параллель между поэтическим творчеством и экстазом, я не говорю о мере, степени, о количестве. Я говорю об этих двух явлениях в категории качества. И тут они оба — одно и то же. Оба предполагают обострение всех человеческих способностей как чувственных, так и умственных.

Русская поэзия? Если ей суждено возрастать и крепнуть (чему верится!) — молодые поэты пойдут вперед обновленным путем: они будут искать себя, чтобы по-своему понять мир и по-своему, по-новому, отобразить себя в нем.

Долгий, трудный путь. Он едва намечается. А все-таки намечается. И Оцуп, и Терапиано, и многие другие, при всем их данном несовершенстве, уже видят его. И тот, у кого хватит сердца, воли и ума — найдет в себе настоящего поэта.


Впервые опубликовано: Последние Новости. Париж. 1926. 22 июля. № 1947. С. 2 под псевдонимом Антон Крайний.

Гиппиус, Зинаида Николаевна (1869-1945) - русская поэтесса и писательница, драматург и литературный критик, одна из видных представительниц "Серебряного века" русской культуры.


На главную

Произведения З.Н. Гиппиус

Монастыри и храмы Северо-запада