Н.И. Гнедич
Рассуждение о причинах, замедляющих успехи нашей словесности

На главную

Произведения Н.И. Гнедича



<...>

Журналов тысячи, а книги ни одной.
[ Сатир. К.Г.]

Вот укоризны, какие делают нашей современной словесности, и они не совсем напрасны. В самом деле, отчего при таком множестве книг мы так мало видим хороших сочинений, даже хороших переводов, даже выборов для них хороших? Мы уже более не верим, что природа на Севере не так охотно рассыпает дары свои, как в других частях мира; ибо видели и видим, что и в России она имеет таких же любимцев, как в Италии, Франции и других странах Европы. Следственно, малых успехов нашей словесности не должно приписывать ни малому числу у нас дарований, ни их природной слабости; и вместо того, чтоб винить природу, не себя ли самых нам обвинять должно? Не мы ли сами худо пользуемся ее дарами? И это кажется вернее. Сколько истинных дарований обнаруживается в первых опытах молодых наших писателей, и они или исчезают, или остаются весьма далекими от того, чем бы быть могли. Таким образом, должно искать, отчего дарования у нас так редко усовершаются? Без сомнения, должны быть причины: исследывая, что ускоряет успехи дарований и доводит их до совершенства, мы увидим причины сии, а с ними и причины, замедляющие успехи нашей словесности.

Опыты и суждения мужей, заслуживающих веру, разрешили уже спор, может ли дар образоваться без помощи учения и произвесть что-либо превосходное без помощи искусства. Опыты уже показали, что порывы самого сильного воображения и чувства, ничем не обузданные, не производят ничего, кроме диких красот, кроме безобразных и неправильных громад, похожих более на произведение случая, нежели на творение разума. Кто ж говорит, что Шекспир имеет истинные красоты, за которые он обязан одному высокому своему дару, тот не совсем справедлив: ибо и он, как известно, образовался учением; и красоты, какие у него находим, суть плоды искусства: мы пленяемся у него местами, которые написаны правильно, восхищаемся воображением и чувствами, которые выражены верно, а правила, говорит Лагарп, суть не что иное, как изящные чувства, приведенные в порядок. И самая высокость в поэзии и витийстве, по мнению Лонгина, есть искусство дарования*. Природа, говорит он, не безрассудна, она не вовсе пренебрегает правилами. Без сомнения, что правила никому не дали ни одной искры гения; никакими усилиями дарования получить неможно; но обманывается, кто воображает, будто гений получает все от одной природы. Природа влагает нам семена даров; но зрелость их производится учением, а плоды искусством**. «И утверждаю, — говорит Цицерон, — что если к изящному дару будет присоединено основательное учение, тогда он обыкновенно производит нечто прекрасное и удивительное». Тогда он созидает те целые и превосходные творения, которым удивляется потомство.

______________________

* Кто возразит, что высокое встречается в людях, не имеющих никакого понятия об искусстве, и приведет примеры, тот более ничего не докажет, кроме того, что высокое есть вдохновение природы; но отчего ж одни искусные писатели умели чаще и лучше пользоваться сим вдохновением? Высокое есть отголосок великой души, говорит Лонгин. Но писателю с великою душою надобно еще уметь настроить ее к высокому, надобно найти предметы, которые б возвысили его чувства или воображение, и наконец уловить сей голос души; а в этом и состоит искусство; не зная искусства сего, писатель и с высоким даром, избравши предмет величественнейший, будет, как Лукан, стремиться беспрестанно к высокому и почти всегда ошибаться в его выборе. Конечно, искусства сего неможно подвесть под правила; а иначе оно было бы легко и всем постижимо; но напротив, оно бывает известно одним отличным дарованиям, усовершенствованным опытом, и составляет их тайну.
** Дарование в человеке прекрасно уподобляет Квинтилиан веществу, а искусство форме: первое рождает, а последнее образует; искусство, говорит он, само по себе ничто, а вещество само собою бывает драгоценно; но высокое искусство превосходнее самого драгоценного вещества.

______________________

Итак, есть правила, есть искусство хорошо писать; и оно существовало гораздо прежде, нежели как многие думают. Начнем от Зевеса, говорит древний поэт Арат*; начнем от Омера, скажу я, и у него увидим, что уже Ахиллес имел наставника в красноречии; в Илиаде найдем многих витий, словесные споры юношей и награды за красноречие. Искусство это ведет начало от природы; ибо искусство и есть не что иное, как природа человека, развивающаяся от влияния обстоятельств и усовершенствующаяся по мере того, как он пользуется ими. Без сомнения, что оно началося прежде письма, с устным словом человеческим и началось как зодчество — от бедного здания. Наконец явились творческие гении, но тайну своих творений сокрыли с собою во гробе; явились наблюдательные умы и похитили у них сию тайну: из творений их извлекли правила. И сии-то правила составляют искусство писателей. — Поэты и витии Рима, которых слава пережила славу его оружия, достигли до нее глубоким изучением сего искусства. Они не пренебрегали риторики, руководствующей к его познанию; не презирали следов, открывающих путь первородного гения; не смеялись над правилами, ибо знали, что их создали не учители, но разум и опыт. — Цицерон, уже заслуживший рукоплескание народа, почувствовал, что есть еще недостатки в его красноречии; и знаменитый оратор не устыдился во второй раз вступить в школу риторов греческих, образовавших дары его. — «Или думаешь ты, — говорит он к Гратию в речи за Архия, — что я, для вседневного рассуждения о предметах толико разнообразных, в самом себе мог бы найти довольно пособий, если б ума моего не обогатил учением? Признаюсь, я предался учению и чувствую, что из сего источника почерпаю все превосходное». Так уготовлял Цицерон витийственный свой голос, бывший некогда детским лепетанием; и Афины, столица красноречия, с негодованием узрели, что юный сей римлянин завоеванием нового рода похитит остаток их древней славы и, обнажив Грецию, обогатит Италию. — Но я не для примера привожу труды, которые подымали древние писатели, чтобы стяжать успехи; не в образец я представляю то строгое и мужественное воспитание, каким искушали и укрепляли дары свои те великие мужи: они, подобно атлетам, трудами неимоверными уготовляли себя к поприщу славы, ими до исступления любимой. «Люблю славу!» — воскликнул Цицерон в собрании народном**. Они боролись для нее с самою природою — и ее побеждали. Дух нашего юношества, расслабляемый негою и роскошью и стесняемый обстоятельствами нашей гражданской жизни, не будет иметь силы и терпения к перенесению подобных трудов. Я только показываю, что и те, которых творения дышат истинным Гением, чувствовали, что они не все еще имели, получа его от природы, и видели нужду в учении. —

______________________

* Древний стихотворец греческий, написавший поэму Фαινóμενα, которую Цицерон перевел стихами.
** В речи за Архия.

______________________

Обратимся к современным народам и посмотрим, чем они ускоряли успехи их словесности; в чем у них состоит наука, образующая дарование, и ей ли обязаны славою те творцы, которые хотя с неравным оружием, как говорит Лагарп, вступали в состязание с древними, но славны уже тем, что, подобно героям Омеровым, сражались с богами. — В Италии и Франции, где после долгого мрака, покрывавшего Европу, прежде всех стран воссиял свет наук и художеств, первые писатели, которые начали очищать язык, которые дали ему первые красоты выражения, первые счастливые обороты и первое правильное течение, были ученые мужи, ускорившие успехи трудов своих глубоким познанием древней словесности. Монтань, начавший писать в то время, когда язык еще не был обработан, но напоенный духом творцов греческих, произвел такие красоты, которыми пленяться никогда не перестанут. Любовь к языку греческому, рожденная во Франции Эразмами, Будеями, Стефанами, мужами, обогатившими Европу сокровищами Греции; любовь сия, овладев знаменитейшим юношеством французским и господствуя чрез несколько веков, наконец соорудила в ней славный храм наук, источник истинного ее просвещения, училище Порт-Рояль. В сей-то обители древних, казалось, возник новый Геликон, на который стеклись все греческие музы, чтобы образовать писателей франции. Там-то их питомцами были Расин, Паскаль и те превосходные творцы, которые в отечестве своем водворили царство изящного вкуса и век Людовика XIV венчали бессмертною славою.

Не нужно, я думаю, говорить, чем языку греческому обязан и наш славенский, который, образуясь по его формам, занимая свойства его, своим сладкоречием, силою и свободою словотечения, сим первым достоинством языков классических, сделался превосходнейшим языком межу живыми. Время разделило его с наречием народа, которое мало-помалу сделалось нашим языком гражданским и имеет особую эпоху своего образования. Эпоху сию также начали мужи, отличные познанием словесности древней. Кантемир, питомец Горация, свои сатиры наполнил такими красотами, которыми в переводе пленяются чужеземцы и которых изгладить не может самое время, несмотря, что он принужден был избрать стихосложение самое неблагодарное и писал языком, еще не обработанным. — Одним словом, от времен Рима и до наших, во всех странах Европы и у нас, образование языка тогда только начиналось, когда писатели знакомились с языками древних; а успехи там только быстрее возрастали и словесность народную возвысили до совершенства, где писатели основательно изучали творения древних, признанные образцами превосходного первым законодателем вкуса.

...Vos exemplaria Graeca
Nocturna versate manu, versate diurna*.

______________________

* Читайте образцы греческие, читайте их денно и нощно (Горац.).

______________________

Теперь, видя, что единственные пособия, которые писателю доставляют совершенные успехи, суть классическое учение и познание языков древних, остается посмотреть, так ли у нас об этом думают и приобретают ли у нас эти пособия в училищах; ибо в России давно они всем открыты, распространены щедротами монарха и усовершены попечением начальства. — Кажется, что у нас давно уже думают иначе; давно у нас классическое учение и дома, и в пансионах, и в училищах оканчивают одним и тем же курсом, по которому судя нельзя, кажется, думать, чтоб у нас язык Гомера и Виргилия считали для чего-нибудь нужным. Правда, что поступающие в Университеты принуждены учиться языку латинскому; но большая часть из них жалуется на бесполезные труды свои: пять лет, говорят они, учились мы этому языку, но после все позабыли; потому, я думаю, что ничего не знали. И что можно знать в 15 лет? можно только обременить молодой ум некоторыми познаниями без всякого порядка, которые, говорит Роллень, вреднее самого незнания. Однако ж наши молодые люди в 15 лет, выходя или оставаясь в училищах, начинают между другими светскими удовольствиями забавляться и словесностью; но, к несчастию, забава, в которой участвует самолюбие, скоро перестает быть забавою и становится страстию; и они мало уже думают об стихах Омера или Виргилия, ибо пишут свои; таким образом, начиная искать чинов, они ищут и имени писателя. И сколько, однако ж, дарований обнаружилось в первых опытах наших молодых писателей! Какие прекрасные надежды подали многие из них первыми произведениями! Но где они? Эпиграмма или мадригал в журнале говорит нам о жизни одного; а другой до сих нор ничего не заслужил от читателя, кроме сожаления об даровании, которому цены он не знает. И неудивительно: они думают, что для писателя нужно одно дарование; а хорошие писатели думают, что для них нужно познание всех наук и художеств: «Ибо все науки, — говорит Цицерон, — имеют между собою связь; из них разум, — говорит Квинтилиан, — извлекая порознь особую силу, подобно пчеле из разных цветов составляющей мед, составляет свои сокровища, которые хотя не всегда обнаруживаются, но всегда имеют свою тайную силу и, безмолвные, говорят в творениях писателя». Но кто развил одно воображение, нимало еще не образовавши ума, кто в 15 лет, напечатав стихи в журнале, раздражил свое самолюбие, прежде чем укрепил рассудок; тот не будет уже думать о нужде таких познаний: ему уже некогда; он спешит к бессмертию! Мифологический словарь — вот его сведения поэтические; словарь исторический — вот его ученые познания; французская словесность — вот его образец и подражание. Без сомнения, она богата превосходными творениями; но что он предпочитает их образцам, с которых они списаны или которые образовали самых французских писателей и руководствовали их к совершенству, — это неудивительно: с того дня, как он стал чувствовать, глаза, уши, язык, разум — словом, все заставляло его язык французский предпочитать всем другим в свете.

С такими правилами и познаниями, не образовавши ума и не изведавши свойств дарования, он пишет, кидается От одного рода словесности к другому, пишет в подражание Вольтеру и Дорату и оды и поэмы, и комедии и трагедии, и стихи и прозу, пишет все, что вздумается, печатает все, что напишет, мечтает увеличить славу свою тем больше, чем больше писать будет и в двадцать лет, книжкою рифм или прозы, думает купить себе то, что бессмертные писатели покупали трудами целой жизни, а иногда жертвою самой жизни — имя в потомстве. После этого нет уже спасения: честолюбие возбуждено, рассудок ослеплен. Счастлив он, если толпу его сверстников, ласкателей заглушит голос благоразумного друга; но подобные примеры так же редки, как подобные друзья. И наш писатель будет умножать, как Лемуан, Бребеф и Дорат* — люди, впрочем, с отличным дарованием, — не успехи словесности, но число таких сочинений и переводов, которых хотя б и не было, словесность ничего б не теряла.

______________________

* Лукан может служить еще лучшим доказательством, что писатели с отличным умом и дарованием могут не знать искусства писать. Но какая судьба ожидает таких писателей в потомстве, все приведенные выше могут служить разительным примером.

______________________

Но тот же самый человек, образовавши дарование учением основательным, если б и не произвел образцовых творений, то верно б избегнул пороков, ослепляющих теперь его неопытность и помрачающих дарование.

С умом светлым, с чистым вкусом древних, он занимал бы от современных писателей все, что прекрасно, ибо прекрасное везде одно и то же, как природа и разум; но не заразился б он язвою нашего века: развращенною философиею и метафизическою поэзиею*, ни сею притворною чувствительностию и меланхолиею, болезнями новых стихотворцев, которые, кажется, решились светлым даром богов навести меланхолию на весь род человеческий. Не кидался бы он с толпою на те новые странности, не имеющие ни роду, ни имени, занятия праздности и лени, которые внушает дурной вкус, но которым прихоть и мода дают иногда в обществах торжество кратковременное. Узнал бы он из опыта, что только изящные роды поэзии, которые девять муз открыли смертным, одни сопровождаются звуками аполлоновой лиры и одни переживают нелепых детей своевольного вымысла. Увидел бы из примеров, что трудно в каком-либо художестве заслужить прочную славу, гоняясь за многими родами; наконец, изведав путь дарования, избрав предмет, соразмерный его силам, и, может быть, подобно Виргилию, решась писать для общества не ранее 30 лет, он выдал бы страницу, но она была бы богаче красотами, чем книга, и принесла бы ему более чести, нежели 12 томов, которые он выдаст; ибо не расточил бы он в ней даров на безделки, ища временной похвалы, но, одушевленный благородными чувствами своих наставников, устремил бы их, как они на труды более почтенные, которые пленяют и наставляют род человеческий и которые одни имя писателя делают бессмертным.

______________________

* Предмет поэзии никогда не состоял в том, чтоб отвлечениям метафизическим давать образы, ибо они не имеют ничего существенного; а поэзия творит существа и ими говорит чувствам; но некоторые в Германии новейшие стихотворцы из цветущих полей Аонии начали переносить поэзию в дикие и мертвые пустыни отвлеченности; где они, блуждая по безмолвным пространствам и сами ничего в них не понимая, ничего изображать не могут, кроме непонятных отвлеченностей, которые изъясняя таинственными словами, ничего не открывают разуму и ничего не говорят сердцу.

______________________

Так, изучение древних, питая и укрепляя разум, облагораживает и душу. Она растет и возвышается с великими мужами; и мы, нечувствительно заемля от них свойства, как от тех, с которыми часто обращаемся, получаем, так сказать, их глаза, их слух и их чувства; и, подобно им, побуждаясь благородною ревностию, подобно им, презирая все труды, чрез путь камней и терний, под бременем нужд и бедности идем не робкими стопами, при светильнике тех мудрых вождей, которые, выдержав испытание веков и народов, голосом вселенной признаны источниками ума, оракулами вкуса и образцами прекрасного и совершенного.

Без сомнения, что поставлять древнюю словесность образцом во всех отношениях для нашей было бы все равно, что хотеть нашему миру дать образ древнего мира. Различие древних и новых времен неизбежно, и различие между поэзиею сих времен естественно. Но как древняя, так и новая словесность подчинены одному и тому же закону вкуса; и новая, признавая свою соперницу превосходнейшею, должна избирать ее образцом единства, истины, силы и простоты, а особенно в поэзии; ибо в поэзии греков никто превзойти не может; могут усовершенствовать или преобразовать ее форму: искусству границ определить неможно; но никогда уже не будут в силах, как они, говорить языком природы*, ибо природа не имеет двух языков.

______________________

* Разве Расин не говорил этим языком, спросят меня? Но у кого он учился ему, если не у греков?

______________________

Итак, если б древность, для всех просвещенных народов бывшая наставницею, была и для нас; если б мы давно в словесных искусствах имели счастие руководствоваться теми мужами, которых творения учители нашей церкви, Василий Великий и Григорий Богослов, освятили своим чтением и советами об их пользе юношам христианским; сии мудрые вожди, может быть, спасли б нас от многих заблуждений вандалов, омрачивших Европу, от варварского вкуса готтов, обременившего ее поэзию рабскими цепями, на которые лучшие в ней писатели жалуются*, но которые мы, имея все способы свергнуть, с таким терпением носим. Давно бы познакомя слух наш с стихосложением превосходнейшим, напрасно подражаемым во Франции и Италии, столько свойственным прекрасному языку нашего отечества, мы б уже не говорили, что древние экзаметры не хороши, потому что их читать трудно, мы б уже стыдились не уметь читать стихов Виргилия и Омера, чем гордится каждый образованный юноша в странах просвещенных. — Одним словом, если б поэзия и красноречие древних служили образцами для нашей словесности хотя с прошлого века, мы не бряцали б великолепных од своих на готических лирах; не основывали б своей эпопеи на скудном здании поэмы французской; не делали б нашего театра зрелищем одних любовных приключений; не дали б иностранцам упредить нас глубокими познаниями и изыканиями нашей истории; не позволили б чужеземцам изобразить прежде нас великих наших государей и описать подвиги наших героев; мы не дали б им похитить чести сей; и наши Омеры и Пиндары, Софоклы и Фукидиды, силою превосходного нашего слова и изящностию их творений, уже восхитили б всех просвещенных народов, и слава языка российского уже носилась бы но вселенной, как гром российского оружия.

______________________

* В стихах наиболее, говорит Лагарп, нас побеждает превосходство древних: любимые дети природы, они имеют крылья, а мы влачимся в оковах.

______________________

Однако ж предположим, и предположение не будет несправедливо, что у нас есть люди, которые в училищах или в недрах семейства имеют счастливый случай образовать свое дарование основательным учением; но и они, если посвящают себя словесности, встретят еще у нас преграды к достижению совершенства; и преграды сии, может быть, сильнее первых; ибо к преодолению первых нужна только добрая воля писателя, а избегнуть последних не от него зависит. — Положим, что и у нас человек с дарованием основательно кончил свое учение; но этого еще мало. Никакое учение, как бы оно совершенно ни было, не делает вдруг хорошего писателя; кроме правил словесности, ему еще нужно узнать такую тайну, которую знают и немногие учители словесности, тайну владеть языком; ее открывают опыт, чтение и вкус. Без сомнения, что словесное богатство найдет он в книгах церковных и летописцах, но это еще будет прекрасный материал, который употреблять они искусства не откроют; ибо в языке гражданском мы имеем особые формы. Но и на сем языке у нас нет во всех родах образцовых сочинений, а еще более в прозе. У нас нет еще книг, чтоб совершенно узнать все тонкости языка общественного и формы различных слогов, а особенно формы прекрасного слога среднего*, признанного за превосходнейший во всех языках живых и мертвых; ибо он есть та средина между пышностию и простотою, та мудрая умеренность, которую Аристотель называет совершенством искусств, деяний и сомой жизни человеческой и которую найти можно только совершенным познанием свойств языка и с чрезвычайно верным вкусом; но риторика не всегда ведет во храм вкуса; чтения нашему писателю недовольно; итак, чтоб образовать вкус, первое достоинство после дарования, чтоб узнать все тонкости языка, ему еще нужно, кроме книжного света, знать людей и общество и научиться сперва быть приятным, если он хочет быть полезным. Беседы афинян были лучшею школою для учеников красноречия, а общество парижан для писателей французских. Войдем же с молодым питомцем муз в избранное наше общество, чтоб слушать и наблюдать язык людей образованных. — Что мы вокруг себя услышим? то, о чем ни один человек, любящий свое отечество, ни мыслить, ни говорить хладнокровно не может; ибо для него язык народа столько же свят, как обычаи, законы и отечество. Однако ж, не имея в предмете рассматривать нравственного зла от презрения языка отечественного, я не касаюсь к сей печальной истине, тем более что она уже и сама собою довольно громко говорит в сердцах наших, хотя все еще слабо, чтоб заглушить голос заблуждений. Но я опустил бы важнейшее в предмете моих мыслей, если б оставил без исследования, какое влияние имеет общество на образование языка и какой вред делаем мы нашей словесности, в обществах не говоря по-русски.

______________________

* Надобно объясниться, что я разумел под слогом средним. Три слога в благородном красноречии и поэзии можно определить у нас: 1-й высокий, 3-й цветущий или приятный, а 2-й есть тот, о котором говорю я, средний, т.е. средина между высоким и приятным, счастливая смесь и того и другого, выбор лучшего из обоих, что и составляет его совершенство. Образцы сего слога имеем мы в стихотворениях Ломоносова, Державина и еще некоторых высшего рода поэтов; но в прозе, хотя многие писатели от времен Ломоносова и до наших его избирали, образцов не успели еще оставить: оттого ли, что избирали формы латинские, немецкие и другие, несвойственные духу языка нашего, или оттого, что, будучи пристрастны к наречию славенскому, не могли найти счастливой средины; но важнейшая, кажется, тому причина, что наш язык гражданский не утвержден еще постоянно употреблением общества.

______________________

Язык поэзии у всех почти народов есть язык особенный; а у нас тем более, что не только формами, но и самою сущностию он отличается от языка общественного. Сущность сию дает ему наш язык славенский, давно образованный и утвержденный; а для составления форм поэтических нужны только были дарования: они нам дали образцы для многих родов, и образцы превосходные для поэзии высокой. Следственно, на успехи нашего языка стихотворного общество менее имеет влияния, чем на успехи прозы*. Проза, напротив, во всех родах гражданского красноречия образуется вместе с обществом; и образованность ее нигде не предшествовала образованности народной. Никакое дарование не успеет в ней без помощи общества, а тем более в языке, которым не говорят люди образованные. Всякое новое слово писателя, как бы оно ни было хорошо, всякое новое выражение, как бы оно ни было счастливо, не может утвердиться, если общество в кругу своем не полагает на нем печати употребления. И тогда от слов до выражений, от выражений до оборотов — все в языке произвольно, не определенно, не верно; беспорядок царствует в речах его. Но напротив, язык богатеет и утверждается, если им говорят; употребление дает всему силу; а тонкость в словах, легкость в оборотах и приятность в выражениях, образующие прекрасный язык гражданский, составляет, однако, разборчивость и вкус общества: ибо там вежливость украшает разговоры, там метафоры более верны, сравнения более благородны, шутки более тонки, и поелику речь есть одежда мысли, там требуют от нее приличия, вкуса и той приятности в самом произношении, которая, лаская уху, пленяет сердце.

______________________

* Но не духовной, которая основана на свойствах языка церковного.

______________________

Так общественным духом Людовика XIV образовался разговорный язык французский и дал писателям все способы к совершенству, дал крылья самой их словесности; и, разливая с собою роскошь, моды и обычаи Франции, доказал Европе, что язык человека есть оружие, сильнейшее огня и железа. И мы сами продолжаем торжество его; ибо учим язык французский не для просвещения, не для познания словесности, но для моды, для разговора. Мы не слушаем, что нам советуют сами французы. «Должно, — говорит Ривароль*, — учить язык иностранный, чтоб знать его словесность, а не для того, чтоб им говорить или писать. На своем языке мы можем писать или, по крайней мере, различать три или четыре разные слога; но в чужом мы в этом не успеем. Должно напротив, кто хочет говорить языком иностранным, должно решиться быть без приятности, без вкуса и без правильности». Так говорит Ривароль.

______________________

* Oeuvr. De Rivarol. Tom I. Pag. 89.

______________________

Но мы, кажется, решились доказать, что это неправда, что есть в свете народ, который французским языком может говорить как французы; и этот народ — русские! И успеть в этом мы, кажется, поставили торжеством общественной гордости: она торжествует! Я слышал, как убийц наших детей, языком убийц их, проклинали с прекрасным произношением; я слышал, как молили Бога о спасении отечества — языком врагов Бога и отечества, сохраняя выговор во всем совершенстве! — но я увлекаюсь от предмета. — Так, мы хотим говорить по-французски; и те, которые составляют жизнь общества, которых верный вкус, изобретательный ум, живые чувства украшают разговоры; те, которых чувствительным сердцам и камень родины должен быть священным, женщины — прекрасный язык своего отечества делают в обществах наших чуждым для слуха, мертвым для сердца!

Чему ж мы удивляемся? Кого обвиняем в малых успехах нашей словесности? На кого жалуемся, что язык наш до сих пор не обработан? Что некоторые наши писатели прибегают до сих пор к словам и выражениям, противным вкусу избранного общества? Куда идти? Где искать новых слов и выражений для новых вещей и понятий? Где слышать разговор наших Граций, украшенный прелестью произношения? Где найти язык, образованный вежливостию и вкусом? В обществе? Там этого ничего нет; там мы услышим, увидим и найдем одно иностранное. И вот, может быть, причина сему невольному введению слов иностранных, выражений и оборотов, языку нашему не свойственных; вот истинная причина, что у нас нет еще языка для комедии, что не все еще прозаические слоги свойственны гению языка русского, и поелику дарование писателей блистает во всем совершенстве на таком только языке, который утвержден совершенно, то вот наконец причина — что мы еще весьма бедны образцами гражданского красноречия.

Должно сказать, что при таких обстоятельствах труды г. Карамзина еще более почтенны. Сколько ему было препятствий, чтоб составить приятный слог прозы, близкий языку общества; ибо он у нас первый увидел нужду в сем слоге, первый узнал его свойство, первый почувствовал, что формы прозы имеют так же законы* гармонии и меры, как стихосложение, и слогу своему умел дать легкость и гармонию. — Прозаические сочинения М.Н. Муравьева, мужа, оставившего по себе незабвенную память для Муз Московского Университета, принадлежат у нас также к малому числу произведений, отличных красотою слога и достоинством писателя, образованного учением и вкусом древних**. Но счастлив писатель, который находит себе цену в малом круге друзей, а награду в собственном сердце; ибо какую цену даст ему общество, где не говорят тем языком, каким он пишет, и, стало быть, не чувствуя на нем ни красот, ни достоинств, не могут судить писателя? И какого венца должен он ожидать от рук Делий, когда русский язык для них груб и не приятен?***

______________________

* У нас не все, однако ж, так думают; я читал, не помню где: Что значат правила для прозы? проза есть проза: ставь слова где угодно.
** Сии достоинства более всего обнаруживаются в прекрасной исторической повести Оскольд.
*** Ссылаюсь на Г. Карамз. Т. 7. С. 197.

______________________

Чем же дарованию одушевляться? наградами Правительства? Но корыстные виды никогда не были предметом истинных дарований. Вниманием и уважением общества? но там нет уважения к писателю, где нет уважения к языку. Чем же ему ласкаться, чем ободрять себя на что-нибудь важнейшее, на какое-либо новое предприятие в словесности, которое требует усилий необыкновенных, трудов изнурительных, для которого должно, может быть, бороться с заблуждениями и предрассудками, должно жертвовать покоем, выгодами и всеми удовольствиями жизни?

Не станем же удивляться, отчего у нас так мало хороших писателей; но лучше подивимся, что и при таких обстоятельствах есть еще дарования, не охладевающие в своих усилиях и дающие бытие и блеск нашей словесности. — Хвала вам и честь, благородные мужи, которых ревность к славе языка российского вознесла превыше слабостей нашего века! Хвала вам, Державины и Дмитриевы, Озеровы и Капнисты! — вы и в наших сердцах возбуждаете благородное соревнование. — Уверимся их творениями, что в России есть превосходные дарования; но уверимся также истинами несомненными, что редкие из подобных дарований не увянут в самом цвете или никогда не созреют, если не будет у нас классического учения, и что словесность наша никогда не достигнет до совершенства, если в обществах мы не станем говорить по-русски.

Но вожделенная надежда сия, кажется, близка; дух общества, кажется, готов попрать предрассудок и время! Нет сомнения, что наше пристрастие и любовь к языку французскому соединены с пристрастием и любовию к самому народу — время увидит народ нам любезный. — Пламя Москвы должно было его осветить, развалины церквей показать, а кровь наших братьев и детей должна потушить сию любовь к врагам Бога и чести, к варварам, посрамившим человечество! Слава ж земли Российской должна наполнить и возвеличить наши сердца тою благородною гордостию, должна вселить в нас навеки то уважение к самим себе и к языку своему, которое одно составляет истинное достоинство народа.

И нельзя думать, чтоб великодушные россияне, славу оружия купившие кровию, не захотели купить славы, не менее великой, жертвою ничтожною. Они изгнали из отечества врагов их свободы; ужели не изгонят из домов презренных врагов своего достоинства, пристрастие и предрассудки? Знаю, как сильны невидимые враги сии; знаю, как трудно побеждать их; но единодушие благородных сердец чего не сделает? Мы показали Европе пример: будем же первыми и в сем великом деле для пользы отечества; ибо истинно великое дело — сознать свои заблуждения и оставить их. И первые, начавшие у нас сей священный подвиг, отличат себя тою добродетелью, которая не менее бранной знаменита, если не более почтенна, добродетелью граждан, любящих свое отечество. — И тогда блистательный век наш ознаменуется делами достойными одних нас, победами совершенно великими: торжеством россиян не только над врагами свободы, но над врагами опаснейшими: над предрассудками и заблуждениями, врагами истинного просвещения и нравственности. И тогда мир, Александром даруемый вселенной, водворит в земле нашей мирное владычество наук, более сильное и более славное, чем владычество оружия и брани. — Да совершит Всемогущий упование вселенной и наши сладкие надежды!


Впервые опубликовано: Рассуждение о причинах, замедляющих успехи нашей словесности, читанное в торжественном собрании Помощником Библиотекаря, Коллежским Асессором и Кавалером Гнедичем // Описание торжественного открытия Императорской Публичной библиотеки, бывшего генваря 2 дня 1814 года. СПб.: В типографии Императорского театра, 1814. С. 52—98.

Николай Иванович Гнедич (1784—1833) — русский поэт, филолог, автор классического русского перевода «Илиады» Гомера.


На главную

Произведения Н.И. Гнедича

Монастыри и храмы Северо-запада