И.Л. Леонтьев-Щеглов
Полночный ревизор

(Единственный случай)

На главную

Произведения И.Л. Леонтьева-Щеглова


На балконе хорошенькой дачи, выходившем на Неву, небольшая кучка гостей засиделась за вечерним чаем. "Политика" достаточно надоела, и беседа вяло и беспорядочно перескакивала с предмета на предмет. Случайно кто-то обронил в разговоре фразу:

— Это так же неприлично, как присутствие священника в театральной зале!

______________________

* Присоединяю настоящий рассказ к материалу о Гоголе как подлинное происшествие, переданное мне одним моим приятелем, провинциальным актером.

______________________

К слову придрались, и зашумел спор.

— Отчего же считается неприличным — решительно не понимаю! — иронически усмехнулся молодой товарищ прокурора, недавно сбросивший правоведский мундир.

— И я тоже не понимаю! — присоединился к нему пожилой студент, не окончивший курса.

— Раз пастыри могут театры освящать — странно... отчего они не могут их посещать? — вставил начинающий литератор, недавно дебютировавший в распространенной газете заметкой о народном театре. — Наконец, все зависит от того, каков театр!

В спор вмешалась хозяйка дома:

— Ваше замечание очень остроумно, но оно нисколько не выясняет дела. Есть условные понятия, против которых спорить невозможно!

— А я буду спорить! — прокартавила миловидная барышня в дымчатом pince-nez, сидевшая рядом с неокончившим студентом.

— И я! И я!.. — послышались голоса вокруг чайного стола.

— Модест Ильич, что ж вы молчите? Ваше мнение нам было бы особенно интересно! — снова послышался голос хозяйки.

Глаза всех обратились в конец стола в сторону красивого седовласого старца, задумчиво покуривавшего сигару, известного трагика, недавно покинувшего по болезни театральные подмостки... Трагик улыбнулся своей открытой пленительной улыбкой, сокрушившей в былое время немало женских сердец, и мягко проговорил:

— Боюсь, что мое мнение... будет несколько длинно!

— Вы хотите нам что-нибудь рассказать, не правда ли? — обрадовалась хозяйка и за себя и за гостей.

— Да, я вспомнил один любопытный эпизод из моих давнишних артистических странствий... как раз по этому самому поводу. Можно сказать, единственный случай в своем роде!..

— Ах, расскажите, расскажите!! — вокруг отставного артиста поднялся весьма лестный для его артистического самолюбия шум.

— Мы слушаем! — добавила торжественно хозяйка и вполголоса приказала вошедшей горничной: — Груша, подогрей самовар...

Воцарилось почтительное молчание... В тишине слабо доносились откуда-то, вероятно, из увеселительного сада, звуки музыки; звенела вдали конка, переползавшая через мост, и мелькавшие по реке пароходы, переполненные нарядной публикой, изредка перекликались надорванными голосами, как вещуны...

— Давно это было... ой, как давно! Вы, быть может, слыхали когда-нибудь имя Блажевича? Нет — ну, да это все равно... Замечательный был комик, но антрепренер из рук вон бестолковый. Вот-с в труппу к этому самому Блажевичу я и попал во дни моей юности, прямо с университетской скамьи... разумеется, на самые маленькие роли. Странствовали мы из города в город, из городишки в городишко и достранствовали до того, что хоть волком вой... Случилось это в городе З. Городок не хуже и не лучше других российских городов; церквей и трактиров более чем достаточно, но театральной храмины ни единой. Сняли мы на окраине возле самого городского кладбища мучной амбар, кое-как приспособили под театр, афиши по городу расклеили. Дали два спектакля — публики хоть шаром покати! Мало того-с, по городу прямо ропот пошел из-за того, что мы с театром возле покойников основались; а на улице нас оглядывали совсем точно зачумленных. Словом, больше ничего не оставалось, как убираться подобру-поздорову. Бедняга Блажевич так растерялся, что стал заговариваться — того и гляди, как бы часом не удавился человек... А надо вам сказать, как раз за кладбищем, за оврагом, находился большой монастырь, и в нем высокочтимые мощи святителя обретались. Вот, сидит у себя Блажевич ночью в номере и на крюк поглядывает, думает-не придумает, как бы из беды целым выйти — зарок про себя дает у мощей святителя молебен отслужить, если спасение выйдет... И что ж бы вы думали? В ту самую минуту, как он про себя обещание дал, вдруг в дверь: тук-тук... И входит монах. Блажевич даже испугался сначала — думает, уж не померещилось ли ему от расстройства. Нет, монах, как есть живой монах, из того самого монастыря, где мощи святителя почивают.

— Так и так, — говорит, — я к вам с всепокорнейшей просьбой от самого отца архимандрита!

— Очень приятно, — отвечает Блажевич, — а только никак не могу вообразить, чем могу служить его высокопреподобию; сами знаете, каким богопротивным делом изволю заниматься!

А монах слегка потупился и говорит:

— Наш настоятель из самого настоящего светского круга вышли и ничего богохулительного в образованном представлении не понимают, а только что я вам сейчас имею объяснить, должно быть, между прочим, под самым жестоким секретом. Сколько, спрашивает, между прочим, может быть у вас благоприятного сбора в случае публичного действия?

— Рублей триста-четыреста, а то и вся полтысяча набежит! — прилгнул для пущего эффекта Блажевич... Будь, дескать, что будет — все одно, хуже того, что есть, не выйдет!

А вышло нечто такое, что даже Блажевич, видавший на свете всякие виды, рот разинул. Монах тонко намекнул ему, что "они" за ценой не постоят и даже лишнюю сотню накинут, если соблюдены будут на совесть следующие три непременнейшие пункта. Первое — труппа должна представить сочинение господина Гоголя "Ревизор" без всяких пропусков и при полной театральной обстановке, как бы для настоящей городской публики. Второе — на представлении не только не должен присутствовать никто из посторонних, но никто из мирян отнюдь не должен о нем знать. И, наконец, третье: представление должно начаться ровно в полночь и окончиться до утрени... Разумеется, Блажевич с восторгом принял все три пункта (тем более что гоголевский городничий была его коронная роль) и ночью же секретно оповестил нас о перемене обстоятельств и утренней репетиции "Ревизора".

Умирать буду, не забуду этого редкостного спектакля!..

Ровно в полночь, то есть как раз в то время, когда спектакли обыкновенно кончаются, наш театр-амбар стал наполняться публикой... И какой публикой? Какую едва ли когда видели стены театра: одни монашеские клобуки!.. Сам отец архимандрит помещался в единственной имевшейся у нас ложе, и лица его мы не могли рассмотреть, так как он прятался в глубине ложи за сидевшими впереди старейшими иеромонахами; да и, кроме того, по его же желанию освещена была только сцена, а партер пребывал во мраке.

— Оригинальное зрелище, надо признаться! — заметил товарищ прокурора.

— Чего, спрашивается, оригинальнее! — улыбнулся Модест Ильич. — Добавьте-ка к этому, что общая театральная уборная, где гримировались Добчинский, Бобчинский и другие второстепенные гоголевские персонажи, как раз выходила окнами на кладбищенскую ограду. Когда пробило полночь и через кладбище к театру потянулась черная вереница монахов, издали, право, можно было принять эти тихо движущиеся фигуры за полночных выходцев из могил.

— Удивляюсь, как вы могли играть в такой жуткой обстановке? — воскликнула хозяйка. — Это должно было ужасно действовать на нервы!..

Трагик молодцевато пожал своими широкими плечами.

— Представьте, ничуть не бывало! Напротив того, именно эта самая необычайность обстановки удивительно подняла нервы, и "Ревизор" был разыгран с заразительным увлечением. А Блажевич в роли городничего превзошел себя!

Начинающий литератор не выдержал и перебил рассказчика:

— Для меня, извините, самое любопытное, как принимали Гоголя монашествующие зрители?

— Вы правы — это самое любопытное, и именно потому, что ни в одном из российских городов, где нам только ни случалось играть "Ревизора", нигде его не принимали так неистово-восторженно, как в этом полуночном потаенном спектакле... Правда, сначала монастырская братия стеснялась смеяться и слышались лишь отдельные сдавленные смешки, но когда из архимандритской ложи раздался зычный, раскатистый голос "самого", братию точно прорвало и смех понесся безудержно, как вихрь, колыхая монашеские клобуки и теребя седые бороды... Весь третий акт прошел при сплошном смехе, а во время известного монолога Хлестакова стоял такой стон и грохот, что нашему убогому театру-амбару грозила двойная опасность: и в архитектурном отношении и, так сказать, в цензурном, ибо небывалый шум мог разбудить обывателей богомольного городка!.. К счастью, июльская ночь была темнее нашего партера, а провинциальные обыватели и охранители в такие ночи спят особенно крепко; а если кто и проснулся не вовремя, наверное, принял ночной гул со стороны кладбища за раскаты надвигающейся грозы и истово перекрестился.

— Вы рассказываете, как настоящий поэт! — прокартавила барышня в дымчатом pince-nez и втихомолку теснее прижалась к неокончившему студенту.

Рассказчик слегка наклонил голову:

— Я действительно не могу равнодушно вспоминать... потому что спектакль был исключительный по своей фантастичности!.. Вообразите спектакль, имеющий сумасшедший успех у публики, а между тем, самой публики как бы вовсе нет, то есть ее совсем не видно. Перед вами точно огромная черная пасть, и из этой таинственной пасти извергаются прямо на вас громоподобные раскаты смеха... Гоголь... и смех — а вокруг ничего, кроме безмолвной долины смерти! Будто две высшие человеческие стихии слились в неведомом пространстве в одном вдохновенном аккорде. .. И какой смех? Который заражал и зажигал самых посредственных исполнителей и возвышал простых статистов до творчества художников... К сожалению, за сорок лет много интересных подробностей улетучилось, но одна из них врезалась в моей памяти неизгладимо: это конец "Ревизора". Всюду, где мы ни играли пьесу, конец всегда принимался как отменнейшая комедия, и только здесь, в таинственном монашеском кругу, он произвел потрясающее впечатление подлинной трагедии... Смех стал затихать с первых слов монолога городничего: "Вот, смотрите, смотрите, весь мир, все христианство, как одурачен городничий!". И когда в дверях неожиданно показался голубой посланец с известием о прибытии подлинного ревизора, партер точно вымер — так стало тихо, жутко тихо, как на соседнем кладбище, и на сцене тоже стало тихо, как в живой картине — и занавес тихо-тихо опускается... И вот как раз в ту самую минуту, как занавес стал опускаться, издали с монастырской колокольни послышался слабый, кротко-тоскующий звон, призывающий к заутрене... Вышло необыкновенно торжественно, как-то мистически торжественно — это почувствовалось одинаково и в партере, и на сцене, и даже за кулисами...

Когда мы очнулись и бросились к занавеси, чтобы разглядеть в щелку нашу таинственную публику, партер оказался совсем пуст и в открытые двери врывался широкими косыми полосами дневной свет... Однако те из нас, кто раньше попал наверх в уборную, видели в окно черную ленту монашеского "партера", медленно ползущую через кладбище и овраг по направлению к монастырю. Бог весть, что было в душе этого загадочного "партера", добрые три четверти которого, можно сказать с уверенностью, были в театре в первый и в последний раз!..

Блажевич потом признавался нам, что вся эта история казалась ему каким-то чудесным сном: и появление таинственного монаха, и полночный "Ревизор" с архимандритом в ложе, и даже толстый денежный пакет, аккуратно доставленный перед самым спектаклем...

Меня лично, тогда совсем юного театрала, это необыкновенное представление прямо потрясло. И началось оно совсем необыкновенно... Вместо обычного театрального звонка в занавес постучал некий таинственный монах и шепотком проговорил: "Их высокопреподобие благословили приступить к комедийному действу". Точно мы в самом деле собрались священнодействовать в какой-нибудь старинной мистерии!.. А кончилось еще необыкновеннее... под тихий благовест монастырского колокола. И игра была тоже необыкновенная: все исполнители в этот раз действительно священнодействовали, охваченные каким-то непередаваемым внутренним трепетом. И нигде, ни в каком самом богатом театре так сильно не почувствовалось, как почувствовалось мной впервые тогда в этом дрянном кладбищенском амбаре, что театр действительно есть храмина и сила смеха благодетельна и божественна, а звание истинного артиста высоко и назидательно!!

Модест Ильич умолк, видимо, сильно взволнованный. Правовед-прокурор покрутил свои надушенные усы и торжествующе оглядел присутствующих.

— Рассказ почтеннейшего Модеста Ильича такого рода, что спор наш, я полагаю, исчерпывается сам собой... Скажите, пожалуйста, — обратился он к рассказчику, — и больше вы не видели потом никого из монастырской братии?

— Нет, мы строго сдержали наше слово и в тот же вечер выехали из города... Впрочем, виноват, чуть не забыл рассказать самое главное!.. Перед самым отъездом Блажевич был в монастыре у всенощной и отслужил по обещанию молебен у раки преподобного. Некоторые монахи, видимо, его узнали и исподлобья любопытствующе оглядывали, но все же столь строго держали себя, как будто ничего в полночь не приключилось. Зато по окончании молебна, когда Блажевич приложился к святым мощам и подошел под благословение старца-иеромонаха, произошло нечто непредвиденное. Старец троекратно его благословил и, проникновенно воззрившись на него, изрек многозначительно: "Памятуй, сын мой, в сердце своем Полуночного Ревизора и благоустрояй душевный град свой, ибо никто не ведает ни дня, ни часа, когда Он возгрядет взыскать содеянное! Все мы — смиренные работники на ниве Божией и на разных путях земных служим единой славе Творца нашего Небесного!!".

— Гм... позвольте, "душевный град"... да ведь это же чисто гоголевская идея? — с видом знатока заметил юный судья. — Вот никогда бы не подумал, что простой монах мог так тонко постигнуть Гоголя!

Лица всех сделались вдруг серьезными, и серьезнее других казался пожилой студент: как-то так случилось, что за занятием с юности политикой он совсем не успел познакомиться с Гоголем.

Хозяйка дома громко вздохнула:

— Это прямо невероятно, что вы нам сейчас рассказали... Право, если бы это рассказывали не вы, Модест Ильич, я бы ни за что не поверила!

Модест Ильич чуть-чуть нахмурился:

— Я сам бы, пожалуй, не поверил... если бы не имел удовольствия самолично участвовать в этом самом необыкновенном спектакле.

— Простите за вопрос, — вмешался начинающий литератор, заинтересованный рассказом ближе других, — кого вы тогда изображали в этом полночном "Ревизоре"?

— Вот это, пожалуй, будет самое невероятное! Угадайте... кого? Лекаря Христиана Ивановича.

Литератор, видимо, был озадачен...

— Того самого, что по гоголевской ремарке произносит всего только один "звук, похожий на букву и"?

Трагик благодушно улыбнулся.

— Того самого, что произносит "всего только один звук, похожий на букву и"!

И всем вдруг сделалось немного смешно, глядя на грузную, величественную фигуру отставного трагика, напоминавшую своими живописными седыми космами отставного короля Лира. А глаза трагика из-под нависших седых бровей глядели задумчиво и печально, точно перед ними пронеслась в этот миг вся его артистическая жизнь, начиная с Христиана Ивановича, произносившего на сцене всего один звук... до последнего появления на ней — прощального бенефиса в "Короле Лире" — с бурными овациями, цветами, слезами, маханиями платками...

За разговором никто не заметил, как взошла луна, и теперь знакомый дачный уголок принял совсем фантастический вид... Тянущиеся на другом берегу дачи казались в дымке тумана точно вырезанными из черной бумаги, напоминая очертаниями силуэт горного хребта... Громыхавшая через соседний мост конка отражалась в зеркале Невы блуждающими огнями, а скользившие в темноте пароходы походили на сказочных драконов с зелеными, желтыми и красными глазами...

Как-то невольно все примолкли и задумчиво стали смотреть на притаившийся за облаком месяц, на красавицу Неву, на полукруглую площадку дачного цветника, на которой дрожали узорчатые тени, причудливые и загадочные, как линии человеческой жизни...


Опубликовано: Щеглов И.Л. Подвижник слова. СПб., 1909.

Леонтьев, Иван Леонтьевич (псевдоним Щеглов; 1856-1911) — российский писатель и драматург.



На главную

Произведения И.Л. Леонтьева-Щеглова

Монастыри и храмы Северо-запада