| ||
I Весной, в мае месяце, старая, почерневшая мельница казалась убогой, горбатой старушонкой, безнадежно шамкающей дряхлую песню под радостный шепот зеленой водяной молодежи: кувшинок, камышей и осок. Спокойный зеленоватый пруд медленно цедил свою ленивую воду сквозь старые челюсти, грохотал жерновами, пылил мукой, и было похоже, что старушка сердится — умаялась. Но только зима давала ей полный, близкий к уничтожению и смерти покой. Пустынная вьюга серебрила крышу, заносила окна, оголяла цветущие берега и изо дня в день, из ночи в ночь качала, напевая тоскливый мотив, вершинами сосен, гудела и плакала. А с первым движением льда начиналось беспокойство: колыхалась расшатанная плотина, вода бурлила и буйствовала, гомонили утки и кулики, в небе мчались бурные весенние облака, и старый, монотонный, как древняя легенда, ропот мельницы будил жидкое эхо соснового перелеска. Водяные жители, впрочем, давно привыкли к этой чужой и ненужной им воркотне колес. Птицы жили шумно и весело, далекие от всего, что не было водой, небом, зеленью камышей, любовью и пищей. Дикие курочки, зобастые дупеля, красавцы бекасы, турухтаны, кулики-перевозчики, мартышки, чайки, дикие и домашние утки — весь этот сброд от зари до зари кричал на все голоса, и радостный, весенний воздух слушал их песни, бледнея на рассвете, золотясь днем и ярко пылая огромным горном на склоне запада. Изредка, и то, бывало, преимущественно после снежных, суровых зим,— появлялись лебеди. Аристократы воды, они жили отдельно, гордой, прекрасной жизнью, строгие и задумчивые, как тишина летнего вечера. Их гнездо скрывалось в густом камыше, и сами они редко показывались на просторе, но часто, в тихую радость утренних теней, врывались и таяли звуки невидимого кларнета; это кричали лебеди. Мельник редко выходил наружу, хотя и не был колдуном, как это утверждали некоторые. Но если вечером случайно проходящий охотник замечал его жилистую, сутуловатую фигуру, с непокрытой головой, босиком и без пояса — ему непременно следовало смотреть вдаль, куда смотрит мельник: там плавали лебеди. II Все в жизни происходит случайно, но все цепляется одно за другое, и нет человека, который в свое время, вольно или невольно, не был бы, бессознательно для себя, причиной радости или горя других. Сидор Иванович был лавочник. Профессия эта почтенна, но незначительна; Сидор Иванович думал наоборот. Быть купцом — почетно, лавочник меньше купца — значит... Таков был ход его мыслей. Купечество составляло его идеал, но достигнуть этого в данное время было для него невозможно. Деньги приобретались трудно, мошенничеств не предвиделось. Сидор Иванович скучал и бил жену. Начал он великолепно. Три года приказчиком — три года приличного воровства. Поторопился — ушел. Собственная лавка, открытая им, торговала слабо, и Сидор Иванович никогда не мог себе простить, что начал торговать не с субботы, а с пятницы. По воскресеньям он пел на клиросе, потом, если дело было зимой, ходил в гости к другим лавочникам, где ел пирог с морковью и жаловался на плохие дела. Летом же удил рыбу. К уженью он имел большую охоту и даже страсть. Это напоминало ему торговлю — даешь мало, а получаешь много. Насадишь червячка, да и то не целого, а поймаешь целого ерша, да еще и червяк не съеден. Совсем как в лавке: продашь сахару на три копейки, а возьмешь пять. Ершей он облюбовал особенно и пылал к ним даже своеобразной торгашеской привязанностью: дура-рыба. Окуней не любил и по этому поводу говаривал: —Что окунь? — Чиновник! На книжку берет, а денег не платит. Приманку изгрызет и был таков... Когда рыба ловилась хорошо, Сидор Иванович был доволен и варил уху. Но часто, поболтав в ведерке рукой и уколов ее о жабры пойманных ершей, замечал: —Если бы эстолько... тыщ! Лицо его омрачалось, главным образом оттого, что тысячу на червяка не поймаешь. Он был жаден. И зол: вместе с крючком старался всегда вырвать внутренности. Рыба билась и выкатывала налившиеся кровью глаза, а он говорил: —Тэкс! III На берегу валялась доска. Сидор Иванович решил пойти поискать под ней червячков,— весь запас вышел. Он положил удочку и пошел вдоль камышей. Жар спадал, в городе смутно трезвонили чуть слышные колокола, тени вытягивались и темнели. Золотые наклоны света дрожали меж ярких сосен. Кричали утки, пахло тиной, водой и лесом. Синие и зеленые стрекозы сновали над камышами, желтели кувшинки. Отражая темную зелень берегов, блестела вода. А под ней голубел призрак неба — оно яснело вверху. Шагах в двадцати от берега, из кустов, закрывающих сквозную, веселую чащу перелеска,— вился сизый дымок, слышались неясные голоса. Звенела посуда, басистый смех прыгал и дрожал низом над водой. Камыши дремали. Плавные круги ширились и умирали в зеленых отблесках воды: рыба или лягушка. Сидор Иванович подошел к доске, нагнулся, приподнял ее тяжелый, насквозь промокший конец и сказал: —Чай пьют. Городская шваль — девки стриженые, али попы. Попы открытый воздух обожают: с ромом. В камышах что-то зашевелилось; Сидор Иванович выглянул и увидел в просвете береговой заросли, на маленьком твердом мыске — двух людей: черный пиджак и синяя юбка. Так определил он их. Увидел он еще и два затылка: мужской гладкий и женский — отягченный русыми волосами, но определять их не стал и услышал следующее: —Как он тихо плавает. —А правда: похоже на гуся? —Сам вы гусь. Это царь, он живет один. Сидор Иванович поднял доску и с треском бросил ее оземь. На оголенной земле закопошились белые и розовые черви. —Кто ходит? — встрепенулась женщина. —Кто-то зашумел. —Медведь,— сказал черный пиджак.— Съест вас. Лавочник обиделся и хотел выступить из-за прикрытия, но удержался, насупился и крякнул. Эти люди были ему не по душе — господишки: то есть что-то смешное, презренное и «с большим понятием» о себе. Разговор продолжался. Сидор Иванович поднял червяка и меланхолически положил его в банку из-под помады. —Он очень симпатичный,— сказала девушка.— Его белизна — живая белизна, трепетная, красивая. Я хотела бы быть принцессой и жить в замке, где плавают лебеди — и чтобы их было много... как парусов в гавани. Лебедь,— ведь это живой символ... а чего? —Эка дура, принцесса,— сказал про себя лавочник,— юбку подшей сперва, пигалица! —Чего? — переспросил черный пиджак.— Счастья, конечно, гордого, чистого, нежного счастья. —Смотрите — пьет! —Нет — чистится! —Где были ваши глаза? —Смотрел на вас... Лавочник оставил червяков. Он был заинтересован. Кто пьет? Кто чистится? Кто «симпатичный»? И все его любопытство вылилось в следующих словах: —Над кем причитают? Он выступил из-за камыша и осмотрелся. IV Пруд был так спокоен и чист, что казалось, будто плывут два лебедя: один под водой, а другой сверху, крепко прильнув белой грудью к нижнему своему двойнику. Но двойник был бледнее и призрачнее, а верхний отчетливо белел плавной округлостью снежных контуров на фоне бархатной зелени. Все его обточенное тело плавно скользило вперед, едва колыхая жидкое стекло засыпающего пруда. Шея его лежала на спине, а голова протянулась параллельно воде, маленькая, гордая голова птицы. Он был спокоен. —Никак лебедь прилетел! — подумал лавочник.— Вот мельник дурак, еще ружьем балуется: шкура — пять рублей! —Я слышала,— сказала девушка,— что лебеди умирают очень поэтически. Летят кверху насколько хватает сил, поют свою последнюю песню, потом складывают крылья, падают и разбиваются. —Да,— сказал черный пиджак,— птицы не люди. Птицы вообще любят умирать красиво... Например, зимородок: чувствуя близкую смерть, он садится на ветку над водой, и вода принимает его труп... Сидор Иванович почувствовал раздражение: птица плавает и больше ничего. Что тут за божественные разговоры? Что они там особенного увидели? Почему им это приятно, а ему все равно? Тьфу! Собеседники обернулись. Глаза женщины, большие и вопросительные, встретились с глазами лавочника. —Хорошая штука! — сказал он вслух и дотронулся до картуза. Ему не ответили. Тон его голоса был льстив и задорен. Лавочник продолжал: —Твердая. Мочить надо. Жесткая, значит, говядина. Опять молчание и как будто — улыбка, полная взаимного согласия; конечно, это на его счет, он человек неученый. Что ж, пусть зубки скалят. Шуры-амуры? Знаем. Он смолк, не зная, что сказать дальше, и озлился. Птица плавает, а они болтают! Шваль городская. —Свежо становится,— сказала девушка и резко повернулась.— Пойдемте чай пить. И вдруг Сидор Иванович нашел нужные слова. Он приятно осклабился, зорко бегая маленькими быстрыми глазами по лицам молодых людей, прищурился и процедил, как будто про себя: —Этого лебедя завтра пристрелить ежели. Дома ружьишко зря болтается. Эх! Знатное жаркое, дурья голова у мельника! Он видел, как вспыхнуло лицо девушки, как насмешливо улыбнулся черный пиджак,— и вздрогнул от радости. Он ждал вопроса. Инстинкт подсказал ему, чем можно задеть людей, не пожелавших разговаривать с ним — и не ошибся. Девушка посмотрела на него так, как смотрят на кучу навоза, и спросила у него звонким, вызывающим голосом: —Зачем же убивать? —На предмет пуха,— кротко ответил лавочник, радостно блестя глазами.— Для удовольствия, значит. Как мы, то есть, охотники. Она медленно отвернулась и прошла мимо, шурша ботинками в сочной траве. Мужчина спросил: —Вы любитель покушать? Брюшко-то у вас того... Сидор Иванович побагровел и задохнулся от бешенства, но было поздно; оба быстро ушли. Лавочник нагнулся, задыхаясь от волнения, и рассеянно поднял двух червяков. У противоположного берега лениво и плавно двигался лебедь. —То есть,— начал Сидор Иванович,— птица плавает, какая невидаль, скажите, ради Бога... И вдруг ему послышалось, что эхо воды отразило упавшее из леса, обидное, сопровождаемое смехом, слово «дурак»... Он выпрямился во весь рост, приложил руку ко рту и заорал во весь простор: —От дурака и слышу-у! Эхо повторило звонко и грустно... ура-ка... рака... ака... шу...у!!! Было тихо. Звенели невидимые ложечки, вечерняя прелесть стлала над водой кроткие тени. Реял сизый дымок самовара, звучал смех. И плыл лебедь. V Ночью Сидору Ивановичу приснилось, что он убил лебедя и съел. Убил он его будто бы длинной и черной стрелой, точь-в-точь такой же, какие употребляются дикарями, описанными в журнале «Вокруг света». Раненый лебедь смотрел на него большими, человеческими глазами и дергал клювом, а он бил его по голове и приговаривал: —Шваль! Шваль! Шваль! Утро взглянуло сквозь ситцевые занавески и разбудило лавочника. Проснувшись, он стал припоминать вкус съеденного им во сне лебедя и машинально сплюнул: горький был. Потом вспомнил, что благодаря вчерашней случайности испортилось настроение и пропала охота удить, а был самый клев. Потом стал размышлять: застрелить лебедя или нет. И решил, что не стоит: мельник ругаться будет. А это неприятно — пруд его — не даст рыбу ловить. Все же он не мог отказать себе в удовольствии мысленно прицелиться и выстрелить: трах! Пух, перья летят, вода краснеет... Забился... сдох. Впрочем,— что же из этого? Ну, хорошо, этого он убил. А еще их осталось сколько! Плавают себе и плавают. И перед его еще сонными глазами проплыл, колыхаясь в зеленой воде, белый спокойный лебедь. Сидор Иванович раздраженно сплюнул, вспомнив т е х господчиков, и повернулся к жене. Она крепко спала, и в рыхлом, рябом лице ее лежала сытая скука. Он поднял одеяло и плотоядно ущипнул супругу за жирный бок. —Эх ты... лебедь! — сказал он, проглотив сладкую судорогу.— Ну, вставай, что ли!.. Впервые опубликовано: Неделя «Современного слова» (еженедельное бесплатное приложение к газете). СПб. 1908. № 7. С. 49—51.
Александр Степанович Грин (Гриневский, 1880—1932) — русский писатель-прозаик и поэт, представитель неоромантизма, автор философско-психологических, с элементами символической фантастики, произведений. Начал печататься в 1906 году, всего опубликовал около четырёхсот произведений. | ||
|