В.А. Жуковский
Последние минуты Пушкина, описанные В.А. Жуковским в 1837 г.

На главную

Произведения В.А. Жуковского



Россия потеряла Пушкина в ту минуту, когда гений его, созревший в опытах жизни, размышлением и наукою, готовился действовать полной силой, — потеря невозвратная и ничем не вознаградимая. Что бы он написал, если б судьба так внезапно не сорвала его со славной, едва начатой им дороги? В бумагах, после него оставшихся, найдено много начатого, весьма мало конченного; с благоговейною любовью к его памяти мы сохраним все, что можно будет сохранить из сих драгоценных остатков; и они в свое время будут изданы в свет. Здесь сообщаются читателям известия о последних минутах его жизни. Они описаны просто и подробно в письме к несчастному отцу его.

Письмо к С.Л. Пушкину

15 февраля 1837

«Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович. Что мог я тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это, к несчастию, верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой [ребячески веселый] смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте, а он пропал, и навсегда — непостижимо! В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный и дряхлый отец; не говорю о нас, горюющих его друзьях. Россия лишилась своего любимого национального поэта. Он пропал для нее в ту минуту, когда его созревание совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучей, иногда беспорядочною, силою молодости, тревожимой гением, предается более спокойной, более образовательной силе зрелого мужества, столь же свежей, как и первая, может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное от сердца?..

Слава нынешнего царствования утратила в нем своего поэта, который принадлежал бы ему, как Державин славе Екатерины, а Карамзин славе Александра.

Первые минуты ужасного горя для тебя прошли; теперь ты можешь меня слушать и плакать. Я опишу тебе все, что было в последние минуты твоего сына, что я видел сам, что мне рассказали другие очевидцы. В среду, 27-го числа января в 10 часов вечера приехал я к князю Вяземскому. Мне сказывают, что и он и княгиня у Пушкиных, а Валуев, к которому я зашел, встречает меня словами: «Получили ли вы записку княгини? За вами давно послали. Поезжайте к Пушкину: он умирает». Оглушенный этим известием, я побежал с лестницы. Приезжаю к Пушкину. В его прихожей, перед дверями его кабинета, нахожу докторов Арендта и Спасского, князя Вяземского, князя Мещерского. На вопрос: «Каков он?» — Арендт отвечал мне: «Очень плох; умрет непременно». Вот что рассказали мне о случившемся: в шесть часов после обеда Пушкин привезен был в этом отчаянном положении домой подполковником Данзасом, его лицейским товарищем. Камердинер принял его из кареты на руки и понес на лестницу. «Грустно тебе нести меня?» — спросил у него Пушкин. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван. В то время, когда его укладывали, жена, ни о чем не знавшая, хотела войти; но он громким голосом закричал: «N'entrez pas; Il у a du monde chez moi» [Не входите; у меня посетитель (фр.)]. Он боялся ее испугать. Жена вошла уже тогда, когда он лежал совсем раздет. Послали за докторами. Арендта не нашли; приехали Шольц и Задлер. Пушкин велел всем выйти (в это время у него были Данзас и Плетнев). «Плохо со мною», — сказал он, подавая руку Шольцу. Его осмотрели, и Задлер уехал за нужными инструментами. Оставшись с Шольцем, Пушкин спросил: «Что вы думаете о моем положении, скажите откровенно?» — «Не могу от вас скрыть, вы в опасности». — «Скажите лучше, умираю». — «Считаю долгом не скрывать и того. Но услышим мнение Арендта и Саломона, за которыми послано». — «Je vous remercie, vous avez agi en honnete homme envers moi, — сказал Пушкин, замолчал, потер рукою лоб, потом прибавил: — Ilfaut que j'arrange ma maison» [Благодарю вас, вы поступили по отношению ко мне как честный человек (фр.)]. — «He желаете ли видеть кого из ваших ближних?», — спросил Шольц. «Прощайте, друзья!» — сказал Пушкин, обратив глаза на свою библиотеку. С кем он прощался в эту минуту, с живыми ли друзьями, или с мертвыми, не знаю. Он, немного погодя, спросил: «Разве вы думаете, что я часу не проживу?» — «О нет! но я полагал, что вам будет приятно видеть кого-нибудь из ваших. Господин Плетнев здесь». — «Да; но я желал бы Жуковского. Дайте мне воды; тошнит». Шольц тронул пульс, нашел, что рука была холодна, пульс слаб и скор, он вышел за питьем, и послали за мною. Меня в это время не было дома; и не знаю, как это случилось, но ко мне не приходил никто. Между тем приехали Задлер и Саломон. Шольц оставил больного, который добродушно пожал ему руку, но не сказал ни слова. Скоро потом явился Арендт. Он с первого взгляда уверился, что не было никакой надежды... Начали прикладывать холодные со льдом примочки на живот и давать прохладительное питье; это произвело желанное действие: больной поуспокоился.

Перед отъездом Арендта он сказал ему: «Попросите государя, чтоб он меня простил». Арендт уехал, поручив его Спасскому, домовому его доктору, который во всю ту ночь не отходил от его постели. «Плохо мне», — сказал Пушкин, когда подошел к нему Спасский. Спасский старался его успокоить, но Пушкин махнул отрицательно. С этой минуты он как будто перестал заботиться о себе и все его мысли обратились на жену. «Не давайте излишних надежд жене, — говорил он Спасскому, — не скрывайте от нее, в чем дело; она не притворщица; вы ее хорошо знаете. Впрочем, делайте со мною что хотите, я на все согласен и на все готов». В это время уже собрались мы все, князь Вяземский, княгиня, Тургенев, граф Виельгорский и я. Княгиня была с женою, которой состояние было невыразимо; как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж, он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон и двери); но всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. «Жена здесь, — говорил он. — Отведите ее». Он боялся допускать ее к себе, ибо не хотел, чтоб она могла заметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал. «Что делает жена? — спросил он однажды у Спасского. — Она бедная безвинно терпит! в свете ее заедят». Вообще с начала до конца своих страданий (кроме двух или трех часов первой ночи, в которые они превзошли всякую меру человеческого терпения), он был удивительно тверд. «Я был в тридцати сражениях, — говорил доктор Арендт, — я видел много умирающих, но мало видел подобного». И особенно замечательно то, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной; буря, которая за несколько часов волновала его душу неодолимою страстью, исчезла, не оставив на ней и следа; ни слова, даже воспоминания о случившемся. Но вот черта чрезвычайно трогательная. Накануне получил он пригласительный билет на погребение Гречева сына. Он вспомнил об этом посреди своего страдания. «Если увидите Греча, — сказал он Спасскому, — поклонитесь ему и скажите, что принимаю душевное участие в его потере». У него спросили: желает ли исповедаться и причаститься. Он согласился охотно, и положено было призвать священника утром. В полночь доктор Арендт возвратился. То, что от него услышал умирающий, обрадовало, успокоило и укрепило его душу. Исполняя желание, уже угаданное, в котором выражалась трогательная заботливость о его судьбе и за гробом, он исповедался и причастился Святых Тайн. До пяти часов утра в его положении не произошло никакой перемены. Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою, и сила ее одолела силу души; он начал стонать, послали опять за Арендтом. По приезде его, нашли нужным поставить промывательное; но оно не помогло и только что усилило страдания, которые наконец дошли до крайней степени и продолжались до семи часов утра.

Что было бы с бедною женою, если бы она в течение этих двух вековых часов, могла слышать его стоны? Я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: она в совершенном изнурении лежала в гостиной, у самых дверей, кои одне отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не сделалось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый летаргический сон овладел ею; и этот сон, как будто нарочно посланный свыше, миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями. Но в эти минуты жесточайшего испытания, по словам Спасского и Арендта, во всей силе сказалась твердость души умирающего; готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил сам, чтобы жена не услышала, чтоб ее не испугать. К семи часам боль стихла. Надобно заметить, что во все это время и до самого конца мысли его были светлы и память свежа. Еще до начала сильной боли он подозвал к себе Спасского, велел подать какую-то бумагу [его рукою написанную] и заставил ее сжечь. Потом призвал Данзаса и продиктовал ему записку о некоторых долгах своих. Это его, однако, изнурило, и после он уже не мог сделать никаких других распоряжений. Когда поутру кончились его нестерпимые страдания, он сказал Спасскому: Жену! позовите жену! — Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать. Потом потребовал детей, они спали, их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал прочь. «Кто здесь?» — спросил он у Спасского и Данзаса. Назвали меня и Вяземского. «Позовите», — сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел. Но он опять подозвал меня: «Скажи государю, — промолвил он, — что мне жаль умереть; был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого, долгого царствования, что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России». — Эти слова говорил он слабо, отрывисто, но явственно. Потом простился он с Вяземским. И эту минуту приехал граф Виельгорский и вошел к нему, и также впоследние подал ему живому руку. Было очевидно, что он спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал шаги приближающейся смерти. Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: «Смерть идет». Когда подошел к нему Тургенев, он посмотрел на него два раза пристально, пожал ему руку, казалось, хотел что-то сказать, но махнул рукою и только промолвил: «Карамзину». Ее не было, за нею немедленно послали, и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту; но когда Катерина Андреевна отошла от постели, он ее кликнул и сказал: Перекрестите меня, потом поцеловал у ней руку. — Между тем данный ему прием опиума несколько его успокоил; к животу вместо холодных примочек начали прикладывать мягчительные; это было приятно страждущему; и он начал беспрекословно исполнять предписания докторов, которые прежде все отвергал упрямо, будучи испуган своими муками и жадно желая смерти для их прекращения. Но тут он сделался послушен, как ребенок; сам накладывал компрессы на живот и помогал тем, кои около него суетились. Словом, ему, по-видимому, стало гораздо лучше. Так нашел его доктор Даль, пришедший к нему в два часа. «Худо мне, брат», — сказал Пушкин с улыбкою Далю. Но Даль, действительно имевший более других надежды, отвечал ему: мы все надеемся, не отчаивайся и ты. «Нет! — возразил он, — мне здесь не житье; я умру; да видно так и надо». В это время пульс его был полнее и тверже, начал показываться небольшой общий жар. Поставили пиявки, пульс стал ровнее, реже и гораздо легче. «Я ухватился, — говорит Даль, — как утопленник за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других». Пушкин, заметив, что Даль был пободрее, взял его за руку и спросил: «Никого тут нет?» — «Никого». — «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» — «Мы за тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся». — «Ну, спасибо!» — отвечал он. Но, по-видимому, только однажды и обольстился он утешением надежды; ни прежде, ни после этой минуты он ей не верил.

Почти всю ночь (на 29-е число; эту ночь всю Даль просидел у его постели, а я, Вяземский и Виельгорский в ближней горнице) он продержал Даля за руку; часто брал по ложечке воды или по крупинке льда в рот, и всегда все делал сам: снимал стакан с ближней полки, тер себе виски льдом, сам накладывал на живот припарки, сам их переменял и проч. Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски. «Ах! какая тоска! — иногда восклицал он, закидывая руки на голову, — сердце изнывает!» Тогда просил он, чтобы подняли его, или поворотили на бок, или поправили ему подушку, и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: «Ну! Так, так — хорошо; вот и прекрасно, и довольно; теперь очень хорошо; или постой— не надо— потяни меня только за руку — ну вот и хорошо, и прекрасно!» — (все это его точные выражения). «Вообще, — говорит Даль, — в обращении со мною он был повадлив и послушен, как ребенок, и делал все, чего я хотел». Однажды он спросил у Даля: «Кто у жены моей?» Даль отвечал: много добрых людей принимают в тебе участие; зала и передняя полны с утра до ночи. «Ну спасибо, — отвечал он, — однако же, поди, скажи жене, что все слава Богу легко; а то ей там, пожалуй, наговорят».— Даль его не обманул. С утра 28-го числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, его передняя была полна приходящих; одни осведомлялись о нем через посланных; другие— и люди всех состояний, знакомые и незнакомые — приходили сами. Трогательное чувство национальной, общей скорби выражалось в этом движении. Число приходящих сделалось наконец так велико, что дверь прихожей (которая была подле кабинета, где лежал умирающий) беспрестанно отворялась и затворялась; это беспокоило страждущего; и мы придумали запереть эту дверь, задвинули ее из сеней залавком и вместо нее отворили другую, узенькую, прямо с лестницы в буфет; а гостиную, где находилась жена, отгородили от столовой ширмами. С этой минуты буфет был беспрестанно набит народом; в столовую же входили только знакомые. На лицах выражалось простодушное участие; очень многие плакали. Такое изъявление общей скорби меня глубоко трогало; в русских, которым дорога́ отечественная слава, оно было неудивительно; но участие иноземцев было для меня усладительною нечаянностью. Мы теряли свое, мудрено ли, что горевали! Но их что так трогало? Отвечать нетрудно. Гений есть общее добро; в поклонении гению все народы родня! и когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбью. Пушкин по своему гению был собственностью не одной России, но и целой Европы; потому-то и многие иноземцы приходили к двери его с печалью собственной и о нашем Пушкине пожалели, как будто о своем. Возвращаюсь к своему описанию. Послав Даля ободрить жену надеждою, Пушкин сам не имел никакой. Однажды спросил он: «Который час?» и на ответ Даля продолжал прерывающимся голосом: «Долго ли... мне... так мучиться?.. Пожалуйста... поскорей!..» Это повторил он несколько раз после: «Скоро ли конец?..» — и всегда прибавлял: «Пожалуйста, поскорей!» Но вообще (после мук первой ночи, продолжавшихся два часа) он был удивительно терпелив. Когда тоска и боль его одолевали, он делал движения руками или отрывисто кряхтел, но так, что почти его не могли слышать. «Терпеть надо, друг, делать нечего, — сказал ему Даль, — но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче». — «Нет, — отвечал он прерывчиво, — нет... не надо... стонать... жена... услышит... слышно же... чтоб этот...вздор меня... пересилил... не хочу».— Я покинул его в 5 часов утра и через два часа возвратился. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждой, но, возвратясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что все кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымал руки, чтобы взять льду и потереть им лоб. Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни только на три четверти часа. Он открыл глаза и попросил моченой морошки. Когда ее принесли, он сказал внятно: «Позовите жену, пускай она меня покормит». Она пришла, опустилась на колени у изголовья, поднесла ему ложечку, другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну, ну, ничего; слава Богу, все хорошо! поди». — Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как будто просиявшая от радости. «Вот увидите, — сказала она доктору Спасскому, — он будет жив; он не умрет». — А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Виельгорским у постели в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: «Отходит». Но мысли его были светлы. Изредка только полудремотное забытье их отуманивало; раз он подал руку Далю и, пожимая ее, проговорил: «Ну подымай же меня, пойдем, да выше, выше... ну пойдем!» Но очнувшись, он сказал: «Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу вверх по этим книгам и полкам; высоко... и голова закружилась»... Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и, потянув ее, сказал: «Ну, пойдем же, пожалуйста; да вместе». — Даль по просьбе его взял его под мышки и приподнял повыше; и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь!» Даль, не расслышав, отвечал: «Да, кончено, мы тебя поворотили». — «Жизнь кончена! — повторил он внятно и положительно. — Тяжело дышать, давит!» — были последние слова его. Я не сводил с него глаз и заметил в эту минуту, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывчивым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно; ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, показалась мне успокоением, а его уже не было. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?»— «Кончилось!»— отвечал мне Даль*. Так тихо, так спокойно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним, молча, не шевелясь, не смея нарушить таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей. Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это не было ни сон, ни покой; не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то важная, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубоко удовлетворяющее знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я увидел лицо самой смерти, божественно-тайное; лицо смерти без покрывала. Какую печать на него наложила она! и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну! Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, таилась в нем и прежде, будучи свойственна его высокой природе; но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина. — Опишу в немногих словах то, что было после. К счастию, я вспомнил вовремя, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его еще не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный, изображающий не смерть, а тихий, величественный сон. Не буду рассказывать того, что сделалось с бедною женою: при ней находились неотлучно княгиня Вяземская, Е.И. Загряжская, граф и графиня Строгановы. Граф взял на себя все распоряжения похорон. Побыв еще несколько времени в доме, я поехал к Виельгорскому обедать; у него собрались и все другие, видевшие последнюю минуту Пушкина; и он сам был приглашен за три дня к этому обеду... праздновать день моего рождения. На другой день, мы, друзья, положили Пушкина своими руками в гроб; а на следующий день, в вечеру, перенесли его в Конюшенную церковь. И в эти оба дня та горница, где он лежал во гробе, была беспрестанно полна народом. Конечно, более десяти тысяч человек перебывало в ней, чтобы взглянуть на него: многие плакали; иные долго останавливались и как будто хотели всмотреться в лицо его; было что-то разительное в его неподвижности, посреди этого движения, и что-то умилительно-таинственное в той молитве, которая так тихо, так однообразно слышалась посреди этого смутного говора. Отпевание происходило 1 февраля. Многие из наших знатных господ и многие из иностранных министров были в церкви. Мы на руках отнесли гроб в подвал, где надлежало ему остаться до отправления из города. 3 февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что еще для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; в полночь сани тронулись; при свете месяца я провожал их несколько времени глазами; скоро они поворотили за угол дома; и все, что было на земле Пушкин, навсегда пропало из глаз моих.

В. Жуковский».

______________________

* В три четверти третьего часа пополудни, 29 января.

______________________

За телом следовал А.И. Тургенев. Пушкин не раз говаривал жене, что желает быть похоронен в Святогорском Успенском монастыре, где недавно положили его мать. Этот монастырь находится в Псковской губернии, в Опочковском уезде, в четырех верстах от сельца Михайловское, где Пушкин провел несколько лет поэтической жизни своей. 4-го числа в девятом часу вечера тело привезли во Псков, откуда оно, по надлежащем распоряжении со стороны губернского начальства, в ту же ночь на 5-е число февраля было отправлено через город Остров в Святогорский монастырь, куда привезли его уже к 7 часам вечера. — Мертвый мчался к своему последнему жилищу мимо своего опустевшего сельского домика, мимо трех любимых сосен, им недавно воспетых. Тело поставили на Святой горе в соборной Успенской церкви и отслужили с вечера панихиду. Всю ночь рыли могилу подле той, где покоится его мать. На другой день, на рассвете по совершении божественной литургии в последний раз отслужили панихиду, и гроб был опущен в могилу в присутствии Тургенева и крестьян Пушкина, пришедших из сельца Михайловского отдать последний долг доброму своему помещику. Чудно показалось предстоявшим изречение Библии, сопровождавшее горсть земли, брошенной на Пушкина: «земля ecu».


Опубликовано: Сочинения Пушкина с приложением материалов для его биографии, портрета, снимков с его почерка и с его рисунков, и проч. Т. 1. Издание П.В. Анненкова. СПб. 1855. С. 446-457.

Василий Андреевич Жуковский (1783-1852) - поэт, переводчик, критик.


На главную

Произведения В.А. Жуковского

Монастыри и храмы Северо-запада