| ||
Было мне двадцать лет. Я жил в Москве, писал декадентские стихи и ничему не удивлялся, предпочитая удивлять других. Однажды, в Литературно-Художественном Кружке, ко мне подошла незнакомая пожилая дама, вручила письмо, просила его прочесть и немедленно дать ответ. Письмо было приблизительно таково: "Вы угнетаете М. и бьете ее. Я люблю ее. Я Вас вызываю. Как оружие предлагаю рапиры. Сообщите подательнице сего, где и когда она может встретиться с Вашими секундантами. Мариэтта Шагинян". Я сделал вид, что не удивился, но на всякий случай спросил: — Это серьезно? — Вполне. Я не был знаком с Шагинян, знал только ее в лицо. Тогда, в 1907 году, это была черненькая барышня, усердная посетительница концертов, лекций и прочего. Говорили — пишет стихи. С М., о которой шла речь в письме, Шагинян тоже не была знакома: только донимала ее экстатическими письмами, объяснениями в любви, заявлениями о готовности "защищать до последней капли крови", — в чем, разумеется, М. не имела ни малейшей надобности. Я спрятал письмо в карман и сказал секундантше: — Передайте г-же Шагинян, что я с барышнями не дерусь. Месяца через три швейцар мне вручил букетик фиалок. — Занесла барышня, чернявенькая, глухая, велела вам передать, а фамилии не сказала. Так мы помирились, — а знакомы все не были. Еще через несколько месяцев познакомились. Потом подружились. Мне нравилась Мариэтта. Это, можно сказать, была ходячая восемнадцатилетняя путаница из бесчисленных идей, из всевозможных "измов" и "анств", которые она схватывала на лету и усваивала стремительно — чтобы стремительно же отбросить. Кроме того, она писала стихи, изучала теорию музыки и занималась фехтованием, а также, кажется, математикой. В идеях, теориях, школах, науках и направлениях она разбиралась плохо, но всегда была чем-нибудь обуреваема. Так же плохо разбиралась и в людях, в их отношениях, но имела доброе сердце и, размахивая картонным мечом, то и дело мчалась кого-нибудь защищать или поражать. И как-то всегда выходило так, что в конце концов она поражала добродетель и защищала злодея. Но все это делалось от чистого сердца и с наилучшими намерениями. Неизменно пребывая в экстатическом состоянии человека, наконец-то обретшего истину, она столь же неизменно жалела меня как пребывающего в безвыходных заблуждениях. Качала головой, приговаривала: — Ах, бедный Владя! Что мне с вами делать? — Спасибо вам, Мариэтта, но я вовсе не погибаю. — Нет, вы погибаете. Это очень печально, но это так. Под конец я перестал спорить: понял, что нравится ей играть, будто я гибну, а она будто это видит, только помочь не может. Так это навсегда и осталось. Она всегда была от кого-нибудь "без ума". Иногда это были люди вовсе ей незнакомые, как, например, та М., из-за которой мы должны были драться на рапирах. В начале нашего знакомства кумиром был С.В. Потресов-Яблоновский. — Это изумительный человек, Владя. Надо его знать, как я знаю. — Я очень уважаю Сергея Викторовича... — Нет, вы не можете его оценить. Молчите. — Я... — Прошу вас, молчите. Вы совершенно погибаете, бедный Владя. Что мне с вами делать? Труднее всего приходилось мне, когда С.В. Яблоновского сменила З.Н. Гиппиус. Немедленно выяснилось, что я: 1) безнадежно темен в делах религии, 2) поставил своею целью искоренить христианство и, что всего хуже, 3) злоумышляю против З.Н.Гиппиус лично, так как ее ненавижу. Никаких оправданий Мариэтта не слушала. Не успевал я раскрыть рот — Мариэтта уже обличала меня: — Опомнитесь, Владя. Подумайте, что вас ждет. Как ужасно, что вы погибли! Лишь после долгих уверений и покаянных вздохов моих мне было позволено издали смотреть на коробочку с письмами З.Н. и на ее портрет. Вдруг, кажется, в конце 1909 года, Андрей Белый сменил З.Н. Гиппиус. Мариэтта не была, или почти не была, с ним знакома. Зато, в зимние ночи, в шубе и в меховой шапочке, которую, кланяясь, снимала она по-мужски, с толщенной дубинкой в руках, Мариэтта часами сиживала на тумбе в Никольском переулке, невдалеке от беловского подъезда. — Представьте, вчера меня приняли за дворника! Мне позволялось говорить о Белом, пока Мариэтта не познакомилась с ним. С этого дня оказалось, что между ними какие-то такие чрезвычайные отношения "о последнем", что всякое мое приближение к этой теме — кощунство. И опять: — Владя, вы погибаете! Безгранично было количество писем к Белому. Непроницаема была тайна их разговоров. Я бывал у Белого, он у меня. Но Мариэтта пуще всего на свете боялась, как бы я с ним не встретился у нее. Нас она принимала порознь — - все, что касалось Белого, было окружено мраком и шепотом. Это был вообще почему-то период тайн. Мариэтта снимала комнату в каком-то огромном, зловещем, полуразрушенном особняке, в глубине церковного двора. К ней надо было проходить какими-то кухнями, залами, закоулками, в которых, вероятно, летали летучие мыши. Крыс, во всяком случае, были целые полчища. Старая, грязная, черная, бородатая женщина, цыганка, армянка или еврейка, вечно пьяная, была квартирной хозяйкой. Однажды я постучал в дверь к Мариэтте. Она высунула голову: — Это вы? Сейчас нельзя. Подождите. Пойдите по коридору, вторая дверь налево. Это чулан. Там темно. Против двери сундук. Сядьте на него и не шевелитесь, а то что-нибудь опрокинете. Я вас позову. Ощупью нашел дверь, вошел. На сундуке смутно виден какой-то тюк, вероятно — узел с одеждой. Я взобрался на него и сижу. Темно. Вдруг подо мною зашевелилось, и женский пропойный бас произнес: — Кто там на минэ сидит? Рекомендоваться в подобных случаях нет никакого смысла. Но я растерялся, посмотрел на свое студенческое пальто и, не слезая с дамы, ответил обще: — Студент. Мариэтта пришла за мной. Я рассказал ей о приключении. Она сделала печальное лицо: — Все это ничуть не смешно. Вы погибли, Владя. Но хуже всего, что Боря (Андрей Белый) тоже погиб. А для вас я устрою елочку. И устроила. Угощала пряниками, жалела: — Ничего-то вы, бедняжка, не понимаете. После Андрея Белого шел Рахманинов. Мариэтта читала мне лекции о музыке, качала головой: — Бедный Владя, бедный Владя! За Рахманиновым — Э.К. Метнер. Следовательно, мы говорили о Гёте. Мариэтта убивалась: — Бедняжка, вы погибаете: вы совсем не так понимаете вторую часть Фауста!.. Так дожили мы до 1911 года — и неожиданно почти потеряли друг друга из виду. В конце 1920 года, уже в Петербурге, однажды мне показали номер тамошней "Правды" с отвратительнейшим доносом на интеллигенцию, которая, чтобы насолить большевикам, "сама себя саботирует" — припрятывает продукты, мыло, голодает и вымирает назло большевикам, а могла бы жить припеваючи. Подпись: Мариэтта Шагинян. Через несколько дней встречаю ее. Спрашиваю — как ей не стыдно. Говорю, что пора бы уж вырасти. Она хватается за голову: — Донос? Ах, что я наделала! Это ужасно! Я только что из Ростова, я ничего не знаю, как у вас тут. Я хотела образумить интеллигенцию, для нее же самой. Все мы в долгу перед народом, надо служить народу. Массы... Маркс... Иисус Христос... Товарищ Антонов... Выяснилось: на юге она писала патриотические статьи. Но пришли большевики, и она познакомилась с каким-то добродетельным товарищем Антоновым (кажется, так), эдаким большевистским Робеспьером, неподкупным до последней степени. И конечно — сделалась большевичкой. Исполкомские мудрости перепутались в ней с христианством, народничеством и прочим, оставшимся еще от былых времен. О своем фельетоне она сокрушалась: — Значит, это тактическая ошибка. Но по существу я права. Ах, бедный Владя, как жаль, что вы еще не сделались коммунистом! Вскоре она поселилась в Доме Искусств, где и я жил. Ходила к большевикам проповедовать христианство. Ходила ко мне восхищаться А.Л. Волынским. Развенчала Волынского. Влюбилась в почтеннейшего Л.Г. Дейча. Глухота ее сильно увеличилась. Чтобы с ней говорить, надо было садиться рядом, вплотную. В ее огромной холодной комнате часами сиживали они с Дейчем. Мариэтта рассказывала: — Это святой старик! Он учит меня марксизму, а я его — христианству. А вы... бедный Владя, вы погибаете! В то время я много писал стихов. Иногда, по старой памяти, показывал их Мариэтте. Она прочитывала, качала головой: — Ваши стихи больше вас. Вы сами не понимаете того, что пишете. Когда-нибудь я вам объясню... По обыкновению, кидалась она защищать угнетенных, помогать слабым — всегда невпопад. Возлюбила мерзкую, грязную бабу, одну из горничных. Получая много пайков, делилась с этой же горничной, которая была известна тем, что обкрадывала обитателей Дома Искусств, голодных писателей. Наконец, дочиста обокрала и Шагинян. "Писательских" пайков было в Петербурге 25. Когда я туда перебрался, они были разобраны. Было решено дать мне паек Блока или Гумилева, а одного из них перевести на "ученый", так как они читали лекции в разных тогдашних институтах. Остановились на Гумилеве, что для него было даже выгодно, ибо "ученым" выдавалась одежда, которой писатели не получали. Однажды, дня через два, сидели мы с Шагинян в приемной "Всемирной Литературы", у окна, на плетеном диванчике. Вошел Гумилев, неся какие-то щетки. Я спрашиваю: — Что это у вас за щетки? Гумилев улыбается и отвечает: — В Доме Ученых выдали. Ведь писательский паек у меня отняли, вот и приходится пробавляться щетками. Это было вскоре после появления Мариэтты в Петербурге. Она услышала разговор и, когда Гумилев прошел мимо, спросила взволнованно: — Владя, кто это? — Гумилев. — А почему у него отняли паек? — Отдали другому. — Кому? — Мне. — Владя, как вам не стыдно! И вы взяли? — Ничего не поделаешь, Мариэтта: борьба за существование. — Владя, это бессовестно! Она готова была куда-то помчаться, протестовать, вступаться за Гумилева. Я с трудом объяснил ей, в чем дело. Успокоившись, она погладила меня по голове и сказала: — Бедный Владя, вы все такой же заблудший. А когда Гумилева убили, она не постеснялась административным путем выселить его вдову и занять гумилевские комнаты, вселив туда своих родственников... Тоже — с размаху и не подумав. * * * Все это вспомнилось мне по поводу фразы, которую Шагинян напечатала недавно в каком-то советском журнале: "Многие из нас, не поняв, что потеряли читателя, вообразили, что потеряли свободу". По поводу этой фразы я слышал немало негодующих слов. Сама по себе она, конечно, отвратительна. Но я вспоминаю автора — и мне хочется улыбнуться. Не без горечи, может быть, — но все-таки улыбнуться. Бедная Мариэтта! Она, несомненно, думает, будто к этой мысли пришла таким-то и таким-то путем, а высказала ее потому-то и потому-то. А я знаю, что "путей" никаких не было, а была и есть обычная путаница в ее голове. И фразу эту злосчастную, конечно, она не "высказала", а выпалила, по обычаю — невпопад, по обычаю — с чужих слов, которые она умеет повторять или развивать даже вовсе не без таланта. Кто знает имя ее сегодняшнего кумира? И что сама она понимает в этом кумире? Под чью диктовку пишет она свои статьи, сама этого не замечая? Под чью диктовку будет писать их завтра? Впервые опубликовано: День. 1925.4 октября.
Владислав Фелицианович Ходасевич (1886-1939) поэт, прозаик, литературовед. | ||
|