А.С. Хомяков
Письмо в Петербург

На главную

Произведения А.С. Хомякова


Любезный друг!

Ты предлагаешь мне довольно странный вопрос: "Вот-де вам строится железная дорога; что же у вас говорится об железных дорогах? Понимают ли у вас их пользу?" А я у тебя спрошу: какое вам дело, мои милые петербургцы, до того, что говорится в Москве, о чем бы то ни было? Вероятно, говорятся такие вещи, которые вам не могут внушить сочувствия и на которые вы только будете самодовольно улыбаться: так, казалось бы, не о чем и спрашивать. Впрочем, я все-таки буду отвечать на твой вопрос. Об железной дороге в Москве мало говорится. Когда прошел слух о том, что строится дорога, многие утверждали, что такой длинной дороги и выстроить нельзя, на что другие отвечали, что если семь стоверстных дорог приставить концами одну к одной, то выйдет семистоверстная дорога, а что стоверстных дорог за границей немало. Говорили еще много других подобных сему глубокомысленных рассуждений; кончили же тем, что возложили упование на время и перестали об ней говорить.

"Да, — спрашиваешь ты, — какой же именно ждут в Москве пользы от железной дороги?" На этот вопрос гораздо труднее отвечать, чем на первый. Все или почти все согласны в необходимости железных дорог. Когда немецкий монах Шварц открыл давно уже открытый порох и был этот порох введен в употребление, нельзя уже было никакому народу отказаться от него, чтобы не отстать от других в военном деле; позднее то же самое повторилось с паровыми машинами, теперь повторяется с железными дорогами. Когда все другие государства пересекаются железными дорогами и получают возможность быстро сосредоточивать свои силы, быстро их переносить с конца в конец — необходимо надобно и России пользоваться тою же возможностью. Трудно, дорого, да что же делать? Необходимо. Надобно России соединить свои моря, Балтийское и его Петербургскую пристань, Черное и его цветущую Одессу, Каспийское и его многонародную Астрахань в одном средоточии, в Москве, естественном центре нашего главного каменноугольного бассейна. Теперь кладется начало великого дела; будем ждать и исполнения.

В деле железных дорог, как и во многом другом, мы особенно счастливы: не потратились на опыты, не утруждали своего воображения, а может и будем пожинать плоды чужого труда. Много усовершенствований введено в течение последних лет в строении самих дорог и паровозов, много новых вводятся и, без сомнения, введется до окончания наших длинных путей, как бы они скоро ни строились. Но изо всех усовершенствований самое важное принадлежит французскому механику Андро. Оно обещает богатое развитие в приложениях своих и большое упрощение в строении двигательных машин. Оттого-то, вероятно, оно мало замечено и совсем не оценено по достоинству. Изобретение г. Андро состоит в употреблении сжатого воздуха, как двигательной силы, заменяющей пары; и это изобретение, которого важность до сих пор не оценена никем и едва ли оценена самим изобретателем, может составить почти новую эпоху в прикладной механике.

До сих пор механика рассчитывает силы и придумывает их приложение, ожидая открытия новых сил от других наук или от случая, величайшего изобретателя в мире. Сама же она остается совершенно равнодушною к свойствам употребляемых ею сил. Вообще известно правило, что никакое действие механическое не получается иначе, как посредством силы живой, и эта сила есть всегда произведение или химического процесса, или действия органического. Это правило не подлежит никакому сомнению; но действительно силы, употребляемые в механике, делятся на два разряда: на силы непосредственные и посредственные, или на прямые и возвратные. Наука осталась до сих пор равнодушною к этому разделению, между тем как оно заключает в себе начало самых богатых и самых разнообразных приложений. Копье и пуля бросаются прямою силою руки или пороха; стрела силою возвратною выпрямляющегося лука. Молот бьет по железу, повинуясь прямой силе руки; баба, поднятая высоко силами живыми, вколачивает сваи возвратною силою освобожденного тяготения. Во всех случаях начало силы одно: оно дается или органической природой, или химией; ибо лук получает силу от натягивающей руки, и баба поднимается на воздух механизмом, которого двигатель должен быть или человек, или лошадь, или пар. Но в одном случае сила действует прямо на предмет, которому она должна сообщить движение; в другом она только нарушает какой-нибудь закон вещественной природы, и этот закон, освобождаясь от временного нарушения, сообщает движение посредством новопробужденных сил. Эти силы должно назвать возвратными (forces de retour). К ним, бесспорно, принадлежит сила воздуха и воды при ветре и падении; но в приложениях должно причислять ветер и тяжесть падающей воды к силам прямым, потому что не человеческая воля поднимает на горы источники рек и гонит массу окружающего нас воздуха.

Мы видим, что употребление прямых и возвратных сил известно давным-давно, а все-таки мало обратили внимания на их различие и мало им воспользовались. Сила прямая, переходя в возвратную, может совершенно изменить свой характер. Иногда медленная и многосложная, она может сосредоточиться в одно простое и мгновенное движение; так, напр., сила винта, натягивающего самопал в продолжение долгого времени, переходит в мгновенный выстрел самопала. Иногда быстрая и мгновенная, она переходит в возвратную силу, действующую медленно и правильно в продолжение долгого времени. Так, взрыв пороха, направленный посредством дула в конец спицы, укрепленной в подвижную ось, может на эту ось намотать часовую гирю, и освобожденная гиря своею возвратною силою может дать движение часам в продолжение дня, или недели, или года.

Нет сомнения, что переход силы прямой в силу возвратную всегда сопряжен с большею или меньшею утратою силы, но, с другой стороны, употребление сил возвратных может представить во многих случаях неисчислимые выгоды. Так, например, можно заметить, что действие их гораздо правильнее, ровнее и менее подвержено случайностям. Истина этого положения уже бессознательно замечена всеми. Все часовые ходы, начиная от песочных и водяных до карманных, основаны на силах возвратных; а без сомнения, изо всех машин часы более всего должны удовлетворять требованию постоянства и неизменности. Другая выгода возвратных сил заключается в том, что они особенно удобны во всех случаях, в которых всякая лишняя тягость составляет лишнюю препону; так, напр., воздух атмосферический, будучи сжат в чугунном вместилище, представит менее затруднений для езды по железным дорогам, чем пары и многосложная машина, которая их производит. Неподвижными остаются печки и котлы с их запасами угля и воды, заготовляя постоянно новые запасы сил для беспрестанных поездов; а пробужденная ими возвратная сила гонит самые поезды, не отягчая их излишним механизмом, не грозя им лишними опасностями. Задача аэростата еще не разрешена. Справится ли человек с прихотями воздуха? Мы этого не знаем, хотя беспрестанное усовершенствование опытных наук подает надежду на успех. Кажется, что и эта задача ближе всего может разрешиться приложением тех же возвратных сил, которые нынче стараются приложить к железной дороге. Опыт с такою возвратною силою, будь она в виде пружины или сжатого воздуха, представил бы менее затруднений и более вероятностей успеха, чем тот же опыт с прямою силою паров, или газовых вспышек, или даже гальванических токов, слишком подверженных влиянию атмосферических перемен. Другая выгода употребления сил возвратных находится в их способности обращаться в запас силы, не требующей ни нового расхода, ни постоянного, часто бесполезного употребления. Древний самопал, натянутый несколькими десятками рук посредством рычагов или винтов и лежащий спокойно на городской стене в ожидании неприятеля, представлял уже пример такой силы, обращенной в запас; и нет сомнения, что в наше время, при разнообразии промышленной жизни, беспрестанно более и более развивающейся, должны беспрестанно встречаться случаи, в которых большие затруднения легко бы были побеждены запасом правильной силы, всегда готовой, но не требующей новых издержек и беспрестанной деятельности. Таким образом, со временем могла бы открыться, и без сомнения откроется, торговля запасными силами (вероятно, возвратными), и газ или воздух будут предметом продажи для употреблений механических, точно так же, как теперь он уже сделался предметом продажи для употребления химического — в освещении. Цилиндр с поршнями и рычажками будет стоять настороже у купца в ожидании тягости, которую он должен поднять, или работы, которую он должен исполнить, так же как теперь стоит сосуд с горючим газом в ожидании ночи. Наконец, многие силы, до сих пор бесполезные для человека, сделаются его орудиями, и многие препоны обратятся в пособия. Неисчислимая сила водяного тяготения в глубинах моря может служить кораблю, производя возвратную силу воздуха в чугунном цилиндре с подвижною крышею и клапанами. Воспламеняемые газы и взрывные составы могут быть обращены в производителей возвратных сил. Наконец, реки и водяные протоки, которыми пересекаются железные дороги и затрудняются сообщения, могут служить облегчением этим самым сообщениям, заменив собою неподвижные паровые машины и производя бесконечные запасы возвратных сил не только для железных дорог, но и для всего прибрежного края.

Таковы будут, без сомнения, следствия хорошо постигнутого закона возвратной силы в механике. Его частные приложения принадлежат догадливой науке, а еще более догадливой деньге. Впрочем, этот закон, до сих пор мало замеченный в механике, вероятно, нашел бы свое приложение и в других областях, и многие необъяснимые до сих пор исторические вопросы, вероятно, легко бы объяснились законом силы возвратной.

Что касается до рассуждений о пользе железных дорог, то, конечно, здесь иногда слышны сомнения: "Товар русский грузен, следовательно, для ускоренной перевозки неудобен; население в России редко, следовательно, движения сравнительно мало; нужна нам дешевизна, а не скорость и проч., и проч.". Тут и спорить трудно. Но вопрос о пользе исчезает перед явной необходимостью. Невозможно теперь определить ясно, какую именно пользу принесут железные дороги. Разумеется, нашлись уже люди, которые говорили и писали об этой пользе, и, разумеется, они-то менее всех про нее и знают. Сообщение между Москвой и Балтийским морем в Петербурге есть только начало, только часть путевой системы, которою должна перерезаться Россия. Полные плоды принесет оконченный труд, и этот труд так велик и его результаты должны быть так многосложны, что невозможно даже пытаться определять их. Не день и не год покажет последствия такого огромного предприятия; можно сказать более: не год научит нас приноровлению его к нашей общественной и частной жизни. Россия еще не перехвачена, как Европа с давних времен, линиями покойных и удобных шоссе, и мы переносимся прямо, так сказать, без перехода, от нашего общего беспутия на самые усовершенствованные пути, изобретенные прихотливою движимостью Запада. Не вдруг можем мы примениться к новым удобствам, к которым мы не приготовлены ничем.

Необходимого нельзя мерять на мелкую мерку полезного; от великого предприятия нельзя ожидать мгновенных плодов. Наконец, когда дело идет об земле русской, невозможно определять наперед даже приблизительно результатов какого бы оно ни было нововведения, как бы оно ни было необходимо. Иные начала Западной Европы, иные наши. Там все возникло на римской почве, затопленной нашествием германских дружин; там все возникло из завоевания и из вековой борьбы, незаметной, но беспрестанной между победителем и побежденным. Беспрестанная война беспрестанно усыплялась временными договорами, и из этого вечного колебанья возникла жизнь вполне условная, жизнь контракта или договора, подчиненная законам логического и, так сказать, вещественного расчета. Правильная алгебраическая формула была действительно тем идеалом, к которому бессознательно стремилась вся жизнь европейских народов. Иное дело Россия; в ней не было ни борьбы, ни завоевания, ни вечной войны, ни вечных договоров; она не есть создание условия, но произведение органического живого развития; она не построена, а выросла. Легко сказать, какую перемену сделает любое нововведение в обществе чисто условном; это новый член, введенный в уравнение, которого все остальные члены известны, и математике нетрудно исчислить изменение всего уравнения; но трудно и почти невозможно определить наперед перемену, которую должно произвести введение новой составной части в тело живое, и какие новые явления произойдут в целости организма.

Железная дорога представляет, по-видимому, две или четыре полосы, положенные от места до места; но человеческое изобретение не то, что простое создание природы. В этих полосах железа есть жизнь и мысль человеческая. Страна, придумавшая их употребление, положила на них печать своего развития, вложила в них часть своей жизни. Они созданы усиленною движимостью, они пробуждают потребность усиленной движимости. Всякое творение человека или народа передается другому человеку или другому народу не как простое механическое орудие, но как оболочка мысли, как мысль, вызывающая новую деятельность на пользу или вред, на добро или зло. И часто самый здоровый организм не скоро перерабатывает свои новые умственные приобретения.

Западным народам легко занимать друг у друга новые мысли и новые изобретения. Они все выросли на одной почве, составлены из одних стихий, жили одною жизнию, а между тем даже у них заметны частые волнения при переходе мысли из государства в государство. Россия около полутораста лет занимает у своих западных братии просвещение умственное и вещественное; и за всем тем много ли она себе усвоила, со многим ли сладила? Мы многое узнали, во многом почти уравнялись со своими учителями, но ничто нам не досталось даром. Не вошла к нам ни одна стихия науки, художества или быта (от западной философии до немецкого кафтана), которая бы слилась с нами вполне, которая бы не оставила нам глубокого раздвоения. Мы называем свою словесность и считаем ряды более или менее почетных имен, и эта словесность по мысли и слову доступна только тем, которые и по внутренней жизни, и даже по наружности, уже расторгли живую цепь преданий старины; зато и бледное слово, и бледная мысль обличают чужеземное происхождение привитого растения. Были, без сомнения, и в словесности нашей явления, которые кажутся исключениями; но эти явления суть только отдельные произведения или только части произведений, и никогда, до нашего времени, не было ни одного поэта (в стихах или прозе), который бы во всей целости своих творений выступил как человек вполне русский, как человек, вполне свободный от примеси чужой. Конечно, тупа та критика, которая не слышит русской жизни в Державине, Языкове и особенно в Крылове, а в Жуковском, в Пушкине и еще более, может быть, в Лермонтове не видит живых следов старорусского песенного слова и которая не замечает, что эти следы всегда живо и сильно потрясают русского читателя, согревая ему сердце чем-то родным и чего он сам не угадывает. Тупа та критика, которая не сознает во всей нашей словесности характера особенного и принадлежащего только нам. Но этот характер никогда не развивался вполне: он робко выглядывал из-под чужих форм, не сознавая себя, иногда и стыдясь самого себя. Нашему времени было предоставлено услышать наконец голос художника вполне свободного, вполне самостоятельного. Трудно сказать, чем он спасен, — силою ли своего внутреннего духа, особенностью ли прекрасной, истинно художнической области, в которой он родился и которая была менее северных областей захвачена нашею умственною жизнию прошедшего столетия? Во всяком случае, он принадлежит будущей эпохе, а не прошедшей. В нашу он является великим исключением, мало еще понятным для большей части читателей, получивших от образованности завидное право быть судьями.

Художество звука подверглось той же участи, как художество слова. Оба они были богаты и самобытны у нас в своем народном развитии, богаче, чем у какого другого народа; оба обеднели с введением в Россию новых художественных стихий, которыми не овладела еще вполне русская жизнь; но и в музыке, как и в словесности, наступило духовное освобождение, и великий художник пробудил заснувшую силу нашего музыкального творчества. Но мы еще боимся верить своему мелодическому богатству: привычные к подражанию и к коленопреклонению перед чудными образцами западного художества, мы не смеем еще думать, что нам предстоит поприще оригинального развития, что мы должны найти свое выражение для своего внутреннего чувства. Разумная потребность искусства самобытного для нас ясна и зовет нас на подвиг, а вековая покорность перед чуждыми образцами останавливает наши шаги и холодит нашу надежду. Так, еще недавно просвещенный знаток и горячий любитель музыки обещал нам новое русское искусство, составленное из итальянской мелодии, немецкой гармонии и французской драматичности, как будто бы не к этой цели (за исключением сомнительной французской драматичности) стремится всякий художник во всяком западном народе, как будто бы не ее достиг Моцарт в своем "Дон-Джованни". Странная была бы наша оригинальность, оригинальность всеподражания, оригинальность художественного эклектизма. Такая музыкальная будущность могла бы порадовать какой-нибудь народ, никогда не создавший ни одной живой мелодии, напр. французов. Но можно ли ее обещать нам, детям славянского племени, племени самого богатого изо всех европейских племен разнообразною, самобытною и глубоко сердечною песнею? Разве те чувства, которыми жили мы исстари, заглохли совсем? Разве звуки, которые так верно и художественно выражали эти чувства, могут когда-нибудь сделаться нам чужими? Разве когда-нибудь может перерваться та чудная, тайная цепь, которая связывает русскую душу с русскою песнею? А какой-нибудь закон иноземной мелодии, т. е. иноземной души (ибо мелодия есть также ее слово), может быть нам роднее нашей родной? Художество звука и художество слова были нашим достоянием издревле; они изменялись с изменением жизни, но беспрестанно в них прорывались родное чувство и родная мысль. Художество формы явилось нам как новая стихия, как новый мир деятельности духовной, совершенно чуждой нашей старине. Если и была когда-нибудь в России школа живописи и если высокие произведения, недавно отысканные на стенах наших старых церквей в Киеве и Владимире, действительно принадлежали художникам русским, а не византийским, то, по крайней мере, цепь предания была так совершенно разорвана в продолжение стольких веков, что она не могла представить никакого руководства для новой художественной школы. Поэтому живопись была нововведением вполне. Не без славы стали мы на новое поприще, не без гордого удовольствия можем мы сказать, что художники наши занимают едва ли не первое место между всеми художниками современной Европы, за исключением одной Германии (хотя и это исключение сомнительно); но добросовестная критика, отдавая справедливость прекрасным произведениям, созданным в России и отчасти русскими, может и должна спросить: принадлежат ли они вполне России? Созданы ли они русским духом? Фламандец, вступая в свою национальную галерею, узнает в ней себя. Он чувствует, что не его рукою, но его душою, его внутреннею жизнию живут и дышат волшебные произведения Рубенса или Рембрандта. Эти грубые и тяжело материальные формы — это его фламандское воображение; эта добродушная и веселая простота — это его фламандский характер; эти солнечные лучи, эта чудная светотень, схваченные и увековеченные кистью, — это его фламандская радость и любовь. То же самое чувствует и немец перед своими Гольбейнами и Дюрерами, сухими, скудными, но полными задумчивости и глубокомыслия. То же самое чувствует итальянец перед своим Леонардом, перед Михель Анжелом, перед своим Рафаэлем, перед всеми этими царями живописи, перед всеми этими чудесами очерка и выражения, которых едва ли когда-нибудь достигнет другой какой народ, которых, без сомнения, никто не превзойдет. Что же общего между русской душою и российскою живописью? Рожденная на краю России, на перепутье ее с Западом, выращенная чужою мыслию, чужими образцами, под чужим влиянием, носит ли она на себе хоть признаки русской жизни? В ней узнает ли себя русская душа? Глядя на произведения российских живописцев, мы любуемся ими, как достоянием всемирным; мы называем их своими, а чувствуем получужими: растения без воздуха и без земли, выведенные на стекле под соломенной настилкой, согретые солнцем тепличным. Говорят, что где-то в Европе живет наш художник, человек исполненный жара и любви, давно обдумывающий чудные произведения, произведения стиля нового и великого, и что он готовит нам новую школу. Правда ли это, или нет — мы не знаем. Но покуда в нашей живописи мы видим только признак художественных способностей, залог прекрасного будущего, а русского художества видеть не можем.

И все это не укор нашим литераторам, нашим компонистам, нашим живописцам. Они заслуживают от нас дань признательности, многие даже удивления. Но мир художества, так же как и большая часть нашего просвещения и нашего быта, доказывает всю трудность, всю медленность усвоения чуждых начал и всю неизбежность временного (да, смело можно сказать, только временного) раздвоения. Следует ли из этого, что мы должны, как полагают защитники всех старинных форм, отвергать всякое нововведение, будь оно в науке, в художестве, в промышленности или в быте? Из-за зла сомнительного и которое само может быть переходом к высшему сознательному добру, можем ли мы отвергать несомненно полезное, необходимое или прекрасное? Есть что-то смешное и даже что-то безнравственное в этом фанатизме неподвижности. В нем есть смешение понятий о добре и зле. Как бы Запад ни скрывал нравственное зло под предлогом пользы вещественной, отвергайте все то, что основывается на дурном начале, всякую регуляризацию порока, всякое приведение безнравственности в законный порядок (как, напр., прежние игорные дома во Франции, воровские цеха в древнем Египте и т.д.). Этого от вас требует ваше достоинство человеческое, ваше почтение к русскому обществу и святость вашей духовной жизни; ибо общество может сознавать в себе разврат как нравственную язву, но не имеет права его узаконивать, как будто бы снисходительно одобряя его или малодушно отчаиваясь в исцелении. Отвергайте всякое нравственное зло, но не воображайте, что вы имеете право отвергать какое бы ни было умственное или вещественное усовершенствование (будь оно художество, паровая машина или железная дорога) под тем предлогом, что оно опасно для целости жизни и что оно вводит в нее новую стихию раздвоения. Мы обязаны принять все то, чем может укрепиться земля, расшириться промыслы, улучшиться общественное благосостояние. Как бы ни были вероятны недоразумения, как бы ни были неизбежны частные ошибки, мы обязаны принимать все то, что полезно и честно в своем начале. Все раздвоения примирятся, все ошибки изгладятся. Эту надежду налагает на нас, как обязанность, наша вера (если мы только верим) в силу истины и в здоровье русской жизни.

Уже почти полтора века, как мы стали подражать Западной Европе, и мы продолжаем и долго еще будем продолжать пользоваться ее изобретениями. Быть может, со временем и мы ей будем служить во многом образцами; но не может быть, чтобы когда-нибудь ее умственные труды были нам совершенно бесполезными. В области наук отвлеченных и прикладных весь образованный мир составляет одно целое, и всякий народ пользуется открытиями и изобретениями другого народа без унижения собственного достоинства, без утраты прав на самостоятельное развитие. Довольно того для нас, что мы уже теперь поняли разницу между всем общечеловеческим достоянием, которое мы принимаем от своей западной братии, и формами совершенно местными и случайными, в которые оно облечено у них. Это различие еще не могло быть понято ни во времена Петра, ни во время Ломоносова, двух первых двигателей нашего наукообразного просвещения. Эту тайну нам открыли жизнь, история и созревающее в нас сознание. Мы еще долго и даже всегда будем многое перенимать у других народов. Мы будем перенимать добросовестно, добродушно, не торопясь приноровлением к нашей жизни и зная, что жизнь сама возьмет на себя труд этого приноровления. Нелегко понять тайный смысл и дух какого бы то ни было обычая, изобретения или художественного произведения. Нелегко узнать, в чем и как он может срастись с жизнию, его принимающею извне, или как он может ею усвоиться. Приноровление чужого к своему родному кажется делом нетрудным только переводчикам водевилей да тем людям, которым даже и не мерещилось никогда глубокое значение частных явлений в жизни народной. Так, напр., Франция смело принимает чужое и бойко прилаживает к своему обиходу, нимало не запинаясь и не задумываясь о смысле новоприобретенной стихии. Так она поступила в художестве с так называемым романтизмом, в науке с философией немецких школ, в жизни с английскими учреждениями. Так, перенимая суд присяжных, она, нимало не задумавшись, приладила его устройство к своим понятиям и заменила единогласный приговор приговором большинства. Дайте ей нашу русскую сельскую общину, и она с нею поступит точно так же. Ей не придет никогда в голову бесконечная разница между большинством — выражением грубо вещественного превосходства, и единодушием — выражением высоконравственного единства, в котором все отдельные члены, частные лица, теряют свою строптивую личность, а община выступает как нравственное лицо. И Англия приняла суд присяжных, как известно, от другого (кажется, славянского) начала, но она не изменяла занятого ею учреждения, и суд присяжных сохранился, как драгоценный остаток нравственно понятого единства между ее условными и вещественными учреждениями, освящая и возвышая все ее историческое бытие. Франция и ученики ее школ не понимают святости нравственного лица. Англия поклоняется ему бессознательно, между тем как ее историки и ученые точно так же чужды этому понятию, как и французы; но оно становится доступным более просвещенной Германии, и еще недавно беспристрастный немецкий путешественник говорил о славянской сельской общине, об нашем русском мире с его старинным единодушием, как об лучшем, об святейшем остатке народной старины, которому должна бы подражать и должна завидовать вся остальная Европа.

Чуждые стихии, занимаемые по необходимости одним народом у другого, поступают в область новой жизни и нового организма. Они переделываются и усваиваются этим организмом в силу его внутренних неуловимых законов; они подвергаются неизбежным изменениям, которых не может угадать практический рассудок и которых не должна предварять торопливая догадка. Жизнь всегда предшествует логическому сознанию и всегда остается шире его.

Первые попытки художественные у нас были рабским подражанием образцам иноземным: мы переносили к себе готовые формы чувства и мысли; мы переносили к себе даже обороты языков чужих, приноравливая только к ним свой родной язык. Это была дань поклонения, принесенная нами всему прекрасному, созданному другими народами, обогнавшими нас в просвещении. Теперь мы знаем и чувствуем, что художество — свободное выражение прекрасного — так же разнообразно, как самая жизнь народов и как идеалы их внутренней красоты. Время подражания в искусстве проходит. Мы не можем даже удовлетворяться тем, чем недавно восхищались. Мы понимаем, что формы, принятые извне, не могут служить выражением нашего духа и что всякая духовная личность народа может выразиться только в формах, созданных ею самой. В этом отношении мы опередили своих западных учителей и даже высоко просвещенную Германию, которая до сих пор верит существованию баварского искусства, т.е. искусства, основанного на прямом разногласии между художником и его произведениями. Немец думает, что он нынче может быть греком и излить гармонию своей греческой души в формах, которым позавидовала бы древняя Иония; завтра художником средних времен и выразить все бурное кипение тогдашней религиозной и общественной жизни живым и непроизвольным языком художества; послезавтра византийцем, византийцем-художником, т.е. византийцем вполне (ибо художество есть гармоническое выражение полноты жизни), даже не понимая порядочно Византии. Мы знаем, что это невозможно и что художество в России будет выражением ее современного духа, выражением разнообразным по разнообразию лиц, но связанным тою неразрывною цепью внутреннего единства, которое соединяет все лица в живое единство народа. За всем тем при таком сознании или, лучше сказать, предзнании будущего мы не можем сказать или отгадать тех художественных форм, в которые должно со временем вылиться богатство русской мысли и русского чувства.

То, что сказано об художестве, относится и к жизни вообще, в ее бытовом, историческом развитии. Разум и чувство узнают прекрасное или необходимое у иных народов и переносят к себе на народную почву. Время и народный толк усваивают и переделывают новое приобретение. Так и в теперешнем случае можно сказать, что цепь железных дорог перехватит Россию с конца в конец, сосредоточиваясь в ее естественном центре, и дело, созданное необходимостью, оживится жизнию народною и принесет, без сомнения, богатые плоды, которых не может определить вперед самая дальновидная догадка.

На твой вопрос я отвечать определительно не мог: вместо общего мнения, я высказал свое собственное. Не знаю, далеко ли оно от общего.

<1845>


Опубликовано: во 2-й книге "Москвитянина" за 1845 г.

Хомяков Алексей Степанович (1804-1860) — философ, публицист.



На главную

Произведения А.С. Хомякова

Монастыри и храмы Северо-запада