| ||
Целую неделю подговаривал меня Васька Косой пойти ночью в море из Фенькиных сеток рыбу красть. —Вот,— говорит,— как будет поздний месяц, и сорвемся ночью. Моментом дело. Раз и два! По воде следу нету. Я все мычал да гмыкал. И вот раз приходит он ночью. Я на дворе спал. Толкнул меня в плечо: —Гайда, пошли! — Тряхнул за плечо и на ноги поставил. Чего ему: здоровый черт, саженный! И вот пошли мы берегом, низом. Я, значит, и Косой. Меня, мальчишку, он вперед пустил, а сам — за мной. Ночь — ни черта не видать. Песок холодный, ракушка битая в ногу впивается. А он еще сзади шипит гадюкой: «Тише!.. Чтоб как по воздуху!» Чтоб тебя, дьявола, самого на воздух подняло! Эх, знал бы я, какое дело из этого выйдет, не пошел бы я с Косым ни в жисть! Ногу тут я об камень ссадил, аж на землю сел. Качаюсь и шепотом вою. А Косой надо мной стоит, пяткой в самое рыло тычет: вставай! Пятка закорузлая, корявая. А когда шаланду стали спихивать, у меня опять сердце упало: что же это мы такое делаем? Штиль на море, будто и вода притаилась и только шепотком в берег хлюпает. Месяц поздний торчит из моря, как красный штык. Мне страшно стало; я берусь за шаланду и не дергаю. Не хочу, не поеду я из Фенькиных мережей камбалу трясти! Косой будто знал, что я думаю, и бубнит малым голосом: —Фенька прорва, раскоряка анафемская! Она мужа-то своего, Ивана, отравила... Черт бы с ним, с Иваном, туда ему, гаду, и дорога, да он у меня сорок пять сеток в море снял. Покарай меня Господь!.. А ну, берись! Дернули. Чуть вдвинулась шаланда в море. А Косой опять: —Пудами, рванина недомытая, камбалу на базар возит, а кинула хоть раз тебе, мальчонке голодному, хоть кусок? А ну, разом. Дернули, аж на полсажени сразу шлюпку посунули. Ждем — и наверх, на обрыв, смотрим: чтоб с Особого отдела патруль не засыпал. Тогда был приказ, чтоб ночью не выходить в море никак. А с патрулем собака; уж это хуже нет! Посмотрели — никого. И так это Косой мне Феньку обложил, что я хоть вторые сутки не ел, а шаланду дернул, как большой. Выкопал Косой из песку весла — это он с вечера приготовил. Сели, гребем, как по воздуху: не стукнем, не плеснем. Прошли каменья и подались прямо торцом в море. —Поднавались! Напер я на весла, а тут снова меня мутить стало. Куда ж это мы едем, на какое дело? «Ну ничего,— думаю,— не найдем мы ночью Фенькиных сеток — и красть не придется». И подналег даже. А потом думаю: «Махалки* все ж у ней высокие, побольше сажени. А Косой — черт приметливый — непременно увидит». И опять страх войдет. ______________________ * Махалкой на Черном море рыбаки называют палку; ее втыкают в пробочный поплавок (буек), и она плавает стоя. Наверху прибивают флажок. Ее привязывают к рыбачьим снастям, чтобы найти их в море. ______________________ И я гребу слабей. А Косой: —Навалися, пролетария! «Нет,— думаю,— флажки у ней на махалках черные, не найти ночью и Косому. Никому не найти!» И гребу смелей, все стараюсь в уме Феньку обкладывать. —Отравила? — говорю. —Ладно, греби, греби, мильтон какой сыскался! «Теперь я мильтон выхожу!» Я стал со зла крепче грести. А месяц вышел и красным глазом на все это дело смотрит. С час, должно, так гребли. И вдруг я чуть весла не бросил — прямо тут надо мной кивает черным флагом саженная махалка. Молчит и шатается. —Хватайся! — кричит Косой. А мне за нее и взяться страшно. Как живая, как оскаленная. —Эй, ты! Дуроплюй! Косой притабанил* и выхватил махалку из воды. ______________________ * Табанить — грести назад. ______________________ И вот, когда он махалку схватил, тут у меня как что внутри как будто стало и закрепло. «Шабаш,— думаю.— Теперь шевелись!» И я встал на ноги и уж вертел шаланду веслами, как живой, пока мы по сеткам шли. А Косой стоит на корме в рост, перебирает мережи и шлепает камбалу на дно. Плюхает здоровые рыбины, а я сам, для чего — не знаю, все считаю: —Раз, два... три... восемь... Все шепчу, как в жару весь. Пуда три, как не больше, с одной ставки сняли. Кончили. Тут с меня все соскочило. Сел на банку и как гребану к берегу! А Косой: —Куда тебя, черта! Вон она, вторая ставка! Вон махалка маячит! У меня уже руки ходуном пошли и всего трясти стало, а он — гляжу — взялся за весло, гребанул, как юлу, шаланду вывернул и нагребается к сеткам. —Садись,— кричит,— на весло! —Чтоб нас к черту не снесло! — Это я для храбрости сказал. Косой заругался. —Греби, холера! — орет на меня. Я тянусь, аж душа вон. На второй ставке Косой опять сети перебирает. Смело взялся, как за свои. А я подгребаю. Тут я заметил, что пошел ветер. И вдруг мне показалось, что сейчас светать начнет, сейчас Фенькины хлопцы придут на желтой шаланде, на ихней, на здоровой, на три пары весел, и нас на месте нахлопнут. Я тычу шаланду кормой уж как попало, лишь бы скорей. Добрались до второй махалки: черным шестом она из темноты на нас выходит. Как живая, смотрит, замахивается. Флажком по ветру треплется, змеится. Я и глядеть на нее боялся. Будто стережет! А Косой ругается, что рыба мелкая пошла. Я ему ласково говорю: —Бросьте, Василий Семеныч, не стоит... Если, говорите, мелочь пошла, так Господь с ней. А он мне и брякнул: —И трети ты своей не получишь, коли дело мне гадишь! Бросил сетки — и за весла. У нас дома голод, позагоняли на толчок что было. «Хоть бы дома накормить бы всех один только раз, коли уж на такое дело пошел!» Гребу и скорей от этой махалки, от проклятой. Черт с ней, с рыбой, с третью моей,— только бы, думаю, теперь на берег и домой. Буду, думаю, людям перемёты* живлять и день и ночь за хлеба кусок, только бы это добром кончилось! Гребу и зарекаюсь, чтоб за такие дела не браться. ______________________ * Перемёт — рыбачья снасть в несколько сот крючков. ______________________ Косой вдруг говорит: —Ты что? Богу молишься? Я и не знал, что это я громко... Думал, про себя зарекаюсь. —Не будешь? А не навязывайся! А я разве навязывался? Сам же он неделю целую мне в уши тарахтел: «Мамка твоя голодная, ты голодный, вот так,— говорит,— пролетарий и пролетает. В трубу, значит... Тряхнем Феньку что надо! И черт святой знать не будет, где концы». А теперь — «не навязывайся»! И так обидно мне стало! «Скорей бы только,— думаю,— на берег, и я — ходу, и чтоб не видеть никогда его». А он вдруг поднял весла, нагнулся ко мне, рожа зверская. —Ты,— говорит,— только дохни кому! Ты забудь, как меня и звать-то! Да ты знаешь, кто я?! Как присунется ко мне мордой самой. Глаз косой. —Да ты знаешь... Я ведь не я, а я вот кто! Такой он мне сразу страшный показался. И вправду не он, а другой. «Вот он,— думаю,— какой он настоящий-то! Ночью-то в море, да один на один!..» Я и весла бросил. Он как гаркнет: —Греби! Я без памяти греб и не знаю, где у нас берег был, и откуда ветер, и сколько времени прошло. Вдруг он стал легче грести, я тоже. Разворачивает шаланду. Смотрю, под бортом у нас садок плавает здоровый... Пудов на девять рыбы. Подошли аккуратно. Я шаланду на веслах придерживаю. Он стал рыбу в садок пересыпать. Тихонько, без шуму. И я держусь, чтобы о садок не стукнуть. Пересыпал он рыбу — и чисто у нас в шаланде, ничего как и не было. Тут я огляделся, вижу: мы под берегом. Берег не наш, чужой. Спустились мы в берег, дернули шаланду раз и два. У меня с голоду, с работы и со страху ноги подкашиваются. Рву руки — шаланда чуть подается. Косой ругается во всех святых и угодников... Вдруг смотрим: и справа и слева по человеку стоит. С винтовками. И откуда и как они подошли? Я как увидал — все у меня внутри стало, как пустой мешок я сделался. Я и сел на борт — ноги не держат. Они стоят, и мы не шевелимся. Косой вдруг говорит так это ласково: —Закурить у вас, землячки, нельзя? Они молчат, как неживые. Я уж подумал: есть они или нет? Потом Косой говорит мне громко, чтобы слышали: —Ну, отдохни трошки, хлопчик! Сморился, бедный? А ну, дернем еще! Я встал, хватаюсь за что попало, не дергаю а, прямо сказать, держусь за шаланду, чтоб только на песок не сесть. Болтаюсь, как рыба на крючке. Шаланда — ни с места. —Подсобите, товарищи, шаланду вытаскать,— говорит Косой. Смотрю, те двинулись с двух сторон. Ничего не сказали, взялись, дернули. —А вот спасибочки вам,— говорит Косой да и хотел повернуть. А те ему: —Стой! И стали они шаланду осматривать, все пересмотрели. А у нас ничего: весла одни. Ни снастей, ни крючков, ничего как есть. Один, что повыше, говорит: —Откуда? Косой запел: —С моря. С вечера перемёт поставили, вот пошла погода — так мы проверить... —Кто ж это летнее время перемёт с ночи ставит? —Брось, товарищ, наливать! Приказ знаете? —Да что же приказ, приказ? — кричит Косой.— Мы ведь самая пролетария, горькими нашими мозолями... —А у садка чего вы ковырялись? —Проверить же, на месте ли, а ведь знаете же...— гудит Косой. А те говорят: —Пойдем вот на кордон, там проверим. А ну, айда! Пошли. Один впереди, другой сзади, а в середине мы с Косым. И ни ног у меня, ни духу. И только махалку я эту дерную вспоминаю, как она кивала на нас. Вышли на обрыв и пошли по тропинке над кручей. Я только заметил, что чуть светать стало. Ничего я уже не понимал, что Косой мелет. Только те не отвечали, а все покрикивали: «Айда! Айдате!» Вдруг Косой дернулся и прыг под кручу. Тот, что был сзади, вскинул винтовку и бах! бах! вдогонку, вниз, и стал спускаться с обрыва. А другой схватил за ворот меня. А я — не то бежать, а идти не знал чем. И сел я на землю. Пришли еще красноармейцы с кордона, стали облаву делать, а меня повели на пост, где их казарма, и все. Живо по коридору протолкали к начальнику. Сидит за столом, важный, в кожаном. На столе наган. Сбоку телефон в ящике. Посмотрел на меня — глаза, как гвоздики, и спрашивает: —Это вот что с ним был? И прямо уперся в меня: —Как звать? Я думаю: «Врать или нет? Сейчас,— думаю,— узнают и к мамке с обыском. Знаю ведь! Чуть что — сейчас обыск и пойдут тягать. Пусть,— думаю,— сгноят меня, а не скажу правду!» —Ты не верти пуговицу. Говори, как звать! Я вдруг заорал. —Васькой, Васенькой,— кричу,— Василием, Ва-си-ли-ем! — на разные голоса, чтоб поверили. А меня Петькой Малышевым зовут. Начальник выскочил из-за стола, как тряхнет меня за шиворот. —Не врать мне!! Я вижу, самое остается только реветь, все равно давно хотелось, я ударился в слезы. И таким я горьким воем завыл — голоса своего не узнал. Бить меня всего начало, сам не рад, что реветь пустился. Как сорвался. ...Ночевал у них в казарме. Утром проснулся, не шевелюсь. Но знаю, что сейчас спрашивать опять будут... И про Косого... Вспомнил, как он в море-то себя показывал,— ну как я про него скажу? Пусть бы мне кто тогда сказал, что мне надо делать! Лежу и слышу — идет разговор промеж красноармейцев: —В Чеку его, в Особый отдел, там, брат, узнают в лучшем виде. А другой: —Ну да, очень просто, что с монитором шпионаж возили! Это что к садку подъезжали — так это для понту, глаза отвести! И вижу я, что все так выходит, что и не придумаешь, что им врать. И правду скажи — тоже веры не дадут. А тогда эти мониторы офицерские — верно, что в наши берега ходили. Очень даже близко. Что же мне делать? Так бы вот лежал и не шевелился... До самой до смерти моей! Слышу — затопали, выходить стали, и тишина настала. Полежал, полежал, а в голове все кубарем, кувырком все кружит, и махалка эта черная, проклятая, так и кивает, кланяется. И вдруг как будто что взвинтило меня. Вскочил я, сел на койке. Осмотрелся: лежит на койке красноармеец одевши, ногу свесил и на меня глядит, улыбается. Смешной я, значит, был. Хороший, к черту, смех! —Васька! — говорит. А я зыркаю: кого это он кличет? Он засмеялся, встал. —Ну, все равно,— говорит,— как там тебя. Чай пить будешь? Я тебе подлопать дам. Дает мне чашку каши: —Наворачивай! А сам сел рядом на койку. Я думал, что мне не до каши будет, а ковырнул раз и не приметил, как кончил. Красноармеец принял чашку. —Боишься,— говорит,— за батьку? —Помер,— говорю. —Нет,— говорит,— он утек, не нашли его. Я даже не понял, что это он про Косого. —Не батька,— говорю,— он мне и не дядька, никто он мне! —Значит, он тебе вроде хозяина выходит? И стал он закуривать и мне кисет сует, как большому. Я уж курил раза два. Взял я, а скрутить не умею. —Эх ты, курец! — говорит и слепил мне цигарку. Курим, а он говорит: —Сказывать не будешь? Уговор, значит, держишь? Молодчина! Мне вдруг обидно стало на Косого, я и говорю: —А он свой-то уговор... треть мою... черта, говорит, ты получишь. —Это уж евоное дело. А я: —Пудов,— говорю,— пять, не меньше, рыбы было, камбала — во,— говорю,— колесо — не рыба. —На кухне,— говорит,— она у ас, в обед поешь, как в отдел не сведут. И так слово по слову я ему все рассказал, как было. А он говорит, что уговор держи, дело святое. —Хитрый,— говорит,— знал, кого с собой взять. Кто ж,— говорит,— он такой? —Не знаю я, кто он, не знаю, ненастоящий. Черт он, вот кто! А его смех взял. —Какой,— говорит,— с чертом уговор может быть! Однако,—говорит,— дело твое. Думай, братишка, как тебе лучше. И встал. А что мне думать? Ничего я не знаю. Налил он чаю холодного, а я и смотреть на чай не хочу. Не до чаю мне! Думаю — и ничего в голове, одна эта махалка черная кивает, и ничего больше. И вдруг я как сорвался. —Что же делать-то мне, дядя,— говорю,— дорогой ты мой? — И вот-вот опять зареву. —А ты прямо скажи: такой, мол, я и такой-то, а дела наши вот какие были. Мамка голодная дома пухнет, а он мне треть сулит. Я и пошел на дело. Застращал он меня в море, а кто он — я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки! И отошло все сразу— и махалка и Косой черт. Вскочил я. —Веди к начальнику,— говорю. Встал я перед столом и срыву так и кричу: —Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие! И все, как было, вывалил. А начальник смеется: —Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил.— Взялся за телефон. —Иди,— говорит,— обожди в казарме. К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял: —Петька я Малышев, а дела наши вот... Так оно потом и присохло. Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею. А с красноармейцем я и сейчас друг. Впервые опубликовано: Журнал «Новый Робинзон». Л. 1925. № 7. С. 1—9.
Борис Степанович Житков (1882 — 1938) русский и советский писатель, прозаик, путешественник и исследователь. Автор популярных приключенческих рассказов и повестей, произведений о животных и романа. | ||
|