Е.П. Карнович
Любовь и корона

На главную

Произведения Е.П. Карновича


СОДЕРЖАНИЕ



ГЛАВА I

По дороге между Стрельною и Петергофом, в местности в ту пору еще глухой и безлюдной, сто сорок с лишком лет тому назад стоял небольшой деревянный дом. Он был расположен на возвышении, от которого шел пологий спуск, поросший густою травою и примыкавший к красивому, обширному лугу, омываемому взморьем. С виду дом этот не отличался ничем особенным от обыкновенных городских и деревенских помещичьих построек того времени. Около него не было видно ни произведений искусства, ни затейливой отделки окружавшей его дикой местности, так как владельцам дома по суровости северного климата казались странными и даже смешными какие-либо затраты на внешние, только летние, украшения их местопребывания. Зато внутреннее расположение, отделка и убранство этого дома говорили о том, что в нем жили люди, привыкшие к большим удобствам домашнего быта, нежели те, с какими были знакомы тогдашние русские, хотя бы и владевшие значительным состоянием. И в самом деле, в этот удобно устроенный, небольшой дом переселялись для житья на короткое петербургское лето супруги-иностранцы, постоянно жившие в Петербурге. Пользоваться летом чистым загородным воздухом им, впрочем, особенной надобности не было, так как и сама столица была еще в ту пору собственно большой деревней, и в ней легко было найти такие околотки, в которых можно было наслаждаться и сельским простором, и ничем не нарушаемым естественным привольем. Не того, впрочем, желали обитатели загородного дома, нами описанного: они искали полного уединения, надеясь совершенно избавиться от стеснений, неизбежно сопровождающих пребывание в обществе, в особенности при дворе. Более же всего им хотелось отделаться хоть на некоторое время от беспрерывного и докучливого посещения разных непрошеных и нежданных гостей, так как в ту пору, к которой относится наш рассказ, радушный прием знакомых каждый день считался одним из главных условий общественной жизни в Петербурге.

Загородный дом, о котором идет речь, был уютен и поместителен; в нижнем его этаже были: небольшая зала, две приемные, спальни — одна для хозяев и четыре на случай приезда гостей из города. Кабинет домовладельца помещался в мезонине; столы в кабинете были завалены бумагами, письмами, счетами и конторскими книгами, а передняя была заставлена шкапами и ящиками, наполненными книгами и ландкартами. Все это свидетельствовало о деловых и разнообразных занятиях хозяина дома и не отличалось вовсе роскошью, но зато порядок и чистоту можно было назвать образцовыми, и эти признаки домашнего благоустройства составляли резкую противоположность тому, что встречалось обыкновенно в домах тогдашних, даже самых богатых и знатных петербургских бар.

В расстоянии семи верст от этого дома был Петергоф, где в те годы двор проводил большую часть лета. В Петергофе и тогда был уже большой сад с великолепными фонтанами и водометами; но дворец представлял невзрачное здание с низкими и маленькими комнатами, в которых, впрочем, было много хороших, но испортившихся вследствие небрежного за ними присмотра картин. Кроме дворца, в Петергофе были уже построены два хорошеньких домика, называвшиеся Марли и Монплезир; этот последний был отделан еще Петром Великим в голландском вкусе; а на берегу канала, проведенного от дворца ко взморью, стояло несколько домиков, занимаемых на лето лицами, бывшими близкими ко двору.

Неотдаленность двора не особенно, Впрочем, беспокоила наших дачников, желавших уединиться от большого света. Государыня проводила время в Петергофе на деревенский образец, и потому ежедневных собраний у нее в эту пору не бывало, а давались только, да и то изредка, празднества по какому-нибудь особенно торжественному случаю.

Стоял жаркий июньский день, и хозяйка загородного дома, женщина лет тридцати пяти, не красавица собою, но с приятным и умным лицом британского типа, видимо, поджидала к себе кого-то в гости. По временам она выглядывала в растворенное окно, по направлению дороги к Петергофу, и, завидев ехавший оттуда большой экипаж, вышла на крыльцо, чтобы встретить подъезжавших гостей. Спустя немного времени к крыльцу подъехала тяжелая, громадная, с зеркальными стеклами, карета, окрашенная желтовато-золотистою краскою. На ярком фоне этой краски были рукою искусного живописца изображены зелень, цветы, виноградные листья и гроздья, арабески и купидоны, а на дверцах кареты виднелись большие черные двуглавые орлы. Вдобавок к этим геральдическим украшениям и зеленые, с золотым галуном, ливреи двух рослых гайдуков, стоявших на запятках, указывали, что приехавшая с такою обстановкой из Петербурга гостья занимала не последнее место в придворном штате императрицы Анны Ивановны.

Проворно соскочившие с запяток гайдуки высадили из кареты довольно уже пожилую даму, отличавшуюся величавою осанкою и сохранившую еще следы прежней, по всей вероятности, замечательной красоты. Несмотря на летний зной и на загородную поездку, приехавшая гостья, придерживаясь тогдашнего придворного этикета, была одета по-городскому. На ней было тяжелое платье, обложенное по корсажу и по подолу широким золотым позументом; волосы ее, уложенные в высокую модную прическу, были напудрены. В руке, обтянутой лайковою перчаткой с длинною шелковою бахромой, она держала огромный веер.

Хозяйка дома приняла знатную гостью не с холодным официальным почетом, но с тем радушным, дружеским уважением, каким обыкновенно пользуются люди, внушающие к себе расположение своими собственными личными качествами.

После обычных приветствий и расспросов гостьи о муже хозяйки дома, который, как оказалось, уехал еще со вчерашнего вечера в город по своим делам и еще не возвращался оттуда, между хозяйкою и гостьей начался, частью по-английски, частью на французском языке, обычный и в ту пору разговор о погоде и знакомых. Разговор обо всем этом стал, по-видимому, истощаться, когда хозяйка обратилась к своей гостье с вопросом:

— А что же поделывает ваша принцесса?

— Моя принцесса? — переспросила гостья, боязливо осматриваясь кругом.

— Да, — не без некоторой настойчивости подтвердила хозяйка.

— Она... — замялась приезжая дама.

— Извините меня за этот вопрос, но я обращаюсь к вам с ним не из одного пустого любопытства. Я понимаю очень хорошо, что вы затрудняетесь в обществе рассказывать о том, что делается у вас при дворе... Здесь страна сильно развитого шпионства, и осторожность ваша вполне благоразумна, — сказала хозяйка, вставая с кресла и заглядывая в смежную комнату, как будто опасаясь, нет ли там какого-нибудь свидетеля их разговора, хотя, как казалось, уже тот язык, на котором они вели его, был гарантией того, что их не поймут, если даже и подслушают, агенты Тайной канцелярии.

— По моей привязанности и дружбе к вам, — продолжала хозяйка, садясь на прежнее место, — я хотела даже нарочно приехать к вам в Петергоф, но боялась возбудить подозрение и подать повод к пустым толкам. Я хотела видеться с вами, чтобы передать вам об одном дошедшем до меня слухе, выдуманном, конечно, злыми языками...

— О каком? — встрепенувшись, спросила гостья.

— Говорят, граф Линар...

— Граф Линар?.. О, это пустая детская забава! Надобно же чем-нибудь развлечь бедную девушку. Вы знаете, миледи, очень хорошо всю обстановку здешнего двора, тяжелый и суровый нрав императрицы, подозрительность герцога, и, конечно, имеете общее понятие о характере моей воспитанницы. Ее надобно чем-нибудь оживить в те годы, когда грезы и мечты начинают тревожить воображение девушки. Мы сами женщины и должны помнить наше прошлое. Принцесса постоянно грустит, скучает, задумывается, и я боюсь, что характер ее совершенно испортится; а между тем, кто знает, — добавила гостья, еще более понизив голос, — какой высокий жребий ожидает ее и, быть может, даже в недалеком будущем... Здоровье императрицы, говоря между нами, несмотря на ее могучую натуру, стало не слишком надежно. Об этом, конечно, не позволяют говорить теперь, и что она была больна — о том объявят разве только после ее кончины... Но откровенность за откровенность: меня чрезвычайно удивляет, откуда вы могли узнать то, что я считаю непроницаемою тайной; скажите, от кого вы слышали насчет графа Линара...

— Доверяя вам вполне, я не буду делать из моего ответа на ваш вопрос никакой тайны перед вами. О том, что принцесса Анна с некоторого времени занята графом Линаром или, сказать прямее, страстно влюблена в него, говорил мне вчера мой муж и поручил мне поскорее передать вам об этом слухе, дошедшем до него совершенно случайно.

— О, милый и любезный баронет! Недаром же он слывет в Петербурге самым сметливым и проницательным дипломатом. От наблюдений его не ускользают даже сердечные дела, имеющие, впрочем, иной раз большое влияние и на политические события. Я очень благодарна баронету за его внимание и за откровенность, но посудите сами, миледи, о моем затруднительном положении. Я иностранка, без всяких личных и родственных связей при здешнем дворе, попавшая случайно в наставницы и руководительницы, быть может, будущей русской самодержицы. Я волей-неволей поставлена в необходимость угождать ей, искать ее расположения, ее дружбы, и вот почему с моей стороны приходится допускать некоторую, хотя, по-видимому, и не слишком уместную, снисходительность... Впрочем, скажу вам, миледи, что в настоящем случае нет решительно ничего серьезного и не может быть ничего опасного для принцессы. Любовь ее к графу Линару не более как пустая шалость, как маленькое развлечение для бедной девушки, которую хотят выдать замуж насильно не только за нелюбимого, но даже за презираемого ею человека...

— Да, этот брак, как кажется, не предвещает ничего хорошего в будущем. Теперь принцесса еще очень робка, но нельзя сказать, что из нее будет потом; нынешнее же ее положение весьма незавидно. Она прежде всего жертва политических соображений и холодных расчетов, которые, однако, как известно, не всегда благополучно кончаются. Принцесса живет во дворце императрицы на правах родной дочери; на нее смотрят теперь как на наследницу русского императорского престола. Какая великая будущность для скромной немецкой принцессы! Но в то же время как сурово обходятся с ней, а между тем она теперь в таком возрасте уже, что могла бы пользоваться некоторою свободою и заявить себя чем-нибудь, тем более, что, благодаря вам, ее воспитывали с большою заботою. Жаль, впрочем, что в ней нет ни особенной красоты, ни грации и что до сих пор она не выказала никакого блестящего качества.

— Это справедливо, но зато в сущности принцесса — доброе создание, хотя, говоря по правде, она вовсе не рождена для короны. Она, кажется, была бы гораздо счастливее в скромной обстановке с человеком, которому предалась бы от всего сердца. Какая, однако, резкая разница между ею и цесаревной Елизаветой...

— Что за прелесть Елизавета! — почти вскрикнула в восторге хозяйка. — Вот красавица так красавица: бела необыкновенно, прекрасные волосы, большие и живые глаза, хорошенький ротик, зубы как жемчуг. Хотя она, как кажется, и расположена к полноте, но зато как стройна она теперь. Как хорошо она танцует! Я никогда и нигде еще не видела, чтобы которая-нибудь из женщин могла сравниться с нею в ловкости и грациозности. Образованием ее также, по-видимому, не пренебрегли: она говорит по-французски, по-итальянски и по-немецки. А какой у нее веселый характер, как она обходится с каждым и ласково, и вежливо и как она ненавидит все натянутые придворные церемонии!..

— Да, она очаровательная девушка, но я думаю, что на такой хорошенькой и ветреной головке едва ли долго удержался бы тяжелый царский венец, — заметила гостья, отрицательно покачивая головою.

— О, ваша принцесса держит себя совсем иначе: она не по летам степенна, говорит вообще мало и, как мне передавали, никогда будто бы не смеется. Это мне кажется, впрочем, неестественным в такой молодой девушке и происходит, по моему мнению, — прошу извинить, я, вероятно, ошибаюсь, — скорее от тупости, нежели от рассудительности.

— В этом случае я с вами не совсем согласна, миледи, — вежливо возразила гостья. — Принцесса Анна для своих лет довольно умна, но только по характеру, несмотря на ее серьезный вид, она еще совершенный ребенок: она вспыльчива, капризна и, главное, изумительно беспечна. От этих недостатков теперь едва ли возможно отучить ее, тем более, что все обстоятельства ее жизни до сих пор складывались так, что могли развить в ней скорее дурные стороны, нежели хорошие качества. Насколько я могла убедиться, в ней есть одна отличительная черта: она под равнодушною, холодною наружностью скрывает сердце, способное пламенно любить. Покойная герцогиня мекленбургская много виновата в том, что в малолетстве своей дочери не заботилась об ее воспитании, а направить ее в ту пору на хорошую дорогу было бы не слишком трудно. В ней все-таки есть много хороших задатков. Наружность ее, правда, не отличается особенною красотою, но зато она чрезвычайно статна, и редко можно встретить девушку с такою гибкою и тонкою талией. Заметьте, что она вообще небрежна в своем наряде, и для нее надеть корсет и причесать волосы по моде — истинное мучение. Я с нею постоянно ссорюсь из-за этого. Скажу еще вам, что некоторые, как, например, молодой граф Миних, находят ее даже красавицей; но зато многим не нравится ее всегда задумчивый и печальный вид, а у нас, в Германии, существует поверье, что такое постоянное выражение лица бывает предвестником бедственной жизни. Что будет дальше — угадать трудно, но теперь мне жаль мою бедненькую принцессу, и вот почему, сказать между нами, я не препятствую ее невинным письменным отношениям с графом Линаром. Я делаю вид, будто ничего не знаю. Они начались без всякого моего участия, и те практические соображения, о которых я вам говорила прежде, заставляют меня не ссориться с принцессою. Притом как же и поступить, мне: не явиться же к императрице или к герцогу в качестве доносчицы на принцессу!.. Наконец, я имею в виду, что она скоро выйдет замуж и тогда, как это обыкновенно бывает, легко забудет нынешнюю любовь. Я пыталась недавно разговориться с государыней о нежелании принцессы вступить в продолжительный брак; но она холодно и резко отклонила этот разговор, приведя какую-то русскую пословицу, смысл которой: стерпится — слюбится.

Во время этого разговора послышался перед домом шум подъезжавшего экипажа. Хозяйка взглянула в окно.

— А вот и мой муж возвратился из города, — сказала она. — Он будет очень рад, что застал вас еще здесь.

Приведя в порядок свой туалет, измявшийся несколько в дороге, баронет явился в гостиной. Он был щеголеватый, красивый мужчина средних лет; его наружность, и также живость и бойкость его манер обнаруживали его французское происхождение. Наговорив гостье разных почтительных любезностей, он принялся передавать ей только что слышанные им городские новости, затем заговорил с нею о политических делах и о своих коммерческих операциях. То серьезная, то шутливая беседа хозяев с гостьею длилась довольно долго. Проводив гостью, баронет сказал жене, что ему нужно приготовить к завтрашнему дню несколько депеш, и предложил ей, не захочет ли она отправить с ними и свои письма. Затем он пошел наверх в свой кабинет и засел там за свои бумаги, а жена его принялась писать письмо к своей лондонской приятельнице. В письме этом были, между прочим, следующие строки о гостье, только что посетившей дом баронета:

"Госпожа Адеркас, гувернантка принцессы Анны, родилась в Пруссии и осталась вдовою после генерала, который, кажется, был родом француз. Она была с ним во Франции, в Германии и в Испании. Она очень хороша собою, хотя уже немолода, и обогатила свой природный ум чтением. Так как она долго жила при разных дворах, то ее знакомства искали лица всевозможных званий, что и развило в ней умственные способности и суждения. Разговор ее может нравиться и принцессе, и жене торговца, и каждая из них будет удовлетворена ее беседою. В частном разговоре она никогда не забывает придворной вежливости, а при дворе — свободы частного разговора; в беседе она, как кажется, всегда ищет случая научиться чему-нибудь от тех, с кем разговаривает. Я думаю, однако, что найдется очень мало лиц, которые сами не научились бы от нее чему-нибудь. Самые приятные часы с тех пор, как я живу в Петербурге, я провела с нею, хотя обязанности ее не позволяют мне пользоваться ее беседою так часто, как я желала бы, но когда это случается, то я провожу время и приятно, и поучительно".

Письмо это в особом конверте было вложено в большой пакет, на котором значилось, что он посылается от баронета Рондо, английского резидента в Петербурге.

ГЛАВА II

К началу августа императрица Анна Ивановна со своим малочисленным двором переехала по обыкновению в Петербург, в так называемый Летний дворец, чтобы там провести конец теплого времени года.

Летний дворец был построен в 1711 г. Петром Великим в углу, образуемом Летним садом и Фонтанкою. Почти до сих пор он сохранился в своем первоначальном виде. По случаю празднества бракосочетания герцога Голштинского с цесаревною Анной Петровною, при Екатерине I рядом с этим Летним дворцом была выстроена большая деревянная галерея с четырьмя залами по бокам. Галерея эта по приказанию императрицы Анны Ивановны была сломана в 1731 году, и на ее месте выстроили новый деревянный дворец очень плохой архитектуры, существовавший до воцарения Елизаветы Петровны.

Наступила осень, и императрица переехала на зимнее житье. Прежний каменный двухэтажный дворец, находившийся на берегу Невы, на углу Зимней канавки и Большой Миллионной, с его пристройками на том месте, где ныне находится Эрмитаж, казался Анне Ивановне и тесным, и неудобным. Поэтому она для зимнего своего пребывания выбрала в 1732 году обширный дом адмирала Апраксина, подаренный им в 1728 году императору Петру II и стоявший почти на том же месте, где ныне находится Зимний дворец.

Живя в городе, императрица каждый день в 8 часов утра была уже на ногах и, окончив свой утренний туалет, начинала с 9 часов принимать своих министров или у себя в кабинете, или в манеже, к которому приучил ее Бирон, страстный охотник до верховой езды и отлично обучавший самых непокорных коней.

Было пасмурное ноябрьское утро, и свечи еще горели в покоях императрицы, когда к ней с докладом явился второй кабинет-министр, граф Андрей Иванович Остерман. Несмотря на любовь императрицы к роскошной одежде, министр приехал к государыне одетым крайне неряшливо, в полинялом кафтане какого-то светло-бурого цвета, в жабо не первой белизны, в плохо напудренном и набок надетом парике, в грязноватых чулках и поистоптанных башмаках. Государыня, зная скупость Остермана, снисходительно смотрела на такое отступление от правил придворного этикета, требовавшего изящества и порядка в одежде.

— Ну что, Андрей Иванович, — сказала ему императрица, покончив с ним разговор о подписанных ею бумагах, — слава Богу, дело наше устроилось; подождем еще немного, да и свадьбу сыграем. Слишком скоро покончить нельзя. Готовила я Аннушке приданое давно, а все-таки оказывается, что нужен был год, чтобы выдать ее замуж, как следует выдать богатую невесту. Да и теперь еще кое-чего не успели приготовить в Париже. Спишись-ка об этом с князем Кантемиром, да пусть он побольше закупит перчаток да чулков и мне, и невесте. Праздники будут у нас большие. Кажись, я и приказывала тебе прошлый раз об этом?..

— Я уже и исполнил повеление вашего величества, и мне остается только радоваться, что Бог благословил намерения ваши.

— Помню я, Андрей Иваныч, как ты и старший Левенвольд, когда вы узнали, что я ни за что не хочу второй раз выходить замуж, стали заговаривать со мною о необходимости унаследования престола.

— Тогдашние обстоятельства, Ваше величество, требовали этого безотлагательно...

— Правда твоя, правда, — густым голосом, почти что басом, проговорила Анна Ивановна. — Ведь вот поди, кажись, какое легкое дело выдать замуж племянницу, да и она не бесприданница какая-нибудь, и дети бы от брака с нею хорошо устроены были, а сколько, однако, как пришлось хлопотать около этого дела!

— Различные инфлюэнции и конъюнктуры европейских дворов много тому препятствовали, — заметил с глубокомысленным видом Остерман.

— То-то и есть, а все устроилось бы гораздо легче, если бы я Аннушку прямо объявила моею наследницею. Да ты и Левенвольд отклонили меня от этого.

— К сему, Ваше величество, побуждало нас искреннее желание блага России... Несмотря на усердные моления верноподданных, жизнь царей в руках Господних, и если бы, от чего Боже сохрани, ее величество, еще безбрачная, неожиданно сделалась преемницею вашею, то, не говоря о том, что на российском престоле не утвердилось бы мужское поколение, цесаревна Елизавета...

— Знаю, что ты мне хочешь сказать, Андрей Иваныч, — прервала императрица, нахмурив свои густые брови.

— Кроме того, отец принцессы...

— Этот старый негодник забрался бы к нам и начал бы хозяйничать по-своему...

— Так точно, ваше величество. Притом принцесса Анна Леопольдовна, объявленная лично наследницею... — проговорил, заминаясь, министр.

— Небось, зазналась бы передо мной?.. Нет, Андрей Иваныч, никогда бы этому не бывать... Плохо, видно, вы еще меня знаете, — проговорила императрица и, выпрямившись во весь свой огромный рост, взглянула суровыми глазами на оторопевшего Остермана. — Все это пустяки! Никому баловаться и своевольничать я не позволю, — добавила она твердым голосом, погрозив пальцем. — При дворе и в городе, чего доброго, пожалуй, иное думают и толкуют теперь себе под нос, что вот, мол, не захотела принцесса пойти замуж за принца курляндского — и не пошла, и тетка ничего с нею поделать не могла...

Остерман, очень хорошо знавший истинную причину нерасположения императрицы к этому браку, поспешил льстиво заметить, что в этом случае высочайшая премудрость ее величества была лучшею руководительницею.

— А сказать тебе по правде, — начала императрица ласковым тоном, — ведь и настоящий-то жених не ахти какой. Навязал нам его римский император; захотел получше устроить своего племянника, и не отослала я назад его в неметчину потому только, что не хотела вздорить с венским двором, а то давным бы давно с глаз моих его прогнала. Неказист он больно, и говорю я близким ко мне, как ты, людям, без всякой утайки: принц Антон так же мало мне нравится, как и своей невесте, да что будешь делать? Высокие особы не всегда по склонности браком соединяются. Вот хоть бы и сама я: покойный дядя мой Петр Алексеич — царство ему небесное — выдал меня за герцога, не спрося меня: мил ли мне выбранный мне жених или нет? А все же я охотно пошла за него. Горемычное житье было наше, когда мы после царя-родителя сиротами остались. Брат твой у нас учителем был, и он все хорошо знать должен. Кто только нас не обижал тогда, и надлежащих нам по рождению титулов даже не давали, а звали попросту Ивановными. Да и во вдовстве моем разве мало я всякого горя и принижения натерпелась...

Императрица тяжело вздохнула и немного призадумалась. В памяти ее быстро ожили те дни, когда она, пленившись блестящим Морицем Саксонским, с такою радостью готова была отдать ему свое сердце, свободное еще от полновластного владычества Бирона.

— Много, много в жизнь свою я натерпелась, — начала она. — Бывало, приеду из Митавы, так словно какая-нибудь челобитница из подлого народа, то к светлейшему князю Александру Данилычу, то к другим знатным персонам ходишь, чтобы какую-нибудь тысчонку рублевиков выпросить; да и ту с попреками неохотно давали... А вот, как посмотришь, то не только все хорошо обошлось, но еще и самодержавность мне Господь Бог привел.

— Он взыскал ваше величество своею милостью для славы и счастия российского отечества, — подхватил Остерман, низко склоняясь перед императрицею.

— Устал ты, Андрей Иваныч, поезжай домой да отдохни.

— С рабским моим усердием на службе всемилостивейшей моей государыне никакой усталости никогда не чувствую...

— Спасибо тебе за твою службу...

Остерман хотел было стать на колени, но ноги его дрожали, и он испустил тихий, сдержанный, быть может, и притворный стон.

— Не нужно, не нужно, — сказала ему императрица и протянула ему свою большую руку, которую Остерман поцеловал с благоговением, а Анна Ивановна милостиво кивнула ему головой на прощанье.

ГЛАВА III

В ту пору, к которой относится наш рассказ, жизнь в Петербурге отличалась, между прочим, и тем, что в здешних, даже самых знатных, домах утро начиналось гораздо ранее, нежели теперь, и сообразно со вставанием спозаранку распределялся весь день.

Так, императрица Анна Ивановна постоянно обедала в полдень. Прихода ее в столовую ожидал Бирон со своим семейством и, кроме этих лиц, никого никогда не бывало за ежедневным обедом государыни. Даже для принцессы Анны Леопольдовны, жившей в одном дворце с императрицей, держали особый стол. У принцессы вообще не бывал никто из посторонних, и все ее общество ограничивалось ее воспитательницею, неразлучною ее подругой фрейлиной баронессою Юлианою Менгден, да несколькими камер-юнгферами. Принцессу держали во дворце под строгим надзором. Императрица и Бирон допытывались беспрестанно у приставленных к принцессе соглядатаев о том, кто из чужих людей был в течение дня в ее покоях. За случайными посетителями и посетительницами Анны Леопольдовны учреждался тотчас же бдительный надзор, и они могли быть уверены, что имена их значатся в списках Тайной канцелярии в числе так называемых тогда "намеченных" людей, т.е. таких оподозренных личностей, которых, при каком-нибудь особом случае, следовало немедленно притянуть к допросам и пыткам. Разумеется, что такой строгий надзор за принцессой был учрежден в политических видах, но в этом отношении он был совершенно излишен, так как Анна Леопольдовна вовсе и не думала заниматься политическими делами. Надзор этот оказался, однако, недействительным на те случаи, когда, как говорится, девушку под замком не удержишь.

На придворных балах и в близком к императрице кружке принцесса встречала изящного, щеголеватого польско-саксонского посланника графа Морица-Карла Линара. Он был воспитанником известного ученого Бюшинга и, при высоком образовании, отличался светскою любезностью, усвоенною им при дрезденском дворе, который в ту пору соперничал с версальским в отношении лоска и блеска. Современные сказания не оставили описания наружности графа Линара, и портрета его нам видеть не приводилось; но, судя по общим отзывам современников, Линар был такой красавец, что при своем появлении заставлял биться и трепетать все женские сердца. В Петербург приехал Линар уже не юношей, но мужчиной в полном цвете красоты и молодости: ему было тогда с лишком тридцать лет, так что он шестнадцатью годами был старше принцессы Анны. В длинной веренице дам и девиц, плененных Линаром, была и принцесса. Неизвестно, когда и как началось между ними сближение; неизвестно также, увлекался ли граф Линар Анной как молодой, страстно полюбившей его девушкой, и платил ей взаимною страстью или же в пылкой ее любви он видел только удовлетворение своего тщеславия и суетности. Быть может, таинственность такой любви придавала, в глазах Линара, особый привлекательно-романтический оттенок сближения его с принцессой: самолюбию победоносного красавца могло быть очень приятно присоединить к числу изнывавших по нем дочерей Евы и будущую, по всей вероятности, наследницу русской короны. Между ею и Линаром завязались письменные отношения. Не имея случая часто видеться, принцесса и граф обменивались между собою записочками, которые не дошли до нас, и потому нельзя знать, содержали ли они в себе только пустые весточки друг о друге или были наполнены пламенными признаниями и взаимными клятвами любить друг друга вечно, до гробовой доски. Какого бы, впрочем, содержания ни была эта переписка, но она довольно долго велась между принцессою и графом, и если верить дошедшим до нас сказаниям, то г-жа Адеркас в разговоре своем с леди Рондо не была вполне откровенна. Наставница принцессы не только снисходительно, как на детскую забаву, как на невинное развлечение, смотрела на каллиграфические упражнения своей питомицы, но даже сама способствовала передаче пересылаемых и с той, и с другой стороны цидулок. Статься может и то, что такие послания, проходя предварительно через цензуру наставницы, ограничивались только тем, что в отношении любви не имело никакого существенного значения, и потому гувернантка принцессы, побывавшая при разных европейских дворах того времени, где девическая скромность — хотя бы и принцесс, — не считалась необходимою добродетелью, не видела особенной важности в маленьких грешках своей царственной воспитанницы.

Но возвратимся к Анне Ивановне. Постоянные ее обеды с семейством Бирона не бывали только в самые торжественные дни. В эти дни государыня кушала в публике. Тогда она садилась на трон, устроенный под великолепным бархатным балдахином, украшенным золотым шитьем и такими же кистями, имея около себя с одной стороны цесаревну Елизавету Петровну, а с другой принцессу Анну Леопольдовну. На этих торжественных обедах выказывалась вся роскошь и вся пышность тогдашнего петербургского двора. На столах блестели и изящный богемский хрусталь, и севрский фарфор, и серебро, и золото в изобилии, поражавшем иностранных гостей. Но всех тогда поражало еще более одно особое обстоятельство: Бирон на это время сходил с высоты своего величия. Он являлся тут не застольным бесцеремонным собеседником императрицы, но почтительно прислуживал ей в звании обер-камергера, которое он сохранил за собою и по получении герцогского сана. В последние годы царствования Анны Ивановны торжественные обеды давались очень редко, по всей вероятности, ввиду того, чтобы не низводить владетельного герцога курляндского до степени простого царедворца.

Во время одного из тех ежедневных обедов, о которых мы упомянули выше, сидели за одним столом с императрицей герцог, герцогиня, двое их сыновей и дочь Гедвига. Бирон и его семейство говорили обыкновенно по-немецки, так как государыня, хотя сама и затруднялась совершенно свободно объясняться на этом языке, но очень хорошо понимала, что говорили другие. Во время обеда речь зашла случайно о графе Линаре.

— Почитай, что он теперь у нас первый красавец в Петербурге, — сказала императрица.

— Правда, ваше величество, зато он и пользуется такими успехами у здешних дам и девиц, — подхватила герцогиня.

— У нас насчет дам не всегда счастливо сходит с рук, — сказала, улыбаясь, Анна Ивановна, — особенно если кто-нибудь проболтается. Вот когда я жила в Москве, то гам завелся один господин, — да ты, герцог, его знал, — большой ходок по этой части. Он и стал было хвалиться своими проказами с дамами, с которыми встречался в знакомом доме. Дошло такое хвастовство до их мужей, и вот тогда и жены, и мужья согласились проучить молодца, чтобы он не хвастал попусту, если ничего не было, а если что и было, то умел бы молчать. Одна из барынь пригласила к себе этого кавалера будто бы поужинать с нею наедине. Разумеется, он не отказался, а когда приехал, то она и принялась выговаривать ему, что он больно болтлив. Он стал было отнекиваться, а в это время вошли другие дамы с своими обиженными мужьями и уличили его. Тогда порешили с этим хватом произвести расправу, и произвели ее и сами барыни, и их служанки: просто-напросто высекли молодца так, что он несколько дней провалялся в постели.

Анна Ивановна, любившая почему-то повторять — этот рассказ, засмеялась густым смехом.

— Это уже слишком по-московски, — заметил язвительно герцог.

— Ну, острастка иногда не мешает, — проговорила герцогиня, — вот хоть бы граф Линар...

Герцог быстро взглянул на жену, показывая ей глазами на сидевшую за столом принцессу курляндскую и тем давая знак герцогине, чтобы она прекратила начатый ею разговор. В свою очередь, императрица пытливо посмотрела на герцога, который движением физиономии дал понять императрице, что он после поговорит с нею о графе Линаре, и затем перевел речь на любимый свой предмет — на лошадей, принявшись с жаром знатока и любителя оценивать достоинства тех из них, которые на днях присланы были ему в подарок от короля прусского.

Императрица слушала толки герцога довольно рассеянно. Заметно было, что начатый и так таинственно прерванный разговор о Линаре занимал ее более, нежели прислушавшиеся уже ей рассказы герцога о лошадях, сбруе, манеже и конюхах. Видно было, что она с трудом сдерживала врожденное и теперь сильно возбужденное любопытство, и действительно, она хотела, чтобы ей поскорее разъяснили какие-то темные намеки, сделанные герцогиней насчет графа Линара. Она понимала, что герцогиня проговорилась неосторожно, преждевременно и что здесь кроется что-то, ей пока еще не известное.

По окончании обеда императрица перешла с Бироном в другую комнату, и здесь герцог наедине передал ей дошедшие на днях до него, от его собственных лазутчиков, сведения о сношениях принцессы Анны Леопольдовны с Линаром. Он просил государыню подождать с решением этого дела до вечера, так как к этому времени он надеялся представить ее величеству несомненные доказательства виновности легкомысленной принцессы. После продолжительного разговора по этому поводу императрица поручила Бирону, чтобы он на всякий случай приказал графу Остерману и начальнику Тайной канцелярии, генералу Ушакову, явиться к ней во дворец на сегодняшнее вечернее собрание, сказав, что она, сообразно с тем, что окажется по делу принцессы, даст каждому из них особое повеление.

Погрозив расправиться со всеми виновными как следует, Анна Ивановна принялась внимательно рассматривать ружье, только что поднесенное ей тульскими оружейниками. Судя по ее замечаниям насчет ружья, можно было сказать, что она отлично знала толк в огнестрельном оружии, и в такой ее осведомленности не было, впрочем, ничего удивительного. Известно, что она чрезвычайно любила охоту и стрельбу из ружей, в которой приобрела такую сноровку, что без промаха попадала в цель, и также очень редко случалось, чтобы выстрел ее был неудачен, если он был направлен ею в летящую птицу. Во внутренних ее покоях стояли всегда заряженные ружья; она стреляла из них через окна в пролетавших мимо дворца галок, воробьев и ласточек, а в галерее дворца было устроено стрельбище, где иногда назначалась стрельба на призы, в которой должны были принимать участие, в угоду императрице, все придворные, не исключая и дам.

Осмотрев ружье, она, как это делала каждый день после обеда, сыграла с герцогом несколько партий на биллиарде, показав в этой игре замечательное, со своей стороны, искусство. Затем, расставшись с герцогом, пошла во внутренние свои покои через комнаты герцогини.

В это время у герцогини была известная уже нам леди Рондо, которая в одном из писем к своей лондонской приятельнице передавала следующее:

"Герцогиня — большая любительница вышивания, и, узнав, что у меня есть несколько вышивок моей собственной работы, пожелала их видеть и пригласила меня к себе работать два или три раза в неделю. Я приняла это приглашение с удовольствием по двум причинам: во-первых, г. Рондо, занимая настоящий пост, может извлечь из этого выгоды; во-вторых, мне представляется случай видеть царицу в такой обстановке, в какой иначе никак нельзя было бы видеть, потому что она постоянно проходит через ту комнату, в которой мы занимаемся рукоделием. Так как комнаты ее смежны с комнатами герцогини, то она после обеда много раз приходит к нам, не обращая внимания на то, встаем ли мы перед нею или нет. Иногда она садится за пяльцы, работает вместе с нами и много разговаривает об Англии и обо всем, что касается королевы. По ее словам, она так желает видеть королеву, что охотно сделала бы полдороги ей навстречу. По-видимому, она довольна, когда я старалась говорить с нею по-русски, и так милостива, что учит меня, когда я выражаюсь худо или затрудняюсь в разговоре. Это случается очень часто, потому что я говорю по-русски плохо, хотя и понимаю, что говорят другие; мне очень приятно видеть столько добродушия в особе, имеющей такую неограниченную власть. Во время ее присутствия у герцогини бывает обыкновенно пять или шесть дам и один или два придворных кавалера, которые ведут самый обыкновенный разговор. Иногда императрица принимает в нем участие как равная, сохраняя однако свое достоинство, но таким образом, что при этом не чувствуется никакого стеснения".

ГЛАВА IV

Вечером, в тот день, в который императрица говорила наедине с Бироном о принцессе Анне Леопольдовне и о графе Линаре, было во дворце обыкновенное собрание.

В ту пору дворцовые собрания не отличались уже прежнею беспорядочностью и полною непринужденностью, какие господствовали на дворцовых ассамблеях Петра Великого, а отчасти продолжались еще и при Екатерине I. Собрания эти не напоминали и тех шумных охотничьих пирушек, какие происходили при Петре II. В противоположность всему этому, в роскошно отделанных залах дворца Анны Ивановны были тишина и чинность со стороны гостей. Строгий чопорный этикет версальского двора усваивался мало-помалу и петербургским, хотя при нем не исчезли окончательно простые, незатейливые или, вернее сказать, грубые обычаи и развлечения нашего старинного быта. В домашней своей жизни императрица Анна Ивановна была настоящею богатою русскою барыней со всеми привычками и замашками того времени, и даже долголетнее пребывание ее в Митаве среди немцев не отучило ее окончательно от той обстановки жизни, которую она привыкла видеть с детства в своей семье. Если, впрочем, во дворце Анны Ивановны и допускались неприличные и по нынешним нашим понятиям разные, слишком обидные для царедворцев, потехи и шутки, если она и забавлялась с шутами, шутихами, скоморохами, карлами и карлицами, — то наряду с этим пробивалось уже понятие и о том, что русский двор должен усваивать хорошие образцы и утонченный вкус западных европейских дворов. При дворе Анны Ивановны были уже актеры, а также и музыканты и певцы, выписанные из Италии в Петербург на большое жалованье. Итальянская и немецкая комедия чрезвычайно нравились ее придворным. При ней же в 1736 году была поставлена в Петербурге первая опера.

Бирон, любимец императрицы, был большой охотник до роскоши и великолепия, и уже этого было довольно, чтобы внушить императрице желание сделать свой двор самым блестящим в Европе. С этой целью употреблены были большие суммы денег, но желание императрицы нелегко и не скоро исполнялось. Перенимаемые у нас из Франции изысканность и щеголеватость сталкивались на каждом шагу с прежнею непорядочностью и неряшливостью. И та, и другая проявлялись сильно не только в общественных сношениях, взаимных поступках, образе жизни, но и во всех условиях домашнего быта. Часто у иного придворного щеголя при богатейшем кафтане парик был прескверно вычесан; превосходную штофную материю неискусный крепостной портной портил дурным или смешным покроем, или если чей-нибудь наряд был во всех отношениях безукоризнен, то экипаж был крайне плох, и иной вельможа в богатом французском костюме в шелку, бархате и кружевах, ехал в дрянной старой карете, которую еле волокли заморенные клячи, в изорванной упряжи, а на запятках стояли гайдуки в рваных ливреях и в дырявых сапогах; таким же нарядом отличались обыкновенно и кучер, и форейтор.

Отсутствие вкуса и порядочности господствовало также и в домах: в одном и том же доме можно было найти выписанную из Парижа самую новомодную мебель, золотую и серебряную посуду в большом изобилии, шелковые обои, великолепные гобелены, редкие картины, фарфор, бронзу и ковры, а вместе с тем грязь и отвратительную нечистоту даже в роскошно отделанных приемных покоях, не говоря уже о других принадлежностях жилья, недоступных для посторонних.

Женские наряды представляли такую же крайнюю противоположность, как и мужские; на один женский изящный туалет встречалось тогда в Петербурге с десяток безобразно одетых женщин. Превосходные брюссельские и венецианские кружева нашивались на полотняные роброны; дорогой лионский бархат и шелковая материя сшивались вместе с какою-нибудь самою простою домашнею тканью. Фасоны дамских платьев, заимствованные из Франции, переделывались в Петербурге на домашний уродливый лад.

Такие противоположности были общим явлением, и мало встречалось домов и лиц, особенно в первые годы царствования Анны Ивановны, которые составляли бы в этом отношении заметное исключение. Только мало-помалу русская знать, а за нею и прочее дворянство стало подражать тем, у кого было более вкуса. Даже двор не мог сразу усвоить себе тот порядок и ту изящность, какие были уже тогда в других странах Европы. На это потребовались многие годы.

Между тем, роскошь, хотя и безвкусная, стоила двору громадных издержек. При Анне Ивановне придворный, который в состоянии был издерживать в год только по две, по три тысячи рублей на свой гардероб, не мог еще похвастать щегольством. Все поголовно разорялись на наряды, и один тогдашний остряк заметил, что следовало бы расширить городские заставы для выпуска дворян, напяливших на себя при выезде из Петербурга целые деревни. И действительно, в ту пору люди, служившие при дворе в течение немногих лет, тратили свое состояние на наряды. Жалованьем никак нельзя было покрывать расходы по этой, слишком дорого стоившей, статье, и, по словам одного современника, довольно было какому-нибудь предприимчивому французу-торговцу мод прожить года-два в тогдашнем Петербурге, чтобы приобрести значительное состояние, хотя бы он начал торговлю в кредит, без копейки собственных денег.

Кроме нарядов, тогдашнюю русскую знать разоряла еще и страшная карточная игра, которая даже и при дворе велась в громадных размерах. Многих она в ту пору обогатила, но и многих разорила вконец. Тогда случалось сплошь и рядом, что при дворе в один присест проигрывали по 20 000 рублей на тогдашние серебряные деньги в банк и в квинтич. В частных домах кипела беспрерывная карточная игра, причем груды золота переходили из рук в руки.

Впрочем, не была охотница до игры сама императрица, и если играла в карты, то для того только, чтобы проиграть и тем самым наградить косвенным образом более или менее значительною суммою кого-нибудь из близких ей людей, заслуживших ее благоволение. В таких случаях она всегда держала банк, позволяя понтировать только тому, кого вызывала к игорному столу. С государыней играли не на наличные деньги, а на марки, по предъявлению которых производились на особом столе выдачи выигранных у нее денег. Государыня получала марки, но не разменивала их на счет проигравших ей и вообще не брала денег от тех, кто ей проигрывал, хотя и любила оставаться в выигрыше.

В тот вечер, к которому относится наш рассказ, в числе лиц, приглашенных императрицею к игре, был и польско-саксонский посланник граф Линар. Счастие, однако, не шло к нему: он ставил карту за картою, но все они были убиты одна за другой.

— По примете, вы, граф, должны быть очень счастливы в любви, так как вы все проигрываете, — не без заметной колкости, хотя и шутливым тоном, сказала по-немецки императрица, обращаясь к Линару. — Я говорю, что граф счастлив в любви, — перевела она на русский стоявшему в числе игроков князю Куракину.

— Уж если граф такой охотник играть в карты, — живо заметил князь, — то лучше было бы бросить ему любовные делишки, а то как погонишься за двумя зайцами, так, чего доброго, ни одного не поймаешь.

— И это правда, — поддакнула Анна Ивановна.

— Ведь и мы, ваше сиятельство, кое-что насчет вас знаем, — начал было Куракин, обращаясь к Линару, но императрица строгим взглядом удержала князя от дальнейшей болтовни, которая была в числе главнейших его слабостей. Анна Ивановна считала достаточным сделанного ею Линару косвенного намека и не хотела дать воли языку Куракина, имевшего привычку болтать все, что взбредет на ум.

Линар в недоумении поглядывал на императрицу и на Куракина, не догадываясь, впрочем, в чем дело.

— Продолжайте играть, граф, теперь вы, быть может, будете счастливы без меня, а ты, герцог, — сказала она стоявшему возле нее Бирону, — помечи на меня за счастие графа Линара.

Передав карты герцогу, императрица отправилась в тот угол залы, где в отдалении от всех присутствующих ожидали обыкновенно лица, которым приказано было явиться вечером во дворец по какому-нибудь особенному делу. Теперь в этом углу залы ожидали императрицу Остерман и Ушаков, вообще очень редко приезжавшие на вечерние дворцовые собрания: один из них под предлогом болезни, а другой под предлогом дел, не терпящих отлагательства и безустанно производившихся в заведываемой им Тайной канцелярии: Оба они, как чрезвычайно сметливые люди, очень хорошо понимали, что, чем реже будут они мелькать на глазах у придворных, тем менее будет неблагоприятных о них толков и тем прочнее будет положение их при дворе. Ездить же для того только, чтобы показаться императрице и герцогу, они считали для себя излишним, так как они во всякое время имели свободный доступ и к ней, и к нему и, следовательно, могли напоминать о себе всегда, когда находили нужным воспользоваться этим.

Между тем, Бирон принялся исполнять данное ему императрицею поручение с жаром страстного игрока. С первого взгляда на него в эти минуты можно было убедиться, что герцог был опытный картежных дел мастер, и, действительно, он считал потерянным тот день, когда не играл в карты; но такие дни едва ли и бывали у него во времена его величия. Он постоянно вел громадную игру и тем самым ставил в неловкое положение своих партнеров, хотя и жаждавших чести поиграть с его светлостью, но вместе с тем не желавших ни обыграть хорошенько могущественного фаворита, ни спустить в пользу его такой значительный куш, который сразу мог дать почувствовать пустоту даже в самом туго набитом кармане.

— Ну, господа, примемся за дело, — с довольным и вызывающим видом сказал герцог игрокам, почтительно стоявшим около него.

Герцог взялся за карты и затем отдался игре. Наверно, если бы кто-нибудь из старых его приятелей и знакомых взглянул в это время на него, то тотчас бы узнал в надменном и сановитом герцоге курляндском, лифляндском и семигальском прежнего Бирона, без удержу дувшегося в карты на последние гроши во времена своего бурного студенчества. Из рук его, полуприкрытых манжетами из тончайших кружев и искрившихся радужными огнями от множества драгоценных перстней, то плавно выскальзывали, то быстро выбрасывались карты на зеленое сукно. Он при каждом ударе внимательно обводил глазами тесный круг игроков и как человек, отлично испытавший на себе волнения и раздражения, производимые огромною азартною игрою, пытливо вглядывался в выражение лица понтеров. Он напряженно следил за ходом игры: одобрял смелых игроков, подсмеивался над трусливыми, сочувствовал и выигрышу, и проигрышу, и вообще, исполняя обязанности банкомета, был как нельзя более на своем месте. Бирон весело шутил и острил, и хотя его шутки и остроты, как обыкновенно, были грубы и плоски, но лица присутствующих озарялись приятною улыбкой, и, вероятно, многие из них чистосердечно думали: "Право, славный малый был бы герцог, если бы он всю жизнь только бы то и делал, что играл бы в карты".

Во все время игры он только раз, да и то равнодушно и лениво, бросил искоса взгляд на тот отдаленный угол залы, где разговаривала Анна Ивановна с Остерманом и Ушаковым, но не так поглядывали на отвратительно злобную физиономию этого последнего находившиеся в зале царедворцы; многим из них невольно приходило на мысль, что, чего доброго, не нынче, так завтра их кожи и кости попадут в переделку к грозному начальнику Тайной канцелярии, не любившему никому давать спуску.

Поговорив немного в зале с Остерманом и Ушаковым, императрица позвала их в соседнюю комнату и, кончив аудиенцию, подошла к столу и стала смотреть на игру, спрашивая об ее ходе и полюбопытствовав узнать, отыгрался или нет граф Линар, которого, как оказалось, злая судьба преследовала неустанно во весь этот вечер.

В начале двенадцатого часа императрица удалилась ужинать в свои покои. Гости, поспешив забросить игру, сели за ужин, приготовленный в одной из зал дворца, и вскоре после полуночи дворец опустел. Разъезжавшиеся гости шепотом толковали о расположении духа в этот вечер государыни и герцога и высказывали близким себе людям свои догадки и предположения насчет того, о чем могла бы говорить государыня так долго с Остерманом и Ушаковым. Многие из них улеглись спать в не слишком спокойном настроении.

На другой день, чуть забрезжило утро, генерал Ушаков в сопровождении переводчика Тайной канцелярии и своего адъютанта явился к г-же Адеркас и объявил ей повеление императрицы — тотчас же оставить дворец и затем немедленно отправиться за границу в сопровождении гвардии сержанта и трех капралов. Тщетно г-жа Адеркас протестовала против такой неожиданной меры. Напрасно спрашивала она Ушакова о причине внезапно постигшего ее гнева столь благоволившей к ней прежде государыни. Тщетными остались ее просьбы как о позволении проститься с ее любимою воспитанницей, так и о разрешении объясниться лично с императрицей; на эти просьбы Ушаков отвечал решительным и грубым отказом, не допускавшим никаких дальнейших разговоров.

В то же самое утро граф Остерман, сидя за письменным столом в обыкновенном своем домашнем наряде — суконном красном шлафроке, подбитом лисьим мехом, — внимательно переписывал составленную им ночью депешу к саксонскому двору о графе Линаре и предназначенную к отправке в Дрезден в тот же самый день с нарочным курьером. Остерман тщательно отделывал и обтачивал каждую фразу и подолгу взвешивал каждое слово, так как предмет депеши представлялся щекотливым для того, чтобы он мог быть высказан хотя бы с малейшею необдуманностью и неловкостью.

По поводу рассказанного нам события фельдмаршал граф Миних заметил в своих "Записках" следующее: "Госпожа Адеркас, совершенно не способная к исполнению обязанностей, сопряженных с порученной ей должностью воспитательницы принцессы Анны Леопольдовны, была внезапно выслана из России с повелением никогда туда не возвращаться, причем не была даже допущена проститься с ее величеством императрицею".

Другой современник этого события, Манштейн, по поводу его написал: "Старшую воспитательницу принцессы Анны, г-жу Адеркас, обвинили в том, что она вместо того, чтобы дать хорошее воспитание и блюсти за ее поведением, вздумала потворствовать сношениям между принцессою и одним иностранным посланником. Когда это обнаружилось, то г-жу Адеркас немедленно уволили от должности и отправили в Германию; спустя несколько времени и посланника, мечтавшего о такой блестящей победе, удалили под предлогом какого-то поручения к его двору с тем, чтобы двор этот не возвращал уже его в Петербург".

При такой развязке дела герцог потирал от удовольствия руки, припоминая презрительный ответ принцессы на сделанное ей предложение вступить в брак с сыном его, принцем Петром. На рябом лице герцогини явилась приятная улыбка, когда она узнала об удалении Линара, а императрица задала хороший нагоняй племяннице за ее ветреность. Долго, однако, хмурился Ушаков, досадуя, что государыня успела узнать о шалостях принцессы помимо него. Он еще более распекал своих подчиненных и еще свирепее расправлялся с своими пациентами, вспоминая, что от него ушел такой редкий и отличный случай, который лучше всего мог бы свидетельствовать перед императрицей о неусыпной бдительности Тайной канцелярии даже в стенах собственного ее двора.

ГЛАВА V

Прошло два с лишком года со времени высылки из Петербурга г-жи Адеркас и удаления от петербургского двора графа Линара; но участь Анны Леопольдовны не была еще решена окончательно, и жизнь принцессы тянулась из года в год прежней чередой. Хотя и говорили постоянно в придворных кружках о скором ее браке с принцем Антоном-Ульрихом Брауншвейг-Люнебургским, но заключение брака откладывалось на неопределенный срок по разным причинам, никому достоверно не известным, кроме государыни и самых приближенных к ней лиц. Между тем принцессе минуло двадцать лет; к этой поре она выровнялась и сделалась красивою девушкой. При среднем росте она была чрезвычайно стройна и полна, но настолько, что полнота не только не портила ее стана, но даже, напротив, придавала всей ее фигуре некоторую величавость. Цвет ее лица был бледный и чрезвычайно нежный, волосы густые и темные, глаза томные и задумчивые, а черты лица хотя и не отличались правильностью, но зато добрая улыбка и кроткий взгляд делали ее и миловидной, и привлекательной, а постоянная грусть, оттенявшая ее лицо, возбуждала невольное участие в тех, кому приходилось видеть Анну.

Хранились ли в эту пору в ее сердце воспоминания о Линаре — это осталось тайной, которую, если принцесса, несмотря на всю свою скромность, и поверила кому-нибудь, то разве одной только неразлучной спутнице уединенной своей жизни, Юлиане Менгден. Но если бы даже эту первую любовь молодой девушки и успело уже изгладить время, то все же предназначенный ей жених ничего не выиграл от такой перемены в чувствах Анны Леопольдовны. Он по-прежнему не встречал к себе с ее стороны ни малейшей тени внимания и расположения и несмотря на все его желание и постоянные, все более и более усиливавшиеся попытки хотя бы несколько сблизиться с невестою, — холодность и нескрываемое к нему презрение принцессы обнаруживались на каждом шагу все явственнее и все резче. Но такое обращение Анны с принцем не могло уже изменить ее участи, так как вскоре она по политическим соображениям императрицы должна была сделаться женою нелюбимого ею человека.

Впрочем, и полюбить принца Антона для молодой девушки, хотя бы и с свободным сердцем и даже не слишком разборчивой в выборе женихов, было трудновато. Принц приехал в Россию еще девятнадцатилетним юношей и прожил при петербургском дворе в ожидании совершеннолетия невесты с лишком шесть лет, и теперь уже ясно было видно, что он не успел даже в это довольно продолжительное время освоиться с своим положением, что он чувствовал себя не на месте и что у него недоставало ни ума, ни находчивости, чтобы приобрести себе при дворе хотя некоторый почет. Наружность принца не имела в себе ничего привлекательного: он был небольшого роста, худ, белобрыс, неловок и застенчив, и лицо его было лишено всякого выражения. Вдобавок к этому он заикался. Своею наружностью и своими неуклюжими манерами он при первом же своем появлении в Петербурге произвел самое неприятное впечатление как на невесту, так и на государыню, которая не раз выговаривала разъезжавшему в Германию по поручению ее свату, графу Левенвольду, за то, что он добыл в женихи ее племяннице такого невзрачного принца. Если же принц чем и нравился несколько императрице, то лишь тем, что казался ей человеком тихим, уступчивым и непритязательным, а такие смиренные свойства в глазах Анны Ивановны считались похвальными качествами.

— Но неужели и в самом деле я буду когда-нибудь женой этого противного мне принца? — с выражением сильной досады говорила однажды Анна Леопольдовна своей подруге Юлиане Менгден. — Я и теперь не могу смотреть на него без отвращения. Недавно как-то тетушка попыталась было похвалить мне его за тихий и спокойный нрав; но нрав-то его, помимо уже его гадкой наружности, мне более всего и не нравится. Какой он мужчина? Чуть только на него прикрикнуть, он сейчас же и оробеет, растеряется вконец, начнет заикаться, переминаться с ноги на ногу и не знает даже, что делать и что сказать. Если мне когда-нибудь по воле Божьей придется царствовать — чего я, впрочем, вовсе не желаю, — то мне будет нужен сильный и решительный друг и помощник. Вот хоть бы такой, например, человек, как фельдмаршал Миних, а то куда годится принц? Я сознаю сама очень хорошо, что у меня нет ни отважности, ни твердой воли, ни настойчивости; какою же может быть для меня поддержкою принц Антон? Он никогда ничем не сумеет распорядиться и уступит каждому, кто только пригрозит ему. И как униженно держит он себя не только перед императрицей, но и перед герцогом! При каждом приходе герцога он вскакивает с места и не осмелится сесть, пока тот ему не позволит. Какой он для меня муж? Он в случае надобности не сумеет защитить не только свою жену, но и самого себя...

— Но кто же не боится императрицы и герцога? — заметила Юлиана, и на лице этой пригожей смуглянки появилась лукавая улыбка. — Ты сама дрожишь, когда герцог неожиданно является сюда.

— Это правда, но я женщина, и мне это позволительно. Поэтому-то мне и нужна подмога. Да ты сама, Юлиана, сколько раз ободряла меня, и разве под твоим влиянием я оставалась такою тихою и равнодушною, какою бываю обыкновенно? Мне нужен муж, который поддерживал бы меня, когда у меня не достанет твердости, а при такой поддержке я была бы способна решиться на все. Мне часто кажется, что если бы около меня был человек, которого бы я любила и уважала, и в ум и мужество которого я верила бы, то никакая беда, никакая опасность не испугали бы меня.

— Однако нельзя же назвать принца трусом, — не без насмешки, впрочем, заметила Юлиана. — Ведь фельдмаршал Миних во время своих походов не раз доносил императрице об его храбрости, за что принц и получил большие награды.

— О! Миних очень хитер: он знал, что такие донесения будут приятны императрице, а она, в свою очередь, рада была хоть чем-нибудь поднять при дворе этого ничтожного человека. Лживым похвалам верить не следует. Вот посмотри, что, например, пишут о принце в газетах.

Говоря это, Анна Леопольдовна выдвинула ящик рабочего столика и, достав оттуда номер "Петербургских ведомостей", подала его Юлиане.

— Прочти вслух, — сказала она своей подруге.

Юлйана прочла следующее: "Светлейший государь, князь герцог Брауншвейгский и Люнебургский не токмо от славного уже давно цесарскими и королевскими коронами произошел дом, но и собственными великими свойствами любовь всего российского народа себе получил, а притом на всех разных кампаниях случившихся акциях, жизнь свою за честь и благополучие ее империи крайне подвергнув опасности, чрез свою храбрость бессмертную себе приобрел славу".

— Разве это не бесстыдная ложь! — вскрикнула принцесса, топнув ногой.

— А знаешь, — перебила Юлиана, — я давно собиралась тебе передать кое-что, но только боялась, что рассержу тебя, заговорив с тобою о принце Антоне; но так как теперь у нас уже зашла о нем речь, то я тебе скажу, кстати, вот что: при дворе толкуют, будто бы принц тебе нравится, но что ты только притворилась и нарочно показывала к нему отвращение, чтобы обмануть герцога и дать ему повод подумать о том, нельзя ли будет ему женить на тебе своего сына? Ты, говорят, делала это только с тем, чтобы иметь после случай досадить герцогу оскорбительным для него отказом.

— Ты хорошо знаешь, Юлиана, как я ненавижу герцога, — сказала принцесса, и ее обыкновенно спокойное лицо оживилось вдруг гневным выражением, — но должна знать и то, что мне никогда в голову не придут такие хитрые затеи. Мне принц просто-напросто противен, но когда герцог задумал сватать меня через Чернышеву за своего сына, этого негодяя-мальчишку, то я наотрез, но без всякого умысла досадить герцогу, сказала этой непрошеной свахе, что лучше пойду на плаху, чем под венец с принцем Петром, и что я ни в каком случае не приму этого неприличного предложения. Когда же после этого заговорила со мною о том же самом государыня и затем предложила мне выбрать в мужья или принца Петра, или принца Антона, то я, не думая тогда вовсе о герцоге, а от чистого сердца сказала ей, что если мне уж непременно приходится выбирать одного из этих женихов, то я предпочту последнего, потому что он в совершенных летах и происходит из старого владетельного дома.

— Да, сын Бирона хоть и наследный принц курляндский, но все-таки не пара тебе, принцессе мекленбургской, внучке русского царя и... и... быть может, будущей русской императрице... — шепотом и с расстановкой договорила Менгден.

— Поверь мне, дорогая моя Юлиана, что меня нисколько не прельщает ожидающее меня величие; напротив, оно только пугает меня. Как часто думаю я, зачем Господь предназначил мне такой необыкновенный, высокий жребий. Не лучше ли было бы мне остаться навсегда в моем родном маленьком городке? Мне всегда кажется, что я была бы гораздо счастливее в более скромной доле. Какая, однако, превратность в моей судьбе: привезли меня трехлетним ребенком сюда издалека; я оставила веру, в которой родилась; почти забыла мой родной язык; меня не только разлучили с моим отцом, но и постоянно старались и стараются внушить мне, чтобы я ненавидела его, твердя, что он был мучителем моей матери. Не проходит дня, чтобы императрица не бранила его при мне и не выставляла бы его каким-то диким зверем. А покойница-матушка разве любила и баловала меня?... Нет, Юлиана, тяжело, о, как тяжело всегда жилось мне!

Анна Леопольдовна схватилась за голову, опустилась в кресло и, закрыв лицо руками, громко зарыдала. Бойкая и словоохотливая подруга принцессы хотела было развлечь ее своею веселою болтовней, но принцесса упорно молчала, неподвижно оставаясь в прежнем положении.

Юлиана, слишком хорошо знавшая принцессу, не без удивления смотрела теперь на нее, так как Юлиане ни разу не приходилось еще видеть Анну Леопольдовну, обыкновенно спокойную и равнодушную, в припадке такого сильного раздражения.

В это время кто-то тихонько постучался в дверь.

— Войди, — сказала Менгден.

Явился камердинер принцессы и доложил, что Артемий Петрович Волынский просит позволения видеть ее высочество.

Принцесса кивнула головой в знак согласия.

Тихими, мерными шагами приблизился Волынский к принцессе. Она протянула ему свою маленькую белую руку, которую он почтительно поцеловал, низко поклонившись перед принцессой, и затем отдал глубокий поклон Юлиане.

— Я осмелился явиться к вашему высочеству, дабы спросить вас, не благоугодно ли будет вам отдать мне каких-нибудь особых приказаний по случаю охоты, назначаемой ее императорским величеством?

— Ты знаешь, Артемий Петрович, что я не люблю никаких забав и если где-нибудь бываю, то всегда только поневоле.

— Очень хорошо знаю, ваше высочество, тем не менее... Но отчего вы, ваше высочество, изволите быть так сегодня недовольны? — спросил Волынский принцессу голосом, в котором слышалось непритворное участие.

— Это вы, проклятые министры, — вскрикнула запальчиво принцесса, вскочив с кресла, — это вы довели меня по вашим расчетам до того, что я выхожу теперь замуж за того, за кого прежде не думала выходить*.

______________________

* Подлинные слова Анны Леопольдовны Волынскому.

______________________

— Принимаю смелость доложить вашему высочеству, что насчет окончательного решения о браке вашем с его светлостью принцем Антоном ничего не знал ни я, ни князь Черкасский...

При этом Волынский искоса взглянул на Менгден, как бы давая знать принцессе, что он стесняется присутствия ее подруги.

— Не бойся, говори при ней все, Артемий Петрович; у меня от нее нет никаких тайн...

— Я нисколько не виноват, — начал Волынский, — в том, что делают с вами, ваше высочество. Во всем этом воля всемилостивейшей государыни, которой мы, по природному нашему рабству, должны покоряться, а если из министров кто и виноват, то разве один только Остерман... Впрочем, — добавил успокоительным голосом Волынский, — вашему высочеству нет особой причины так горестно кручиниться...

— Как нет? Я терпеть не могу принца Антона: он весьма тих и в поступках не смел*, — перебила Анна Леопольдовна.

______________________

* Подлинные слова Анны Леопольдовны.

______________________

— Если в его светлости, — заметил Волынский, — и есть кое-какие недостатки, то, напротив того, в вашем высочестве есть довольные благодарования, и для того можете те недостатки снабжать и предупреждать своим благоразумием. Если же принц тих, то вам же лучше, потому что он в советах и в прочем будет вам послушен. Сносите, ваше высочество, терпеливо вашу судьбу, ибо в том состоят ваш разум и ваша честь*.

______________________

* Подлинная речь Волынского.

______________________

— Ты умеешь красно говорить, Артемий Петрович, иногда словно по книге; но от твоих слов мне все-таки не легче. Да и кроме замужества, разве мало приходится мне терпеть? Ты знаешь, что я говорю теперь с тобою, а сама все боюсь, не подглядывают ли за мною, не подслушивают ли меня...

— Вот именно относительно этого я и желал предостеречь ваше высочество.

— Опять что-нибудь наговорили государыне? — раздраженным голосом спросила принцесса.

— Это не новость, — равнодушно заметила Юлиана, — пора бы вашему высочеству привыкнуть ко всем вздорным сплетням и не волноваться. Вы ближе всех к государыне, и вам ни в коем случае не следует никого и ничего опасаться...

— Я хотел доложить вам, — сказал шепотом Волынский, — что ваш обер-гофмаршал, граф Миних, прилип к уху герцога и теперь внушает ему, что граф Линар...

— Граф Линар? — с живостью перебила принцесса, и яркая краска покрыла ее бледные щеки...

— Он недавно овдовел, — произнес Волынский, давая время оправиться принцессе и желая подготовить ее к слишком щекотливому разговору.

— Ведь он был женат на графине Флемминг? — вмешалась с тою же целью догадливая Юлиана. — Он не привозил жену в Петербург. Она, кажется, была дочь того министра, который ворочал всем и в Саксонии, и в Польше.

— Кажется, что так, милостивая государыня, — отвечал Волынский, обращаясь к Менгден.

Принцесса, между тем, успела одолеть свое смущение и, пристально смотря в лицо Волынскому, довольно спокойно спросила:

— Ну, что же граф Линар?..

— Он на днях прислал письмо к герцогу, в котором предупреждает его о злых замыслах принца Антона против его светлости. Он, должно быть, думает, что такими внушениями если не расстроит, то по крайности замедлит ваш брак с принцем, а граф Миних позволил себе высказать догадку, не делается ли сие с вашего соизволения, и вызвался наблюдать за вашим высочеством.

— Что же герцог? — спросила Анна Леопольдовна.

— Показал письмо с хохотом графу Остерману и — прошу извинения за смелость моих слов — назвал его светлость принца глупым мальчишкой, грозясь, что при первом же случае публично надерет ему уши...

— И принц снесет это... непременно снесет, — сказала Анна, ударив с сердцем по столу рукою.

— Но что же делать с герцогом? — заметила, пожав плечами, Юлиана и вопросительно взглянула на Анну Леопольдовну.

— И как не стыдно вам, русским, переносить такое унижение от герцога? — проговорила насмешливо принцесса, окинув презрительным взглядом Волынского.

Наступила минута глубокого молчания. Волынский призадумался... Жестоким укором отозвались в его сердце слова принцессы; кровь хлынула ему в лицо, оно все побагровело. Волынскому и стыдно, и больно было, что даже такая слабая, нерешительная женщина, какою слыла принцесса, может укорять его за унижение пред проходимцем, — его, русского вельможу, потомка древних бояр и знаменитых военачальников московских.

— Кто знает, ваше высочество, — заговорил как бы пророческим голосом, гордо вскинув свою голову, Волынский, — кто знает: не придет ли когда-нибудь день, — и, быть может, уже близок он, — когда Волынский искупит свои тяжкие грехи перед Богом и отечеством, когда он покажет, как... — От сильного волнения Волынский не мог говорить более.

Анна Леопольдовна с удивлением взглянула на него.

— Прощайте, ваше высочество... Вы дали мне урок, которого я никогда не забуду, — проговорил расстроенный Волынский.

— Прощай, до свидания, Артемий Петрович, — сказала ему ласково принцесса, подавая руку, которую Волынский поцеловал почтительно и крепко.

Это было последнее непубличное свидание его с принцессой. Спустя немного времени умная и горячая голова Волынского соскочила с плеч под ударом топора; но перед казнью он на дыбе давал показания о своем свидании с принцессой, и показания эти сохранились для истории в кровавых летописях Тайной канцелярии.

ГЛАВА VI

Летом 1739 года стали поговаривать в Петербурге о браке Анны Леопольдовны. Говорили, впрочем, об этом не без некоторой опаски, оглядываясь по сторонам из боязни, чтобы неожиданно не подвернулся какой-нибудь шпион или просто какой-нибудь негодяй, который, заслышав упоминание о царской семье, готов будет крикнуть: "Слово и дело!". Приготовления к свадьбе принцессы делались большие, и год с лишком работали только над экипажами и одеждами прислуги придворного ведомства для того, чтобы придать празднеству великолепную уличную обстановку. Императрица Анна Ивановна как будто в последний раз готовилась показать во всем блеске роскошь и великолепие своего двора.

После долгих откладываний было, наконец, решено повенчать принцессу с принцем Антоном, и оставалось только уладить обряд сватовства. Но пока успели согласиться насчет этого, немало попортилось крови и желчи как у графа Остермана, так и у будущего свата со стороны принца, маркиза Боттади Адорно, а также немало досады учинено было и всемилостивейшей государыне.

Упомянутый маркиз Ботта ди Адорно был посланником римско-немецкого императора при петербургском дворе, а потому условлено было, что он только на три дня примет звание чрезвычайного посла для того, чтобы просить руки принцессы Анны для принца Антона, племянника императора по его жене. Должно было, однако, для поддержания достоинства русского двора вести дело таким образом, будто бы маркиз Ботта нарочно приехал из Вены только для исполнения этого чрезвычайного поручения. Думали, думали и, наконец, нашли, что в настоящем случае всего удобнее будет заменить Вену Александро-Невской Лаврой. Туда на ночлег к монахам в субботу, 29 июня, и отправился маркиз Ботта, и оттуда, в воскресенье утром, как будто приехав прямо из Вены, он имел торжественный въезд в Петербург, а в понедельник была назначена ему аудиенция у императрицы для формального сватовства.

Сватовство это происходило с большою торжественностью в присутствии всего двора. После длинной речи, сказанной послом императрице, великий канцлер граф Головкин и князь Черкасский ввели принцессу в аудиенц-залу, и когда принцесса, расстроенная и бледная, стала перед императрицею, то последняя объявила, что дала свое согласие на брак своей племянницы с принцем Антоном Брауншвейгским.

Слова эти были роковым приговором для Анны. Она с плачем бросилась на шею тетке. Заливаясь слезами и сильно дрожа, крепко прижалась к ней. Несмотря на это, императрица некоторое время сохраняла холодный, важный вид; но, наконец, и она не выдержала: из глаз Анны Ивановны выступили слезы, и она с заметною нежностью стала целовать свою племянницу в лицо и в голову. Несколько минут длилась эта сцена, не особенно, впрочем, поразившая своей неожиданностью придворных, знавших уже давно недружелюбные отношения невесты к жениху. Затем императрица, слегка отстранив от себя Анну, явилась снова перед присутствующими недоступною, по-видимому, ни жалости, ни состраданию. Начались поздравительные речи посла, обращенные сперва к императрице, а потом к принцессе. Печально склонив голову, Анна вовсе не слушала напыщенного красноречия маркиза и, казалось, совершенно бессознательно исполняла все, что требовали от нее этикет и последовавший за помолвкою обряд обручения. Быть может, в это время в мыслях ее мелькал пленительный облик Линара, и сравнение с ним принца еще сильнее волновало ее.

Обручение кончилось. Цесаревна Елизавета первая подошла к принцессе, чтобы поздравить ее, и громко заплакала.

Императрица взяла за руку Елизавету и отвела ее в сторону. Закрыв лицо платком, цесаревна продолжала рыдать, и слезы ее в эти минуты могли быть непритворны: сама Елизавета могла любить только без принуждения. Она высоко ценила свободу женщины и, забывая на этот раз в принцессе Анне свою соперницу по русской короне, искренне жалела о ней, как о девушке, приневоленной к браку.

Начались церемониальные поздравления. Жених, пышно разодетый в светлый шелковый кафтан, великолепно расшитый золотом, с волосами льняного цвета, завитыми в крупные локоны, распущенные по плечам, стоял подле невесты. Он пытался утешить свою невесту, хотел было взять ее за руку, но принцесса быстро вырвала ее и гневно посмотрела на растерявшегося принца, который в эту минуту представлял из себя и жалкую, и смешную фигуру*.

______________________

* Письмо леди Рондо.

______________________

По окончании поздравлений государыня удалилась в свои покои, а собрание разъехалось по домам, чтобы готовиться к следовавшей затем свадьбе.

В среду, 3 июля, ранним утром, со стен Петропавловской крепости и валов Адмиралтейства пушечные выстрелы возвестили жителям Петербурга о имеющем быть в этот день браке принцессы Анны Леопольдовны с принцем Антоном. Толпы народа со всех сторон повалили по улицам города, пустым и тихим в обыкновенное время. Старые и малые, мужчины и женщины спешили занять более удобные места на всем протяжении от дворца до Казанского собора, где должно было совершиться бракосочетание. Принца перевезли в собор спозаранок без всякой, впрочем, пышности, которою должен был отличаться поезд невесты. Казанский собор, только что отстроенный в ту пору на сумму, пожертвованную императрицею, находился на том же месте, где и нынешний. Он считался придворною церковью, но был не велик и чрезвычайно невзрачен; на одном конце этого продолговатого строения, не отличавшегося ничем от обыкновенного одноэтажного каменного дома, была построена прямая четырехсторонняя колокольня в виде каланчи, с небольшою остроконечною крышей. На соборе не было купола и никаких архитектурных украшений.

Между тем процессия от Зимнего дворца шла набережною к Летнему дворцу и оттуда по Большой улице через Зеленый мост на Невскую перспективу. От Летнего дворца до церкви по обеим сторонам дороги, по которой двигалась процессия, стояла вся гвардия и напольные полки с неумолкаемою музыкой.

— Едут! Едут! — загудело вдруг в толпе, смыкавшейся все плотнее и плотнее и сдерживаемой в порядке полицейскими драгунами.

Сопровождаемые этими возгласами, показались прежде всего великолепные кареты знатных персон. Впереди каждой кареты шло по десяти ливрейных лакеев, а при некоторых каретах, кроме лакеев, были скороходы и ряженые, на показ и на потеху народа. Тут мелькали и негры, и испанцы, и турки, и самоеды, и проч.

За тянувшимися длинною вереницею каретами знатных персон следовала карета принца Карла, младшего сына герцога курляндского, предшествуемая двенадцатью лакеями, четырьмя скороходами, двумя гайдуками и двумя дворянами, ехавшими верхом. Так же был обставлен и выезд ехавшего следом старшего сына герцога — Петра, жениха, отвергнутого принцессой Анной.

— Глядь! Глядь! — вдруг крикнул какой-то мальчуган своему товарищу, показывая пальцем на раззолоченную карету. — Вишь ты, какие звери и птицы намалеваны... Важные какие!

Действительно, на дверцах приближающейся кареты виднелся громадный герб, а в нем под княжескою шапкой и герцогскою мантией в большом щите были изображены золотые львы и серебряные олени — гербы Курляндии и Семигалии. В малом же щите герба был черный ворон, сидящий на пне с зеленою веткою, — это был родовой герб Биронов. Вверху этого щита виднелся в золотом поле вылетающий до половины русский двуглавый орел, прибавленный в герб Бирона императрицею в знак особенного ее благоволения к герцогу, а в другой, боковой части маленького щита была буква А, в память короля польского Августа III, признавшего Бирона герцогом курляндским. Сквозь букву А, украшенную королевскою короною, был продет золотой ключ, знак обер-камергерского звания, которое Бирон удержал за собою, сделавшись даже владетельным герцогом.

Пока мальчуганы засматривались на львов, оленей, ворона и орла, прочие зрители, не без страха и не без ненависти, посматривали на того, кто ехал в этой великолепной карете. Насупясь, неподвижно сидел в ней герцог курляндский, блиставший алмазами и золотом. Герцогу предшествовали двадцать четыре лакея, восемь скороходов, четыре гайдука и столько же пажей. Все они шли пешком. Кроме них, перед каретою герцога ехали верхами его шталмейстер, маршал и два камергера, из которых за каждым следовало несколько ливрейных слуг.

Каретой герцога как бы замыкался отдельный поезд его самого и его сыновей. На некоторое время произошел перерыв церемонии, и толпа в ожидании дальнейшего зрелища принялась толковать и пересуживать. Крики, визги и брань стояли над нею. Но вот со стороны дворца раздались громкие, как будто радостные возгласы; послышался раскат пушечного выстрела, и в заколыхавшейся толпе заходил говор: "Сама едет!".

Теперь перед глазами зрителей стали последовательно двигаться: сорок восемь слуг, двадцать четыре пажа с их наставником, бывшим на коне, камергеры верхами; каждого из них сопровождал скороход, державший в поводу лошадь, и два конных лакея с подручными лошадьми; дворяне верхом, тоже в сопровождении скороходов и ливрейных слуг с подручными лошадьми; обер-шталмейстер с огромным конюшенным штатом, егермейстер со всею придворною охотою; унтер-маршал и обер-гофмаршал с жезлом. Яркие цвета, серебро и золото рябили и резали глаза толпы.

Но вот и экипаж императрицы — раскинутая на две половины карета, ослепительно блиставшая при ярком летнем солнце густою позолотою, запряженная восемью белыми конями в золотой упряжи и с пучком белых страусовых перьев над их головами. Толпа ахнула.

На первом месте в заду кареты сидела императрица, напротив ее — невеста.

Сановитая фигура Анны Ивановны как нельзя более подходила издали для торжественных церемоний. В ней, казалось, воплощалось могущество женщины, которая легко могла носить тяжелую шапку Мономаха. Величаво и самоуверенно посматривала Анна на покорную перед нею толпу и по временам легким наклонением головы удостаивала ответствовать на приветственные клики своих верноподданных. Но если представительная наружность Анны Ивановны производила сильное впечатление на толпу, то на этот раз императрица не поражала зрителей особенным великолепием своего убранства: никаких драгоценностей не сияло на ней; они были заменены одним только жемчугом, резко выдававшимся своею белизною на темном фоне и золотом шитье ее робы.

Совершенную противоположность императрице представляла невеста. Грустная, как будто бессильная и беспомощная, сидела она, потупив задумчивые глаза. Казалось, она не видела и не слышала ничего, что делалось около нее. Но зато как ослепителен был ее подвенечный наряд. На ней было платье из блестящей серебряной ткани; завитые ее волосы были разделены на четыре косы, перевитые бриллиантовыми нитями; на голове у нее была небольшая корона, осыпанная бриллиантами, красиво сидевшая на ненапудренных на этот раз волосах. От блеска драгоценных камней лицо ее, казалось, было окружено каким-то радужным сиянием.

Толпа, глядя на невесту, только дивилась и ахала.

После проезда императрицы остальная часть поезда, в которой находились цесаревна Елизавета, герцогиня курляндская и супруги знатных персон, по своей относительной пышности не бросалась уже в глаза толпы, которая теперь стремительным потоком хлынула к Казанскому собору, чтобы дожидаться окончания брачной церемонии, которую совершал архиепископ вологодский Амвросий.

Пушечные залпы с крепости и Адмиралтейства, а также из орудий, поставленных на площади перед собором, и беглый ружейный огонь войск возвестили окончание брачного обряда...

Дождавшиеся окончания церемонии увидели ту же самую процессию, какую видели прежде, с тою только разницею, что новобрачные сидели теперь в одной карете с императрицею напротив ее, и можно было заметить, что молодая, убитая горем, не обращала никакого внимания на своего супруга.

Во дворце принцессы были поздравления государыне и принцессе сперва знатными лицами, потом иностранными министрами, а затем и всеми присутствовавшими. Императрица в этот день обедала за особым столом, за которым кроме нее сидели только новобрачные и цесаревна Елизавета. После обеда все присутствовавшие при торжестве вернулись домой чрезвычайно утомленные, так как торжество началось с 9 часов утра, а обед кончился только около 8 часов вечера.

ГЛАВА VII

Свадьба принцессы Анны Леопольдовны сопровождалась блестящими празднествами. В самый день брака был при дворе бал, начавшийся в 10 часов и окончившийся около полуночи. После бала императрица повела молодую в ее комнату. При этом за государыней должны были следовать только немногие, заранее назначенные ею лица: герцогиня курляндская, две придворные, русские дамы и жены министров, уполномоченных от иностранных государей, состоявших в родстве с принцем Антоном. Войдя в уборную молодой, императрица приказала герцогине и знакомой уже нам леди Рондо раздеть принцессу. Дамы сняли с молодой тяжелый и пышный наряд и надели на нее капот из белого атласа, отделанный великолепными брюссельскими кружевами. После этого императрица поручила герцогине и леди Рондо пригласить к принцессе ее мужа, который и явился переодетый уже в домашнее платье, сопровождаемый одним только герцогом курляндским. Когда принц вошел в уборную, императрица поцеловала его и племянницу, пожелала им счастия и, сделав им наставления, чтобы они жили между собою дружно и мирно, весьма нежно распрощалась с ними и отправилась в Летний дворец.

В среду императрица дала в этом дворце ужин в честь молодых. На этом собрании дамы поражали великолепием своих нарядов, в особенности же новобрачная, на которой было платье из золотой ткани, с выпуклыми по ней цветами, отделанное пурпуровою бахромой; из такой же золотой ткани был сшит и костюм принца Антона. Молодые, цесаревна Елизавета и семейство герцога курляндского сидели во время ужина за особым столом, а императрица, прохаживаясь по зале, освежавшейся устроенным в ней фонтаном, подходила к гостям и приветливо разговаривала с ними. Ужин отличался изысканностью и обилием яств, а также поразительною роскошью обстановки.

— Уж больно утомилась я, — говорила императрица окружающим ее лицам. — Надобно и мне самой отдохнуть, да и другим дать покой. — И по воле государыни днем всеобщего отдыха был назначен четверг.

Более всех, несмотря на свою молодость, истомилась Анна Леопольдовна; для нее, нелюдимки по природе и выросшей в уединении, многочисленное общество всегда было в тягость. Теперь же такая тягость чувствовалась ею еще сильнее. Для нее невыносимо было являться при всех торжествах на первом плане, привлекать на себя любопытные взгляды всех присутствовавших и выслушивать льстивые поздравления с таким событием в ее жизни, которое она считала вечным для себя несчастием. Но делать было нечего — приходилось веселиться поневоле или, по крайней мере, хоть показывать веселый вид. С глубоко затаенным в душе желанием — встретить хоть в ком-нибудь выражение участия к своей печальной судьбе, — посматривала вокруг себя новобрачная принцесса; но на лицах, окружавших ее, она встречала только радостные, приторные улыбки, еще более раздражавшие ее.

Только однажды в толпе гостей заметила она задумчиво смотревшего на нее какого-то молодого человека, и ей показалось, что только один он в этой веселой и шумной толпе, блиставшей бриллиантами, и золотом, и серебром, и разодетой в шелк, бархат и кружева, сочувствует ей, понимает гнетущее ее горе. Теперь с Анной Леопольдовной случилось то, что часто бывает и с другими: иногда незнакомые между собою люди, встречавшиеся в первый раз и не обменявшиеся еще друг с другом ни одним словом, как будто понимают друг друга и чувствуют какое-то невольное влечение друг к другу. Такое чувство испытывала теперь на себе Анна Леопольдовна: ей казалось, что задумчивость молодого, незнакомого ей еще человека происходила под впечатлением того, что он видел, а ласковый его взгляд, внимательно и как-то заботливо следивший за принцессой, убеждал ее в справедливости такой догадки. Она нарочно прошла мимо него и приветливо взглянула на него. Он заметно смешался, выронил из рук свою треугольную шляпу и, поспешно схватив ее с полу, скрылся в толпе, не решаясь уже показаться в этот вечер на глаза принцессе.

Замеченный Анной Леопольдовной придворный кавалер не произвел, впрочем, на нее никакого впечатления своею, не отличавшеюся ничем, наружностью; он обратил на себя ее внимание потому только, что, как показалось ей, понимал ее тяжелое положение и должен был в душе сочувствовать ее страданиям. Принцесса в настоящем случае не обманывалась: этот молодой человек был страстный поклонник ее как женщины и радостно ожидал того дня, когда, быть может, императорская корона засияет на ее голове.

Отдохнув один день, двор снова принялся веселиться, и в пятницу, после полудня, в залах Зимнего дворца открылся придворный маскарад. Несмотря на летнюю пору, когда так легко было устроить настоящий сельский праздник, императрица желала видеть такой праздник в стенах своего дворца; и потому в длинной его галерее было устроено что-то вроде луга со столами и скамейками, покрытыми цветами. Главною же особенностью этого маскарада были четыре кадрили; из них каждая была составлена из двенадцати пар. В первой кадрили явились новобрачные. Как они, так и прочие участницы и участники в этой кадрили одеты были в домино оранжевого цвета, с маленькими, такого же цвета, шапочками на головах, с серебряными кокардами и с небольшими воротничками из кружев, завязанными лентою, вытканною из серебра. В составе этой кадрили находились с своими супругами те иностранные министры, государи которых были в родстве с принцем или с принцессою.

Во главе второй кадрили были цесаревна Елизавета и принц Петр курляндский в зеленых домино с золотыми кокардами, и все участвовавшие в этой кадрили были одеты так же, как принцесса и принц. Предводителями третьей кадрили были герцогиня курляндская и Салтыков, родственник императрицы. Кадриль эта имела голубые домино с розовыми кокардами; и, наконец, участвовавшие в четвертой кадрили, во главе которой явились принцесса Гедвига, дочь герцога курляндского, и его второй сын, принц Карл, — были одеты в домино красного цвета, с зелено-серебряными кокардами.

Маскарад окончился роскошным ужином. Императрица не была маскирована и, как внимательная хозяйка, прохаживалась целый вечер между гостями, обращаясь к ним то с ласковым словом, то с благосклонною шуткою. На всех придворных собраниях принц Антон-Ульрих, несмотря на свое новое, упроченное уже положение, вследствие брака с племянницей императрицы, по-прежнему представлял из себя ничтожную личность; он заметно терялся не только при обращении к нему государыни, но и при приближении герцога. С плохо скрываемою досадою смотрела Анна Леопольдовна на своего робкого и неловкого супруга, и в обидную для него противоположность в воображении принцессы являлся блестящий граф Линар, изящный, находчивый, со смелым взглядом, твердою поступью и мужественною осанкой.

При бракосочетании Анны Леопольдовны не было соблюдено обычаев, сопровождавших еще в ту пору свадьбы даже в домах знатных русских семейств, и в народе ходил говор, что от такой, не по-русски справленной, свадьбы ждать добра нечего. Исполнен был только один старинный обычай, а именно: когда в субботу государыня обедала в покоях новобрачной, то молодые прислуживали ей за столом, как самой почетной гостье. После обеда было оперное представление в дворцовом театре.

Ряд празднеств окончился маскарадом в саду Летнего дворца. Сад был красиво иллюминован, и в заключение торжеств на берегу Фонтанки был зажжен великолепный фейерверк, состоявший из множества бомб, ракет и прочих увеселительных огней, а также из вензелей с аллегорическими изображениями, подходившими к тому случаю, для которого он был приготовлен. В течение целой недели на Неве стояли яхты, пестро разукрашенные флагами, которые с наступлением темноты заменялись разноцветными фонарями. Для народа перед дворцом были устроены фонтаны из белого и красного вина, а также были выставлены жареные быки и разные другие яства. Сама императрица бросала с балкона в толпу пригоршни серебряных монет.

Сохранилось до нашего времени известие о том впечатлении, какое должны были производить на посторонних и невольный брак Анны Леопольдовны, и происходившие по поводу этого блестящие, шумные торжества. "Все это делалось, — писала леди Рондо своей приятельнице в Лондон, — для того, чтобы соединить двух особ, которые, как я убеждена, искренне ненавидят друг друга; думаю, что это можно сказать с уверенностью, по крайней мере насчет принцессы: она явно и резко выказывала это в продолжение всех праздников, бывших в течение недели".

Молодая чета поселилась на постоянное житье в одном дворце с императрицей, но на особой половине, обращенной окнами на нынешнюю Александровскую площадь. Сравнительно с прежним Анна Леопольдовна не пользовалась большею свободою. Причиной этого был, впрочем, не супруг принцессы, в глазах которой он не имел решительно никакого значения, но подозрительность императрицы и герцога держала молодых в отчуждении от общества. Впрочем, и сама Анна не искала никаких развлечений. Она желала прежде всего уединения, ограничивая свое общество небольшим кружком близких к ней лиц, и постоянною, а вместе с тем и более всех любимою собеседницей была по-прежнему Юлиана Менгден, приобретавшая над нею все более и более влияния и употреблявшая его не на пользу принца.

Двор принцессы и принца был составлен из немногих лиц, в число которых вскоре после свадьбы был назначен в должность адъютанта и тот молодой человек, которого она считала своим доброжелателем. Новый адъютант принца назывался Грамотин; он считался серьезным и деловым человеком, почему и заведывал канцелярией своего начальника. Теперь Анне Леопольдовне часто приходилось встречаться с ним, когда он являлся с докладом к принцу. Но первое впечатление, произведенное на нее Грамотиным, несколько изгладилось; принцесса относилась к нему без особого благоволения, заметив в нем особенное старание угождать принцу и искать его благосклонности. Вскоре принцесса дошла до того, что перестала обращать на Грамотина внимание, а между тем он все сильнее и сильнее влюблялся в нее, мечтая о том, что, быть может, придет пора, когда ему представится случай пожертвовать для нее своею жизнью.

Молодая чета жила очень неладно между собою, и, по всей вероятности, неприязненное расположение Анны Леопольдовны к мужу выражалось бы еще резче, если бы только ее не сдерживала тетка, которая постоянно вмешивалась в их супружеские раздоры и ввиду покорности принца — качества, признаваемого со стороны императрицы одною из главных добродетелей, — принимала обыкновенно его сторону, журя принцессу и внушая ей уступчивость перед мужем. Принц находил, впрочем, для себя поддержку и с другой стороны. Венский двор вскоре после его брака с принцессою Анной начал сильно настаивать, чтобы новобрачный, "в уважение теперешнего его родства и огромных способностей", получил право заседать в кабинете и в военной коллегии. Такое требование чрезвычайно сердило герцога курляндского, относившегося к принцу с крайним пренебрежением.

Однажды герцог, проводивший часть лета во дворце, находившемся в Летнем саду, прогуливался по аллеям этого сада и при повороте на одной из них встретил секретаря саксонского посольства Пецольта. Герцог пригласил его пройтись по саду вдвоем. После разговора о том о сем зашла между герцогом и дипломатом речь о политических делах и коснулась, между прочим, покровительства, оказываемого венским двором принцу Антону.

— Венский двор, — заговорил раздраженным голосом герцог, давая полную волю своему вспыльчивому нраву, — считает здесь себя как дома и думает управлять делами в Петербурге, но он сильно ошибается! Если же в Вене такого мнения, что у принца брауншвейгского прекрасные способности, то я готов уговорить императрицу, чтобы принца совсем передать венскому двору и послать его туда, так как там есть надобность в подобных мудрых министрах.

Пецольт, как тонкий дипломат, приятно улыбнулся в угоду герцогу, подстрекая тем самым его расходившееся остроумие.

— Каждому известен принц Антон-Ульрих, — продолжал язвительный герцог, — как человек самого посредственного ума, и если его дали в мужья принцессе Анне, то при этом не имели и не могли иметь других намерений, кроме того, чтобы он производил на свет детей; но и на это-то он не столько умен, — принцесса до сих пор держит его от себя в почтительном отдалении. Если же у него будут дети, — добавил герцог, — то надобно только желать, чтобы они не были похожи на него*.

______________________

* Подлинные слова Бирона.

______________________

Говоря эти колкости насчет принца Антона, герцог в некотором отношении был прав. Императрица долго ожидала рождения своего наследника, так как Анна Леопольдовна только в августе 1740 года родила принца, нареченного при крещении Иоанном; в известительном манифесте об его рождении новорожденному не было придано отчества, как будто он даже и не считался сыном принца Антона.

Анна Ивановна, несмотря на суровость своего характера, выказала новорожденному Иванушке особенную нежность. Тотчас после рождения принц был перенесен в собственные покои государыни и был там оставлен под попечительным ее надзором. Она заботливо навещала его во всякое время дня; пеленали и распеленывали его не иначе, как только в присутствии герцогини курляндской, принявшей на себя заботы о новорожденном, между тем как Анна Леопольдовна была устранена от всякого за ним ухода. По случаю рождения принца слышался всюду торжественный грохот пушек, раздавался колокольный звон и храмы оглашались молебным пением об его благоденствии и многолетии.

ГЛАВА VIII

Еще весною 1740 года стала разноситься в Петербурге молва о том, что здоровье государыни слишком ненадежно. Говорили об этом, впрочем, между собою только близкие друг с другом люди, да и то с большою осторожностью. Между тем лазутчики герцога, Остермана и Ушакова усердно шныряли повсюду: они втирались в дома, забирались в присутственные места и казармы, шлялись по кабакам, рынкам, базарам, баням, гуляньям и харчевням, подслушивая, о чем толкует народ, и вызывая сами людей словоохотливых на опасные речи, привлекавшие болтливых на расправу в Тайную канцелярию. В числе таких соглядатаев был даже кабинет-секретарь Яковлев, одевшийся для шпионских прогулок в старый мужицкий кафтан. Впрочем, осторожность, к которой привыкли уже в Петербурге, не доставляла теперь лазутчикам слишком большой поживы, так что, по-видимому, все обстояло благополучно, но тем не менее в воздухе как будто чуялась близость какой-то перемены. Это было затишье перед бурею.

Лето этого года было превосходное. По своему обыкновению, императрица провела его в Петергофе; там она несколько поправилась, но по возвращении к осени в город болезнь ее стала заметно усиливаться, и к прежним недугам прибавилась еще постоянная бессонница.

— Целые ночи напролет глаз не сомкну и мучаюсь, — жаловалась Анна Ивановна и докторам, и приближенным к ней лицам, рассказывая им о своем нездоровье.

Действительно, бессонные ночи были для нее мучительны. Припоминая в это томительное время прошлое, она терзалась, когда приходили ей на мысль казни Долгоруких и Волынского; ей чудились их окровавленные призраки; но тщетно старалась она отогнать от себя страшные грезы. Душевное ее расстройство было чрезвычайно сильно, и совесть напоминала ей немало грехов, принятых ею на душу и ведением, и неведением.

Слухи об упадке сил императрицы, хотя и смутные, безостановочно выходили из дворца и распространялись по городу, а один необыкновенный и загадочный случай подал повод к усиленному говору о близкой кончине государыни, и даже вовсе не суеверные люди увидели теперь несомненное предзнаменование этого события.


В один из последних дней сентября морской ветер быстро и безостановочно гнал по небу тяжелые, темные тучи. Дождь шел ливнем. Непогода и грязь задерживали жителей Петербурга по домам, и потому к ночи и без того уже неоживленные улицы города сделались совершенно пусты. Нева с шумом катила свои черные волны, выступая из берегов с чрезвычайною быстротою, а часто повторявшиеся со стен Петропавловской крепости и с Адмиралтейства пушечные выстрелы — эти предостерегательные сигналы, установленные еще Петром Великим, — оповещали обитателей столицы об опасности, угрожавшей им от наводнения.

В эту ночь едва ли кто-нибудь в Петербурге лег спать. Все ожидали, что, быть может, придется перебираться на вышки и чердаки. В ту пору наводнения в Петербурге, при отсутствии еще Обводного канала и при невозможности отступления воды в подземную трубу, что бывает теперь, происходили чрезвычайно быстро, и Нева, не сдерживаемая еще гранитными берегами, заливала прибрежные местности даже при несильном морском ветре. При Петре I наводнения были очень часты, но они не только не пугали водолюбивого царя, но даже, напротив, забавляли его. Так он, сообщая в одном из своих писем к князю Меншикову о бывшем в Петербурге наводнении, когда вода в комнатах царского домика доходила до 21 дюйма, а по улицам плавали в лодках, — писал: "Зело было потешно, что люди на кровлях и деревьях, будто во время потопа, сидели, не точию (не только) мужики, но и бабы".

Петербургские жители и жительницы не слишком, однако, были рады предстоящей им теперь подобной ночной потехе и такому не слишком удобному сиденью. Одни из них тоскливо поджидали близких им людей, не вернувшихся еще домой, другие вытаскивали из погребов съестные запасы, укладывали свои пожитки и начинали переносить их в верхние этажи и на чердаки; третьи готовили лодки и ялики, чтобы перебраться на них в местности города, не залитые еще водою. Когда же среди ночной тьмы и воя бури вдруг, точно молния, вспыхивал на небе красноватый блеск выстрела и следом затем грохотала пушка, то одни набожно крестились, а другие боязливо взглядывали друг на друга, как бы спрашивая, что же будет далее? Между тем ветер продолжал бушевать с такими сильными порывами, что, казалось, грозил не только вырвать оконные рамы, но и разметать деревянные доминион, из которых тогда состоял почти весь Петербург. С крыш летели сорванные ветром черепицы, доски и железные листы, также сыпались обломки кирпичей от опрокинутых дымовых труб.

В эту пору жильцы тех домов, которые выходили окнами на Адмиралтейскую площадь, были поражены странным зрелищем. В окна этих домов вдруг ударил какой-то мигающий багровый свет, казавшийся отблеском начинавшегося пожара. Тревога еще сильнее овладела увидевшими этот свет: ясно было, что две могучие силы природы — вода и огонь — соединялись теперь вместе для беспощадного истребления и людей, и их достояния. Все кинулись к окнам, и тогда изумление глядевших достигло крайних пределов.

Багровый свет выходил из-под арки Адмиралтейства, стоявшей на том же месте, где и нынешняя. В то время здание Адмиралтейства имело такой же средний фасад, как и теперь, с высоким над ним шпилем; оно было окружено валами и рвами, в нем хранились припасы и снаряды Морского ведомства, и с сумерек все ворота Адмиралтейства запирались наглухо, так что не было ни входа туда, ни выхода оттуда. Свет под аркой усиливался все более и более, и из растворенных ворот медленно начали выступать факельщики. Выйдя из-под арки, они брали влево ко дворцу; ветер сильно раздувал пламя факелов, и вскоре вся площадь озарилась каким-то зловещим багровым светом.

Непроглядная тьма бурной сентябрьской ночи не позволяла рассмотреть, что следовало в самом недальнем расстоянии за факельщиками, тянувшимися длинною вереницею. Несомненно, однако, было, что по площади двигалась похоронная процессия. Но кого же могли хоронить так пышно, судя по множеству факелов? Никто из людей известных не умирал в то время в Петербурге, да никто из них и не жил в Адмиралтействе. Притом и похороны ночью не были в обычае.

Несмотря на страшную непогоду, иные выскочили сами на площадь, иные послали прислугу, чтобы узнать, кого хоронят. Бросившиеся опрометью на разведку очутились по колено в воде, залившей площадь; ветер то сшибал их с ног, то крутил их на месте, срывая с голов шляпы и шапки. Если же некоторые, весьма, впрочем, немногие, молодцы и побежали смело вперед, несмотря на все препятствия, то и они не могли догнать процессии: она отдалялась от них по мере их приближения, и они видели только, как факельщики входили в ворота дворца, обращенные на площадь.

После полуночи, часа в два, ветер начал стихать и вода быстро пошла на убыль. На другой день утром весь город толковал не столько о наводнении, сколько о загадочных похоронах. Рассказывали, что погребальная процессия, войдя в одни ворота дворца, прошла через двор и затем вышла в другие ворота на Неву и, взяв направо, следовала вдоль берега реки, но никто не мог разузнать, где она скрылась, а также никто не имел возможности осведомиться о том, кого хоронили. Рассказывали также, будто сама императрица была очевидицей этого явления, которое потрясло ее вконец, так как она признала в нем предвестие своей смерти*.

______________________

* Очевидцем этого видения был корреспондент С.-Петербургской Академии наук Шретер.

______________________

При суеверном настроении умов, распространился и другой еще диковинный рассказ*. Толковали, будто императрице доложили, что по ночам в тронной зале бывает свет, но что туда в это время без ее разрешения никто войти не смеет. Императрица пожелала сама узнать, в чем дело, и вот однажды ночью, когда свет появился в окнах тронной залы, она, в сопровождении дежурного своего штата и со взводом дворцового караула, при заряженных ружьях, отправилась и дверям залы и приказала отворить их. Ужас овладел вошедшими, когда они увидели, что на троне сидит сама государыня, в роскошном одеянии, в порфире, с короною на голове. Императрица, как рассказывали, приказала солдатам сделать общий залп по своему двойнику. Зазвенели разбитые пулями зеркала и оконные стекла, и когда рассеялись клубы порохового дыма, то привидение медленно встало с трона, прошло мимо императрицы и, погрозив ей пальцем, исчезло бесследно в зале, мгновенно охваченной непроницаемым мраком.

______________________

* Вероятно, многим приходилось слышать этот рассказ, с тою, впрочем, разницею, что иногда его относили к Анне Ивановне, а иногда — к Екатерине II.

______________________

Несмотря на развивавшийся все более и более недуг, императрица бодрилась и оставалась на ногах; но 6 октября, когда она садилась за стол, ей сделалось так дурно, что ее без памяти отнесли на постель. Первый медик императрицы, Фишер, сказал тогда герцогу, что это дурной признак, и что если болезнь государыни будет усиливаться, то надо опасаться, что вскоре вся Европа наденет траур. Другой же врач государыни, португалец Антоний Рибейро Санхец, считал болезнь ее ничтожною. Императрица однако не доверяла этим придворным врачам и через комнатную свою девушку, Авдотью Андреевну, тайком советовалась с врачом Леистениусом, который приказал передать императрице, чтобы она насчет своей болезни не имела никакого опасения и принимала бы только красный порошок доктора Шталя, который ей непременно поможет.

По возможности и теперь старались скрывать действительную опасность, угрожавшую государыне. Хотя знатные особы обоего пола и члены дипломатического корпуса приезжали каждый день во дворец, чтобы, согласно этикету того времени, осведомиться о здоровье ее величества, но эти посещения имели вид приемов обыкновенных гостей, а не казались приездами лиц, заботившихся о том, чтобы узнать о положении больной. Напускная веселость поддерживалась во дворце, и съезжавшиеся туда гости толковали о том о сем, и только вскользь, в неопределенных выражениях, заявлялось им о состоянии здоровья императрицы; бюллетени же не были еще в то время в обычае. Когда же однажды приехал во дворец французский посланник маркиз де ла Шетарди, то обер-гофмаршал, поблагодарив его за внимание, оказываемое государыне, предложил ему развлечься картами с принцем Антоном, который тот же час и устроил партию. Вследствие всего этого о здоровье императрицы ходили самые разноречивые толки, а между тем уже близился час ее кончины.

Томительные дни переживала в это время Анна Леопольдовна: неизвестность бывает почти всегда гораздо мучительнее, нежели какой бы то ни был печальный исход, и это испытывала теперь молодая принцесса.

Но, предаваясь властолюбивым замыслам, Анна Леопольдовна тревожно ожидала решительного перелома в своей жизни: она, по воле своей тетки, или могла сделаться самодержавною ее преемницей и затем свести давние счеты со своим притеснителем, герцогом курляндским, или же остаться в прежней тяжелой от него зависимости, потеряв притом единственную свою покровительницу в лице государыни. Ничтожество ее мужа проявилось в это время во всей полноте: он ходил как потерянный и безоговорочно исполнял все, что приказывали ему не только герцог, но и обер-гофмаршал граф Левенвольд. Принцесса волновалась все сильнее и сильнее, смотря на своего робкого, ненаходчивого и бесхарактерного супруга.

Обыкновенно каждый человек мерит и хорошие, и дурные качества другого по своей собственной мерке, и теперь в голове Анны Леопольдовны еще чаще стала мелькать мысль, что жизнь ее могла бы сложиться совершенно иначе, если бы она шла рука об руку с любимым ею, смелым и решительным человеком, и таким человеком казался ей граф Линар. Несколько лет разлуки не изгладили его из памяти принцессы. Она не забывала, что Линар из любви к ней, — в ту пору загнанной и беспомощной девушке, — решался на такие отважные поступки, которые могли навлечь на него страшную беду и расстроить всю его будущность. Ей казалось, что оскорбленная государыня и разгневанный герцог, узнав о тайных его сношениях с Анной, могли самовластно поступить с Линаром так, чтобы он исчез совершенно бесследно в далеком, никому не известном заточении. Все это придавало Линару в глазах молодой, влюбленной в него женщины особенную цену, и как сильно билось сердце ее при воспоминании о том, кто дал ей почувствовать первую любовь с ее мечтами и увлечениями! Ей живо припоминались теперь и непринужденное обращение Линара с императрицей, его бойкость и находчивость в придворных собраниях, редкие, но полные обольщения беседы с ним с глазу на глаз и, наконец, та горделивая неуступчивость перед герцогом, которую не раз выказывал Линар, отвечая на грубые выходки временщика тонкими остроумными колкостями. Анна не забывала, что при дворе один только Линар умел держать герцога, зазнавшегося перед всеми, в таком почтительном положении, что оба они были друг с другом на равной ноге.

— Если бы на месте принца Антона был граф Мориц, то он повел бы дело не так, как этот рохля, — думала Анна Леопольдовна, сравнивая Линара со своим мужем. — Тогда я не только была бы счастлива как женщина, но имела бы около себя надежного защитника от всяких невзгод, — добавляла мысленно Анна.

Линар был, однако, далеко, и принцесса давно уже не имела о нем ни прямых, ни косвенных вестей. Мечты ее о Линаре оставались несбыточными, а между тем действительность представляла для нее мало отрадного.

6 октября 1740 года определилось несколько будущее положение принцессы Анны Леопольдовны. В этот день сын ее манифестом императрицы был объявлен наследником престола на случай кончины владеющей государыни. Распоряжение это было сделано ею крайне неохотно, после того ужасного припадка, который возбудил сильные опасения за жизнь Анны Ивановны. Слишком ревнивая к своей власти, она до последней крайности медлила назначением принца Ивана своим наследником, отзываясь, что "ежели де его объявить великим князем, то уж всяк будет больше ходить за ним, нежели за нею".

Разумеется, что положение матери царствующего императора должно было бы быть самое блестящее; но теперь корона переходила к младенцу, лежавшему еще в пеленках. Другое лицо должно было править за него государством, и при этом принцесса-мать сталкивалась с опасным соперником — герцогом курляндским, перед могуществом которого и собственное ее бессилие, и ничтожество ее мужа были слишком очевидны...

ГЛАВА IX

Можно было подумать, что во дворце императрицы Анны Ивановны был назначен 17 октября 1740 года какой-то праздник. В этот день, вечером, к главному подъезду дворца съезжались с разных концов города кареты и колымаги, из которых выходили пышно разодетые вельможи. Но слабое освещение дворцовых зал, блиставших обыкновенно во дни празднеств бесчисленными огнями люстр и кенкетов, господствовавшая во дворце тишина, озабоченные лица съезжавшихся туда вельмож, их перешептывание между собой и осторожная ходьба указывали, что на этот раз вельможи собирались во дворец государыни не на веселое пиршество. И точно, они спешили теперь туда вследствие извещения их придворными врачами о том, что императрица была при смерти. Собравшиеся в приемной государыни сановники и царедворцы с тревожным ожиданием посматривали на двери, которые через ряд комнат вели в опочивальню государыни, откуда им должна была прийти весть о том, чем решилась судьба империи, а сообразно с этим и участь многих из них, так как при известной перемене одни из них могли ожидать для себя нового почета и быстрого возвышения, тогда как другим предстояло при этом не только забвение, но, быть может, и совершенное падение с добавкою к нему и конфискации, и дальней ссылки.

Сломленная, наконец, давнишним и теперь сильно развившимся недугом, лежала на смертном одре Анна Ивановна, сохраняя еще полное сознание. Обширная опочивальня ее тускло освещалась двумя восковыми свечами, покрытыми зонтом из зеленой тафты, и в этом полумраке в одном из углов комнаты ярко блестели в кисте от огня лампадки золотые оклады икон, украшенные алмазами, рубинами, яхонтами, лалами, сапфирами и изумрудами. Иконы эти были наследственные благословения, переходившие от одного поколения к другому сперва в боярском, а потом в царском роду Романовых.

У одного из окон царицыной опочивальни стояли два главных врача императрицы, Фишер и Санхец; они вполголоса разговаривали между собой по латыни, и по выражению их лиц нетрудно было догадаться, что всякая надежда на выздоровление государыни была уже потеряна и что они с минуты на минуту ожидали ее кончины. В соседней со спальнею императрицы комнате находился духовник Анны Ивановны, готовый напутствовать умирающую чтением отходной.

Около постели императрицы стояли: убитый горем герцог курляндский, его жена, с красными припухшими от слез глазами, и Анна Леопольдовна. Всегда задумчивое и грустное лицо принцессы выражало теперь чувство подавляющей тоски. Опустив вниз сложенные руки и склонив печально голову, она как будто олицетворяла собою и беспомощность, и безнадежность. Казалось, вся она сосредоточилась в самой себе, не обращая никакого внимания на то, что происходило вокруг нее. Резкую противоположность с неподвижностью и сосредоточенностью принцессы представлял ее супруг. Он, беспрестанно переминаясь с ноги на ногу и подергивая по временам вверх плечами, то с каким-то тупым любопытством взглядывал на умирающую, то рассеянно смотрел на потолок и стены комнаты, то кидал недоумевающий взгляд на свою жену. Кроме этих лиц в опочивальне императрицы находились еще любимая ее камер-юнгфера Юшкова и одна комнатная девушка, безотлучно ходившая за государынею.

Среди тишины, бывшей в опочивальне государыни, послышался за дверью в соседней комнате сдержанный шум тяжелых шагов. Герцог, стоявший около двери, быстро приотворил ее и, делая знак рукою, чтобы приближавшиеся люди приостановились, подошел к императрице и, нагнувшись к ней, спросил тихим голосом, позволит ли она явиться графу Остерману? Анна Ивановна движением головы выразила согласие, и тогда герцог повелительно указал глазами принцу Антону, чтобы он растворил двери. Принц исполнил приказание герцога, и четверо гренадеров от дворцового караула внесли в спальню государыни в креслах графа Андрея Ивановича Остермана, и она, напрягая свои силы, приказала, чтобы его посадили у изголовья ее постели.

При появлении Остермана находившиеся около императрицы поспешили выйти из комнаты, и из всех бывших там прежде остались теперь герцог, принц и принцесса.

— Не угодно ли будет вам удалиться отсюда, — сказал сурово герцог принцу, и с такими же словами, но только произнесенными мягко и вежливым тоном, он обратился к Анне Леопольдовне.

Принц Антон не заставил герцога повторить приказание и, почтительно поклонившись ему, начал осторожною поступью на цыпочках выбираться из спальни. Но Анна Леопольдовна как будто не слышала вовсе распоряжения герцога: она оставалась неподвижно на том месте, где стояла.

— Я покорнейше прошу ваше высочество, — сказал ей с некоторою настойчивостью герцог, — отлучиться отсюда на короткое время: ее величеству угодно наедине в присутствии моем переговорить с графом...

Анна не трогалась с места и только презрительным взглядом окинула герцога.

Императрица заметила происходившее между герцогом и своею племянницею и с сердцем начала говорить что-то, но не совсем внятно. Остерман догадался, в чем дело. Делая вид, что силится привстать с кресел, он обратился лицом к Анне Леопольдовне и почтительно сказал ей:

— Ваше высочество, ее императорскому величеству угодно на некоторое время остаться только с его светлостью и со мною.

Принцесса порывисто бросилась к постели и, схватив руку тетки, крепко нескольно раз поцеловала ее, и затем, не говоря ни слова, спокойно, тихими шагами вышла из комнаты.

— Ого! — подумал герцог, смотря вслед удалявшейся Анне Леопольдовне. — С ней, чего доброго, придется повозиться.

Герцог, выпроводив всех, заглянул из предосторожности за обе двери и уверившись, что теперь никто не может подслушивать, стал около кресел Остермана.

— Осмелюсь доложить вашему императорскому величеству, — начал нетвердым и прерывающимся голосом Остерман, — осмеливаюсь доложить, по рабской моей преданности, что, хотя Всевышний и не отнимает у верноподданных надежды на скорое выздоровление матери российского отечества, но что, тем не менее, положение дел теперь таково, что вашему величеству предстоит необходимость явить еще раз знак материнского вашего попечения о благе под скипетром вашим управляемых народов.

— Ты, видно, хочешь сказать, Андрей Иваныч, что приспела надобность в моем завещании о наследстве престола и о регентстве?

— Никто не сомневается в выздоровлении вашего величества, — подхватил герцог, — но обстоятельства теперь таковы, что если вы, всемилостивейшая государыня, не объявите вашей воли, то впоследствии нас, — лиц самых приближенных к вам, — русские станут укорять в злых умыслах и не упустят случая обчинить в том, что мы, пользуясь случаем, хотели установить безначалие с тем, чтобы захватить власть в свои руки.

— Его светлость имеет основание высказывать перед вашим величеством подобные опасения, — заметил Остерман, вынимая бумагу из кармана.

— Какая это у тебя бумага? — спросила государыня Остермана.

— Завещание вашего императорского величества.

— А кто писал его?

Остерман приподнялся и, поклонившись, отвечал: "Ваш нижайший раб"*.

______________________

* Исторически верно.

______________________

Сказав это, Остерман начал читать завещание и когда дошел до той статьи, по которой герцог курляндский назначался регентом на шестнадцать лет, т.е. до совершеннолетия будущего императора, то Анна Ивановна спросила герцога: "Надобно ли тебе это?".

Герцог упал на колени у постели и, целуя ноги императрицы, высказал ей то ужасное положение, в которое он будет поставлен, если Всевышний, сверх ожидания, к прискорбию верноподданных, воззовет к себе его благодетельницу прежде его самого. Он напоминал ей о своей безграничной преданности, о многих годах, проведенных с нею безотлучно, о сильных и неумолимых врагах, которых он нажил себе, слепо повинуясь ее воле, об участи своего семейства, которое остается без всякой помощи, на произвол судьбы.

Остерман поддерживал слова герцога, пуская в ход свое красноречие.

— Подай мне перо, Эрнест, — сказала наконец императрица Бирону.

Герцог живо исполнил это приказание и стал поддерживать императрицу, которая, приподнявшись на постели, подписала дрожащей рукою бумагу, положенную перед нею Остерманом на маленьком столе, стоявшем возле нее.

— Мне жаль тебя, герцог! — сказала императрица, бросив перо и отстраняя от себя рукою подписанную ею бумагу.

Слова эти сделались историческими, и после превратностей, постигших Бирона, прозорливые историки стали видеть в них пророчество о печальной судьбе герцога. Но кто знает, не были ли эти слова простым выражением скорби, навеянной на Анну Ивановну при мысли о вечной разлуке с таким близким человеком, каким был для нее ее любимец?

— Ты кончил все, Андрей Иваныч? — спросила государыня Остермана.

— Кончил, ваше величество, но я надеюсь вскоре снова явиться к вам для получения высочайших ваших повелений по некоторым делам, сказал граф.

Анна Ивановна отрицательно покачала головою.

Герцог вышел в другую комнату, и через несколько минут вошли в спальню гренадеры, чтобы вынести на креслах Остермана.

— Прощай, Андрей Иваныч! — сказала ласково государыня, протягивая руку Остерману, который с трудом нагнулся в креслах, чтобы поцеловать ее.

Когда Остерман был вынесен в приемную, то находившийся там адмирал граф Головин и обер-шталмейстер князь Куракин сказали ему: "Мы желали бы знать, кто наследует императрице".

— Молодой принц Иван Антонович, — отвечал кабинет-министр, не сказав ни слова ни о завещании, ни о назначении регентом герцога курляндского.

Ответ Остермана распространился тотчас между вельможами, бывшими в это время во дворце, а потом перешел в городскую молву.

— Значит, царством будет править принцесса Анна Леопольдовна, — говорили в городе.

— Да кому же другому, как не ей, — замечали на это. — Ведь она ближе всех императрице, да притом и родная внучка царя Ивана Алексеевича; ведь не быть же приставниками при государе герцогу курляндскому или принцу Антону — герцог ему чужой человек, а принц хоть и родитель, да никуда не годится, — труслив, как заяц.

Затем начались толки о принцессе, и большинство голосов склонялись в пользу ее, как женщины доброй и рассудительной.

Подпись завещания, трогательные речи герцога жестоко потрясли Анну Ивановну. Силы ее стали быстро угасать, и она, сознавая приближение смерти, выразила желание проститься с близкими к ней людьми.

Осторожно, едва переводя дыхание, начали теперь входить в опочивальню царицы из приемной бывшие, там сановники. Становясь на одно колено у постели умирающей государыни, они целовали ее руку. Между прочими подошел к ней и старик Миних.

— Прощай, фельдмаршал, — сказала ему императрица, и это прощание было последними ее словами.

Императрица впала в тяжелое забытье. Наступила борьба угасавшей жизни с одолевающею ее смертью. Государыня с трудом дышала и, открывая по временам глаза, казалось, хотела узнать окружающих ее. Теперь близ нее оставались герцог, герцогиня, Анна Леопольдовна с мужем, духовник и доктор Фишер. Дыхание умирающей постепенно делалось реже, отрывистее и тише; она с трудом поднимала отяжелевшие веки над помутившимися глазами и металась головой по подушке. Наступила минута спокойствия, государыня лежала неподвижно. Затем послышался глубокий вздох, за ним сперва глухое и потом все более и более усиливавшееся хрипение, и умирающая вытянулась во весь рост, закинула голову на подушке.

В безмолвии, среди мертвой тишины, смотрели все присутствовавшие на отходившую в вечность грозную самодержицу. Первый подошел к ней Фишер; он осторожно рукою коснулся пульса императрицы, потом положил руку на ее сердце, внимательно прислушиваясь к ее дыханию.

— Все кончено, — сказал он, обратившись к герцогу.

Герцогиня взвизгнула и опустилась без чувств в кресла; Бирон упал на колени и, приникнув головой к постели, зарыдал как ребенок. Принц Антон быстро заморгал глазами и, совершенно растерянный, не знал, что делать. Анна Леопольдовна сделалась еще бледнее, судорожное движение пробежало по ее губам, и она вперила свои темные, задумчивые глаза в лицо скончавшейся государыни, на котором проявлялось теперь торжественное спокойствие, набрасываемое обыкновенно смертью в первые минуты своей победы над отлетевшею жизнью...

Неподвижно оставался герцог у изголовья почившей государыни. Все прошлое быстро промелькнуло в его памяти. Среди воспоминаний о своем необыкновенном величии и могуществе ему грезились теперь и пышность двора, и перлы герцогской короны, и даже представлялась в какой-то туманной дали шапка Мономаха с протянутой к ней рукою. В ушах его гудел теперь звон кремлевских колоколов и слышались приветственные клики народа, раздававшиеся при появлении на Красном крыльце только что венчанной царицы. Но наряду с этими величавыми воспоминаниями теснились и другие, противоположные воспоминания: ему представлялась его родная, убогая немецко-латышская мыза с соломенною кровлей; ему припоминались дни кипучей его молодости, проводимые большею частью впроголодь; перед ним промелькнула даже и неприглядная кенигсбергская кутузка, в которой он — будущий владетельный герцог — отсидел некогда за долги, буйство и ночное шатанье. Теперь в голове его призраки недавнего блеска и славы мешались с призраками давнишнего убожества и ничтожества, и пораженный горем, герцог мгновенно оценил все, чем он был обязан единственно милостям императрицы. Последнею из этих милостей было назначение его регентом империи, следовательно, власть не ускользала из его рук. Герцог ободрился при этой мысли и твердыми шагами вошел в приемную, где русская знать приветствовала его раболепным поклоном...

ГЛАВА X

При распространившейся вести о кончине императрицы весь Петербург ранним утром пришел в необыкновенное движение. Казалось, все жители валили к Летнему дворцу; на углах и перекрестках собирались отдельные кучки людей, принимавшиеся было судить и рядить о том, что теперь будет, но полицейские драгуны усердно разгоняли их. На площади и в разных местах города расставлялись пешие караулы и конные пикеты от гвардейских и напольных полков. На заставы был послан приказ не выпускать никого из города впредь до особого разрешения. Полиция торопилась запереть кабаки и бани, чтобы предупредить народные сборища. На площади перед Зимним дворцом выстраивались полки. В улицах по мостовой и по голой земле, схваченной первыми морозами, глухо стучали экипажи сановников, царедворцев и высших военных чинов, спешивших в Зимний дворец для принесения присяги новому государю, безмятежно спавшему в колыбели.

Когда на Дворцовой площади выстроились войска, то им было прочитано распоряжение императрицы о наследии престола и о назначении герцога курляндского регентом империи.

— Вот тебе и на, — слышалось в войске, — а родительница-то государыня при чем же теперь будет?

— А что же станет делать принц брауншвейгский? — спрашивал один гвардейский офицер своего товарища.

— Да что принц? Тряпка он, братец ты мой, больше ничего. Разве ты не видел, что он, как подполковник семеновского полка, зяб на площади наравне с нами, когда читали указ о регентстве. Тут ли его место? Сына его возглашают государем, а он между солдатами находится. Принцессу-то жаль, братец ты мой, что поделает она с таким разиней?..

— Значит, опять пойдут прежние порядки? Плохо...

— Разумеется, плохо.

Подобные речи в порицание герцога и принца и в сожаление к Анне Леопольдовне слышались и в войске, и в народе, но делать было нечего. Власть регента утвердилась окончательно, и он в новом звании принес перед фельдмаршалом Минихом торжественную присягу.

Твердя о своей безграничной привязанности к покойной государыне, герцог хотел оставаться при ее гробе до самого погребения и потому не переезжал в Зимний дворец из Летнего, где скончалась императрица и где должно было оставаться ее тело до перенесения его в Петропавловский собор. Между тем Анна Леопольдовна изъявила намерение переехать на житье в Зимний дворец и взять туда с собою своего сына. По поводу этого произошла бурная сцена*.

______________________

* Известие об этом находится в донесениях французского посланника, маркиза де ла Шетарди.

______________________

— Я сегодня, герцог, переезжаю в Зимний дворец, — сказала регенту принцесса в присутствии своего мужа и его адъютанта Грамотина.

— Это зависит совершенно от воли вашего высочества, — отвечал с почтительным равнодушием герцог.

— Я беру туда с собою моего сына, — добавила принцесса.

— Этого никак нельзя допустить, — отрывисто промолвил регент.

— Как нельзя? — спросила изумленная Анна Леопольдовна, окинув его высокомерным взглядом.

— Никак нельзя, — повторил настойчиво герцог. — Вам известно, что по воле покойной государыни император поручен непосредственно моим попечениям, и поэтому он постоянно должен быть там, где нахожусь я.

Принц кивнул головой в знак согласия и, заикаясь, начал бормотать что-то.

— Вы здесь, ваша светлость, ровно ничего не значите, — сказала запальчиво Анна Леопольдовна своему мужу, отдаляя его рукою от герцога. — Я без вас сумею свести мои счеты с регентом и объявляю ему, что беру к себе своего сына.

Регент сделал было несколько шагов по направлению к дверям той комнаты, где был помещен император, но принцесса кинулась к этим дверям и загородила ему дорогу.

— Вы не войдете к его высочеству... Я мать вашего государя, и никто в мире не отнимет у меня моего сына! — вскрикнула принцесса и опрометью побежала в его покои.

Герцог остановился и гневно взглянул на принца, который опять заикнулся сказать что-то.

— Я просил бы вашу светлость, — сказал раздраженный герцог искавший, на ком бы сейчас же выместить свою досаду, — не вмешиваться в мои дела с принцессой. Вы слышали, что ее высочество сказала вам в глаза, и вы должны знать, что посредничество бывает хорошо только со стороны умных людей, а не... — Герцог как будто опомнился и не договорил слова, бывшего у него на языке.

Во время всей этой сцены Грамотин не знал, что ему делать. В запальчивости своей герцог не обращал на него внимания, а принц как будто не замечал его, и Грамотин, не получая ни от того, ни от другого приказания удалиться, считал своею обязанностью оставаться безотлучно при своем начальнике.

С радостным чувством смотрел Грамотин на бойкость и неуступчивость, так неожиданно проявившиеся в принцессе. От волнения он чуть не задыхался.

— Недаром же полюбилась мне она, — подумал он, — право, за такую женщину и голову сложить не жаль.

Герцог случайно обернулся назад и, видя стоявшего навытяжку адъютанта принца, сделал ему знак рукою, чтобы он вышел.

— Вы, любезный мой принц, — начал по уходе Грамотина несколько ласковым голосом герцог, — должно быть, вовсе не понимаете настоящего вашего положения. Неужели вы не замечаете, что жена ваша ненавидит вас... Впрочем, — добавил герцог со свойственною ему грубой откровенностью, — чтобы лучше уяснить вам отношение вашей супруги, я должен сказать вам, что принцесса прямо говорила покойной государыне, что она лучше пойдет на плаху, чем выйдет за вас замуж. Понимаете теперь, что вы значите?*

______________________

* Исторически верно.

______________________

В это время под окном дворца послышался стук экипажа, и герцог увидел карету Анны Леопольдовны, подъезжающую к парадному подъезду, на который выходила принцесса в сопровождении мамки, несшей на руках укутанного в теплое одеяло императора. Герцог быстро накинул обыкновенно носимый им темно-синий бархатный плащ, подбитый горностаем, и выбежал на крыльцо. В это время принцесса, посадив мамку с сыном в карету, становилась сама на подножку. Регент понял, что теперь пререкания с Анной Леопольдовной будут и неуместны, и бесполезны, и потому, сняв свою с алмазным аграфом шляпу, почтительно помог принцессе сесть в карету, отдав ей на прощанье низкий поклон.

В тот же день, вечером, регент свиделся с Остерманом и передал ему затруднения, какие встретил он в своих отношениях к Анне Леопольдовне.

— Я знаю очень хорошо характер принцессы, — начал спокойно Остерман, выслушав жалобы регента, — подобные вспышки будут у нее повторяться часто, и если бы у нее нашелся когда-нибудь твердый и умный руководитель, не такой, конечно, как ее супруг, то она была бы в состоянии отважиться на многое. Надобно, как я думаю, подчинить принцессу влиянию такого человека, который был бы нам безусловно предан...

— Да где найдешь его?.. — спросил регент.

— А граф Линар? Мы вызовем его сюда, доставив почетное положение, дадим ему богатство, он сблизится с принцессою, и затем, как обязанный всем вашей светлости, Линар будет на нашей стороне. При таком условии представится для нас еще и другая выгода: Линар — немец, а потому немцы и найдут в нем поддержку.

— Но, быть может, Анна забыла совсем Линара? Скоро будет три года, как он уехал из Петербурга.

— Поверьте мне, ваша светлость, что она не успела еще забыть его. У таких женщин, как она, первая любовь долго, даже очень долго не изглаживается из сердца. Повторяю, что я знаю слишком хорошо принцессу, я слишком много слышал о ней от г-жи Адеркас, и убежден, что она очень охотно променяла бы на любовь не только власть правительницы, но и корону.

В то время, когда герцог и Остерман обдумывали способы к исполнению этого коварного плана, в Летнем дворце шли деятельные приготовления к парадной выставке набальзамированного тела императрицы. С той стороны Летнего дворца, которая была обращена к саду, виднелось траурное убранство: не только главный средний вход, но и два боковых входа были завешаны снаружи завесами из черной байки, с отделкою из черного флера. Над главным входом был повешен государственный герб, окруженный гербами тогдашних тридцати двух русских провинций.

Стены главной дворцовой залы были убраны так, что, казалось, они были отделаны черным мрамором с желтыми жилками. У стен около окон стояли двойные столбы из серого мрамора на мраморных пьедесталах темно-желтого цвета. По сторонам окон и дверей шли горностаевые каймы, а самые двери и окна были завешаны черным сукном, которым были обиты и потолок, и пол залы. Карниз около всей залы был отделан золотою парчою и белою кисеей, а над карнизом возвышались вышитые по золотому полю черные двуглавые орлы, под самым же потолком были размещены гербы провинций и каждый из этих гербов был поддерживаем двумя младенцами. Это должно было означать, что все провинции России лишились своей матери. "Для большего же изъявления печали, — говорилось в современном описании убранства залы, — означены были при окнах на черных завесах многочисленные серебряные слезы, которые должны были происходить от помянутых при гербах представленных плачущих младенцев".

При одной из стен залы был устроен катафалк, возвышавшийся на несколько ступеней, и на нем был поставлен одр. Ступени катафалка были обиты малиновым бархатом и украшены широким золотым галуном, а одр был застлан драгоценным, с черными орлами, покровом из золотой парчи, широко раскинутым на все стороны. Кисти и шнуры покрова были сделаны из "волоченного" золота. Позади гроба стена была покрыта широкою императорскою мантией из золотой парчи, с вышитыми орлами, подбитою горностаем; золотые шнуры мантии держала с каждой стороны "крылатая Фама", т.е. слава, обыкновенной человеческой величины, а среди мантии был помещен государственный герб.

На одре был поставлен золотой гроб с серебряными скобками и такими же ножками. В нем лежала покойная государыня в императорской короне; на груди ее блестел драгоценный бриллиантовый убор, а шлейф ее серебряной глазетовой робы был выпущен из гроба на несколько аршин. Гроб был осенен золотым балдахином, подбитым горностаевым мехом.

По четырем сторонам гроба "сидели в печальном виде и в долгой одежде четыре позолоченные статуи", представлявшие: Радость, Благополучие, Бодрость и Спокойствие. Печальный их вид должен был означать, что "российская радость пресеклась; все благополучие прекратилось, вся бодрость упала и самое спокойствие миновало". На верхней ступени катафалка стояло десять обитых малиновым бархатом табуретов с золотыми ножками, с золотыми глазетовыми подушками; на них лежали корона императорская и корона царств: Казанского, Астраханского и Сибирского, скипетр, держава и знаки орденов: андреевского, александровского и екатерининского, а также польского Белого Орла. От катафалка по обеим сторонам в длину залы были расставлены "добродетели в подобии белых мраморных статуй". Они изображали Ревность к Богу, Веру, Храбрость и множество других добродетелей почившей государыни, в числе которых было и Великолепие. Статуи эти были украшены напыщенными девизами. На стенах залы висели медальоны, воспевавшие живописно и словесно подвиги, славу и добродетели Анны Ивановны. Сверх всего этого в зале было здание, сделанное из мраморных серых и красных досок в виде пирамиды, на которой была начертана хвалебная надпись в честь покойной государыни, и на эту надпись указывала вылитая из металла в человеческий рост статуя России.

С потолка залы спускалось шестнадцать больших серебряных и хрустальных паникадил; при окне и при каждой двери стояли огромные хрустальные канделябры, так что вообще в зале постоянно горела тысяча восковых свечей.

Среди этой пышно льстивой и как будто языческой обстановки громко раздавались возглашаемые дьяконом слова евангельского обетования: "И изыдут сотворивши благая в воскрешении живота, а сотворивший злая в воскрешении суда".

ГЛАВА XI

Снежная октябрьская вьюга свободно гуляла по широким улицам и тогдашним пустырям Петербурга, то наметая, то разметывая огромные сугробы снега, резво кружившегося в воздухе и клубами поднимавшегося с земли. Вечерело, и фонари, заведенные в Петербурге еще с 1723 года Петром Великим, стали тускло мерцать на огромных расстояниях, задуваемые сильным ветром. В эту пору, закутавшись в епанчу и нахлобучив на глаза шапку, пробирался с Адмиралтейской стороны на Васильевский остров, в бывшие тогда еще там "светлицы" из казармы Преображенского полка, вахмистр конной гвардии Лукьян Камынин к своему приятелю поручику Ханыкову, который по месту своей службы жил в одной из светлиц этого полка.

Светлица была простая бревенчатая изба в пять маленьких окон по главному фасаду и со входною посреди их дверью, ведшею в обширные сени, по бокам которых шли комнаты, отводимые для жилья офицерам и нижним чинам. Быт тогдашних гвардейцев, за исключением высших чинов или офицеров, особенно богатых, не отличался ни изысканностью, ни удобством обстановки. Так, поручик Ханыков, человек не слишком зажиточный, жил в довольно просторной комнате с маленькими окнами. Стены его жилья были деревянные, не оштукатуренные, не оклеенные обоями. В переднем углу по православному обычаю висело много икон с постоянно теплившеюся перед ними лампадкою; на стенах наклеены были суздальские лубочные картинки, преимущественно благочестивого содержания, между ними было повешено небольшое зеркальце. К стене были прислонены тогдашний тяжелый мушкет и протазан — стальное копье на черном трехаршинном древке с серебряными кистями. На стене виднелись, также развешанные в большом порядке, служебные доспехи поручика: огромная шпага с перевязью из выбеленной лосиной кожи; черная кожаная шапка с кругловатой тульей, с желтою медною бляхой и с большим черным страусовым пером; суконный, темно-зеленого цвета, кафтан с маленьким отложным воротником, обшлагами и оторочкой из красного сукна и с желтыми медными пуговицами и красный суконный камзол. Наряд этот, вздетый на поручика, дополнялся красными суконными панталонами, белым галстуком и высокими сапогами с раструбами или при большом параде башмаками с огромными медными пряжками при белых чулках. Время теперь было смутное, и офицера могло потребовать начальство во всякую минуту, а потому предусмотрительный поручик держал наготове весь свой убор, чтобы явиться на полковой двор тотчас же при первом ударе тревоги.

Меблировка у поручика была весьма незатейлива: в комнате стояло несколько простых, окрашенных красною краскою, кресел, обитых черною кожею, такое же жесткое канапе и постель, сооруженная из наследственных перин и подушек, устроенная на козлах из простого белого дерева. Не далее как несколько дней тому назад на этом ложе поручик спал богатырским сном, возвращаясь с утомлявших его экзерций, обходов и караулов. Но теперь, говоря поэтически, сон не смыкал его вежд; всю ночь напролет беспокойно ворочался он с боку на бок, потому что раздражающие и тревожные мысли не давали ему покоя: он постоянно обдумывал опасное дело, за которое готов был сложить на плахе свою голову. Убранство комнаты дополняли: огромный, обитый железом сундук с разным скарбом и два стола. На одном из них была приготовлена неприхотливая закуска, преимущественно из деревенских запасов, присланных поручику его заботливыми родителями, а у другого стола, облокотившись на него, сидел в ожидании гостей хозяин, призадумавшись и посасывая кнастер из коротенькой голландской трубки. Большая комната слабо освещалась одною порядочно нагоревшею сальною свечою.

Сильный стук железным кольцом у входной с улицы двери вывел поручика из задумчивости; он встрепенулся, а слуга его опрометью бросился из соседней комнаты, чтобы отворить дверь. Вслед затем показался на пороге занесенный снегом Камынин. Вскоре после него в таком же виде пришли один за другим и другие гости Ханыкова: поручик Преображенского полка Петр Аргамаков и два сержанта того же полка — Алфимов и Акинфиев. Прежде всего хозяин предложил гостям подкрепиться выпивкой и "ужиною", т.е. вечернею закуской, и после непродолжительного каляканья о тягостях военной службы, о притеснениях и несправедливостях, испытываемых русскими со стороны командиров-немцев, между собеседниками завязался разговор политического свойства*.

______________________

* Разговор этот основан, с указанием почти всех подлинных выражений, на следственном деле, производившемся о действующих здесь лицах.

______________________

— Для чего так министры сделали, что управление всероссийской империи, мимо его императорского величества родителей, поручили его высочеству герцогу курляндскому? — заговорил хозяин дома. — Что мы сделали? Допустили государева отца и мать отставить. Отдали все государство какому человеку? Регенту. Что он за человек?.. Лучше бы до возрасту государева управлять государством отцу государеву или матери.

— Вестимо, что это справедливее было бы, — заметил сержант Алфимов.

— Какие вы унтер-офицеры, что солдатам об этом не говорите, — укорительным тоном продолжал хозяин, обращаясь к Алфимову и Акинфиеву, — ведь вы знать должны, что у нас в полку надежных офицеров нет, так что и посоветоваться не с кем, да и надеяться не на кого; разве только вы, унтер-офицеры, толковать о том солдатам станете.

— Отчего бы и не так, — перебил Акинфиев.

— Дельно, — поддакнул поручик Аргамаков.

— Я уже об этом и здесь, и при строении казарм*, и в других местах многим солдатам говорил, — продолжал Ханыков, — и солдаты все на это отзываются и говорят, что напрасно мимо государева отца и матери государство регенту отдали, и бранят нас, офицеров, и вас, унтер-офицеров, за то, что ничего не начинаем. Говорят, что им самим, солдатам, без офицерства и унтер-офицерства, ничего замечать не можно, и корят нас за то, что когда был для присяги перед дворцом строй, мы напрасно им того не толковали...

______________________

* В то время строились казармы Преображенского полка в нынешней их местности.

______________________

— Да, следовало бы нам в ту пору так сделать, а то ныне с регентом трудновато уже справиться, — заметил Аргамаков. — Крепко он утвердился, большую власть он забрал. Вот уже и в церквах молитву за него возносить стали; просят, чтобы Господь пособил ему во всех делах и покорил бы под нози его всякого врага и супостата. Сердце у меня, братцы, облилось кровью, как в прошлое воскресенье услышал я за обедней этот возглас, а дьякон-то точно с умыслом орет во всю глотку... Обрадовался, что ли?

— Да, тогда, как строй был полегче, можно было бы сладить с регентом; я бы, — говорил Ханыков, — сказал бы только гренадерам, и никто бы из них спорить тогда не стал: все бы они за мной, как один человек, пошли, а побоявшись их, и офицеры стали бы солдатскую сторону держать. Прозевали мы, что делать! А сказать должно, что, только скрепя свое сердце, я гренадерам ничего не говорил, и потому именно, что я намерения государыни-принцессы не знаю, угодно ли ей то будет...

— Разумно говоришь, — отозвался Аргамаков, — да кому же нам и порадеть, как ни ей, нашей голубушке. Все мы за нее костями ляжем, прикажи она только...

— Ну, брат, пожалуй, что и не все так поступят, как ты думаешь, — перебил сердито Ханыков. — В полку у нас многие крепко сторону цесаревны Елизаветы Петровны держат; говорят: ей-де следует, по великому ее родителю, царская корона, а не принцессе...

— Да мы осилим их, если на то дело пойдет! — бойко крикнул Акинфиев. — Хотя и обереги нас Господь Бог от междоусобной брани, — добавил он, вздохнув, и затем, обратившись к образам, набожно перекрестился.

— Да на что же цесаревне-то корона? Отречется она от нее: волю больно любит, — заметил Алфимов.

— Это правда, — подхватил Ханыков, — государыня-принцесса куда как степеннее цесаревны будет! Вот хотя бы и с мужем постоянная неладица у нее идет, а все-таки о ней никто дурного слова не скажет. Да послушали бы вы, господа, что говорит о ней Грамотин: умом и смелостью ее не нахвалится. Рассказывал, как она при нем с регентом схватилась. Только и твердит всем и каждому: вот бы настоящая-де царица была...

— Уж не норовит ли он при ней в обер-камергеры, да в какие-нибудь такие-сякие герцоги ингерманландские, — с колкостью вмешался безмолствовавший до того времени Камынин.

— Ты, брат Лукьян Иванович, больно острословен, полно тебе трунить и издеваться над Грамотиным, — внушительно и сурово заметил Ханыков. — Что он? Дорогу тебе нетто перебивает? Грамотина я знаю: он человек хороший, а об ее высочестве государыне-принцессе при мне никто и заикаться не смей... Стыдно тебе, братец...

— Стыдно так стыдно, — равнодушно проговорил Камынин, — а вот тебя так любо послушать; смотри только, что скажут на твои смелые речи другие, а о государыне-принцессе обмолвился я ненароком, так с языка сболтнулось, потому что и сам, как православный, постоять готов за нее, чтобы только сжить с рук проклятых немцев.

— Ты спросил, Лукьян Иваныч, что скажут другие на смелые речи Ханыкова? Да вот что скажут, — крикнул Аргамаков, — скажут, до чего мы дожили? Какова теперь наша жизнь? Что сталось с Россией? Лучше бы я сам себя заколол за то, что мы, гвардейцы, допустили сделать, и хоть бы из меня жилы принялись тянуть, то и тогда я говорить это не перестану...

— Нам бы только как-нибудь проведать поточнее, что государыне-принцессе угодно будет, а постоять бы за нее мы сумели, — с жаром начал Ханыков. — Я здесь, а Аргамаков на Санкт-Петербургском острове учинил бы тревогу барабанным боем. Я привел бы свою гренадерскую роту, потому что вся она пошла бы за мною, а к нам пристали бы и другие, и тогда мы регента и согласников его — Остермана, Бестужева и князя Никиту Трубецкого живой бы рукой убрали, а государыне-принцессе правительственную власть, а не то, статься может, и корону бы доставили.

— Я, братец ты мой, нисколько не прочь от такого хорошего дела. Только бы Господь помог нам в этом, — проговорил решительным тоном Аргамаков.

— Да и помимо уже ее высочества нам теперь и за самих себя постоять приходится. Есть у нас в полку один солдатик, который к регентовым служителям частенько ходит, — начал снова Ханыков. — Так вот этот-то самый солдатик и рассказывал, что регентово намерение есть ко всем разные милости оказать, а нам, преображенцам, — насмешливо добавил поручик, — явить ту высокую милость, чтобы в наш полк великорослых людей из курляндцев побольше набрать. От того-де, — говорит регент, — полку красота будет. Вишь, какую новую милость придумал! Как будто меж нас, русских, рослых молодцов и даже богатырей не отыщется? Да не в том, впрочем, и вся-то шутка, а в том, мои приятели, что хотят нас, православных, совсем из первейшего что ни на есть российского полка немцами повытеснить!..

— Говорят, однако же, и о разных других заправских милостях, — начал тихим голосом Камынин, — хотят всему солдатству особенную милость оказать и жалованье ему за треть выдать; доимку вперед не взыскивать, да и возвратить ее тому, с кого прежде взята была, а из гвардейских полков отпустить дворян в годовой отпуск, вычтенными же из жалованья их деньгами казармы отстраивать и тем самым солдатство и всех к милости будто приводить. А на самом-то деле все это выходит не так: только провести хотят нас министры. Вот хоть бы мне Бестужев и дядюшка, а, прости Господь, какой он к черту министр! Не пожалел бы я и его, если бы с ним до расправы дошло. Хорошо было бы, если бы Аргамаков по полкам подписку сделал о том, чтобы просить ее высочество государыню-принцессу правление принять. Чаять надо, что все обошлось бы тогда спокойно, и государственная перемена, надлежащая, была бы у нас.

— Думали, братец, и об этом, — заговорил снова Ханыков. — Ходили с тем к графу Головкину господа семеновские офицеры, да что из всего этого вышло? Водил их к нему ревизион-коллегий подполковник Любим Пустошкин, чтобы заявить, что все его офицерство против регента и на сторону государыни-принцессы склоняется, и говорили графу Головкину, что хотят, мол, подать о том челобитную от российского шляхетства. Головкин и сказал им, что он, как им это известно, и сам вольные речи о регенте говорил, за что он теперь от всех дел отрешен и едет в чужие края, так что делом этим заняться ему некогда, а посоветовал им, чтобы они с своим намерением к кабинет-министру князю Алексею Михайловичу Черкасскому отправились. Тот похвалил господ семеновских офицеров и под тем предлогом, что ему на сей час важные дела спешно отправлять приходится, просил, дабы они на другой день к нему пожаловали, а сам шмыгнул к регенту, да все как было и пересказал ему.

Говоря это, Ханыков случайно взглянул на Камынина, который заметно смутился и принялся откашливаться. Гости поручика потолковали еще добрый час о том и о другом, и все их речи сводились к тому, что надобно поскорее приняться за дело в пользу Анны Леопольдовны. Потом повыпили, позакусили еще и стали собираться по домам.

— Говорили мы обо всем только промеж добрых приятелей, — сказал, прощаясь, Камынин своим товарищам. — Дело наше смертельное, и тому, кто из нас станет доносить один на другого, такому доносчику — первый кнут!

— Ладно, ладно, — заговорили все. — Мы, братцы, люди честные и друг друга даже и в пытке не выдадим.

Выйдя от Ханыкова и разлучившись на дороге со своими товарищами, Камынин направился быстрыми шагами к дому своего дяди Бестужева-Рюмина. Камынин разбудил его и передал ему все, что слышал у Ханыкова, а Бестужев, горячий приверженец регента, несмотря на позднюю пору, немедленно отправился к герцогу с известием, что двое офицеров Преображенского полка имеют против его высочества злые умыслы.

Через два дня после этого вахмистр Камынин был произведен за отличие в корнеты...

ГЛАВА XII

В местности, прилегающей ныне к Михайловскому театру, находятся строения, огороженные высоким, толстым и заостренным тыном. Вечно запертые, окованные железом ворота и стоявшие на карауле как при них, так и в разных местах около тына солдаты показывали, что тут было недоброе место, и действительно, тогдашние петербургские жители не без ужаса проходили мимо него, так как за высоким тыном помещалась Тайная канцелярия. Одно только упоминание о ней бросало в жар и в холод каждого, потому что никто не мог быть уверен, чтобы рано или поздно не потянули его туда на жестокую расправу.

Во дворе, за тыном, стояло несколько отдельных небольших изб, или светлиц, а посреди двора было расположено на каменном подвальном фундаменте длинное, невысокое бревенчатое строение, похожее на сарай.

В ворота этого неприглядного здания через два дня после сходки, происходившей у Ханыкова, въехали под вечер три повозки. Из них в каждой сидели отдельно наши знакомцы: Ханыков, Аргамаков и Алфимов, скованные по рукам и по ногам. Сильный караул от одного из напольных или армейских полков окружал наглухо закрытые повозки.

Привезенные арестанты при выходе из повозок вошли с частию сопровождавшего их конвоя в небольшую сборную комнату, тускло освещенную ночником. Здесь их встретил секретарь Тайной канцелярии и немедленно распорядился о размещении обоих поручиков и сержанта по особым помещениям, находившимся в подвале, приставив к двери их надежный караул.

Тогдашнее наше страшное и таинственное судилище не представляло той грозно-изысканной обстановки, какою обыкновенно отличались инквизиционные тайники в Западной Европе, поражавшие попавших туда своею мрачною торжественностью. В Тайной канцелярии, несмотря на все происходившие в ней ужасы, заметна была родная наша простота и своего рода благодушие, без всякой вычурности, и вообще это учреждение по внешности смахивало и на обыкновенный острог, и на простую полицейскую управу. В сборной, из которой увели арестантов, остался теперь один сторож, старый служивый, одетый в солдатскую сермягу, без всяких знаков своей принадлежности к такому важному учреждению, каковым была Тайная канцелярия. Пользуясь одиночеством, он преспокойно разлегся на деревянной скамье, но всхрапнуть ему не удалось, потому что едва он улегся, как начали стучать в дверь. Сторож не торопясь отворил ее, и конвой, состоявший из трех мушкетеров, ввел в сборную какую-то молоденькую бабенку. Она в изнеможении села на скамейку, а двое из ее караульных, не выпуская из рук заряженных ружей, поместились по бокам ее, а третий их товарищ стал на часы у входной двери.

— Сдать ее пока некому, Иван Кириллыч сейчас был, да ушел; скоро придет, — позевывая, сказал служивый, и затем ленивым шагом поплелся поправлять ночник.

— Вишь ведь, молодка какая, а успела уже попасть к нам, — проговорил он с добродушною шутливостью, приглядываясь к арестантке.

— Прозябла она больно, как была в одном сарафанишке, так, видно, ее и схватили, и шугая-то накинуть не дали, — сказал один из сидящих около нее мушкетеров.

— Не велика беда, что прозябла, — заметил старый служивый, — у нас лихо отогреют... Ведь вот поди, чай, дурища, сболтнула что-нибудь, — продолжал он с видимым участием, обращаясь к бабенке.

— Сболтнула и есть, родимый, — заговорила она сквозь слезы, привставая с места.

— А что?..

— Да в самое-то утро после смерти царицы, не знала я еще тогда, что она уж Богу душу отдала, спросила я у нашего соседа-кожевника об ее здоровье... Ведь никогда не спрашивала прежде, а тут нелегкое меня дернуло...

— Так что же спросила? — важно проговорил служивый.

— А он поди да и донеси, что я-де над покойницей царицей надсмехаюсь...

— Вот как побываешь единожды у нас, так напредки ни о чьем здоровье спрашивать не будешь... Не суйся, баба, куда не следует... — наставительно добавил служивый.

Бабенка разревелась.

— Чего ревешь? Легче от того не будет, да и впереди еще реветь немало придется...

Во время этого разговора явился секретарь канцелярии. Сидевшие мушкетеры повскакали со своих мест, взяв так же, как и караульный, ружья к ноге, для отдания чести по тогдашнему воинскому уставу.

— Мало ли у нас делов и без тебя, окаянная! — крикнул грозно секретарь, взглянув на оторопевшую бабенку, которая повалилась ему в ноги.

— Помилосердствуй, отец родной, спроста, видит Бог, что спроста, ненароком спросила!

— Разберут про то после. Ну, ребята, стащите-ка ее куда следует, — и караульные, исполняя данное им приказание, повели во всю мочь голосившую арестантку.

— Нужно, Антипыч, собирать нам поскорее нашу команду. Начальство, чай, скоро приедет, чтоб врасплох не застало. Поворачивайся поживее, — сказал секретарь сторожу.

Служивый, покрякивая и бормоча что-то себе под нос, вышел, и вскоре по зову его в сборную комнату явились: три палача со своими помощниками, костоправ со своими учениками, четверо служителей и двое приказных, занимавшихся письменною частью при канцелярии.

— Сегодня не только его сиятельство граф Андрей Иванович, но и его сиятельство князь Никита Юрьич изволят к нам прибыть, — сказал секретарь приказным. — Смотрите, все ли у вас в исправности, да и у вас все ли в порядке? — добавил он, обращаясь к палачам.

— Чего нам смотреть, какому у нас быть непорядку, свое дело хорошо знаем, — забормотал несколько обиженным голосом один из заплечных мастеров, рыжий детина.

В ожидании приезда начальства, представители разнородной деятельности Тайной канцелярии калякали между собой о близких каждому из них предметах; здесь шли речи о ловком ударе кнута, о вывихнутых суставах, о переломанных членах и костях, о вывороченных руках и т.п., и обо всем этом говорилось не только с совершенным равнодушием, но и с шуточками, и с веселыми прибаутками разного рода.

В это время вбежавший в сборную комнату сторож крикнул: "Едут!".

Все призамолкли и засуетились, а сторожа принялись зажигать свечи и фонари, и когда дверь широко растворилась, то в нее вошли, закутанные в шубы, начальник Тайной канцелирии граф Андрей Иванович Ушаков и генерал-прокурор Никита Юрьевич Трубецкой, ревностные клевреты регента и деятельные исполнители его повелений.

Они приехали со своими адъютантами. По принятому в то время порядку, адъютанты сопровождали генералов верхами и, сообразно со значением своих начальников и тех лиц, к кому они приезжали, адъютанты или оставались на улице, или входили в приемную, или же наравне с выездными лакеями ожидали своих генералов в прихожей, в сенях или на крыльце. Они не имели права входить в Тайную канцелярию, а потому и пошли отогреваться в одну из надворных светлиц.

Войдя в комнату, назначенную для заседаний, Ушаков и Трубецкой наскоро выслушали доклад секретаря о бумагах, вновь вступивших в канцелярию, и приказали ему приступить к "пыточным делам".

Для производства этих дел граф и князь перешли в покой, называвшийся "застенком" и отделявшийся от прочих частей здания небольшою проходною комнатою, в которой был склад пыточных снарядов. В этой комнате, как в кладовой, были приделаны по стенам деревянные полки, на которых лежали: кнуты, ремни, веревки, цепи, железные обручи, клещи, ошейники, рогатки, кандалы и какие-то снаряды, похожие на хомуты.

Из этой кладовой был прямо вход в застенок.

Застенок представлял собой просторную избу с бревенчатыми стенами. Здесь, в переднем углу, висела простая потемневшая икона, озаряемая унылым светом зажженной перед нею лампадки. В стенах под самым потолком были пробиты маленькие продолговатые окошки с толстыми железными решетками, почему в застенке даже и среди белого дня было так темно, что расправа там проводилась постоянно при фонарях и свечах. В одной из балок, шедших вдоль потолка, был укреплен большой блок с пропущенной сквозь него толстою веревкой. Под блоком на полу, застланном рогожами, с накиданною на них соломою, стоял низкий деревянный чурбан, а около него было бревно с переброшенным через него другим бревном, в виде подвижного рычага. По сторонам веревки, шедшей с блока, спущены были с потолка фонари, а на чурбане лежали принадлежности пытки. Все это показывало, что в застенке скоро примутся за обычную кровавую работу, к которой и подготовлялись уже собравшиеся туда заплечные мастера.

В нескольких шагах от места пытки стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, за которым в больших покойных креслах расселись теперь Ушаков и Трубецкой, а подле них, с заложенным за ухо пером и со свертком бумаг в руке, стоял секретарь в ожидании привода подсудимых.

Первым из них был поручик Ханыков. Он был бледен как мертвец, но не терял бодрости и хладнокровным взглядом обвел незнакомый ему до сих пор застенок. По приказанию Ушакова секретарь прочел данные Ханыковым дополнительные показания.

— Ты не все показал, утаил многое из своих злодейских намерений против его высочества государя-регента и против своего отечества, — сказал Ушаков.

— Против моего отечества никаких злодейских намерений никогда я не имел, — резко ответил Ханыков.

— А вот это мы сейчас узнаем, — перебил с злобною усмешкой Трубецкой и, нагнувшись к Ушакову, прошептал ему что-то.

— В ремень его! — крикнул Ушаков.

Слова эти на языке Тайной канцелярии означали первый приступ к пытке.

Палачи со своими помощниками подскочили к поручику, быстро повалили его на пол, сбили с него кандалы, а один из палачей, сняв висевший у него через плечо длинный сыромятный ремень, начал связывать Ханыкову ноги. Когда это было кончено, палачи приподняли его и, поддерживая его со всех сторон, приволокли под блок. Здесь палач сдернул с него форменный кафтан и камзол и, разорвав на нем рубашку спереди, обнажил по пояс его спину. После этого, заворотив ему руки назад, он туго скрутил их у кистей веревкой, которая спускалась с блока и конец которой был обшит войлоком, и затем на связанные руки надел кожаный хомут, плотно затянув его ремнями.

— Что еще можешь сказать ты в дополнение к тому, что показал прежде? — спросил Ушаков Ханыкова.

— Ничего, — отрывисто проговорил тот.

— Начинай! — закричал Ушаков.

Палач положил на промежуток ремня, связывавшего ноги Ханыкова, конец бревна, представлявшего рычаг и, став одною ногою на это бревно, начал оттягивать его книзу, между тем как другой палач и его помощники принялись тянуть понемногу к себе веревку, проходившую по блоку. Связанные у Ханыкова назад руки стали заворачиваться на спине и подходить постепенно к затылку.

Послышался глухой стон.

— Раз, два, три! — крикнул громко палач, стоявший на бревне, и при последнем слове он изо всей силы ударил ногою по бревну, а его товарищи сильно дернули веревку. В одно мгновение руки пытаемого, передернутые за спину, очутились над его головою, и он со страшным стоном повис на блоке.

Пытка эта, называвшаяся виской, или встряской, была ужасна сама по себе. Не только вывихнутые руки выходили из своих суставов, а кости хрустели и ломались, жилы вытягивались, а нередко даже лопалась и кожа у растянутого таким образом страдальца или страдалицы, так как пытке этого рода подвергались не одни только мужчины, но и женщины. Ужасы такой пытки, занесенной в Петербург из Москвы, не оканчивались, впрочем, только этим страшным истязанием.

— Берегись, ожгу! — гаркнул стоявший возле пытаемого третий палач, и вслед за этим выкриком послышался глухой удар, или, вернее сказать, какой-то тяжелый шлепок.

Раздался пронзительный визг.

Началось кнутобойство. Орудия, употребляемые при этом, и наносимые ими страдания описал еще Котошихин в следующих словах: "Учинен тот кнут ременной, плетенный, толстый, на конце ввязан ремень толстой, шириною на палец, а длиною будет с 5 локтей, и как палач ударит по которому месту по спине, и на спине станет так, слово в слово, будто большой ремень вырезан ножом, мало не до костей".

В XVI и XVII веках наказания и пытки еще во всей Западной Европе были ужасны; но замечательно, что известный путешественник Олеарий, видевший в Москве наказание кнутом на площади, где оно без виски и встряски производилось сравнительно гораздо легче, нежели в застенке, — отнес этот род наказания к самым жесточайшим истязаниям того времени.

После каждого удара — а их Ханыкову с большими расстановками дано было пятнадцать — Ушаков и Трубецкой поочередно принимались расспрашивать висевшего на дыбе страдальца. Секретарь записывал его показания, но мучители не добились от него ничего нового.

Такой же пытке в тот же вечер подверглись Аргамаков и Алфимов, причем, каждому из них было отсчитано по 14 ударов. Кроме того, разозлившийся на Аргамакова Трубецкой бил его палкой по лицу.

Кровавая мука кончилась, но ни Ушаков, ни Трубецкой не успели ничего проведать об участии Анны Леопольдовны в замыслах заговорщиков, как ни ухищренно наводили они истязуемых на признание в этом смысле. Ни один из них не только что не вздумал во время своих невыносимых страданий прикрыться именем принцессы, но даже ни разу никто из них не упомянул о ней, а между тем малейшее указание или даже хоть какой-нибудь ничтожный намек на нее были бы драгоценным открытием для сиятельных инквизиторов.

После поручиков и сержанта притянули к дыбе и опростоволосившуюся бабенку, но "за глупостию" ее ни встряске, ни ударам кнута не подвергли и только, напугав до полусмерти, отпустили домой под страшным зароком никогда и никому не рассказывать того, что она видела и слышала в Тайной канцелярии.

Спустя несколько дней Ушакову и Трубецкому представились еще более важные занятия. Перед ними стоял адъютант принца Антона — Грамотин, обвиняемый в злостных замыслах против государя-регента. Мужественно, ободряемый мыслью о принцессе Анне, пошел Грамотин на страшную пытку: он перенес и виску, и встряску, и пятнадцать ударов кнута, не примешав к делу Анну Леопольдовну, хотя в показаниях своих и рассказал с полною откровенностью о неудовольствии и о ропоте своего светлейшего начальника против регента.

Число гвардейских офицеров, заподозренных в зловредных умыслах против правительства, увеличивалось все более и более. Их хватали и привозили в Тайную канцелярию, и розыски над ними доставляли немало занятий и Ушакову, и Трубецкому.

Между тем Грамотин лежал больной, изломанный в пытке, теряясь в догадках о том, кто мог бы быть на него доносчиком...

ГЛАВА XIII

В то время, когда Ушаков и Трубецкой продолжали с обычным усердием расправляться в Тайной канцелярии с недоброжелателями регента, Остерман, подавший ему мысль о вызове графа Линара в Петербург, приводил в исполнение этот план дипломатическим путем.

— Странные бывают противоположности в делах политических: вот почти три года тому назад на этом же самом месте мне приходилось сочинять депешу в Дрезден, чтобы убрать поскорее от нас графа Линара. Тогда герцог, проведав о любви к нему принцессы Анны, считал его главною помехою браку своего сына с принцессой, а теперь, наоборот, приходится приглашать Линара приехать поскорее в Петербург для того, чтобы он стал близким человеком к принцессе и своим влиянием на нее содействовал бы видам герцога...

Так размышлял кабинет-министр, сидя за своим письменным столом, в том же самом, только еще более износившемся и более запачкавшемся, красном, на лисьем меху, халате, который был на этом неряхе и скупце и в ту пору, когда он умудрился сочинить слишком щекотливую депешу об отозвании Линара из Петербурга.

Перечитав и перечеркнув несколько раз написанное, Остерман сумел, наконец, составить весьма ловкую бумагу к польско-саксонскому министерству. В ней говорилось, что в прежнее время усложнившиеся и запутавшиеся политические обстоятельства в Европе заставляли русский двор держаться такой политики, которой не мог сочувствовать граф Линар, как самый ревностный оберегатель интересов его величества короля польского и курфюрста саксонского, вследствие чего и происходили некоторые взаимные недоразумения, и что, так как с своей стороны петербургский кабинет всегда чрезвычайно высоко ценил графа Линара, то кабинету было крайне нежелательно, чтобы недоразумения эти отражались чем-либо на личности уважаемого посланника, почему тогда и признано было за благо выразить дрезденскому двору предложение петербургского двора об отозвании графа Линара. Но так как теперь обстоятельства совершенно переменились, продолжал в своей депеше Остерман, то его высочеству регенту всероссийской империи было бы особенно желательно видеть около себя графа Линара, который, как опытный дипломат, без сомнения, успеет установить самые дружелюбные отношения и самое прочное согласие между обоими дворами — дрезденским и санкт-петербургским.

Вместе с предложением об отправке этой депеши в Дрезден находили нужным сообщить и на словах графу Линару через особое, посланное к нему от Остермана доверенное лицо, чтобы Линар поспешил принять сделанное ему предложение и безотлагательно приезжал в Петербург, где его с большим удовольствием встретит не только регент, но и принцесса Анна Леопольдовна, и что со своей стороны герцог найдет возможность — если только пожелает того сам граф Линар — доставить ему в русской службе самое блестящее и вполне обеспеченное положение.

Неизвестно, до какой степени должны были доходить в этом случае намеки, подготовлявшие Линара к той не одной только политической, но еще и сердечной деятельности, которая была придумана для него находчивым Остерманом. По всей, однако, вероятности, приманка такого рода должна была быть высказана, хоть бы вскользь, так как прежние взаимные отношения между герцогом и Линаром были не настолько хороши, чтобы последний мог верить в искреннее желание первого видеть около себя Линара без каких-либо особых своекорыстных расчетов. Поторопиться с вызовом Линара в Петербург предоставлялось нужным регенту и по другим еще, новым соображениям. Прежде Анна жила со своим мужем в большом разладе, и случалось так, что, несмотря на всю его угодливость и на все его ухаживания за нею, она не говорила с ним ни слова по целым неделям; но теперь стали замечать при дворе некоторую перемену в ее отношении к принцу Антону.

Трудно сказать, отчего произошла в Анне такая перемена: оттого ли, что после смерти императрицы прекратилось раздражавшее принцессу, так часто и порою до последней крайности доходившее, вмешательство тетки в ее супружескую жизнь, и Анна Леопольдовна теперь добровольно была готова обращаться с принцем поласковее, чего она не хотела делать прежде по принуждению? Оттого ли, что ей надоело, наконец, ничтожество ее мужа и она, почувствовав с переменою своего положения свою самостоятельность, захотела поднять его в общественном мнении и сделать это так, чтобы принц почувствовал, что он был обязан только одной ей? Увидела ли, наконец, Анна Леопольдовна, что домашние раздоры ослабляют ее, и вместе с тем поняла, что хотя принц Антон сам по себе и ровно ничего не значит, но что он, как отец царствующего государя, став на сторону регента, придаст этому последнему еще более и силы, и обаяния? Принцесса вспомнила теперь слова, сказанные ей в утешение Волынским о будущей покорности перед нею тихого и смирного принца, и она уже на опыте могла вполне убедиться, что муж не является для нее опасным соперником. Как бы то ни было, но действительное или только казавшееся сближение Анны с ее мужем начало сильно беспокоить герцога. Он и Остерман рассуждали, что если по приезде Линара в Петербург прежняя любовь и не оживет в сердце Анны, то они и в этом случае ровно ничего не потеряют, так как и в бытность Линара польско-саксонским послом при русском дворе они в состоянии будут по-прежнему направлять ход политических дел по собственному своему усмотрению. Если же, напротив, состоится ожидаемое ими сближение между Линаром и Анною, то граф, оставаясь в зависимости от регента, будет его покорным слугою. Если бы даже это последнее предположение и не осуществилось, то и тогда регент не будет в проигрыше: Линар отвлечет внимание принцессы от государственных дел; приятные с ним беседы она наверно предпочтет скучным докладам министров, затем отвыкнет, мало-помалу, от всякого участия в правлении, и таким образом единоличная власть герцога окончательно упрочится.

Кроме всего этого, при вызове Линара имелись в виду и другие коварные расчеты. Герцог мог возбудить в принце оскорбленное чувство супруга; мог напомнить ему, если бы это оказалось нужным, о прежней любви Анны к Линару и тем самым возобновить начавшие было стихать теперь раздоры между женою и мужем — раздоры, благоприятные для регента. Притом во всяком случае не трудно было бы пустить в ход молву о близости Линара с принцессою и такой молвою уронить ее в глазах русских, считавших Анну Леопольдовну женщиной скромной и безупречной в ее супружеской жизни.

В ожидании приезда в помощь к себе подготовленного для принцессы соблазнителя запальчивый и заносчивый герцог тем не менее предпочитал бы обойтись без постороннего содействия, расправившись сам и с отцом, и с матерью царствующего государя. Регент начал с принца Антона. Он потребовал его к себе в Летний дворец и там при множестве лиц объявил принцу, что он приказал арестовать его адъютанта Грамотина.

— Я полагал, ваше высочество, — забормотал было принц, — что прежде чем сделать это распоряжение, вам угодно будет...

— Что мне угодно будет? — грозно вскрикнул герцог. — Уж не предварить ли вас об этом для того, чтобы дать вам возможность продолжать ваши злодейские замыслы?

Принц растерялся, а герцог заговорил с ним на плохом русском языке для того, собственно, чтобы было понятно всем присутствующим, что он хотел высказать принцу.

— Вы, ваше высочество, масакр, т.е. рубку людей или бунт учинить хотите! Надеетесь на ваш Семеновский полк!.. Вы человек неблагодарный, кровожадный!.. Если бы вы имели в ваших руках правление, то сделали бы несчастным и вашего сына, и империю*.

______________________

* Подлинные слова Бирона.

______________________

Говоря или, вернее сказать, крича это, герцог нагло наступал на пятившегося перед ним принца, и когда принц нечаянно положил правую руку на эфес своей шпаги, то регент принял это случайное движение за угрозу, и бешенство его перешло все пределы.

— Вы хотите испугать меня вашей шпагой! — крикнул он. — Но знайте, что я не трус и готов "развестись" с вами поединком, — добавил надменно регент, ударив рукою по своей шпаге.

Все находившиеся в зале остолбенели от ужаса и поняли, что с расходившимся регентом шутить не приходится.

Униженный до последней степени и совершенно расстроенный возвратился принц в Зимний дворец, но не сказал жене ничего о случившемся, боясь ее упреков за ненаходчивость и трусость перед регентом. Напрасно, однако, он думал сделать из этого тайну от принцессы. Вскоре по возвращении принца во дворец к нему явился брат фельдмаршала Миниха и предложил принцу от имени регента сложить с себя все военные звания. Разговаривать долго было нечего, так как Миних привез заготовленное заранее прошение, которое оставалось только подписать принцу, и он, запуганный герцогом, под этим прошением, обращенным к его сыну, безоговорочно подписался: "Вашего императорского величества нижайший раб Антон-Ульрих". В прошении этом после упоминания о тех военных званиях, которые он получил от покойной императрицы, говорилось, между прочим, от имени принца следующее: "а понеже я ныне, по вступлению вашего императорского величества на всероссийский престол, желание имею помянутые мной военные чины низложить, дабы при вашем императорском величестве всегда неотлучным быть, того ради всенижайше прошу..." Здесь следовало прошение об увольнении с присовокуплением просьбы о том, "дабы всемилостивейшее определение учинить, чтобы порозжие чрез те места и команды паки достойными особами дополнены были".

В то время, когда мамка убаюкивала императора, регент с довольным выражением лица подписывал вследствие этого прошения от имени Иоанна III указ военной коллегии об отставке его любезнейшего родителя и в просьбе которого, как заявлялось в указе, не мог отказать государь-младенец.

— Хорошо отомстил я ей, — думал регент. — Она хотела быть неразлучно со своим сыном, пусть же теперь увидит, что я не придаю этому никакого значения и даже согласен, чтобы при нем был неотлучно и его родитель. Пусть эта чета наслаждается своим семейным счастием; посмотрим, что будет!..

С изумлением узнала принцесса о том, как поступил регент с ее мужем; давно накипевшая у нее против него злоба обратилась теперь в неукротимую ненависть. Казалось, что обычная вялость ее исчезла, она готова была идти на все опасности, и в первый еще раз в оскорблении, нанесенном ее мужу, она увидела свой собственный позор и поклялась в душе отомстить герцогу за то унижение, которое ей приходилось теперь испытывать.

После отставки принц Антон утратил всякое значение, прекратились все почести, которые воздавались ему прежде как отцу государя; никто уже не целовал его руки, как это делалось прежде, но все униженно лобзали руку герцога. Сенат издал уже указ о титуловании герцога "высочеством", о чем и было объявлено в Петербурге с барабанным боем. Все принизились перед герцогом, и даже самые преданные и более смелые люди перестали ездить к принцу и принцессе.

Вследствие всего этого находившиеся в Петербурге дипломатические агенты были поставлены в большое затруднение — как держать себя в отношении принцессы и ее мужа. Французский посланник маркиз де ла Шетарди обратился к своему двору с депешей, в которой спрашивал: должен ли он оказывать принцессе Анне те же почести, какие воздавались ей прежде лишь из угодливости перед царицей, или же считать ее только принцессой брауншвейгской? Ясно было, что теперь принцесса не только не приобрела большого значения, но, напротив, даже потеряла и прежнее. Маркиз спрашивал наставления и о том, как поступать ему в отношении к принцу Антону? Но самый щекотливый пункт в этой депеше был тот, который касался не дипломатических недоразумений, а сердечных дел герцога курляндского.

"В упоении своей лести, — писал маркиз, — у герцога может явиться намерение ухаживать за дочерью Петра I. Каким образом я должен поступать в этом случае?" Как ни странным мог показаться версальскому кабинету этот новый вопрос, но он был вполне уместен со стороны тонкого и предусмотрительного дипломата. Общественный говор в Петербурге давно уже твердил, что обладать пленительною Елизаветою было заветною мечтой герцога, который рассчитывал на скорую кончину своей болезненной и расслабленной Бенигны, намереваясь, в случае этой утраты предложить свою руку цесаревне Елизавете. Так толковали одни, другие же, находя, что пообрюзгший пятидесятилетний герцог несколько стар для того, чтобы быть мужем цветущей Елизаветы, замышляет обвенчать ее со своим сыном. Но в этом последнем случае оказалась бы еще более неблагоприятной разница между годами жениха и годами невесты, так как принц Петр курляндский был моложе Елизаветы на пятнадцать лет, тогда как сам герцог был старше ее восемнадцатью годами. Следственно, в отношении возраста брак герцога с цесаревной представлялся более подходящим, нежели брак с нею его старшего сына.

Молва об особом расположении герцога к цесаревне подтверждалась все более и более.

Он имел с цесаревною частые беседы, длившиеся нередко по несколько часов.

В то время когда Анна испытывала от него ряд и сильных, и мелких неприятностей, он оказывал Елизавете чрезвычайное внимание, и Анна ясно увидела в Елизавете опасную себе соперницу. До Анны Леопольдовны стали доходить вести, что все делаемые ей со стороны герцога притеснения клонятся к тому, чтобы принудить ее под видом собственного ее желания уехать вместе с мужем в Германию. Рассказывали ей также, что в одном многолюдном собрании, в котором была Елизавета, герцог, жалуясь на неприязненное к нему отношение принцессы, не стесняясь нисколько, заявил, что если она и впредь будет держать себя так, как держит теперь, то он вышлет из России в Германию и ее, и ее мужа, и ее сына, и вызовет в Россию герцога голштинского, родного внука Петра Великого. Опасно было пренебрегать угрозами регента, а обстоятельства принцессы были таковы, что ему нетрудно было привести их в исполнение. После удаления от службы принца Антона не было для нее никакой внешней поддержки, так как начальство над всеми гвардейскими войсками получили приверженцы герцога: сила была на его стороне, и справиться с ним казалось делом нелегким.

ГЛАВА XIV

Для постоянных сношений с принцессою регент избрал фельдмаршала графа Миниха. Казалось, этот человек как нельзя более должен был соответствовать такому назначению. После смерти императрицы он явился самым усердным сторонником регентства герцога, который потому и мог вполне положиться на него, как на самого преданного человека. Независимо от этого Миних имел и другие качества, пригодные для успешного исполнения возложенной на него обязанности, а пожилые лета фельдмаршала — ему было уже под шестьдесят — отклоняли всякую мысль о возможности нежных отношений между ним и Анною Леопольдовной. Ошибочно было бы, впрочем, представлять Миниха старым, суровым воином, утомленным трудными походами и боевыми подвигами. Напротив, он был еще пылок, как юноша, и слишком чувствителен к прелестям молоденьких женщин; черты лица его были прекрасны, он был высок ростом, строен и развязен, а в движениях его было много приятности и ловкости. Он отлично танцевал и казался гораздо моложе своих лет. Миних считался одним из самых любезных кавалеров петербургского двора и слыл большим дамским угодником. Когда находился он в обществе дам, то старался выказывать веселость и ловкость, отзывавшуюся, впрочем, немецкой сентиментальностью. С томными глазами прислушивался он к чарующему его голосу женщины и, наслаждаясь ее разговором, вдруг приходил в восторг, схватывал руку своей собеседницы и покрывал ее поцелуями*.

______________________

* Характеристика Миниха основана на письмах леди Рондо.

______________________

Такого соглядатая назначил регент к принцессе, и Миних не только по делам, но и так, без всякой надобности, пользуясь правом свободного входа к принцессе, очень часто навещал ее. Посещение Анны Леопольдовны было для старого любезника тем более приятным развлечением, что он у нее постоянно встречался с Юлианой Менгден — веселой, бойкой и говорливою, как сам он, девушкой. Принцесса еще и прежде чувствовала расположение к фельдмаршалу; в нем ей нравилась его отвага и решимость, и как будто какой-то тайный голос подсказывал ей, что только один он может переменить к лучшему ее настоящую печальную участь. Предчувствие не обманывало ее; в ту пору — в пору политических измен, перебежек с одной стороны на другую, выдач друзей и приятелей, продажности самых высоких чувств — Миних, при своем ничем не удовлетворимом честолюбии, не составлял исключения в хорошем смысле. Регентство герцога курляндского он поддерживал единственно из личных расчетов, воображая, что только лишь власть будет в руках герцога, он, Миних, может получить от него все, что пожелает; Миних предполагал, что герцог будет носить только титул, а вся власть регента будет принадлежать никому другому, как ему, фельдмаршалу. Миних хотел руководить делами с званием генералиссимуса всех сухопутных и морских сил. Все это не могло понравиться регенту, знавшему Миниха слишком хорошо и слишком опасавшемуся его, чтобы решиться поставить фельдмаршала в такое положение, в котором он мог бы вредить ему. Поэтому регент не исполнил ни одной из его просьб. Впрочем, при жизни императрицы Анны честолюбивые виды фельдмаршала простирались еще далее. Когда он вступил с войском в Молдавию, то, еще до покорения этой страны, просил сделать его молдавским господарем и, по всей вероятности, он успел бы в этом, если бы Молдавия осталась за Россиею. Вынужденный по заключении мира вернуться оттуда на стоянку в Украйну, он задался гораздо более странным намерением: он пожелал носить титул герцога украинского и подал об этом прошение через Бирона. Выслушав доклад по этой просьбе, императрица насмешливо сказала:

— Миних еще очень скромен; я думала, что он попросит титул великого князя московского.

Никакого другого ответа не дала государыня на это прошение, и о нем не было уже более речи, но честолюбие по-прежнему горячило Миниха.

После услуг, оказанных герцогу Минихом, в фельдмаршале возродились новые мечты; но он вскоре должен был разочароваться и теперь, негодуя на регента, направил свои смелые замыслы в совершенно противоположную сторону, сделавшись из усердного приверженца герцога заклятым его врагам.

— Отчего вы, ваше высочество, всегда задрожите, когда является к вам герцог? — спросил однажды Анну Леопольдовну Миних, после ухода от нее регента, который, войдя к ней, сказал ей несколько сухих и отрывистых фраз и вышел поспешно из комнаты*.

______________________

* О том, что принцесса дрожала при входе регента, упоминает Миних в своих записках.

______________________

Принцесса не ответила ничего.

— Вы, верно, его очень боитесь?

На глазах у Анны Леопольдовны навернулись слезы.

— Напрасно, совершенно напрасно, — ободрительно заговорил Миних.

— Это ничего более, как старая привычка бояться герцога, когда я была еще молоденькой девочкой... — заминаясь, проговорила принцесса.

— То было совсем другое время, — перебил Миних, — тогда ваше высочество были поставлены в иное положение, а теперь?

— Что же теперь? — живо спросила принцесса, смотря пристально в глаза фельдмаршалу. — Теперь, кажется, еще хуже...

— Последние ваши слова только отчасти справедливы... Простите меня, ваше высочество, если я скажу вам прямо, что вы сами виноваты, позволяя регенту поступать с вами и с принцем так, как поступает он. Ведь в манифесте или в уставе о регентстве сказано, чтобы регент императорской фамилии достойное и должное почтение показывал и по их достоинству о содержании оных попечение имел. А разве регент исполняет это?

— Но что же мне делать: принц только попытался возразить регенту, и чем кончилась эта попытка? Я же осталась виновата в том, что подбила его к этому.

— Между принцем и вами большая разница, и что герцог решится позволить себе по отношению к принцу, того он никак не посмеет сделать в отношении к вам, как по вашим личным правам, так и из уважения к вам как к женщине...

— О, герцог не так любезен с женщинами, как вы, фельдмаршал!

— В этом я с вами, ваше высочество, совершенно согласен. В отношении прекрасного пола я всегда был и до конца останусь средневековым рыцарем, и вашему высочеству, как даме моего сердца, стоит только пожелать, и моя шпага и моя жизнь будут у ваших ног...

Говоря это, Миних встал с кресел и, приложив правую руку к сердцу, почтительно склонился перед принцессою.

— Но что же вы можете сделать с герцогом? — недоверчиво ц с грустною улыбкою спросила Анна.

— Арестовать его, — твердым голосом проговорил Миних.

— Арестовать герцога? Арестовать регента? — с изумлением вскричала принцесса, вскочив с кресел.

— Да... и во всякое время, когда только вашему высочеству угодно будет приказать, — сказал Миних с такою уверенностью, как будто речь шла о каком-нибудь ничего не стоящем деле.

— Вы шутите, любезный фельдмаршал, это невозможно...

— Я докажу вашему высочеству, что возможно...

— Притом вы...

— Вам, вероятно, угодно сказать, что я сторонник регента, что я поддержал его в трудную минуту, — это правда. Но, ваше высочество, — продолжал сентиментальный старик, — Миних прежде всего рыцарь, и если он видит страдания и слезы молодой женщины, он забывает все; для него тогда не существует никаких личных расчетов. Притом все чувства и привязанность должны замолкнуть, когда этого требует благо государства. Положитесь вполне на меня, и вы увидите, что торжество будет вскоре на вашей стороне. Обратите, ваше высочество, внимание на те последствия, какие могут произойти, если герцог останется регентом до совершеннолетия вашего сына. Он, еще в звании обер-камергера, стоил империи несколько миллионов, а теперь, сделавшись полновластным правителем на шестнадцать лет, он, вероятно, вытянет еще и из казны, и из народа шестнадцать миллионов, если не более. Притом, так как одним из пунктов завещания покойной императрицы герцог и министры уполномочены по достижении вашим сыном семнадцатилетнего возраста испытать его способности и обсудить, в состоянии ли он управлять государством, то никто не сомневается, что герцог найдет средство представить императора слабоумным, и тогда герцог, пользуясь своей властью, возведет на престол сына своего, принца Петра, бывшего жениха вашего высочества. Я говорю с вами откровенно, и потому в настоящую минуту должен сообщить вам, что безумная дерзость герцога по случаю предложенного им брака доходила даже до того, что на ваше высочество были взводимы самые недостойные клеветы; говорили, что граф Линар...

— Прекратите этот разговор, фельдмаршал, — торопливо вскрикнула принцесса, с трудом сдерживая охватившее ее волнение, — об этом поговорим в другое время, а теперь вы мне так убедительно высказались насчет моих обязанностей, как матери государя, что я готова... Нет... Дайте мне время подумать хоть до следующего вечера.

— Тем лучше, я сегодня обедаю у герцога и постараюсь выпытать у него те сведения, которые могут мне пригодиться. Позвольте мне только являться к вам во всякое время дня и ночи: может неожиданно выдаться удачная минута, и неблагоразумно было бы не воспользоваться ею. Согласны вы, ваше высочество, дать мне такое разрешение?

Принцесса немного призадумалась.

— Согласна! — сказала она решительным голосом. — Я вполне полагаюсь, фельдмаршал, на вашу смелость и на ваше благоразумие.

ГЛАВА XV

Был первый час ночи на 9 ноября 1740 года. Сладким сном спала фрейлина Юлиана Менгден в то время, когда вошедшая в ее спальню камер-медхен начала будить ее, говоря, что фельдмаршалу графу Миниху необходимо тотчас же ее видеть. Живая и проворная Юлиана быстро вскочила с постели и принялась торопливо одеваться, хватая спросонья, невпопад то одну, то другую принадлежность своего костюма. Между тем Миних, постукивая слегка пальцем в двери ее спальни, говорил, что с ним, стариком, церемониться незачем; что пусть баронесса примет его в том же самом наряде, в каком она теперь; что она так прелестна, что красота ее не потеряет ровно ничего от самого просторного ночного убора; что ждать ему нельзя, так как дело, по которому он теперь пришел, не терпит ни малейшего отлагательства. С трудом могла удержать Юлиана за дверями спальни порывавшегося к ней старика, и одевшись кое-как, на скорую руку, поспешила выйти к фельдмаршалу.

С обычной своей любезностью, поцеловав ручку заспавшейся красотки, Миних сказал ей, чтобы она, не медля нисколько, пошла к Анне Леопольдовне и доложила ей, что ему сейчас же необходимо переговорить с нею по такому делу, от которого зависит и участь самой принцессы, и ее сына, и судьба всего государства. Несмотря на всю близость к принцессе и на свойство с Минихом, фрейлина ничего не знала о том, что предпринимала Анна Леопольдовна, так как Миних внушил принцессе, чтобы она никому об этом не говорила, даже и своему мужу. Впрочем, последнее предостережение было напрасно, так как Анна никогда не думала посвящать своего супруга в какие бы то ни было тайны, и она только улыбнулась, выслушав такое предостережение со стороны Миниха.

Юлиана недоумевала, что все это может значить, и тем более удивлялась такому слишком позднему появлению Миниха, что ей хорошо были известны предостережения, какие принимались для того, чтобы никто не мог проникнуть в Зимний дворец ночью, когда все здание было оцеплено сильным караулом и у каждого входа стояли часовые, получавшие строгий приказ не пропускать во дворец решительно никого, под каким бы то ни было предлогом. В то же время и свойственное всем, и в особенности женщинам, любопытство подбивало Юлиану разузнать поскорее причину прихода Миниха к принцессе.

— Но зачем же вам нужно видеть ее высочество в такую позднюю пору? — пытливо спросила она фельдмаршала.

— При всем моем безграничном к вам уважении и полном моем доверии к вашей скромности, — отвечал почтительно Миних, — я не считаю себя вправе сообщить вам об этом и только прошу — позволю себе даже сказать — требую, чтобы вы сейчас же доложили обо мне ее высочеству.

Фрейлина сделала прямо в лицо Миниху насмешливую гримаску, как бы желая сказать: "Вот какой еще важный господин выискался!" — и затем, уступая настоятельному требованию Миниха, пошла к Анне Леопольдовне, пригласив его следовать за собою в уборную принцессы. Попросив фельдмаршала подождать там, она вошла в спальню.

Утомленная душевными волнениями, испытанными в течение дня, крепко спала теперь Анна Леопольдовна, как будто позабыв о бывшем у нее разговоре с Минихом, требовавшем бодрости, а не сна. Принцесса вздрогнула, ее обдало и жаром, и холодом, и сильно забилось ее сердце, когда Юлиана шепотом сказала ей о приходе Миниха. Как ни осторожно будила Юлиана принцессу, но принц проснулся и спросил жену: зачем встает она?

— Мне нездоровится немного, а ты спи, — сказала Анна*.

______________________

* Рассказ Миниха-сына.

______________________

Принц послушался жены и, не выбиваясь из сна, захрапел, повернувшись только на другой бок.

Принцесса знала, зачем явился к ней фельдмаршал и, силясь преодолеть боязнь и волнение, в одной ночной кофточке, с повязанным на голове шелковым платочком, побежала в уборную к Миниху, ожидавшему ее там в парадном мундире с голубою через плечо лентою.

— Нельзя медлить долее, — торопливо проговорил Миних, — и я, согласно данному вами разрешению, явился к вашему высочеству, чтобы получить немедленно ваше приказание — арестовать регента.

— И неужели же вы решились окончательно на это?.. — вскрикнула принцесса, всплеснув руками.

— Твердо решился, ваше высочество, и я сумею устроить все это дело; вы же успокойтесь, положитесь на меня; я сию же минуту возвращусь к вам.

Сказав это, Миних вышел в соседнюю с уборной комнату, где, прокравшись за ним и за Юлианою, находился адъютант его, подполковник Манштейн, которому фельдмаршал приказал пойти на дворцовую гауптвахту и призвать оттуда к принцессе всех бывших в карауле офицеров. Несмотря на то, что Манштейну приходилось пробираться в потемках по комнатам и коридорам дворца, он живо исполнил данное ему приказание, а между тем Миних доказывал принцессе необходимость арестовать герцога, убеждал ее ободриться, ручаясь, что все окончится скоро и благополучно, и подучал ее, как следует ей говорить с вызванными к ней офицерами.

В залу, смежную с уборной, вошли караульные офицеры от Преображенского полка, не понимавшие, о чем идет теперь дело, и терявшиеся в догадках — зачем в такую позднюю пору могла потребовать их к себе принцесса?

Происходившая в это время сцена освещалась канделябром, который держала в дрожащих руках Юлиана. Принцесса стала перед офицерами, собираясь с силами, чтобы сказать несколько слов, внушенных ей Минихом, и почувствовав, что взгляд одного из молодых людей пристально устремлен на нее, опустила глаза книзу и, покраснев, быстро запахнула раскрывшуюся на груди ее кофточку.

— Вы, конечно, знаете те несправедливости и те притеснения, какие наносит регент матери вашего государя и его отцу, — начала принцесса, — а так как мне невозможно и даже постыдно терпеть долее все эти оскорбления, то я решилась, наконец, арестовать герцога, поручив фельдмаршалу графу Миниху исполнить мое приказание при вашем участии, и я надеюсь, что вы поможете ему в этом...

Несмотря на врожденную робость и сильную застенчивость, принцесса произносила эту коротенькую речь твердым голосом и с большим воодушевлением. В столпившейся около нее кучке офицеров послышался в ответ на эти слова одобрительный говор. Они стали подходить к руке принцессы, а она обнимала каждого из них, целуя в щеку. Офицеры вышли из залы, произнося угрозы регенту.

Теперь оставалось принцессе проститься с Минихом, которого ожидало или торжество, или смертный приговор. Фельдмаршал упал на колени перед Анной Леопольдовной, схватил ее руку, крепко прижал ее к своему ровно бившемуся сердцу и затем стал осыпать поцелуями. Он не забыл проститься и с Юлианою и, пользуясь тем, что руки ее были заняты, звонко чмокнул ее в свежие пунцовые губки. Такая вольность казалась простительною человеку, шедшему на погибель. Смотря на нежные и шаловливые поцелуи фельдмаршала, трудно было предположить, что он решается идти на опасную и суровую расправу с своим недругом, но Миних не терял никогда ни присутствия духа, ни веселости.

Осторожными шагами пошли фельдмаршал и сопровождавшие его офицеры, и Миних, спустившись в караульню, приказал солдатам зарядить ружья. Один офицер и сорок нижних чинов были оставлены на дворцовой гауптвахте при знамени, а восемьдесят человек вместе с фельдмаршалом, его адъютантами и прочими офицерами отправились к Летнему дворцу, где жил тогда регент и где еще находилось тело покойной императрицы. Несмотря на довольно сильный мороз, Миних был в одном мундире; он шел между офицерами и солдатами, а посреди этого небольшого отряда ехала карета фельдмаршала, в которую он намеревался усадить герцога, если ему удастся арестовать его.

Если в эту роковую ночь крепко спали и Юлиана, и принцесса, и ее супруг, то едва ли не крепче еще, чем они, спал тридцатилетний сын фельдмаршала, граф Иоанн-Эрнест Миних, проводивший теперь медовый месяц после брака с баронессою Доротеею Менгден, сестрою Юлианы. Он был в эту ночь дежурным камергером при императоре, и в соседней с его спальной комнате "лежал в приятнейшем сне", не ведая решительно ничего о том, что предпринял его отец и что сейчас только что произошло поблизости от него. Вдруг он почувствовал, что кто-то слегка дотронулся до него и как будто будит его*.

______________________

* Рассказ этот основан на "Записках" Миниха-сына.

______________________

Миних открыл глаза и ужаснулся...

На его постели сидела Анна Леопольдовна. Проникавший из дверей другой комнаты свет падал на ее бледное лицо; выбившиеся из-под платочка темные волосы рассыпались в беспорядке по ее плечам; она тяжело дышала, лихорадочно смотря на Миниха, который думал, что возле него не женщина, а привидение. Но он тотчас убедился в действительности того, что видел, и дрожащим голосом спросил: "Что это значит?.."

— Любезный мой Миних, — отвечала шепотом Анна, — знаешь ли ты, что предпринял твой отец?..

Миних с изумлением смотрел на неожиданную ночную посетительницу, думая, что она находится в бреду или совсем лишилась рассудка.

— Он пошел арестовать регента... Дай Боже, чтобы ему удалось!.. — добавила Анна Леопольдовна с глубоким вздохом, с трудом привставая с постели на подкашивавшиеся ноги.

— И я того же самого желаю, — пробормотал Миних, не сознавая еще отчетливо спросонья, что делается кругом него. — Отец мой уже ушел арестовывать регента? Так вы изволили сказать? — переспросил Миних, как бы желая убедиться в том, что он слышит.

— Да... — отвечала принцесса.

— В таком случае успокойтесь; если он решился на это, то наверно заранее обдумал все и, без всякого сомнения, принял самые надежные меры...

— Мне страшно, невыносимо страшно! Встань поскореее, Миних, и приди ко мне: я одна с Юлианой... — произнесла принцесса.

С этими словами из комнаты Миниха Анна Леопольдовна перешла в спальню своего сына, и какие страшные, томительные минуты переживала теперь она! Возбужденная в ней старым Минихом бодрость покинула ее после его ухода, и она, оставшись только с молодою девушкою, сознавала всю беспомощность своего настоящего положения. Что будет с нею, если смелое, по-видимому, даже безумное предприятие Миниха не удастся? Слабый дворцовый караул — если бы даже он и решился отчаянно постоять за нее, — не в силах был охранить Анну Леопольдовну от регента. Ее захватили бы врасплох, а к бегству между тем не было сделано никаких приготовлений.

Одевшийся наскоро Миних явился к принцессе, но этот молодой, прекрасно образованный человек был очень пригоден для светских веселых собраний, но никак не в настоящие грозные минуты. Он попытался было развлечь Анну Леопольдовну то тем, то другим рассказом, но она вовсе не слушала его. Видя неудачу своих попыток, Миних призамолк. Призамолкла и щебетавшая без устали Юлиана, и теперь молча, с заботливым взглядом следила она за принцессою, которая то ходила по комнате быстрыми шагами, то, падая на колени перед образом, и мысленно, и громко творила усердную, бессвязную молитву.

Глубокая тишина была и во дворе, и на улице. Анна Леопольдовна подошла к окну и взглянула в него. За Невою не было уже видно ни одного огонька; среди морозной ночи ярко дрожали звезды на темном небе; над Выборгской стороной медленно вставал бывший на убыли месяц. Слабым блеском отражался он на золоченом шпиле и куполе Петропавловского собора, бросая унылый свет на темные стены крепости, на белую пелену снега, покрывавшего только что ставшую Неву. Чутко прислушивалась Анна Леопольдовна, и до ее слуха доносились теперь и разноголосый лай псов, и протяжные оклики часовых, и раздававшийся то в той, то в другой стороне стук сторожевых трещоток. Среди этих обыкновенных ночных звуков испуганному ее воображению чудились и какие-то отдаленные клики, и бой барабанов, и движение шумной толпы.

Ей вдруг казалось, что в комнату входит грозный, рассвирепевший регент с ватагою покорных своих прислужников, что он осыпает ее угрозами и оскорблениями, что ее по его приказанию навеки разлучают с сыном. В ужасе подбегала Анна к колыбели и тревожно смотрела на спавшего безмятежным сном младенца. Ей живо представилось теперь, какие страшные пытки и казни ждут ее смелых сообщников, и предчувствовалось, что и самой ей готовится если не плаха, то безысходное, суровое заточение в далекой, холодной глуши. Она трепетала всем телом, в припадках отчаяния ломала руки и, озираясь по сторонам, как будто искала помощи и сострадания.

— На кого мне надеяться, — думала принцесса, — на мужа?.. — И при этой мысли горькая, презрительная улыбка пробежала по ее губам, а сердце напоминало ей о любимом человеке. — Если бы со мной был теперь Мориц, — думалось молодой женщине, — то как бы я была бодра и смела, и даже гибель с ним вместе не пугала бы меня...

Время шло своим чередом. Куранты на колокольне Петропавловского собора разыгрывали в свою пору заунывные мотивы и вслед затем разносился протяжный бой часов. Пробило два часа, пробило три и, наконец, четыре, а старик Миних все не являлся. Что сталось с ним? Чем окончилась борьба смельчака и горсти его спутников с могущественным регентом, в распоряжении которого были все военные силы столицы?..

Истомленная долгим ожиданием, Анна Леопольдовна прилегла на канапе. Юлиана села у нее в ногах и, взяв ее руку, крепко держала ее в своей руке, и обе они чувствовали теперь, как сильная нервная дрожь пробегала по ним. Пробило, наконец, и пять часов; раздался благовест к заутрене. Скоро забрезжит и утро, а фельдмаршала нет как нет! В это время вместо него в дверях показался заспанный принц. Проснувшись, он был озадачен продолжительным отсутствием жены и отправился отыскивать ее. Он побледнел как мертвец и затрясся как осиновый лист, когда узнал от жены о том, что она затеяла с Минихом и что пока еще не известно, чем кончится это отважное предприятие.

Заикаясь, он хотел было укорять ее за безрассудство; но вдруг на улице послышался какой-то неопределенный отдаленный шум, который приближался и становился все явственнее, и вскоре под окнами дворца стали раздаваться смелые голоса. Все замерли в ожидании близкой развязки... Прошло еще несколько минут, и в залах дворца раздались чьи-то твердые, быстрые шаги. Принцесса кинулась к колыбели своего сына и заслонила ее собою. Юлиана подбежала к Анне и, обхватив ее рукою около шеи, крепко прижалась к ней, а в это время с громким плачем пробудился испуганный младенец-император.

ГЛАВА XVI

— Поздравляю вас, ваше высочество! — громким голосом говорил Миних, широко растворяя перед собою двери. — Регента уже нет!

— Как нет? Неужели он убит?.. — вскрикнула Анна Леопольдовна.

— Успокойтесь на этот счет: он жив; но теперь он в вашей власти — вы правительница империи.

Юлиана бросилась обнимать принцессу.

— Вот и мы попали в правительство!* — повторяла она и при этом хлопала в ладоши, весело подпрыгивала и, казалось, сама не знала, что делать от радости.

______________________

* Подлинные слова Юлианы.

______________________

Миних преклонил колено перед Анною и торжественно поцеловал край ее юбки, так как принцесса еще по-прежнему оставалась в ночном уборе. Потом он поцеловал протянутую ему Анною Леопольдовною руку, а она, нагнувшись к нему, трижды облобызала его. Между тем Юлиана, не давая еще привстать старику с полу, кинулась ему на шею и принялась целовать его. Принцесса стояла несколько мгновений задумавшись и потом, как будто опомнясь, спросила своего избавителя:

— Чем же я могу наградить вас, фельдмаршал?

— Я не кончил еще начатого мною дела; теперь вы только правительница, но если вам угодно, то сегодня же императорская корона будет принадлежать вам...

— Нет! Нет!.. Я не хочу короны... — торопливо, с испугом проговорила принцесса, сделав рукою движение, .как будто отталкивая что-то от себя.

— Я могу доставить ее вам, — проговорил Миних с горделивым сознанием своей силы.

Принцесса отрицательно покачала головою.

— Гм! — пробормотал Миних. — Но что же угодно будет вашему императорскому высочеству? — спросил он недоумевающим голосом.

— С титулом великой княгини я провозглашу себя правительницею на время малолетства моего сына... и только.

— Воля ваша будет исполнена, — сказал, почтительно кланяясь, Миних.

— Но вы, любезный граф, должно быть, очень устали, вам нужен отдых, — заметила Анна Леопольдовна. При этих словах принц, молодой Миних и Юлиана кинулись подставить старику кресла, на которые он и сел по приглашению принцессы.

— Я не спросила еще вас о том, где же теперь регент и где его семейство? — сказала она.

— Регент находится в нижнем этаже вашего дворца, он сдан в надежные руки... Но позвольте мне, ваше высочество, доложить вам о наших ночных похождениях.

Все присутствующие с напряженным вниманием стали слушать фельдмаршала.

— Не доходя шагов двести до дворца, — начал он, — я остановил мою команду и приказал Манштейну идти с двадцатью солдатами в Летний дворец и схватить регента. Чтобы не делать шуму, Манштейн пошел один вперед, а солдаты шли от него в некотором отдалении. Часовые, бывшие около дворца, зная его в лицо, как моего адъютанта, думали, что он послан за чем-нибудь от меня к герцогу, и беспрепятственно пропустили его. Он прошел в сад и попал благополучно во дворец, но встретил затруднение, не зная, в какой комнате спал герцог. Избегая малейшей тревоги, он не решился даже спросить об этом у дежурных лакеев и пошел наугад. Прошел он две комнаты и очутился перед дверью, запертою на ключ; на счастие, дверь была створчатая, а ее верхние и нижние задвижки, видно, забыли задвинуть. Поэтому Манштейн отпер ее без большого труда и очутился в спальне герцога. Здесь спали глубоким сном он и герцогиня. Манштейн подошел к кровати, отдернул занавес и сказал, что имеет дело до регента. Супруги в ту же минуту проснулись и оба начали громко кричать, догадавшись, что не к добру адъютант мой явился к ним ночью в спальню. Герцог хотел было спрятаться под кровать, но Манштейн схватил его и крепко держал, а между тем гвардейцы, забравшиеся в свою очередь во дворец, услышав крик и возню, кинулись на выручку своему командиру. Герцог стал отбиваться от них кулаками, но и наши молодцы не стеснялись уже с ним. Делать было нечего — пришлось бить его прикладами. Затем герцога повалили на пол, засунули в рот платок, связали ему руки офицерским шарфом, и так как он был в одной только сорочке, то на него набросили солдатскую епанчу, положили его в мою карету и в таком виде привезли его сюда.

Миних говорил быстро. Сильно билось сердце Анны Леопольдовны, и когда рассказ фельдмаршала дошел до расправы с Бироном, она закрыла лицо руками. Миних смолк.

— Слава Богу, что хоть этим все кончилось! Я ожидала еще более ужасного, — сказала Анна Леопольдовна, перекрестясь со слезами на глазах.

— А что же герцогиня? — спросила она заботливо тревожным голосом.

— К сожалению, и ей в этом случае пришлось несколько пострадать. Она в одной рубашке выбежала за мужем на улицу, и хотя Манштейн приказал отнести ее обратно во дворец, но солдат на этот раз не послушал его приказания и сказав: "Чего возиться с нею!", бросил герцогиню на снег. Командир караула нашел ее в самом жалком положении. Он велел сбегать за ее платьем и отнести ее в спальню. Так как она была нам вовсе не опасна, то я и оставил ее пока в Летнем дворце. Брат герцога тоже арестован; он хотел было сопротивляться со своим караулом, но сдался, когда ему сказали, что герцог арестован. Я приказал тоже взять под караул и Бестужева, что уже и исполнил мой адъютант Кенигсфельс.

— Я не могу надивиться, как вам, фельдмаршал, удалось арестовать регента!.. — вздрагивая, сказала Анна Леопольдовна.

— Да, ваше высочество, я шел на опасное дело, — отозвался Миних, желавший выставить свой подвиг геройством, хотя сам он и знал, что легко мог арестовать регента даже среди белого дня, так как никто не заступился бы за него. — Представьте, что было. От вас, как я вам уже говорил, я поехал обедать к герцогу; он принял меня чрезвычайно любезно, и мы заговорились до поздней ночи. Он был, однако, задумчив и, озабоченный чем-то, часто менял разговор. Вдруг ни с того ни с сего он спросил меня: "Не предпринимали ли вы, фельдмаршал, во время ваших походов каких-нибудь важных дел ночью?". Признаюсь, этот неожиданный вопрос сильно озадачил меня: мне представилось, что регент догадывается о моем намерении; но я не смутился и спокойно отвечал ему, что не помню, случалось ли мне предпринимать что-нибудь особенное ночью, добавив, впрочем, что постоянным моим правилом было, несмотря ни на день, ни на ночь, пользоваться всеми обстоятельствами, если только я их находил благоприятными для себя. Герцог одобрил это правило, но мне в голову крепко запала мысль, что вопрос о ночных предприятиях был недаром. Я решился действовать безотлагательно и потому, сделав некоторые предварительные распоряжения, позволил себе явиться к вашему высочеству в такую позднюю пору, чтобы получить ваше приказание...

В это время раздался грохот барабанов; принцесса встрепенулась.

— Не тревожьтесь, ваше высочество, — сказал Миних, — это по моему приказанию войска спешат ко дворцу; вам надобно одеться и показаться перед войском и народом, представив им императора.

Все уже суетились в Зимнем дворце. Привоз туда герцога переполошил всех, а барабанный бой поднял на ноги жителей Петербурга. Позднее ноябрьское утро еще не наступило, был полумрак, и никто не знал, что происходит, а между тем густые толпы народа двигались ко дворцу следом за войсками. Все произошло так быстро, немцы так неожиданно и так ловко расправились друг с другом, что даже тогдашний главный начальник петербургской полиции, князь Яков Петрович Шаховской, не мог взять в толк, что делалось теперь в городе, в котором сохранение тишины и спокойствия было вверено непосредственной его бдительности.

"Я поздно, — писал в своих "Записках" князь Шаховской, — в оную ночь (с 8 на 9 ноября) заснул; но еще прежде рассвету приезжим ко мне офицером был разбужен, который мне объявил, что во дворце теперь множество людей съезжаются, гвардии полки туда же идут и что принцесса Анна, мать малолетнего императора, приняла правление государственное, а регент Бирон с своею фамилией и кабинет-министр, граф Бестужев, взяты фельдмаршалом Минихом под караул и в особливых местах порознь посажены". Итак, продолжает первенствующий блюститель благочиния, "спешно одевшись и ко дворцу приехав, увидел множество разного звания военных и градских жителей, в бесчисленных толпах окружающих двор, так что карета моя до крыльца по невозможности ехать далеко остановилась, а я, выскоча из оной с одним провожающим команды моей офицером, спешно пробирался сквозь людей на крыльцо, где был великий шум и громкие разговоры между оным народом; но я, того не внимая, бежал вверх по лестницам в палаты, и как начала, так и окончания, кто был в таком великом и редком деле начинателем, и кто производитель и исполнитель не зная, не мог себе в смысл вообразить, куда мне далее идти, и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, туда же спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами толпами смешивались смело в веселых видах и, не уступая никому места, ходили; почему я вообразить мог, что сии то и были производителями оного дела".

Миних по захвате регента распорядился известить о происшедшей перемене правления всех вельмож, вследствие чего они мчались теперь в Зимний дворец; войска и народ беспрестанно прибывали на Дворцовую площадь. Придворная церковь и дворцовые залы мгновенно осветились множеством свечей; и здесь, и там, на лестницах и на улицах слышались веселые клики и радостные поздравления с новой правительницею.

В пышном наряде, блистая бриллиантами, явилась она в церковь, где наперерыв один перед другим спешили принести ей присягу на верность придворные, военные и гражданские чины; перед дворцовою церковью была такая давка, что трудно было протискаться туда даже самым сановным лицам. В галерее, ведшей в церковь, быстро переходили из рук в руки листы бумаги и слышались возгласы: "Извольте, истинные сыны отечества, в верности вашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь, в том Евангелие и крест целовать". Присяжные листы "жадно" вырывали одни из рук других, расспрашивая, что и как следует на них писать, вырывали также и чернильницы, и перья, и каждый подписавшийся силился пробраться в церковь, чтобы взглянуть на правительницу и поклониться ей*.

______________________

* "Записки" князя Я.П. Шаховского.

______________________

Правительница, несмотря на господствовавшую около нее неудержимую радость, стояла в церкви с задумчивым выражением лица, окруженная блестящим сонмом вельмож. Казалось, что ее нисколько не веселила победа над ее врагом, и она оставалась совершенно равнодушною к тому величию и к той славе, которые так внезапно озарили ее. Разумеется, что печальный вид принцессы среди этого торжества объясняли последствием тех сильных волнений, которые она только что испытала перед этим и которые не успели еще улечься в душе ее. Такая догадка была справедлива только отчасти, так как у нее были и другие тоскливые думы. В добром от природы сердце Анны поднималась теперь новая борьба. Освободившись от своего давнишнего притеснителя, она начала жалеть как о нем самом, так и об его семействе; грустные предчувствия и в эти радостные минуты закрадывались в ее душу; ей приходили на мысль и предстоящие для нее тяжелые заботы правления, и ее неудавшаяся супружеская жизнь. То напряженное состояние, в котором она только что находилась, миновало, и она еще сильнее почувствовала упадок душевных сил, свою беспомощность в новом высоком сане и свое одиночество в изменчивой и продажной среде, окружавшей ее. У нее не было надежного друга, на которого она могла бы положиться. Правительница предвидела, что в чаянии ее щедрот и милостей пред нею будет приниженная, послушная и покорная толпа слуг, рабов, угодников и льстецов, но что среди них она не найдет тех чувств, которые ей казались дороже всего. У нее были теперь власть и сила, но она была не только правительницею государства, но и двадцатидвухлетнею женщиною в разгаре молодых мечтаний...

Не только в церкви и в залах дворца, но и на площади можно было легко убедиться, какой восторг охватил всех. Войско и народ радостно и вместе с тем как-то дико заревели, когда правительница, в накинутой на плечи бархатной собольей шубке, явилась на балконе Зимнего дворца. То же самое повторилось, когда она показала в окно своего сына-императора. После этого полкам был прочитан на площади манифест о принятии "благоверною" великою княгинею Анной Леопольдовною правления государством в малолетстве ее сына.

Перекаты "ура!" покрывали чтение этого объявления, и шапки высоко летели вверх. Между тем каждый гвардейский батальон составлял особый кружок и приносил под своим знаменем присягу на верность правительнице. Окончание войском присяги было возвещено пушечными залпами со стен Петропавловской крепости.

Для принесения правительнице присяги явилась в Зимний дворец и цесаревна Елизавета. Соперницы встретились весьма дружелюбно. Елизавета, со слезами на глазах, кинулась на шею своей племяннице и крепко облобызала ее в губы и в щеки, потом схватила ее руку, чтобы поцеловать, но правительница не допустила до этого. Теперь, без поддержки Бирона, беспечная, ветреная и веселая Елизавета казалась уже не опасною Анне Леопольдовне, проявившей такую решительность и смелость, а между тем неожиданный переворот, произведенный женщиною при помощи горсти солдат, заронил в приверженцах цесаревны Елизаветы первую мысль о возможности сделать то же самое и в ее пользу.

ГЛАВА XVII

Весь Петербург в течение нескольких дней только то и делал, что толковал о случившемся перевороте. Знакомые ездили друг к другу, стараясь поразведать что-нибудь достоверного, принимались сочинять замысловатые рассказы и пускали их в ход, как несомненную правду, между тем как рассказы эти были в сущности нелепою выдумкою. Ошеломленные неожиданностью государственного переворота, представители иностранных держав в Петербурге отыскивали всевозможные лазейки, чтобы поразузнать о таинственных событиях странной ночи и деятельно строчили своим дворам объемистые депеши, подхватывая на лету все, что им удавалось услышать. Услышать же теперь можно было многое. Новое правительство не принимало никаких мер для того, чтобы несколько обуздать и припугнуть даже самых смелых говорунов; усиленные при регенте караулы были отменены, расставленные при нем на улицах и площадях пешие и конные пикеты были немедленно сняты, никто не разгонял собиравшегося на улице народа, не закрывали ни кабаков, ни бань, и подозрительные шпионские рожи не сновали нигде: они как будто провалились сквозь землю.

Солдаты, остававшиеся перед дворцом на площади, поставив ружья в козлы, похваливали Миниха и в особенности молодцов-преображенцев, арестовавших регента. Весело и громко гудела Дворцовая площадь, покрытая народом. По временам по ней проносился какой-то мягкий и перекатистый шум: начинал один попрозябший солдатик отогреваться, похлопывая рукавицами, глядя на него, принимался делать то же самое его товарищ, а за ним другой, третий, а потом и все, как это обыкновенно бывает в массе людей, приученных к дружным движениям и действиям.

Собравшиеся на площади в кучку гвардейские офицеры из русских толковали теперь об участи своих товарищей, схваченных по распоряжению регента.

— А что же, господа, — говорил один из офицеров, — ведь и о товарищах наших подумать следует; за последние дни мы многих из наших недосчитываемся. Куда девались Ханыков, Аргамаков, князь Путятин, Пустошкин?

— Куда девались? — перебил другой офицер. — Известно куда; да только запрятали их так хорошо, что не скоро их достанешь.

— Положим, хоть теперь и достанешь, — заметил третий, — да после побывки в застенке куда они годятся? Не жильцы они больше на белом свете, навек искалеченными останутся: кто с поломанной рукою, кто с вывихнутой ногою, а кто вдобавок и сухотку прихватил.

— Надобно будет за них, госйода, с челобитною от гвардейских полков к ее императорскому высочеству отправиться, — отозвался тот из офицеров, который поднял настоящий разговор.

— Незачем, — вмешался один из преображенцев, — сама помилует и достойным образом вознаградит каждого за страдание и за пролитую кровь. Ведь толкуют, что правительница и милостива, и жалостлива. Да и с какой стати нам на первых порах учить ее, пусть сама свое милосердие по собственной воле являет. Посмотрим, что будет, д вот если не окажет милостей потерпевшим за нее, так тут другая статья выйдет — и без нее обойдемся... — добавил он, внушительно посмотрев на своих товарищей.

В другой разношерстной кучке ораторствовал какой-то старый подвыпивший приказный.

— Ведь вот поди ты, какие случаи бывают!.. Чудны дела твои, Господи! Еще вчера, около полудня, видел я сам, как его высочество принц к регенту в гости ехал, а потом встретил их уже вместе: ехали они в Зимний дворец. Кажись, приятелями были.

— Да не только они так катались, — перебил один из толпы, — а видел я, как принц и регент вместе в герцогский манеж приехали, и подумал: эх, ведь народ-то как много вздору болтает. Говорили, что они живут промеж себя как собака с волком, а выходит-то на деле, что они друзья закадычные...*

______________________

* О таком отношении принца к регенту передает маркиз де ла Шетарди.

______________________

— Да ведь принц-то тут все равно ни при чем; вот там галдят, — сказал кто-то, указывая рукою в сторону, — что всю эту диковинку обделала ихнее высочество сама по себе.

— А кажись, с виду такая смирная и тихая будет!.. — подхватила какая-то старушонка, покачивая от удивления головою.

— Ну уж насчет женского пола, — отозвался стоявший в кучке толстый купчина, — я вам доложу: тайна сия велика есть. Вот хоть бы примером заявить — моя супружница...

— Что ты, голубчик?.. Никак с ума спятил?... — крикнул приказный. — Тут мы о делах первостепеннейшей государственной, можно сказать, важности рассуждаем, а ты нам свою супружницу тычешь... Ну ее!..

Купчина растерялся, а толпа захохотала и принялась острить на свой лад; но некоторым показалось страшновато толковать о таких опасных делах, и они стали понемногу пятиться от приказного, зато другие смельчаки еще более подвинулись к нему. Вдруг бывший среди разговаривавших поп икнул изо всей мочи. Этой неожиданности было достаточно, чтобы внезапный, бессознательный страх обдал всех присутствовавших: они пошатнулись и в ужасе отскочили от оратора.

— Вишь, батька, как пужнул всех, — хохоча во всю глотку, сказал приказный. — Чего, дураки, бежите? Вернитесь! — крикнул он.

Никто, однако, не хотел внять этому призыву. Все пустились наутек, как стадо испуганных баранов, искоса посматривая, не следует ли кто-нибудь за ними, и, отбежав подальше, радовались, что они избавились от беды подобру-поздорову.

— Что ты, батька, наделал? — укоризненно заметил ему приказный.

— Что наделал? Так и должно быть: разве не знаешь, что и в пророчествах написано: "поражу пастыря и рассеятся овцы стада", — добавил он не без спесивой торжественности.

— Хорош пастырь!.. Тебе бы не разгонять паству, а собирать ее теперь около себя и поучать ее, — внушительно заметил приказный.

— Чему поучать?

— Чему поучать?... чему поучать? — передразнивал приказный. — Нетто не знаешь, что он не крещен?.. — добавил он таинственным полушепотом.

— Кто он? — спросил поп, вытаращив глаза.

— Да он! а хочешь знать все, так изволь, тебе скажу. Поди сюда... — и, отведя попа в сторону, приказный начал ему шептать что-то, причем слушатель в недоумении покачивал головою, с любопытством прислушиваясь к словам своего собеседника.

Если бывшая на площади толпа жадно глядела на все, что происходило теперь перед нею, то еще более любопытство ее подстрекал вопрос о том, как порешат с регентом? В толпе ходил слух, что по этому делу идет во дворце совет и что, как только он покончится, тотчас же "злодея" будут казнить лютою смертью тут же на площади, перед всем православным народом. Все знали, что герцог сидит под караулом во дворце, и полагали, что там долго его не продержат, а потому и желали посмотреть, чем все кончится.

Сильно избитый ружейными прикладами и порядочно помятый регент, попавший в неволю, метался сперва как дикий зверь, запутавшийся в тенетах. Он осыпал страшными Проклятиями вероломного Миниха и, не зная, кто был истинным виновником его бедствий, называл всех русских вельмож бездушными и неблагодарными людьми, не стоившими его милостей. Ссылаясь на волю покойной императрицы, герцог заявлял, что он законный правитель империи, и что те хищники, кто насильственно лишили его принадлежащей ему по праву власти. Он то просил, чтобы принцесса или принц пожаловали к нему, то требовал, чтобы его отвели или к ней, или в совет министров для объяснений, или, наконец, по крайней мере хотя объявили ему истинную причину его ареста. Он твердил и о том, что образ действий в отношении к нему представляет нарушение международного права, так как независимо от того, что он был регент империи, он был в то же время и владетельным герцогом курляндским — государем, не состоявшим ни в какой зависимости от России. Он настаивал на том, чтобы к нему были приглашены представители иностранных государств, находившиеся в Петербурге, дабы он мог заявить им свой протест против оказываемого ему насилия. Все это он говорил в страшном раздражении, бессвязно, и по-русски, и по-немецки, обращаясь к приставленным к нему караульным офицерам и заявляя об этом врачу и пастору, посетившим его, а также начальнику Тайной канцелярии графу Ушакову и генерал-прокурору князю Трубецкому, еще накануне этого несчастного для него дня так раболепствовавшим перед ним, а теперь пришедшим к нему, чтобы объявить о сделанных от имени правительницы насчет его распоряжениях.

После порывов неудержимого негодования, переходившего в исступление, герцог впадал в какое-то оцепенение. Он, как расслабленный, опускался в кресла, потом вскакивал, быстро ходил по комнате, плакал, рвал на себе волосы и платье. Но все его протесты, брань, крики, вопли, проклятия и слезы были совершенно напрасны, никто не тронулся ими, никто не обращал на них никакого внимания. Могущественный еще за несколько часов до этого регент увидел теперь все свое бессилие, попав во власть молодой женщины, которую он до сих пор считал робкою и неспособною ни к каким решительным и крутым мерам. Он увидел всю ошибку, раскаивался в своей опрометчивости и в особенности в своем доверии к Миниху, винил себя в слабости и снисходительности к своим врагам, а между тем доходившие до него с площади отголоски радостных криков приводили его в бешенство. Он то надеялся на милосердие Анны Леопольдовны и считал свой арест только временною, неприятною случайностью, и тогда он несколько приободрялся и упокаивался; то он впадал в отчаяние, и тогда ему мерещились и пытки, и плаха, и он, скрежеща зубами, с диким хохотом закрывал руками исказившееся от ужаса лицо.

Но вот явился к нему грозный Ушаков в сопровождении своих адъютантов и сильного караула. Ушаков объявил герцогу от имени правительницы повеление о немедленном выезде его из Петербурга. Герцог пошатнулся, но тотчас же оправившись, он склонил голову и, не говоря ни слова, отдался в руки своих суровых распорядителей, которые, накинув плащ поверх бывшего на нем шлафрока, повели его с лестницы, окруженного со всех сторон штыками.

Едва показался во дворцовом проезде герцог с низко надвинутою на лицо шапкою, как стоявшая около подъезда толпа тотчас узнала его по знакомому всему Петербургу синему бархатному плащу, подбитому горностаем. Народ неистово завопил, и по площади раздались крики: "Вот он, наш злодей и мучитель!", "Сейчас бы и порешить его!", "Что закрыл ты харю, покажи ее!" — кричали ему с разных сторон.

Теперь проявилась вся дикая разнузданность грубой черни, которая еще так недавно с подобострастием преклонялась перед своим властелином, а теперь с проклятиями и ругательствами готова была бы растерзать его в клочки, если бы только войска не сдерживали ее свирепого натиска.

Герцога, почти потерявшего сознание, втолкнули живою рукою в дормез, запряженный придворными лошадьми. На козлах дормеза сидел вместо кучера полицейский солдат, а рядом с ним лакей в придворной ливрее; экипаж был окружен отрядом гвардейских солдат с примкнутыми к ружьям штыками. В отдельном, переднем отделении дормеза помещались доктор и два гвардейских офицера, каждый из них с двумя заряженными пистолетами. По знаку, данному одним из адъютантов фельдмаршала Миниха, распоряжавшимся отправкою арестанта-регента, поезд тихо двинулся.

В эту минуту герцог нечаянно поднял глаза и увидел в окне дворца бледное лицо Анны Леопольдовны. При виде своего пленника правительница вздрогнула, она хотела сказать что-то окружавшим ее, но голос ее замер, и она, закрыв лицо, заплакала навзрыд. Стоявший у окна около Анны ее супруг смотрел на все происходившее с каким-то торжественнонапыщенным видом, но в душе ему как будто не верилось, что в отъезжавшем от дворца экипаже мог сидеть тот самый человек, которого он за несколько часов так смертельно боялся, и принц с почтительным изумлением взглядывал на молодую женщину, отомстившую регенту обиды и свои, и нанесенные им ее ничтожному супругу.

После герцога, также в дормезе, был вывезен его брат, генерал Бирон, а за ним в простых санях был отправлен Бестужев. Сильный конвой сопровождал и того, и другого.

Наступили ранние сумерки ясного, морозного ноябрьского дня. На небе горела вечерняя заря, обливая розовым светом и здания, и толпившийся на площади народ. Ярко-пурпуровым блеском отражался закат солнца в окнах домов, и все это придавало Петербургу веселый праздничный вид, соответствовавший тому настроению, в котором находились теперь жители столицы. С шумным говором потянулся, наконец, народ за войсками, двинутыми с площади по окончании всех главных распоряжений, и вскоре все вступило в колею обычной жизни для тех, кто не участвовал в перевороте; совершенно иное испытывали теперь те, на ком он отразился прямо или косвенно.

ГЛАВА XVIII

Тотчас после доклада Миниха Анне Леопольдовне об аресте регента она послала известить об этом графа Остермана, как главного и необходимого советчика в такую затруднительную минуту, приглашая его немедленно приехать в Зимний дворец. Услышав совершенно неожиданную весть о падении герцога, осторожный до крайности министр не поверил возможности такого важного события. Он полагал, что, вероятно, между регентом и принцессою произошли только какие-нибудь замешательства и столкновения, впутываться в которые было бы слишком опасно, и что известие о захвате регента основано на каких-нибудь неверных, преувеличенных или преждевременных слухах, или же, наконец, оно сообщено ему нарочно для того, чтобы заставить его принять участие в не окончившейся еще борьбе принцессы с герцогом. Как бы то ни было, впрочем, но, ссылаясь на свою тяжкую болезнь, Остерман приказал посланному принцессы доложить ее высочеству, что он, к крайнему своему прискорбию, не имеет решительно никакой возможности исполнить ее приказания. С таким ответом возвратился посланный в Зимний дворец, куда уже успели собраться все вельможи. Не видя среди них Остермана и узнав об его обычной отговорке, Миних тотчас же смекнул, в чем дело, и попросил камергера Стрешнева, шурина Остермана, отправиться к кабинет-министру.

— Я знаю настоящую причину, почему граф Остерман не явился во дворец, — сказал фельдмаршал Стрешневу, — он думает, что не вышло ли относительно ареста бывшего регента каких-нибудь недоразумений, он чересчур осторожен; но вы очевидец всего, что теперь происходит, поезжайте к графу и удостоверьте его лично, что герцог действительно арестован. Я вполне убежден, что тогда Андрей Иваныч сделает над собою некоторое усилие и тотчас же приедет сюда.

Стрешнев принял на себя это поручение, и оказалось, что Миних не ошибся в своем предположении. Убедившись вполне в том, что регент лишился власти, что он схвачен и сидит под караулом, и что правление государством перешло в руки Анны Леопольдовны, хитрый старик не замедлил приехать во дворец и представился правительнице, преподнося ей красноречивые и льстивые поздравления, а также пожелания всевозможных благ. Анна Леопольдовна милостиво подшутила над его излишнею робостью и неуместною осторожностью, назначив ему быть в тот же вечер у нее с докладом.

У успокоившегося теперь Остермана не только нашлись силы для исполнения служебных обязанностей, но он даже, к общему удивлению, объявил, что на днях, по случаю совершившихся радостных для всего "российского отечества" событий, даст у себя большой бал, удостоить который своим присутствием соизволила обещать государыня-императрица.

В назначенный час Остерман явился с докладом к Анне Леопольдовне. После разговора обо всем случившемся Остерман представил правительнице свои соображения относительно настоящего положения политических дел, а затем предложил ее вниманию сообщение о тех бумагах, которые без ее ведома были подписаны регентом и отправлены по назначению из коллегии иностранных дел.

— В числе таких бумаг, — сказал совершенно равнодушным голосом министр, — была депеша к дрезденскому двору с просьбою назначить к нам польско-саксонским посланником графа Линара...

— Графа Линара?.. — с изумлением спросила правительница. — К чему же это? — добавила она, силясь преодолеть охватившее ее при этой новости волнение и стараясь казаться совершенно спокойною. Но выражение ее лица и замешательство тотчас выдали Остерману ее сердечную тайну, и от его проницательности не укрылось то потрясающее действие, которое произвело на правительницу сообщение о предстоящем приезде в Петербург Линара.

— Регент находил, — продолжал Остерман тем же тоном, — что приглашение в Петербург такого посланника, как граф Линар, могло бы в значительной степени облегчить сношения наши с венским двором, а вместе с тем и противодействовать расчетам берлинского кабинета.

Правительница, пересиливая свое смущение, закусила нижнюю губку и, наморщив брови, хотела придать своему лицу самое серьезное выражение, которое соответствовало бы важности представляемого ей доклада по дипломатической части. Она сделала вид, будто чрезвычайно внимательно слушает объяснения министра, а между тем сердце ее сильно билось, дыхание замирало, и даже не такому тонкому наблюдателю, каким был Остерман, нетрудно было подметить притворное равнодушие правительницы. Не зная вовсе тех коварных замыслов, которые по наущению самого же Остермана были в виду у регента при вызове в Петербург Линара, Анна подумала, что регент хотел только неожиданно угодить ей этим, и ей вдруг стало жаль герцога при такой мысли; он не показался уже ей непримиримым врагом, и чувство благодарности со стороны страстно влюбленной женщины брало в ней теперь верх над холодною суровостью правительницы.

— Нет, я не желаю, чтобы граф Линар явился при моем дворе, — проговорила она, придавая своему голосу оттенок негодования, а между тем сама думала вовсе не то. — Ты, Андрей Иваныч, — добавила она, — был слишком близок к регенту...

— Сего вообще никак не можно сказать, ваше императорское высочество, — поспешил возразить оторопевший Остерман, — я был близок с регентом токмо по государственным, а не по личным делам: мне, вашему всепокорнейшему слуге, необходимо было весьма часто трактовать о политике и нуждах империи с герцогом и согласовываться с его видами, как главного правителя "российского отечества", поставленного в оную должность волею в Бозе почивающей государыни.

— Успокойся, Андрей Иваныч, — улыбаясь и кротко сказала правительница, — я говорю тебе это не с тем, чтобы обвинить тебя за близость к регенту, я хочу сказать тебе совсем другое, чего ты, быть может, и не ожидаешь; я стану говорить с тобою от чистого сердца, только и ты скажи мне сущую правду, как мой истинный доброжелатель.

Услышав эти милостивые слова, Остерман заметно приободрился.

— Ты был близкий человек к герцогу, а потому, разумеется, он и не скрывал от тебя того распоряжения, какое по его старанию сделала покойная моя тетка относительно графа Линара. Притом, кроме тебя некому было и писать в Дрезден депешу по этому делу...

— Во исполнении сего состояла моя обязанность, — подхватил смутившийся опять несколько министр, — но смею уверить ваше императорское высочество, что в депеше сей не было ничего, касавшегося высочайшей вашей особы.

— Конечно! Но, тем не менее, ты, Андрей Иваныч, очень хорошо должен был знать истинную причину, почему была написана эта бумага, да и сама покойная государыня из моей девичьей глупости никакой тайны не делала. Помнишь, какой тогда переполох и шум поднялись во дворце, пошли расспросы, спросы и переспросы, даже последних дворцовых служителей и служительниц, и тех в покое не оставили; о чем только их не расспрашивали, а иных и в Тайную канцелярию для сыску отправляли, а ты, Андрей Иваныч, знаешь, что у людей язык куда как долог. Заговорил один, а за ним и другие принялись болтать во все стороны. Не только все при дворе, но и целый город, я думаю, знал, за что выслали Линара; Юлиана передавала мне все тогдашние толки, и много я за мою шалость разного горя натерпелась. Обо всем этом не забыли еще, и следовательно... — добавила Анна, смотря пристально на Остермана.

В то время, когда она сетовала таким образом на свое прошлое, в воображении ее мелькнули, однако, отрадные, пленительные воспоминания, и даже тот страх, который испытывала она когда-то при тайных сношениях с Линаром, обращался теперь в какое-то приятно раздражающее ее чувство.

— Вероятно, вашему высочеству угодно будет сказать, что посему приезд в Петербург графа Линара произведет прежние вздорные толки?.. — заметил Остерман.

— Да... Распорядитесь лучше, Андрей Иваныч, отправить в Дрезден другую депешу... Напишите в ней, что мы передумали, и что граф Линар нам вовсе не нужен. Обойдемся и без него... — Последние слова правительница проговорила с заметным усилием, неровным голосом.

Анна и Остерман хитрили теперь друг перед другом, но уменье их в этом случае было далеко не одинаково. И он, и она желали — хотя и по различным побуждениям, — чтобы Линар был в Петербурге, но не хотели, или, вернее сказать, не могли откровенно высказаться об этом между собою. Остерман, предвидевший теперь возможность вступить в отношение с Линаром в роли бывшего регента, боялся, как бы под влиянием опасений, высказываемых правительницею, не потерять подготовленной им для себя около нее поддержки. Ему было ясно, что после трехлетней разлуки Анне хотелось опять свидеться с Морицем и что она только из стыдливости и сдержанности противоречила осуществлению этого предположения. Слишком опытный в интригах и происках Остерман домогался того, чтобы в настоящем деле последнее решающее слово принадлежало самой правительнице, с тем, что, если бы впоследствии из приезда Линара вышло что-нибудь для нее неприятное, то он мог бы сослаться на собственную ее волю. Делая вид, что он нежелание Анны Леопольдовны видеть Линара считает искренним, Остерман посредством такого притворства нашел возможность поставить молодую женщину в самое затруднительное положение.

— Повеление вашего высочества сегодня же мною будет исполнено, — покорно сказал Остерман, силясь привстать с кресла. — По возвращении домой я безотлагательно заготовлю соответственную сему делу депешу для отправки ее с нарочным посланцем в Дрезден...

Проговорив это, хитрый старик как будто принялся рыться в бумагах, расположенных перед ним на столе, а сам между тем украдкою исподлобья следил внимательно за Анною, которая, увидев безоговорочность Остермана, не знала, как далее повести дело к тому исходу, который был ей так желателен.

Наступило молчание. Облокотясь на стол и закрыв лицо рукою, задумчиво сидела правительница. Остерман продолжал спокойно рыться в бумагах, подготовляя их к дальнейшему докладу и, как будто считая вопрос о Линаре совершенно поконченным, отложил в сторону относившуюся к нему бумагу.

Анна увидела это и не выдержала.

— Но как же это сделать?.. — с живостью спросила она.

— Что сделать, ваше высочество?.. — проговорил Остерман, подняв глаза на правительницу и делая вид, что он не догадывается, о чем она спрашивает его.

— Чтобы отклонить приезд Линара... Ведь дрезденский кабинет... — нерешительно промолвила правительница.

— Учинить сие несколько трудновато, — начал глубокомысленно Остерман официальным слогом того времени, — чаять надлежит, что пущенная из С.-Петербурга в Дрезден депеша или уже прибыла туда, или имеет прибыть не сегодня, так завтра. Посему дрезденский двор и мог уже с своей стороны распорядиться о поступлении, сообразуясь с оной. Засим, по получении новой депеши, входящей в противоречие с прежней, дрезденский кабинет не токмо обижен быть может, увидев от нас столь мало к себе аттенции, но и может таковое изменение к легкомыслию и импертиненции нашего двора отнести и в силу оного восчувствовать против нас огорчение и признать сие действие досадительным для себя с нашей стороны поступком...

— Я не смыслю ничего в вашей политике, — перебила принцесса, обрадованная, однако, в душе, что дело идет на лад и не просто по ее только желаниям, а по причинам весьма уважительным — по дипломатическим соображениям тонкого министра.

— Как ознакомитесь, ваше высочество, с сими делами, — сказал, тяжело вздохнув, Остерман, — тогда соизволите увидеть, какие при оных делах встречаются конъюнктуры и инфлюэнции... Бывают случаи, — продолжал поучительным голосом министр, — когда высочайшие особы, презрев свои персональные комбинации и онеры, долженствуют приносить в жертву и те, и другие наиважнейшим резонам...

— Следовательно, и я должна?.. — как будто с радостью спохватилась правительница.

— Сие зависеть будет от всемилостивейшего вашего благоусмотрения. Могу токмо сказать, что несомненно российское отечество ожидает от матери своей всего на пользу его имеющего быть содеянным...

— Ну, что ж теперь делать? — пытливо спросила Анна.

— По мнению всенижайшего вашего слуги, надлежит учиненное пред сим в отношении графа Линара оставить в прежней силе, — заметил министр.

— Но когда приедет сюда Линар, тогда?... — В этом вопросе правительницы слышались и робость, и нерешительность, и Остерман с своей стороны нашел нужным пересилить их.

— Так что же, ваше высочество? Всем будет известно, что не вы изволили его вызвать, а регент, который, как сие все очень хорошо ведают, не токмо никогда не думал о чем-либо угодном особе вашей, но, наоборот, поступал в совершенную противность оному, учиняя вам огорчения и досадительства. В таком смысле относительно приезда сюда послом графа Линара можно будет даже составить не токмо дипломатическую, но и газетную декларацию, и тогда все поймут, что вы, ваше высочество, пребываете здесь ни при чем, и что вам так надлежало поступить по необходимости, из одного токмо учтивства пред дружественным иностранным двором, как требуют сего народные права.

Анна Леопольдовна призадумалась, а Остерман, пользуясь ее колебанием, решился покончить все дело одним, — самым верным, по его мнению, — ударом.

— Осмелюсь, впрочем, — начал он тихим, несмелым голосом, — представить вашему императорскому высочеству единственное, несколько затрудняющее настоящий казус, обстоятельство... Все нужно принять при сем в соображение, и потому позвольте дерзновенно, с уничижением, приличествующим всенижайшему вашему слуге, вопросить: быть может, его императ...

— Принц? — гневно вскрикнула Анна Леопольдовна, вскочив с кресла, и на бледном лице ее выступили красные пятна. — Никому нет дела до моих к нему отношений!.. Я могу поступать, как хочу!.. Я спрашиваю у министров только советов, а не наставлений!..

Остерман растерялся, но в то же время увидел, что дело его выиграно окончательно, что он задел в Анне самую чувствительную струну.

— Дерзнул я изречь сие, — забормотал он, — не в видах поучительных, но токмо...

— О принце говорить теперь нечего, — не без запальчивости перебила она, оскорбленная в особенности тем, что Остерман как будто забыл или не хотел знать событий минувшей ночи, когда Анна оказала такую решительность и такую смелость в противоположность бездействию и трусости своего мужа.

Но взрыв негодования быстро прошел у нее. Сделав в сильном волнении лишь несколько шагов по комнате, она молча остановилась перед Остерманом, выжидая, что он еще скажет.

— Как же благоугодно будет приказать вашему высочеству поступить в отношении графа Линара?.. — спросил робко Остерман.

— Я желаю, чтобы граф Линар был в Петербурге, — твердым голосом и с повелительным видом сказала правительница.

Остерман почтительно склонился перед нею, а молодая женщина вовсе не предчувствовала, что с этими словами она делала первый шаг к своей погибели...

ГЛАВА XIX

Никаких торжеств и празднеств не происходило ни при дворе, ни в Петербурге вообще по случаю принятия правления Анною Леопольдовною, несмотря на радость всего населения. Причиною этому было то, что тело императрицы Анны Ивановны оставалось еще непогребенным. Оно стояло в Летнем дворце, откуда только в последних числах ноября было перевезено с необыкновенной пышностью в Петропавловский собор. По этому случаю собору была придана такая же полуязыческая обстановка, какою, как мы уже знаем, отличалась та дворцовая зала, где стоял прежде гроб Анны Ивановны. В фонарике, венчавшем купол соборной церкви, было, по словам современного описания, "сделано облако, из которого исходил луч славы", осенявший золотой надгробный балдахин. У катафалка, на котором был поставлен гроб, стояли четыре женские статуи. На стенах церкви были развешаны медальоны, надписи, мертвые головы, гербы провинций и фестоны из черного крепа, на которых, как и на черных завесах, бывших у окон и у дверей, блестели "слезные капли". На главном карнизе церкви были поставлены лампады, урны и вдобавок к ним, по римскому и греческому обычаю, "горшки со слезами". Вдоль церкви было расставлено восемь статуй. Они изображали теперь не добродетели почившей государыни, как это было в дворцовой зале, но добродетели ее верноподданных, удрученных тяжкою скорбью. Из статуй одна представляла "жену", которая держала левою рукою на груди младенца, а правою вела смотрящего на нее отрока. "При ногах этой жены была наседка, покрывающая крыльями птенца". По толкованию ученых, устроителей такой затейливой обстановки, статуя эта, в общей своей совокупности, должна была знаменовать "искреннюю любовь верноподданных". Другая статуя, находившаяся прямо против царских врат, изображала "жену", у которой на челе, вместо повязки из драгоценных камней, было сердце, а при ногах ее — молодой журавль принимал старого и бессильного на свои крылья. Статуя эта означала "непритворную верность" россиян к скончавшейся государыне.

Во все время двор не снимал глубокого траура. Дамы ходили в черных байковых робах, с широкими белыми плерезами, в больших чепцах с длинными позади их вуалями из черного флера. Мужчины носили черные суконные кафтаны и лишь в то утро, когда происходило поздравление правительницы с принятием власти, все явились во дворец в цветной парадной одежде. У знатных особ приемные комнаты и экипажи были обтянуты черным сукном. Лишь за несколько дней перед 18 числом декабря, в которое приходилось рождение Анны Леопольдовны — ей минуло теперь 23 года — происходило погребение покойной императрицы с величавою торжественностью. Гроб опустили в могилу; со стен Петропавловской крепости загрохотали прощальные пушечные выстрелы; рассеялся их белый дым, а вместе с ним исчезли и все видимые следы десятилетнего сурового царствования Анны Ивановны. Власть ее любимца пала, и начались новые правительственные порядки...

Вечером, в день рождения правительницы, Петербург — говоря напыщенным слогом — пылал увеселительными огнями. В ту пору столичные иллюминации были предметом самой тщательной заботы; в устройстве их принимали самое деятельное участие и художники, и ученые, и пииты, и полиция. Первые составляли в эти случаи рисунки, транспаранты и эмблемы; вторые сочиняли на разных языках — преимущественно на латинском — велеречивые надписи, льстивые изречения, а также и замысловатые аллегории; третьи сплетали вирши и акростихи, входившие в состав иллюминационных украшений. Наконец, с своей стороны, полиция, не вдававшаяся ни в художества, ни в поэзию, просто понуждала жителей столицы зажигать плошки, шкалики и свечи. Такие распоряжения не прикрывались никакими деликатными внушениями, а предъявлялись прямо, как обязательные требования, и о них, при описании бывших в Петербурге иллюминаций, упоминалось в похвалу полиции, по приказанию которой нельзя было, например, поставить в одном окне менее десяти свечей в виде пирамиды.

Впрочем, и без понуждений со стороны полиции каждый по-своему готов был выразить правительнице и любовь, и преданность; у всех на душе стало легче; казалось, что висевшая над народом черная туча умчалась куда-то в безвестную даль. Правительница оказывала облегчение народу, расположение к вельможам, внимание к войску. Чувствовалось, что в противоположность прошлому, начинала править царством кроткая женщина с добрым сострадательным сердцем. Она или отменяла вовсе, или смягчала прежние жестокие приговоры, приказывала выпускать на свободу засаженных при регенте в Тайную канцелярию, подписывала указы о возвращении ссыльных и конфискованных имуществ и изливала особые милости на тех, кто пострадал за нее. При представлении их ей правительница со слезами на глазах скорбела об их страданиях и благодарила их за "пролитую кровь". Им были пожалованы чины и денежные награды, честь их была восстановлена, в ознаменование чего их перед поставленными в строй полками прикрывали знаменами.

Трудно было, однако, правительнице улаживать все интриги и происки, которые безустанно кишели около нее. Остерман с первого же свидания сблизился с Анною по щекотливому вопросу о вызове графа Линара в Петербург. Хотя правительнице то казалось, что министр не разгадал ее притворства, то думалось ей, что хитрый старик проник в ее сердечную тайну, но как в том, так и в другом случае она останавливалась на мысли, что Остерман ей не только будет постоянно необходим по делам государственным, но что, кроме того, он пригодится ей и при сношениях с Линаром, с которым он, вероятно, успеет близко сойтись, так что она и тут будет иметь в Остермане ловкого посредника и надежного советника. Между тем Остерман, не терпевший никогда никакого совместничества в главном управлении государственными делами, оказался теперь лицом, не имевшим уже прежней силы, так как не только по званию, но и в действительности первым министром стал граф Миних, захвативший в свои сильные руки все отрасли государственного управления. Остерман, смотря на это, злился, терзался и считал себя обиженным на весь мир человеком. Он теперь только и думал о том, чтобы посредством падения фельдмаршала расчистить перед собою дорогу к власти и выйти поскорее из настоящего приниженного положения. Со своей же стороны, Миних не только знал хорошо цену своих прежних военных подвигов в пользу Анны. Рассказывая в обществе о тех опасностях и о тех затруднениях, какие ему при этом приходилось преодолеть, он не стестялся нисколько добавлять, что лишь одному ему правительница обязана своею властью. Теперь оба соперника при встречах искоса посматривали друг на друга, ожидая, кому кого удастся сломить. Сломка же эта зависела от того, чью сторону будет держать Анна — Миниха ли, исполнившего уже свое дело, или Остермана, который может пригодиться ей в будущем?

Другим заклятым врагом Миниха был принц Антон. Уступив ему звание генералиссимуса, Миних не думал, однако, уступать ему ни малейшей власти даже по военному управлению. В сношениях своих с генералиссимусом фельдмаршал не соблюдал никакого порядка подчиненности и не только что относился к принцу как равный к равному, но даже на каждом шагу безжалостно подавлял супруга повелительницы своею надменностью и своим презрением. Остерман, пользуясь таким обхождением Миниха с принцем, подбивал последнего против первого и, со своей стороны, в удобную минуту закидывал правительнице словцо о том, что такое обращение, какое позволяет себе фельдмаршал с принцем, роняет в глазах всех не столько достоинство самого принца, сколько достоинство его супруги-правительницы.

Остерман внушал Анне Леопольдовне, что почетное, исключительное положение принца необходимо для нее самой, и что такое положение ни малейшим образом не лишит ее первенствующего значения в государстве и не отнимет у нее прав на личную свободу и полную независимость, льстиво прибавляя при этом, что ее высочество показала уже такое превосходство над своим супругом, что между ним и ею не может быть допущено никакого сравнения. Вкрадчивый хитрец после распоряжения самой правительницы о вызове Линара не упускал теперь случая заговорить с нею о нем и, превознося до небес необыкновенные его качества, весьма тонко намекал, что Линар, как человек непричастный ни к каким искательствам русских вельмож, по образованности, уму, силе характера, опытности и почтительной преданности Анне Леопольдовне, может быть для нее во многих случаях беспристрастным и надежным советником.

Остерман, предвидя, что, быть может, ему самому не удастся сладить с Минихом, сильно рассчитывал на содействие и на влияние Линара в этом случае. Касаясь Линара, он затрагивал самые сокровенные чувства молодой женщины, он упоминал также и о великодушии Анны, пожертвовавшей при вызове Линара государственной пользе своею "амбициею и онерами", и правительнице казалось, что доброжелательный к ней старик понимал ее, сочувствовал ей, а такому человеку нельзя было не довериться, нельзя было не полагаться на него. Угодливость, лесть и, главное, подшептывания о том, чему верилось правительнице и чего ей желалось с таким нетерпением, не остались без влияния на восприимчивую женщину, терявшуюся теперь в водовороте государственных дел и политических вопросов и мечтающую о давно желанном, а теперь уже близком свидании с любимым человеком.

В свою очередь, и оскорбленный принц старался вредить Миниху, как только умел и как только мог. Он подкупал против него доносчиков и доказчиков, нанимал шпионов, которые всегда и всюду следили за ним, переносил жене неблагоприятные для фельдмаршала слухи, касавшиеся, между прочим, и его подозрительных сношений с цесаревною Елизаветою. Принц часто посещал Остермана, чтобы сетовать перед ним на сатанинскую гордость зазнавшегося Миниха. Ездил он на совещания и к графу Головкину, недовольному самовластием фельдмаршала. Порою он решался даже изливать перед супругою-правительницею свои горькие жалобы на обижавшего его беспрестанно Миниха, высказывая при этом, что всю заслугу ночного переворота фельдмаршал приписывает исключительно себе, между тем как ему, принцу, очень хорошо известно, что Миних без нее не мог бы ровно ничего сделать.

Не только к большому удовольствию принца, но и к крайнему его удивлению, Анна, вразумляемая Остерманом, с участием и снисходительностью выслушивала теперь жалобы мужа, но и не оставляла их без последствий. Назло Миниху она стала приглашать принца присутствовать при докладах первого министра; обращалась при этом к своему мужу с вопросами, делая вид, что она нуждается в его советах, несмотря даже на решительные мнения, высказанные Минихом по тому или другому делу. Вместе с тем, она в присутствии Миниха отдавала отчет принцу о ходе государственных дел. По приказанию правительницы принц начал присутствовать и в сенате, и в военной коллегии, состоявшей под ближайшим ведением фельдмаршала. Нетрудно было понять Миниху, что в таком деятельном участии принца в делах государственных нет решительно никакой надобности, и что все это делается для того только, чтобы причинить ему, фельдмаршалу, самые чувствительные неприятности. Оскорбленный и раздраженный до последней крайности, Миних страшно кипятился, но вскоре, убедившись, что дело его проиграно, он стал проситься в отставку, рассчитывая, что правительница не отважится на такой шаг, означающий окончательный разрыв между нею и виновником ее неожиданного возвышения.

В это время Елизавета однажды приехала навестить правительницу, которая спросила цесаревну, знает ли она что-нибудь об отставке фельдмаршала?

— Трудно было бы не знать того, о чем все говорят, — отвечала гостья.

Любопытство подстрекнуло правительницу разузнать, что же именно говорят, и в таком смысле она задала вопрос Елизавете.

— Вообще, все удивлены тем, — начала цесаревна, — что вы согласились на отставку фельдмаршала. Я же, со своей стороны, нежно любя вас, не могу не признаться, что вы поступили ошибочно; вас станут обвинять теперь в неблагодарности, да и, кроме того, вы лишились человека, на преданность которого вы могли полагаться после того, что он сделал уже для вас.

На лице Анны Леопольдовны выразилось заметное неудовольствие.

— Я очень сожалею, что должна решиться на это. Но что же мне было делать, когда мой муж и граф Остерман не давали мне покоя! Я вынуждена уступить их настояниям, — оправдывалась правительница.

Цесаревна улыбнулась и слегка пожала плечами, удивляясь, что Анна с такою искренностью высказывалась перед нею, и приняла это к сведению.

— Она совсем дурно воспитана, — заметила после этого разговора Елизавета в кругу близких людей. — Она не умеет жить в свете и, сверх того, у нее есть очень дурное качество — быть капризною, как капризен ее отец, герцог мекленбургский.

Усердные вестовщики не замедлили передать правительнице этот отзыв цесаревны, разумеется, с разными прибавлениями и толкованиями, и она, оскорбленная им, выжидала случая, чтобы отплатить чем-нибудь Елизавете.

ГЛАВА XX

По-видимому, судьба улыбнулась теперь Анне Леопольдовне: из бедной немецкой принцессы, из девушки, которую стесняли на каждом шагу, она сделалась полновластною правительницею обширного государства и находилась в положении женщины, которая — если бы пожелала — имела возможность не чувствовать вовсе тяжести супружеских уз. И народ, и муж были теперь одинаково покорны перед нею. Никто не дерзал противоречить ей, никто не смел ограничивать ее воли в распоряжениях по делам государственным и противодействовать желаниям, привычкам, прихотям и причудам в ее частной жизни. Все прошлое казалось ей теперь не пережитою действительностью, а каким-то обманчивым сновидением.

В сознании принадлежавшей ей власти и настоящего величия, Анна Леопольдовна недоумевала: отчего она могла некогда трепетать при одном только суровом взгляде тетки-императрицы и дрожать при внезапном появлении герцога-регента? Она как будто переродилась: начала верить в решительность и твердость своего характера и убеждалась в том, что была вполне права, когда сказала, что ей нужен только смелый руководитель, и тогда она отважится на все. Супружество с "тихим и смирным" принцем, которое она считала прежде страшным для себя бедствием на всю жизнь, представлялось ей теперь самою удачною сделкою. Муж не только не мог быть ей в чем-нибудь помехою, но, напротив, был как нельзя более пригодным и вполне послушным орудием в ее руках, и если Анна Леопольдовна еще и прежде чувствовала к нему презрение, то теперь, после того как она без всякого со стороны его участия, произвела такой неожиданный государственный переворот, — смотрела на него как на самую ничтожную личность. Принц мог жить только ее милостями и иметь значение лишь по мере того внимания, какое ей вздумалось бы оказывать ему.

Власть, независимость, несметное богатство делали в глазах всех правительницу счастливейшею женщиной в мире. Вдобавок ко всему этому присоединялась еще и молодость: Анне Леопольдовне было всего двадцать три года, — пора, когда жизнь представляется заманчивою бесконечною далью, полною светлых надежд и отрадных ожиданий. При настоящей блестящей обстановке Анне недоставало только титула более громкого, чем титул правительницы, но если бы она прельщалась им, то тотчас же после падения регента могла бы получить императорскую корону, но она тогда не хотела усилить этим блеск своего положения, да и теперь нисколько не жалела о своем отказе.

В первое время своего правления Анна Леопольдовна, несмотря на ее природный ум*, забавлялась иногда своею властью, как забавляется ребенок только что подаренною ему игрушкой с непонятным для него механизмом. Ей казалось странною та сила, которою она могла приводить в движение человеческие страсти, возвышая одних, и тем радуя их, и принижая других, и тем печаля их. Хотя правительница и выросла при дворе императрицы Анны Ивановны, где все это было явлением слишком обыкновенным, но непричастная до сих пор ни к каким государственным делам, отрешенная от искательств, Интриг, подкопов и происков, она знала обо всем этом только по сбивчивым слухам, и ей были известны лишь мелочные придворные дела, а не широта и разнообразие державной власти. Кроме того, она — нелюдимка и даже дикарка по природе — прежде всего жалась в свой тихий уголок, старалась избегать непривычных ей лиц и чувствовала себя неловкою и робкою в пышном наряде среди многолюдных собраний, где так часто видела она и напускную веселость, и поддельную любезность. Являясь туда в прежнее время, она уступала настояниям государыни-тетки, любившей около себя и людность, и блеск, и великолепие, между тем как тишина простота и непринужденность были любимою обстановкою Анны. Будучи страстною охотницею до чтения, она почти все время проводила за книгами, от которых ее отвлекали только беседы с бойкою и веселою Юлианой**.

______________________

* О ней как об умной женщине отзываются английский резидент в Петербурге Финч и даже ее недруг — король прусский Фридрих Великий.
** О любви Анны к чтению и ее начитанности упоминает в своих "Записках" Миних-сын.

______________________

Тогдашнее романтическое направление литературы французской и немецкой, с которыми она была вполне знакома, развило в ней еще более врожденную мечтательность, и ей грезились идеалы, созданные пылким воображением писателей, идеалы, не встречаемые в жизни. Только в одном графе Линаре молодая мечтательница заметила что-то особенное, выходящее из обыкновенного уровня, и потому на нем сосредоточивались ее заветные думы, в нем виделся ей поэтический облик героев, знакомых ей из прочитанных романов и драм, — облик, выдававшийся еще резче при сопоставлении его с личностью своего слишком прозаического и тупого сожителя. Ей хотелось, чтобы Линар был близок к ней, чтобы она имела в нем не только приятного участника откровенных бесед, но и надежного друга. Анна Леопольдовна не была пылкою, огненной женщиной и не могла принадлежать к числу тех прославленных Мессалин, у которых так легко спадал с плеч к ногам царственный пурпур перед избранниками их мимолетных прихотей. Зато она способна была сильно и искренно полюбить того, кто, как ей казалось, олицетворял ее мечты. Вдобавок к этому у нее не было ни твердости воли, ни чуткой осмотрительности, и она, предавшись своему избранник, готова была променять на любовь и власть, и корону, не имевшую для нее особой заманчивой прелести.

Почувствовав теперь возможность жить и действовать, как ей самой хотелось, а не так, как заставляли ее прежде другие, она переносила свои желания на тихую, уединённую жизнь в небольшом кружке близких ей людей, где Линар, конечно, был бы самым желанным гостем. Жажда власти и славы, которая обыкновенно томит и мучит людей, поставленных на общественных вершинах, не была вовсе господствующею страстью правительницы; у нее были только случайные порывы этой страсти под теми впечатлениями, которые приходилось испытывать ей от постороннего влияния. Равнодушие и беспечность были слишком заметными свойствами ее практической жизни. По характеру, по своим взглядам на жизнь Анна была гораздо способнее плыть по тихому, ровному течению, нежели вести борьбу с непогодами и бурями, и только случайные обстоятельства могли придать ей решительность и твердость.

Вызванная, с одной стороны, оскорбительными поступками герцога курляндского, а с другой — увлекаемая красноречивыми подстрекательствами Миниха, Анна отважилась на борьбу со своим могущественным притеснителем, но и в этом случае сильнее действовало в ней чувство самосохранения, а не желание почестей и власти. Одолев своего противника, Анна как будто остановилась на распутье в ожидании проводника, который повел бы ее по верной дороге. Сама же она чувствовала себя неспособною сделать дальнейший шаг, от этого ее удерживали и робость, и неумелость. Проводником правительницы по незнакомому ей еще пути явился Остерман, успевший скоро подчинить ее своему неотразимому влиянию. Каждое его внушение, каждое его слово было хладнокровно обдуманным и заранее рассчитанным шагом для достижения своей цели, а целью оскорбленного министра было ниспровержение своего противника Миниха.

Когда Елизавета — или в припадке искренности, или по особым своим соображениям, разгадать которые трудно, — с таким, по-видимому, чистосердечием говорила о том, неблагоприятном для правительницы впечатлении, какое должна будет произвести отставка Миниха, то при посредничестве разумных и ловких людей можно было еще кое-как поправить взаимные недружелюбные отношения между правительницею и фельдмаршалом. Но Остерман, узнав об этом, пошел решительно наперерез миролюбивой сделке между Минихом и Анною Леопольдовною. Он тотчас же воспользовался заступничеством цесаревны за фельдмаршала, чтобы окончательно убедить в той опасности, которую следует ожидать, если звание первого министра, а следовательно, и все нити власти останутся за смелым Минихом. Он выставлял его как сторонника Елизаветы, внушал правительнице, что Миних, если и не отважится сделать переворота в пользу цесаревны, то, во всяком случае, непременно отплатит правительнице самою чертою неблагодарностью. Остерман отзывался о Минихе как о коварном, никого не щадящим честолюбце, и в напуганном воображении правительницы фельдмаршал представился другим Бироном, готовым прижать все и подавить всех своею железною рукою.

Остерман до такой степени успел вселить предубеждение в правительнице против Миниха, что она при многих лицах, когда зашла речь о фельдмаршале, высказалась: "Я могла воспользоваться плодами его измены, но не могу уважать изменника".

Независимо от нашептываний Остермана, и другие обстоятельства слагались не в пользу Миниха. Засаженный им в Шлиссельбургскую крепость падший регент в своих показаниях писал: "Фельдмаршала за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россиею недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света... Его фамилия впервые сказывала мне о прожекте принца голштинского и о величине его (т.е. о росте или годах будущего императора Петра III), а нрав графа фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию и притом десперат и весьма интересоват".

Наконец, сам фельдмаршал наводил правительницу на мысль, что он как будто хочет, устранив ее от участия в государственных делах, захватить всю власть в свои руки, убеждая, не заботясь ни о чем лично, доверить ему управление государством*.

При таком положении дел явился в Петербург граф Линар.

______________________

* Об этом упоминает сам Миних в своих "Записках".

______________________

ГЛАВА XXI

— Вспомнили ли вы хоть раз обо мне в течение нашей долгой разлуки? — спросил вкрадчиво Линар Анну Леопольдовну по окончании дипломатической конференции, на которую он тотчас же после своего приезда и официального представления правительнице был приглашен ею и которая, по важности вопроса, должна была происходить только между ними без присутствия других лиц.

Анна Леопольдовна, потупив свои задумчивые глаза, не отвечала ни слова на этот смелый вопрос. Линар тоже призамолк, как будто настоятельно выжидая ответа.

— А вы, граф, что делали в это время? — равнодушно спросила она, не взглянув даже на своего собеседника.

— Что делал я? — переспросил Линар. — Я беспрестанно путешествовал, не отрывался от книг, иногда кидался в шумное, волнующееся как мир общество, иногда, наоборот, искал спокойствия и совершенного уединения; мрачные пропасти, темные леса, неприступные горы и тихие долины манили меня к себе, на меня навевало отраду и журчанье ручья, и щебетанье пташки... Я бегал от удовольствий света. Я скрывался от людей...*

______________________

* Разговору между Анною и Линаром автор счел нужным придать оттенок книжного слога, так как в ту пору книжных выражений придерживались лица образованные и начитанные, а к числу первых принадлежал Линар, к числу же последних — Анна.

______________________

— Зачем же вы это делали?... — перебила Анна.

— Я делал это в силу невольного влечения, — заговорил он страстным и трогательным голосом, — и, мне кажется, я делал только то, что обыкновенно делает человек, разлученный непреодолимой силой судьбы с предметом своего беспредельного обожания...

Линар томными глазами взглянул на Анну Леопольдовну, которая рассеянно слушала его, так что казалось, будто она обратилась к нему с вопросом о нем самом только из пустого приличия, не ожидая от него вовсе каких-нибудь нежных объяснений.

— Я, — продолжал с расстроенным видом Линар, — силился, но, увы! — силился напрасно, — изгладить из моего сердца воспоминания о тех немногих, счастливых для меня днях... Что я говорю — тех днях, о тех часах... Нет! даже и не о тех часах, а только о тех блаженных мгновениях, которые, думалось мне, более не возвратятся... Я полагал, что мое мимолетное счастие никогда не повторится. Я считал все потерянным навеки, и жил не настоящим, а только... прошедшим.

В этом последнем слове Линара, произнесенном с расстановкою и с особою выразительностью, ясно слышался намек, касавшийся его прежних отношений к Анне.

— Каким прошедшим?.. — несколько сурово спросила правительница, медленно поднимая испытующий взгляд на Линара.

— Неужели вам нужно доказать это?.. — с горячностью и как будто с изумлением проговорил Линар.

— Не вспоминайте о прошедшем, граф! — строго сказала Анна. — Я была тогда глупою и ветреною девочкой, а вы имеете дерзость пользоваться этим теперь...

С этими словами, встав с кресел и слегка кивнув головою Линару на прощанье, она сделала шаг вперед.

Линар смело заслонил ей дорогу. Анна попятилась назад и гордым взглядом смерила бойкого волокиту.

— Простите меня, ваше императорское высочество, — заговорил он, почтительно склонившись перед правительницею, — простите меня за то, что я дерзнул напомнить вам о прошедшем... Действительно, — добавил он с легким оттенком укора, — между тем, что было тогда, и тем, что теперь, — какая беспредельная разница!.. Теперь вы повелительница миллионов покорного перед вами народа; теперь вы одним вашим словом, одним росчерком пера, одним движением вашей руки можете влиять на судьбы царств. Теперь первые венценосцы в мире заискивают вашей благосклонности. Теперь вы не безызвестная, как тогда, принцесса, — теперь вы полновластная правительница обширного и сильного государства... Вас окружает царственное величие, вас озаряет своими яркими лучами слава... О вас говорит теперь весь мир; все удивляются вашему мужеству, вашему уму и необыкновенной твердости вашего характера. История впишет имя правительницы Анны на свои страницы, как имя прославившейся женщины, поэты воспоют ее... А я, безумец, среди всего этого ослепляющего блеска, среди окружающей вас славы вдруг осмелился говорить с вами о том, что теперь должно быть забыто навеки. Простите меня, но я не мог не высказать вам того, что лежало у меня на сердце, что составляет святыню моих воспоминаний, тогда как эти воспоминания для вашего императорского высочества...

Линар остановился, как будто не желая досказать свою мысль. Правительница, не говоря ни слова, в глубоком раздумье вернулась на прежнее место, пригласив Линара рукою сесть возле нее. Несмотря на всю любовь к Линару, Анна, робкая от природы, была смущена тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Она была несколько раздражена и тою вольностью, какую позволил себе Линар в обращении с нею. Вдобавок к этому не только скромность, но и простая сдержанность заставили ее дать Линару почувствовать, что он в своих объяснениях заходит с первого раза слишком далеко, напоминая ей, замужней женщине, ее прежние легкомысленные поступки. Но Линар знал, что женщины очень скоро и охотно прощают все это, и что смелость в обращении с ними служит одним из верных ручательств успеха.

Линар не ошибся; не только неудовольствие Анны Леопольдовны против него скоро прошло, но даже ей сделалось жаль, что она так сурово отнеслась к Линару, и ей стало досадно, зачем она не позволила ему продолжать начатые им восторженные объяснения. Теперь ей так захотелось послушать их! Кроме того, укор, слышавшийся в его голосе, а вместе с тем и его торжественно-хвалебная речь Анне, как правительнице, подействовала на молодую женщину, всегда быстро переходившую от одного чувства к другому под влиянием получаемых ею впечатлений.

— Вы жестоко ошибаетесь, — с заметным смущением начала Анна Леопольдовна, — полагая, что величие и слава могли изменить меня... Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способною только на то, чтобы продолжать потомство светлейшего брауншвейгского дома...* По воле Божьей я вознесена теперь высоко, и только во имя моего нынешнего, тяжелого для меня сана я должна требовать от всех и от каждого, — кто бы он ни был, — особого почета, не желая его вовсе для себя лично...

______________________

* Подлинные слова Анны Леопольдовны.

______________________

Линар встал с кресел и низко поклонился правительнице.

— Я вижу, какую страшную ошибку сделал я, — сказал он смиренным голосом, готовясь в то же время нанести решительный удар Анне. — Я виноват перед вами не только в том, что не почтил высокого вашего сана, но и в том, что легкомысленно позволил себе забыть разницу вашего положения и в другом еще отношении: тогда, как девушка, вы были свободны, а теперь его императорское высочество, ваш возлюбленный суп...

— Вы издеваетесь надо мною! — запальчиво вскрикнула Анна, не дав Линару договорить последних слов. — Как будто вы не знаете тех отношений, какие существуют между мною и принцем?.. Зачем вы вздумали обманывать меня!..

Отзыв самой Анны об ее отношениях к мужу был чрезвычайно важною зацепкой для дальнейших действий Линара. Лицо его притворно приняло недоумевающее выражение, и он, пользуясь вспышкою молодой женщины, дал ей полную волю высказаться о своих супружеских отношениях.

— Вы были еще и прежде посланником при здешнем дворе, и кому же, как не вам, лучше всего можно было знать о моем невольном браке с принцем?.. Мало того, вы и после отъезда вашего из Петербурга заботились о моей участи, — насмешливо добавила Анна. — Я очень хорошо знаю, что вы писали к бывшему герцогу курляндскому письмо, в котором выставляли моего мужа в самом дурном свете, надеясь этим воспрепятствовать моему браку...

— Я полагал... — проговорил Линар.

— Позвольте, я еще не все высказала. Вы говорили, что я тогда была свободна: а что же я теперь? Разве я раба или невольница моего мужа?.. Нет, я теперь еще более свободна, чем была прежде... — с горячностью проговорила Анна.

Линару, как человеку опытному в волокитстве за женщинами, вполне достаточно было этих немногих слов; он понял, что принц Антон будет теперь ни при чем и что с этой стороны он, Линар, не встретит никаких препятствий.

— Для меня сегодня вышел чрезвычайно неудачный день, — сказал он с улыбкою, придавшею особую привлекательность его красивому лицу. — Я говорю сегодня все невпопад, и вот уже два раза я имел несчастие навлечь на себя крайне прискорбный для меня гнев вашего императорского высочества. Теперь мне остается только замолчать и, припав к стопам вашим, смиренно просить о великодушном прощении...

— Оставим эти нежные разговоры, — перебила Анна Леопольдовна, улыбнувшись в свою очередь, и ласково взглянув на Линара. — Скажите мне, где вы провели большую часть времени в продолжение этих последних лет?

— В Италии, ваше высочество. Я чрезвычайно люблю эту страну, и притом она мне не чужая. Хотя я считаюсь немцем, но ношу не немецкую фамилию и во мне течет еще итальянская кровь. Менее чем сто лет тому назад Линары, вследствие политических смут, переселились из Италии в Германию, и я думаю, что я скорее итальянец, чем немец...

— А вот я так и не знаю, как мне считать себя: по отцу я немка, а по матери русская...

— Позвольте заметить вашему высочеству, что вы и по отцу не немка, а славянка. Вам, конечно, известно, что знаменитый Мекленбургский дом — единственная во всей Германии династия славянского происхождения, и что немцы разрушили могущественное государство ваших славных предков, обратив его в маленькое княжество и заставив владетелей его променять их прежний громкий титул королей вендских на скромный титул герцогов мекленбургских. Для меня, — добавил шутливо Линар, — как для представителя его величества короля польского, эти исторические воспоминания имеют некоторое значение. Они позволяют мне надеяться, что повелительница одной из первенствующих отраслей славянского племени и сама славянка по происхождению, примет охотнее сторону Польши и Австрии, державы скорее славянской, чем немецкой, нежели Пруссии — этой угнетательницы славян, издавна онемечивающей их на балтийском побережье.

— Но мой первый министр, граф Миних, внушает мне совершенно иной образ действий, — сказала правительница. — Он настаивает на союзе с Пруссией против Австрии и Польши...

— Не смею осуждать планов графа Миниха, — возразил Линар, — но позволю себе думать, что в этом случае взгляд графа Остермана на внешнюю политику России будет гораздо вернее. Союз с польским и австрийским дворами принесет вам гораздо более выгод, чем сближение с Пруссией. Граф Остерман, кажется мне, понимает дело как нельзя лучше.

— Так и поговорите с ним, пусть он поскорее представит мне доклад по этому делу. Надобно же наконец на что-нибудь решиться. Он человек чрезвычайно умный и проницательный, — добавила Анна, вторя Линару в его похвалах Остерману. — Но отложим на время речь о политике; сказать по правде, она порядочно надоедает мне. Что вам, граф, всего более нравится в Италии?

— Там все прекрасно, ваше высочество: и вечно голубой свод неба, — начал восторженно Линар, — и природа, и люди, и язык, и памятники былых времен...

— Мне бы очень хотелось взглянуть на эту страну, но, кажется, что желание мое никогда не исполнится.

— До некоторой степени я могу теперь же исполнить его, — отозвался Линар. — Я привез в Петербург с собою множество видов Италии и имел намерение представить их вашему высочеству как мое почтительнейшее приношение. Теперь же оно будет более кстати, чем когда-нибудь, так как я, хотя немного, могу этим удовлетворить только что высказанное вами желание. Я оставил рисунки в приемной, позвольте принести их.

— Благодарю вас, граф, за ваше внимание и за подарок, — с благосклонностью сказала правительница.

Линар вышел, чтобы принести гравюры и рисунки.

— Дело идет на лад, — думал он, — при первом же свидании наедине с правительницей мне удалось напомнить ей о прежней ее любви и добыть необходимые сведения по этой части; направить переговоры об интересах моего августейшего доверителя на хороший путь; ввернуть словцо во вред первому министру, не расположенному к нашей политике; поддержать Остермана и, что всего важнее, завести непосредственно переговоры с ним — с нашим сторонником.

Между тем Анна Леопольдовна, обыкновенно небрежная в своем наряде и вообще мало занимающаяся своею наружностью, быстро подошла к зеркалу и стала поправлять свою напудренную прическу, обтянула корсаж своей робы, обдернула кружева и вообще стала, что называется, охорашиваться перед зеркалом. Теперь признаки женщины-кокетки явно проглядывали в ней, и она осталась довольна, когда зеркало доложило ей, что если она и не красавица, то настолько миловидна и так еще молода, что понравится каждому мужчине.

Линар вернулся с большим, великолепно переплетенным альбомом и положил его на стол перед Анной Леопольдовной, а она пригласила графа сесть рядом с нею. Началось рассматривание подарка. Превосходные произведения итальянских художников Линар дополнял своими увлекательными живописными рассказами. Чем более перевертывалось листов альбома, тем ближе, занятые рассматриванием картин и разговором, придвигались друг к другу и Анна, и Линар. Но вот встретился упрямый лист: Анна с трудом могла положить его на другую сторону. Линар поспешил ей помочь, и руки их соприкоснулись.

— Какой же теперь будет рисунок? — спросила Анна, страстно смотря на Линара и, как будто по забывчивости, не отнимая своей руки, попавшей в его руку...

ГЛАВА XXII

И в настоящее еще время Выборгская сторона представляет одну из наиболее глухих и уединенных окраин Петербурга, а в ту пору, к которой относится наш рассказ, она была обширным пустырем. Только вдоль берега Невы стояло несколько убогих мазанок и изб, над которыми возвышалась церковь во имя Сампсония Странноприимца в том виде, в каком она существует доселе и в каком — что явствует из находящейся на ней надписи — она была построена при Петре I. Великий монарх, как известно, не отличался изящным архитектурным вкусом, и к высоким, наподобие башен, главам созидаемой им церкви, напоминавшим итальянское зодчество, смело прислонил стрельчатую колокольню, позаимствовав ее образец из Москвы. Глухо и безлюдно было в этой окраине новой русской столицы, и если вообще кладбище наводит на человека печальное чувство, то кладбище, прилегавшее к сампсониевской церкви, должно было навевать самые тоскливые, щемящие сердце думы. Сюда в поздние сумерки, а иногда и в ночную пору привозили из тайной канцелярии белые сосновые гробы, обтянутые железными обручами. В этих гробах покоились страдальцы, окончившие жизнь на дыбе в страшных пытках или вскоре после них. Сюда же привозили обезглавленные трупы погибших на плахе, а также и мертвецов, вынутых из позорной петли. Здесь были могилы казненных и опальных, над которыми не стояло ни памятников, ни крестов и не лежало надгробных плит. Здесь широко расстилалась "нива Божья", непрестанно взывавшая к небу о возмездии за людское неправосудие и за жестокость ближнего к ближнему. На этом кладбище никогда не бывало тех обычных гулянок, которые так весело и шумно под сенью надмогильных крестов справляет наш православный народ, "поминаючи родителей и сродственников". Вечный покой царил над этою печальною юдолью смерти, его не нарушало даже молитвенное пение, и только время от времени прерывал всегдашнюю здешнюю тишь глухой стук заступа, готовившего тихое пристанище новому пришельцу.

Здесь, над забытыми могилами, только гудел ветер, завывала вьюга да шелестели своими длинными ветвями плакучие березы. Опасно было не только перебраться за высокий и крепкий тын, окружавший кладбище, но даже и не совсем безопасно было приблизиться к нему. Отважившийся на это навлек бы на себя подозрение: не пытается ли он помолиться над могилою "злодея" — страдальца, иногда искупившего пыткою и смертью действительную свою вину, а иногда только сделавшегося жертвою козней, происков или одной лишь пугливой мнительности, возбужденной доносами и шпионством.

Немало уже насчитывалось на Сампсониевском кладбище опальных могил, и последними, еще свежими, между ними были могилы Волынского и пострадавших вместе с ним Еропкина и Хрущева. Подойти к этим могилам и, обнажив голову, склониться перед ними было бы в ту пору страшным преступлением, и среди родных и друзей этих страдальцев не находилось смельчаков, которые решились бы на такой отважный подвиг.

Однажды, ранним мартовским утром, в дверь убогого домика, в котором жил кладбищенский священник, постучались трое каких-то гвардейцев. Подросток, внук священника, ахнул от удивления и со страхом отодвинул задвижку, чтобы впустить пришедших незнакомцев. Переступив через высокий порог сеней, нежданные посетители очутились перед седым как лунь старцем, сидевшим в переднем углу под образами, за простым деревянным столом и внимательно читавшим какую-то большую и толстую книгу в кожаном переплете. Вошедшие молодые люди стали набожно креститься перед образами, а хозяин между тем, закрыв книгу и замкнув застежки, встал перед незнакомцами. Лицо его отличалось величавою суровостью, но в глазах, которыми он словно обласкал своих посетителей, светилась кротость. Казалось, что пастырь этот олицетворял собою лики апостолов и первых подвижников Христовой церкви.

Гвардейцы подошли к нему под благословение и поцеловали его руку.

— Что вам нужно, чада мои, от меня? — приветливо спросил священник.

— Мы пришли просить тебя, батюшка, отправить панихиду над могилою болярина Артемия и его сострадальцев, — отозвался один из офицеров.

Священник призадумался.

— Аль боишься, батюшка? — заметил тот из пришедших, который вступил в разговор со священником, и, как казалось, был вожаком своих товарищей.

— Не пугайся, батюшка, — подхватил один из них, — теперь совсем иное время, все вздохнули посвободнее, ныне правительствует государством благоверная великая княгиня Анна, а наши покойники пострадали при иноземце — нашем мучителе, да и ее притеснителе. Видно, ты, отец, по привычке со страха призадумался, не сразу все сообразил...

— "Не страха ради иудейска" призадумался я, — начал кротко священник, наставительно погрозив пальцем говорившему, — задумался я о другом; вот ведь и вы, чада мои, пришли сюда только тогда, когда стало небоязно сделать это...

— Не кори нас этим, — отозвался один из гвардейцев, — мы, в свою очередь, отстрадали в самое опасное время за нашу матушку-правительницу; вон посмотри, — добавил он, указывая на одного из своих товарищей. — Ханыков до сих пор левою рукой шевельнуть не может, а у Аргамакова на днях только нога из лубков вышла, а уж о спинах их и говорить нечего. Я-то сам, — добавил Акинфиев, — хоть и не сделался калекою, да зато кровью стал харкать.

С выражением участия и соболезнования посмотрел священник на стоявших перед ним молодых людей, изможденные лица которых свидетельствовали о той страшной переделке, в которой они недавно побывали.

— Знаешь, батюшка, — сказал Ханыков, — ведь мы ни за что не пришли бы прежде к тебе потому только, что побоялись бы впутать тебя в наше дело...

— Спасибо вам за ваше надо мною оберегательство... В дела мирские я, впрочем, не мешаюсь, а святая церковь одинаково заповедует нам молиться и за праведных, и за злых, и за великих грешников и сугубые молитвы воссылать подобает. Панихиду я отслужу; одно только — "болярина" Артемия поминать не стану. Этою честью украсила его мирская власть и потому по праву отъяла ее у него, да и перед Господом все одинаковы: и первый болярин, и последний смерд. Он и без упоминания о сане усопшего отличит верного раба своего... Эй, Митя! — крикнул священник внуку, — сбегай-ка попроворнее к Трофимычу, да скажи, чтоб пошел петь со мною панихиду на могилу Артемия Петровича. Я туда иду.

Мальчуган живо накинул тулуп и побежал исполнить приказание деда.

— Присядьте-ка, господа честные, — сказал священник гвардейцам, указывая им на деревянные скамейки, — я сейчас буду готов.

Офицеры присели; священник пошел в чулан, соседний с комнатою и, повозившись там недолго, вышел оттуда в черной полотняной ризе, на которой серебряные позументы были заменены широкими белыми тесьмами.

— Кадильцо и ладан в доме у меня есть, а жар в печке еще не погас, угольков оттуда наберем, — говорил он, принимаясь выгребать в кадило уголья из печки. — Ну, теперь я готов, пойдемте. Только как вы-то доберетесь, снег на кладбище по колено!.. Ночью его много навалило, а теперь вон как разъяснилось...

— Э, батюшка, снег ничего, — перебил весело один из гвардейцев, — мы народ военный, ко всему, значит, привыкли, а вот тебе-то, отец, ходить по такому снегу, чай, не в привычку.

— Хожу частенько... христианских душ не забываю, а вот и 24 числа пойду помолиться на ту могилу, к которой теперь идем. В тот день будет память преподобного Артемия, а покойный Волынский в этот день именинником был. Других тоже поминаю...

С трудом, проваливаясь на каждом шагу в рыхлый снег, пробирались священник и его спутники к могиле Волынского. Священник, оглядываясь назад, приостановился несколько раз, поджидая дьячка Трофимыча. Они уже подходили к могиле, как показался издали священнический внук.

— Трофимыч не идет, — громко кричал деду мальчуган. — Говорит: боюсь, при чужих людях — опасно, кто их знает, что за народ... всякие шляются... может, что и проведать что-нибудь хотят...

— Ну, и без него справимся, — сказал священник, — зачем на людей робких наводить страх и сумнение.

Молчаливо и грустно выглядело кладбище. В воздухе стояла тишь, а лучи утреннего весеннего солнца ярко озаряли однообразную белую пелену снега, слепившего глаза.

— Вот здесь лежит Артемий Петрович, тут Еропкин, а там Хрущев, — сказал священник, указывая рукою.

— Вечная им память, — проговорил Ханыков, и при этом он и его товарищи обнажили головы.

— "Благословен Бог наш"... — начал священник, и к его громкому, но уже старчески дребезжащему голосу присоединилось бряцанье мерно взмахиваемого кадила.

Испуганная этими необычайными звуками стая дремавших ворон поднялась с берез и, сыпля с их ветвей снегом, с громким карканьем взвилась и беспокойно заметалась под синевою неба.

Внук священника заменил Трофимыча; дед местами подсказывал ему, что нужно было петь, а гвардейцы подтягивали, кто как умел.

Панихида кончилась.

— Теперь, честные господа, прошу вас моего хлеба-соли отведать. Не обидьте старика, — сказал священник, поочередно и низко кланяясь гвардейцам, которые, переглянувшись между собою, кивнули друг другу головами в знак согласия и, поблагодарив священника, пошли к нему по его приглашению. По дороге к дому священника, а также и в его доме беседа шла о недавних событиях и, разумеется, также и о Волынском.

— Я видел его в гробе, — рассказывал священник, — с приставленною головою и с приложенною рукою. Лицо бледное, пребелое. Рот был раскрыт, и из него высовывался остаток отрезанного языка... Страшно было взглянуть, — добавил старик, зажмуривая глаза при этом ужасном воспоминании.

При расставании Ханыков подал новый рублевик священнику.

— Не нужно мне серебренников за молитву мою перед Богом, — сказал этот последний, — а вот посмотреть так посмотрю, такой деньги мне видеть еще не приходилось.

Взяв в руки новую блестящую монету, он с расстановкою прочитал надпись, в полукруге которой был изображен в повелительной и горделивой позе младенец в хитоне, с лентою через плечо и со звездою на груди.

— Это-то должен быть благочестивейший император, — сказал священник, возвращая рублевик гвардейцу. — Пошли нам, Господи, в его царственный мир тишину и благоденствие, — с чувством добавил он.

— То-то и беда, батюшка, что, кажись, ничему этому не бывать. Злые люди и теперь непокоя хотят. Вот хоть бы, например, один из вашего духовного чина услышанные им от какого-то пьяного приказного на площади бредни в народ теперь пускает. Толкует, будто благочестивейший наш государь крещен не был!

— Что ты?.. — вскрикнул с изумлением священник. — Статочное ли дело такой вздор молоть! Промах только сделали, что не всенародно окрестили, да и манифеста о крещении его не издали...

— Да говорят еще, — вмешался Аргамаков, — что этот проклятый немец — как бишь его? граф Линар, что ли? — над правительницею власть забрал такую...

— Что пустяки городишь!.. — топнув ногою, крикнул Ханыков. — Злодеи тот слух пускают, а подобия тому никакого нет, а если б что случилось, то пора нам, христолюбивому воинству, постоять против чужих за родную землю и за народ православный.

Расставшись со священником, Ханыков, Аргамаков и Акинфиев отправились домой. Только что прошли они через Неву, как услышали вдалеке барабанный бой.

— Что это, братцы, никак тревога! Уж не случилась ли какая беда? — сказал один из них.

— Какой быть беде?.. — возразил Ханыков. — Бьют сбор, должно быть, какой-нибудь указ всенародно объявляют. А если бы что недоброе вышло, то и мы противу него пригодиться можем... Пойдемте поживее...

ГЛАВА XXIII

Ханыков не ошибся, высказав догадку, что, вероятно, барабанным боем созывают народ для слушания какого-нибудь всенародно объявленного указа. Когда он и его товарищи перешли на другую сторону Невы, то увидели на перекрестке толпу, посреди которой стоял сенатский чиновник с бумагою в руках.

— "По указу его императорского величества", — начал он громким голосом, оглядев по сторонам, все ли сняли шапки.

Офицеры пробрались сквозь толпу и остановились вблизи чиновника, читавшего указ. В указе этом объявлялось всем верноподданным, что фельдмаршал граф Миних по преклонным летам и болезни, согласно его прошению, увольняется от должности первого министра, президента военной коллегии, директора шляхетского кадетского корпуса, от звания подполковника Преображенского полка и проч.

— Вот тебе и раз!.. — крикнул Аргамаков.

— Нечего тут удивляться, — перебил Ханыков, — давно уже ходили слухи, что фельдмаршал в отставку просится, только правительница не соглашалась на это, а он еще более артачился. Не становиться же ей перед ним на колени.

Так-то так, да только поверь мне, братец, что все это натворил тот проклятый красавец, что теперь в такой чести у правительницы и над нею, как говорят знающие люди, такую власть забрал, какую имел Биронишка над... — с уверенностью промолвил Акинфиев.

— Ты как зарядил, так все одно и то же толкуешь, — сердито крикнул Ханыков. — Что тебе дался Линар?.. Да и не таковская правительница, чтобы заводить с кем-нибудь любовные шашни.

— Не о них и речь идет, мой голубчик, — возразил Акинфиев, — не из одного только этого все делается. Боже меня сохрани оговаривать великую княгиню, а просто этот немец умом и хитростью к ней подделался и осилил ее. Все сказывают, что он такой ловкий парень, что всякому в душу влезет, а она, известно, все-таки бабий ум.

— Вот поди толкуй с ним, — с досады пробормотал Ханыков. — Фельдмаршал просто-напросто всем своею непомерною гордостью надоел. Больно уж много себя славил, зато теперь и другие с барабанным боем его славят.

Гвардейцы замолчали.

— А ведь не ладно, что правительница уволила фельдмаршала, — думал Ханыков, идя с опущенною вниз головою. — Он человек смелый, решительный, Бог знает, какого вреда наделать ей может; недаром же говорят, что он все к цесаревне Елизавете Петровне льнет. Ну, как что-нибудь устроит!.. Да и, кроме того, теперь все затараторят, что если уж она к Миниху неблагодарною оказалась, то, значит, ей и не стоит усердно служить; стало быть, ни во что никакие заслуги не ставит... Плохо.

— Прощай, брат! — сказал Акинфиев. — Я с Аргамаковым поверну направо.

Слова эти вывели Ханыкова из задумчивости.

— А что, господа, кажись, сегодня никакого наряда нам нет? Так не придете ли вечерком ко мне? Потолкуем кое о чем.

— Спасибо, придем, если что-нибудь, паче чаяния, не задержит, — отвечали гвардейцы.

Сошедшиеся под вечер к Ханыкову его товарищи успели пособрать в городе разные вести. Они рассказали теперь один другому, что принц Антон и Остерман не хотели удовольствоваться отставкою Миниха, но думали запрятать его в Сибирь, и что только правительница не пожелала так распорядиться, потому, в особенности, что за Миниха сильно заступилась ее любимица, фрейлина Менгден. Гвардейцы толковали и об отданном в тот день приказе насчет усиления в Зимнем дворце караула и насчет ходьбы патрулей по городу и днем, и ночью, объясняя такой приказ опасением правительницы тем, как бы Миних не накудесил что-нибудь. Говорили они и о том, что за фельдмаршалом зорко и постоянно следят шпионы, тайно приставленные к нему принцем Антоном, и что в случае, если окажется, что он бывает у цесаревны, то его приказано взять живого или мертвого. Акинфиев сообщил, между прочим, дошедший до него дворцовый слух, что правительница и ее муж боятся теперь ночевать в своей спальне, и что они каждую ночь будут менять комнату из боязни, чтобы к ним не пробрался тайком Миних и не схватил бы их, как схватил он бывшего регента.

В то время, когда подобные слухи ходили в городе, отставленный от войска фельдмаршал и уволенный от должности министр казался совершенно спокоен и доволен. Гордость не позволяла ему выразить ни малейшей тени неудовольствия, и он делал вид, что, получив отставку, нисколько не оскорбился этим, а между тем сильно негодовал на происки Остермана, поддержанные Линаром, на слабость и неблагодарность правительницы и на торжество принца, которого он считал ничтожнейшим в мире человеком и который, однако, тоже, со своей стороны, посодействовал его падению.

Получив отставку, Миних представился со своею женою правительнице, которая приняла его чрезвычайно милостиво, а он уверял ее в своей неизменной преданности, заявив, впрочем, что очень рад полученной им отставке, и что ее высочество ничем другим не могла оказать большего к нему внимания. От правительницы граф и графиня отправились к принцу, перед которым Миних выказал свою величавость. При прощании с торжествующим принцем у раздосадованной графини выступили на глазах слезы.

— Надеюсь, — заметил горделиво Миних, — что вы плачете не по поводу моего увольнения, которому вы должны радоваться так же, как радуюсь я.

На душе у Миниха было, однако, совсем другое. В ушах его повторялся только резко и гневно высказанный ему правительницею укор в словах: "Вы, фельдмаршал, всегда за короля прусского!" Укор этот тем более раздражал Миниха, что он казался ему намеком на подкуп, так как он только перед тем получил от короля в подарок силезское имение Бюген, принадлежавшее до того времени Бирону. Все очень хорошо знали, что король делал этот подарок Миниху, надеясь склонить его на свою сторону. Не забыл Миних и переданного ему рассказа о том, что правительница, узнав об его выздоровлении после тяжелой болезни, выразилась, что "для Миниха было бы счастием умереть теперь, так как он окончил бы жизнь в славе и в такое время, когда он находился на высшей ступени, до которой только может достигнуть честный человек". Отзыв этот убедил фельдмаршала, как мало его ценит Анна, даже после того, что он сделал для нее.

Увольнение Миниха от военных должностей произвело неблагоприятное для правительницы впчатление и в войсках. Несмотря на его суровость и даже жестокость, солдаты чрезвычайно любили фельдмаршала и за его бесстрашие прозвали его "соколом". Офицеры из русских помнили, что, благодаря Миниху, они были уравнены с офицерами из иностранцев и остзейцев, получавшими по указу Петра Великого в полтора и в два раза более жалованья, нежели офицеры из природных русских. Отставкою Миниха не только не было удовлетворено, но, напротив, еще сильнее было раздражено оскорбляемое чувство национального самолюбия русских.

— Положим. — говорили они, — правительница хорошо сделала, спихнув немца-Миниха с главных должностей, но разве дала она ход нашей братии, русским? Все должности фельдмаршала-министра расхватали чужеземцы, да и кто не знает, через кого все это сделалось? — и при этом враждебно произносилось имя Линара.

Тревога правительницы, в особенности же тревога ее мужа насчет смелых замыслов Миниха прекратилась тогда только, когда он перебрался за Неву в великолепный дом, подаренный ему правительницею, которая назначила ему ежегодную пенсию в 15 000 рублей и, в виде почета, но собственно для наблюдения за ним, приставила к его дому сильный караул. При назначенной теперь Миниху пенсии и при громадных доходах со своих имений Миних жил богатым барином, и в день своего рождения, 9 мая, дал великолепный бал, на котором он открыл танцы в первой паре с правительницею. На сем "богатом трактаменте", как сообщалось в "Ведомостях", были: "пребогатая ужина и итальянский концерт, и ее императорское высочество со всяким удовольствием в доме его высокографского сиятельства забавиться благоволила".

Мало-помалу шумные толки об отставке Миниха, как это обыкновенно бывает и со всякими толками, стали стихать; во всяком случае, этот не был забыт недругами правительницы, и им готовы были воспользоваться, когда представится надобность, как явным доказательством ее неблагодарности. Казалось, теперь все успокоилось: не было слышно нигде особого ропота, как это было при регенте. Правительница поступила кротко. Бирона приговорила к смертной казни, но пощаженного правительницею сбирались отправить с его семейством в Пелым, на вечную ссылку. Иностранными делами стал управлять Остерман, а внутренними — граф Головкин. Иностранные государи посылали правительнице письма, в которых поздравляли ее с принятием правления империею, а некоторые отправляли и чрезвычайных посланников, чтобы они принесли лично поздравления Анне Леопольдовне и выразили ей приязнь и дружбу своих кабинетов. В числе явившихся теперь в Петербург дипломатов был прежний официальный сват принцессы, маркиз Ботта ди Адорно, посланник римско-немецкого императора, назначенный в Петербург, по желанию самой правительницы, хотевшей составить свой домашний кружок преимущественно из образованных иностранцев.

Иностранные дипломаты пользовались настоящим колебанием петербургского кабинета, и каждый из них разными путями домогался похитрее повести свои дела. После удаления Миниха от дел, Ботта при содействии Остермана и Линара взял окончательный перевес. Правительница не думала вовсе, как это предполагалось прежде, поддерживать притязания короля прусского на Силезию, но и не переходила пока к решительным действиям в защиту императрицы Марии-Терезии, хотя к этому, кроме Ботты, склонял ее и бывший в Петербурге английский резидент Финч. Происки дипломатов должны были отзываться и на внутренних делах империи, так как они, разделяя двор на два враждебных лагеря, заставляли одних ожидать содействия своим интересам со стороны правительницы, а других — со стороны цесаревны Елизаветы. Во главе последних находился в это время французский посланник, ловкий и пронырливый маркиз де ла Шетарди, сблизившийся с Елизаветою в тех видах, что, при вступлении ее на престол, ему удастся впутать и Россию в начавшуюся войну между Австриею и Пруссиею, причем Россия сделается, согласно политическим соображениям версальского кабинета, союзницей этой последней. В этом случае маркиз находил для себя энергичную поддержку в шведском посланнике, так как Швеция следовала во всем за Францией. Чем заметнее склонялась правительница на сторону Австрии, т.е. чем неудачнее шли дела маркиза де ла Шетарди, тем с большею энергиею старался он произвести переворот в пользу Елизаветы, чрезвычайно благоволившей и к Франции, и лично к нему. Находя, что по отдаленности Франции она не может иметь непосредственного влияния на Россию, маркиз старался повести дела таким образом, чтобы ближайшая наша соседка — Швеция — объявила войну правительству Анны Леопольдовны, под предлогом чрезвычайно странным, а именно, что Швеция хочет избавить русский народ от господства над ним иностранцев. Понятно было, что в такой заботливости Швеции высказывалось ее требование о низвержении с русского престола брауншвейгско-люнебургского дома и о предоставлении императорской короны Елизавете Петровне, как бы олицетворявшей собою все русское, в противоположность правительнице, на которую смотрели как на немку, чуждающуюся русских. Главным к тому поводом была молва о близких отношениях Анны Леопольдовны к графу Линару и о том неотразимом влиянии, какое он начинал иметь на нее. В Петербурге заговорили о новом Бироне...

ГЛАВА XXIV*

В одном из домов так называемого "артиллерийского квартала", на нынешней Литейной улице, — тогда еще глухой и застроенной преимущественно "светлицами" или казармами артиллеристов, — в просторной комнате стояли аппараты с колесами и другими инструментами, необходимыми при отделке драгоценных камней. В этой комнате недавно поселился молодой ювелир по фамилии Позье, родом швейцарец, только что отошедший от своего хозяина-забияки и обзаводившийся теперь собственною мастерскою. На своем новоселье торговец-ремесленник мог рассчитывать на хорошие заказы и заработки, так как он, живя еще в ученье у лучшего тогдашнего петербургского ювелира Гроверо, успел уже познакомиться со многими богатыми людьми, охотно тратившими громадные деньги на покупку драгоценных камней. Бриллианты и самоцветные камни в ту пору в Петербурге, в особенности при дворе, были в большой моде. Позье высчитывал, что на петербургских дамах, сравнительно даже не так богатых, бывало надето бриллиантов не менее как на десять или на двадцать тысяч тогдашних рублей, а об известных богачках и говорить было нечего. Кроме того, и ко двору беспрестанно требовались то табакерки, осыпанные бриллиантами, то перстни с дорогими солитерами для подарков как иностранным послам, так и русским вельможам, то серьги и ожерелья, тоже для подарков или придворным дамам, или фрейлинам. Притом и другое обстоятельство благоприятствовало начинавшейся торговле Позье: его прежний хозяин принялся кутить, играть в карты и скоро дошел до того, что целые месяцы проводил в беспрерывном кутеже. Поэтому прежние заказчики и покупщики Гроверо перестали иметь с ним дело и начали обращаться к бывшему его ученику. Знатные господа и в особенности знатные госпожи частенько приглашали к себе Позье на дом с его изделиями и быстро раскупали их; нередко также именитые покупщики и покупщицы удостаивали своими посещениями его скромное жилище. Охотно и весело сидел молодой ювелир за работою, громко распевая песни своей родной Швейцарии под неумолкаемый шум шлифовального колеса, когда к нему в комнату вошел щеголеватый паж из польско-саксонского посольства, отправленный графом Линаром. Паж сообщил Позье, что граф по приказанию правительницы просит его прийти сейчас же в Зимний дворец.

______________________

* Рассказ этот основан на записках Позье

______________________

Ювелир не удивился нисколько присылке к нему пажа Линаром, так как он знал посланника, который любил не только пощеголять сам изящными вещичками, но и преподнести их в подарок разным петербургским красоткам, почему и делал закупки у Позье, изредка, впрочем, на чистые деньги, преимущественно же в кредит. Одно только обстоятельство показалось ювелиру несколько странным, а именно, почему правительница потребовала его к себе не обычным порядком, или через дворцового ездового, или через кого-нибудь из придворных, а через человека ей, по-видимому, совершенно постороннего? Позье в недоумении почесал затылок, переспросил хорошенько пажа и убедился в том, что в призыве его во дворец от имени графа Линара не может быть не только никакой ошибки, но и никакого сомнения, так как граф, отправляясь туда, сам лично и вполне обстоятельно передал пажу то поручение, которое он и исполнил теперь в точности. Позье как мысленно, так и на словах через посланного, поблагодарил графа Линара за его благосклонное внимание и просил доложить его сиятельству, что он без малейшего замедления исполнит его приказание явиться к правительнице.

Идти в Зимний дворец для Позье было не впервые. Будучи еще подмастерьем у Гроверо, он часто бывал там. Незадолго до своей смерти Анна Ивановна с караваном, пришедшим из Китая в Петербург, получила множество драгоценных камней, купленных на Востоке. Ей любопытно было посмотреть, как режут и шлифуют их, почему она и приказала дать знать хозяину Позье, Гроверо, чтобы он доставил свои рабочие снаряды во дворец и поместил бы их в одной из комнат, близких к покоям императрицы. Здесь принялся работать Гроверо со своим тогдашним подмастерьем Позье; работа их продолжалась беспрерывно почти три месяца. Государыня приходила во временную мастерскую каждый день раза по два, по три и следила внимательно за работою. Скромный и трудолюбивый швейцарец полюбился ей, и она лично сделала ему предложение: не пожелает ли он отправиться на несколько лет в Китай со снаряжавшимся тогда русским посольством, чтобы закупать там на ее счет драгоценные камни, до которых она была страстная охотница. Отправка в Китай Позье не состоялась, однако, по разным причинам, потом Позье как-то поотстал от двора и теперь, отправляясь в Зимний дворец по зову Линара, молодой ювелир думал, не будет ли по рекомендации графа сделано ему от правительницы какое-нибудь предложение, подобное прежнему.

В ожидании важной перемены в своей жизни Позье, не без некоторого замирания сердца, вошел в ту комнату, где находилась правительница. Он застал ее в простом домашнем уборе наедине с его неожиданным покровителем, графом Линаром. С первого раза Позье не догадался, что тут делается: в маленькой, белой ручке правительницы был простой гвоздь, которым она силилась выковырнуть из оправы великолепный бриллиант. Линар стоял за креслами и через ее плечо смотрел на эту работу. Раскрасневшаяся молодая женщина, видимо, употребляла все усилия, чтобы настоять на своем, но труд ее был напрасен: крепко вделанный в оправу камень не поддавался нисколько под ее слабыми пальцами. Линар улыбался, да и сама она весело смеялась и над своею неумелостью, и над тем инструментом, который употребляла в дело.

— Неужели вы, ваше высочество, всегда и во всем бываете так настойчивы и так нетерпеливы? — спрашивал Линар, быстро отстранившийся от правительницы при входе Позье, отвешивавшего ее высочеству низкие поклоны.

— Почти что всегда, — отвечала она в шутливом тоне.

— Однако вышло так, как я предсказывал: вы ничего не успели сделать вашими нежными ручками. Но вот пришел г. Позье, я хорошо его знаю, он вполне достойный молодой человек и, несмотря на свою юность, знаток дела, которым занимается. Позвольте мне обратить на него милостивое внимание вашего императорского высочества.

Перед правительницей в это время лежала куча драгоценностей, и чего только тут не было! Увидев Позье, Анна Леопольдовна поспешно бросила на стол и гвоздь, и бриллиантовый аграф, бывшие в ее руках, и, отирая непривычные к грубой работе пальцы, повернула голову в ту сторону, где стоял Позье.

— Надобно, чтобы вы помогли нам сломать эти вещи, я хочу переделать их по последней моде; ни я, ни граф никак не можем сделать этого, и я насилу дождалась вас, — сказала она ювелиру.

— Переделкою многих из тех уборов, какие я вижу здесь на столе, занимаются, ваше императорское высочества, собственно золотых дел мастера, моя же специальность заключается в оценке, резке и шлифовке драгоценных камней, — почтительно заметил Позье.

— Это будет очень кстати... А сломать эти вещи вы можете? — с живостью спросила она, встав с кресел и проводя по груде лежавших перед нею драгоценностей рукою, из-под которой брызнули яркие струи разноцветных огней и искр.

— Могу, если только вашему высочеству угодно будет приказать мне сделать это, — ответил Позье.

— И сию же минуту можете сделать? С вами есть необходимые для этого инструменты? — с выражением сильного нетерпения, скороговоркою, спрашивала Анна Леопольдовна.

— Я всегда имею их при себе, — было ответом Позье.

— Вы научите и нас этой работе, а потом мы будем помогать вам. Не стесняйтесь нисколько моим присутствием; работайте как у себя дома: сидите, ходите, стойте — только делайте поскорее, — проговорила второпях правительница.

Позье достал инструменты и принялся тотчас же за работу. Анна Леопольдовна, посмотрев несколько минут на его занятия, взяла от него щипочки и попыталась делать то же, что он, но у нее не было ни навыка, ни ловкости, ни силы, и она, видя свой неуспех, с досадой кинула на стол взятое ею для ломки ожерелье. Линар хотел было тоже приняться за работу, но и ему она оказалась не с руки.

— Пусть Позье работает один; мы, видно, к нему в помощники не годимся, — сказала Анна Леопольдовна, обращаясь к Линару. — Будем лучше продолжать вчерашнее наше чтение; мне чрезвычайно понравилось это сочинение, — добавила она, подавая Линару французскую книжку, — в особенности же страницы, где описываются страдания молодой, несчастной принцессы. Я перечитывала это место уже несколько раз; но вы, граф, такой превосходный чтец, что мне приятно будет еще раз послушать то, что я знаю почти наизусть*.

______________________

* О любимой книге правительницы такого содержания упоминает Миних-сын, не означая, впрочем, ее заглавия.

______________________

— Почту за особенное для себя счастие исполнить ваше приказание и постараюсь прочесть так, чтобы любимая вами книга понравилась вам еще более, — отозвался с утонченною любезностью Линар. — Мне кажется, впрочем, — продолжал он, — что сюжет этого сочинения очень печален, зачем вы выбрали эту книгу? Зачем слушать рассказы о приключениях какой-то молодой, несчастной принцессы такой счастливой женщине, как вы? Зачем наводить себя в светлые минуты жизни на мысли о бедствиях и страданиях?..

Правительница не отвечала ничего, но по ее лицу, только что оживленному веселостью, пробежало выражение сильной грусти, и она, задумавшись, опустилась в кресла. Линар сел невдалеке от нее и начал читать. Явственно и выразительно читал он, оттеняя каждое слово, каждое выражение. Анна Леопольдовна внимательно слушала его, и, когда он дошел до любимого ею в книге места, она тяжело вздохнула и на глазах ее навернулись слезы, которые она силилась сдержать.

— Вы правду сказали, граф, — проговорила правительница, — зачем омрачать немногие светлые минуты жизни грустными мыслями? Я чувствую, что на меня находит страшная тоска, что меня начинают мучить ужасные предчувствия. Положите книгу в сторону и лучше займемся опять ювелирною работою, быть может, теперь она удастся нам...

— Вы, ваше высочество, сделали уже столько неудачных попыток по этой части, что едва ли стоит приниматься снова за дело. К чему подвергать себя малейшим, даже самым пустым, неудачам в жизни, если только есть возможность как-нибудь избежать их? Посмотрим лучше, как работают за нас другие... — проговорил с улыбкою Линар.

— Вы правы, граф, — ответила правительница и, обращаясь к Позье, спросила его, скоро ли он кончит свою работу?

— Никак нет, ваше императорское высочество. При всей моей спешности исполнение этой работы потребует нескольких дней. Здесь, — проговорил Позье, указывая с видом знатока на стол, — драгоценностей на несколько миллионов. Одни эти рубины чего стоят! — вскрикнул он в восхищении, пожимая плечами.

Правительница взглянула на принадлежавшие ей сокровища с таким равнодушным выражением, как будто хотела сказать: "К чему мне все это?".

— Вы вот что сделайте, — стала она торопливо приказывать ювелиру, — отберите поскорее самые лучшие, самые дорогие каменья и отложите их особо, я возьму их к себе; маленьких бриллиантов не вынимайте, а ломайте так, чтобы они оставались в оправе.

— Кому же, ваше высочество, прикажете отдать эти бриллианты, а также золото и серебро? — спросил Позье.

— Возьмите все это себе, а если этого вам не будет достаточно, как платы за вашу работу, то я прикажу прибавить вам денег по вашему счету. Да, кстати, я хочу еще переговорить с вами и о других вещах, которые у меня лежат в особой шкатулке, а здесь положены только те, которые, как я думаю, вышли из моды и которые нужно поскорее переделать.

Изумленный Позье не верил такой щедрости, с какою вознаградила правительница его труд. Он приходил к ней работать два раза, и по окончании работы оказалось, что он разного лома и маленьких бриллиантов вынес на такую сумму, что сделался весьма зажиточным торговцем-ювелиром, для чего, однако, требовалось немало денег такому бедняку, каким в то время был Позье.

Ювелир, согласно приказанию правительницы, отобрал самые лучшие камни, вынул их из оправы и представил их ей, а она положила их в особый столик.

— Вы сегодня довольно уже поработали, — сказала она ласково Позье, — приходите завтра утром, чтобы заняться остальным.

Позье откланялся и вышел.

— Я попрошу вас, граф, принять от меня эту безделицу, — сказала правительница, взяв со столика полную горсть самых дорогих камней и всыпая их в шляпу Линара, лежавшую на кресле.

При виде этого подарка всегда находчивый дипломат растерялся. Он понял, что правительница сразу желает обогатить его, и в смущении не знал, что сказать, и только движением головы и рук старался выразить свою благодарность и вместе с тем решительный отказ от неожиданного и дорогого подарка.

— Вы, вероятно, не хотите принять это потому, что вам дарит женщина?.. Самолюбие, весьма похвальное в мужчине, — сказала Анна Леопольдовна, — но вы, граф, ошибаетесь: это дарит вам правительница Русской империи, которая, слава Богу, в состоянии вознаграждать еще с большею щедростью тех, кто, как вы, приносите пользу России. Я обязана вам выгодным договором с Австриею и должна за это отблагодарить вас.

Линар кланялся и хотел сказать что-то, но правительница перебила его.

— Или вы, быть может, как дипломат, строго соблюдающий все формальные тонкости, — сказала она, — желаете, чтобы я этот подарок в каком-нибудь другом виде препроводила к вам через моего министра, и чтобы таким образом все знали о моей к вам признательности, о моем к вам высоком благоволении, а я этого не делаю... Как вы, однако, тщеславны, граф!.. Я этого от вас вовсе не ожидала... — насмешливо добавила Анна Леопольдовна.

— Не смею раздражать ваше высочество моим дальнейшим противоречием, но только позволю себе заметить, что такая щедрая награда не соответствует моим ничтожным заслугам.

— Предоставьте мне право оценивать их... — сказала твердым голосом Анна.

Линар схватил и поцеловал ее руку, но с таким чувством, с каким никогда представитель одной державы не целует руки у молоденькой и хорошенькой представительницы другой, хотя бы даже и самой дружественной державы.

ГЛАВА XXV

В зимнюю пору на улицах Петербурга, чаще всего в окрестностях Смольного двора, где имела свой дом цесаревна Елизавета Петровна и куда недавно был переведен с Васильевского острова на постоянную стоянку Преображенский полк, — можно было встретить простые широкие сани, набитые внизу сеном, с высокою спинкою, через которую был перекинут наотлет богатый персидский ковер. Тройка коней в русской упряжке с блестящим медным набором, с сильным коренником под широкою дугою, узорчато расписанною пестрыми красками и золотом, быстро мчала эти сани. Под полозьями их скрипел и визжал снег, взвивавшийся пылью из-под копыт несшейся во весь опор тройки. Ямщик, стоя в санях, в шапке, надетой набекрень, распустив вожжи, ухарски гикая и молодецки то покрикивая, то посвистывая, ободрял коней и, казалось, что от быстроты их бега у седоков захватывало дух. Веселое бряцанье медного набора на упряжке, резкое звяканье бубенчиков и заливающийся звон валдайского колокольчика, подвешенного под дугою, еще издалека извещали проезжих и прохожих о приближении лихой тройки, которой все проезжие спешили давать дорогу и, смотря ей вслед, любовались ею.

— Вот так настоящая русская царевна! — часто слышалось от тех, кто встречался с мчавшеюся в санях Елизаветою. — Иноземщины не терпит, во всем, насколько может, русских обычаев придерживается.

Действительно, цесаревна представляла собою в Петербурге заметное исключение не только в домашней жизни, но даже и на улице. В эту пору и двор, и русские баре, усваивая иноземные обычаи, променивали уже русские сани на иностранные кареты, выписываемые из Варшавы, Вены и Парижа. В эту пору, по словам историка, князя Щербатова, "экипажи тоже великолепие восчувствовали", и между знатными людьми "богатые, позлащенные кареты, обитые бархатом, с золотыми и серебряными бахромами, тяжелые и позлащенные или посеребреные шоры с кутасами шелковыми и с золотом и серебром, также богатые ливреи стали употребляться". Всему русскому как будто оказывалось презрение и при дворе, и окружавшею его знатью.

Народу и преображенцам, близким соседям цесаревны, впрочем, не одна чисто русская обстановка цесаревны нравилась, они любовались и ею самою. Елизавета была в ту пору настоящей, хотя уже и несколько зрелою, русской красавицей, представляя собою тот идеал женской красоты, какой создал наш народ в своих песнях и сказках: высокая, стройная, полная, глаза с поволокою, а в лице кровь с молоком. Можно было засмотреться на нее, когда она мчалась на своей тройке, с зарумянившимися от мороза щечками, в душегрейке старинного русского покроя, в низенькой бархатной, отороченной соболем, шапочке, из-под которой выбивались густые пряди темно-русой косы.

Приветливо кланялась Елизавета каждому встречному, отдававшему ей почтение, и весело и ласково кивала преображенцам, как своим знакомым соседям. Да и они, в свою очередь, запросто обращались с нею. Во время ее катаний около Смольного двора они вскакивали на задок или на облучок ее саней, то зазывая ее к себе на именины, на свадьбу или на крестины, то сообщая ей о каком-нибудь солдатском горе, помочь которому, как они все очень хорошо знали, цесаревна всегда была готова.

"Елизавета Петровна, — писал впоследствии в своих "Записках" фельдмаршал Миних, — выросла окруженная офицерами и солдатами гвардии, и во время регентства Бирона и принцессы Анны чрезвычайно ласково обращалась со всеми лицами, принадлежавшими к гвардии. Не проходило почти дня, чтобы она не крестила ребенка, рожденного в среди этих первых полков империи, и при этом не одаривала бы щедро родителей или не оказывала бы милости кому-нибудь из гвардейских солдат, которые постоянно называли ее "матушкою". Елизавета, имевшая свой дом вблизи новых Преображенских казарм, часто бывала в нем и там виделась с Преображенскими офицерами и солдатами. До правительницы стали доходить слухи об этих собраниях, в особенности часто о них доносил ее супруг, постоянно опасавшийся происков Елизаветы, на которые не стоило, по ее мнению, обращать никакого внимания. Угодливые голоса вторили ей в этом случае, и по поводу сношений цесаревны с солдатчиною при дворе только насмешливо повторяли, что она "водит компанию с Преображенскими гренадерами".

Не одни, впрочем, гвардейские офицеры и солдаты, ласкаемые Елизаветою, отдавали ей как женщине предпочтение перед молодою правительницею. Елизавета, неумолчная хохотушка, разговорчивая, ветреная до того, что, по собственным словам ее, она была счастлива только тогда, когда влюблялась, — несравненно сильнее привлекала к себе всех, нежели правительница, всегда являвшаяся в обществе холодною, сдержанною, задумчивою и как будто чем-то недовольною. На лице Анна выражалась постоянная грусть, тогда как улыбка не сходила с лица Елизаветы. Первую из них, особенно после неожиданно произведенного ею ночного переворота, стали считать женщиною чрезвычайно хитрою, долго обдумывающею каждый шаг и не способною проронить ни одного лишнего слова, и думали, что только молодость и неопытность не позволяют еще ей показать весь ее ум и ее сильный характер. Напротив того, в Елизавете видели самую простодушную девушку, готовую во всякую минуту высказать все, что лежит у нее на сердце, и так как она почти десятью годами была старше Анны Леопольдовны, то и полагали, что нрав ее установился окончательно и что она на всю жизнь останется такою же добродушною, кроткою и откровенною, какою уже все привыкли ее знать. Сильно, однако, ошибались в подобной оценке этих двух женщин-соперниц, считавших за собою право на русскую корону, так как, в сущности, правительница была и беспечнее, и простодушнее, чем Елизавета, хотя беззаботная, веселая и обходительная, но в то же время бывшая, что называется, себе на уме.

Елизавета, пользуясь тем, что правительница снисходительно смотрела на образ ее жизни и на сближение ее с гвардией, не подозревая в этом со стороны цесаревны никаких козней, мало-помалу приобретала себе верных приверженцев, готовых постоять за нее в решительную минуту, и постепенно исподтишка расставляла сети своей сопернице. В то же время она чрезвычайно искусно притворствовала теперь перед Анной, как притворствовала прежде перед ее родной теткой, а своей двоюродной сестрою — умершею императрицею. Елизавета долгое время думала, что корона после смерти Анны Ивановны, избранной случайно на престол горстью вельмож, не минует ее, как дочь Петра Великого, и потому, хотя она и была недовольна своим положением в царствование Анны Ивановны, но в надежде на будущее оставалась спокойною, не принимая с своей стороны никаких мер до тех пор, пока не состоялось бракосочетание принцессы Анны с принцем Антоном Брауншвейгским. Тогда она увидела, что вследствие этого брака она окончательно отстранена от наследия престола, и сделала несколько попыток, чтобы собрать около себя кружок своих приверженцев.

Честолюбивые свои замыслы она хранила в такой глубокой, непроницаемой тайне, что ничего не обнаруживалось при жизни императрицы, с которою она постоянно оставалась в самых дружеских отношениях. После кончины Анны Ивановны и в особенности после того, как Бирон был так нежданно-негаданно арестован Минихом и преображенцами, она поняла, что, опираясь на горсть надежных людей и на войско, нетрудно будет повторить нечто подобное и в свою пользу, и вот она начала заботливо обдумывать коварные планы против правительницы и ее сына. Тем не менее, Елизавета продолжала хитрить перед нею и старалась вводить всех в заблуждение своею напускною беспечностью. Первые месяцы после того, как принцесса Анна объявила себя великою княгинею и правительницею, прошли в величайшем согласии между нею и Елизаветою; они посещали друг друга почти каждый день, совершенно без церемонии и, казалось, жили между собою как родные сестры, как самые близкие приятельницы.

Такое согласие было, однако, непродолжительно: между ними вскоре пробежала черная кошка. Недоброжелатели той и другой стороны посеяли между молодыми женщинами начало раздора. До правительницы стали доходить оскорбительные отзывы, делаемые на ее счет Елизаветою, высказываемые цесаревною нескромные намеки на сердечные отношения правительницы к графу Линару, а также и обнаруживаемые Елизаветою подозрения насчет если уже не сделанной, то весьма возможной подмены болезненного и слабого сына Анны, во имя которого она правила государством.

В то же время усердные вестовщики и вестовщицы передавали цесаревне о тех опасностях, которые грозят ей со стороны правительницы. Цесаревне стало известно, что проникавший в ее замыслы Остерман советует правительнице выдать ее поскорее замуж за какого-нибудь "убогого" немецкого принца, и в опасении этом ей пришлось убедиться, когда в Петербург, в качестве ее жениха, явился принц Людвиг Брауншвейгский, родной брат принца Антона, который, при содействии России, и был избран герцогом курляндским вместо сосланного Бирона. Крепко не хотелось Елизавете, любившей свободу и привыкшей к воле, выходить замуж. К тому же предназначенный жених ей вовсе не нравился, а в довершение ко всему этому, выйдя замуж за Людвига, она должна была бы отправиться на житье к немцам, до которых Елизавета не была большая охотница. Отказываясь от вступления в брак с принцем Людвигом, она ссылалась на то, что дала обет не выходить замуж.

Еще более, чем известие о браке, напугала цесаревну другая недобрая, дошедшая до нее весть. Она вздрогнула и побледнела, когда ей рассказали, что правительница по совету того же Остермана намерена засадить ее в монастырь на вечное заточение. Поверить этому было нетрудно, так как примеры насильного пострижения уже бывали в царской семье. С ужасом подумывала Елизавета, что ее заставят променять блестящую корону на черный клобук, который так не пристанет к ее молодому веселому лицу. Елизавете казалось уже, что она сидит в глухой обители, за крепкими затворами, в маленькой, мрачной келье, с надежною решеткою; что ей ничего более не останется, как только сделаться смиренною, послушною инокиней, потому что в противном случае ее примутся укрощать клюкою матери-игуменьи, голодом, железною цепью с ошейником, а, пожалуй, чего доброго, и шелепами, бывшими тогда в большом ходу в женских наших обителях, как самое надежное средство для усмирения строптивых отшельниц.

И другие обстоятельства болезненно раздражали Елизавету. Она роптала на свою горькую, обездоленную судьбу, сравнивая свое относительно скромное и, что всего ей казалось хуже, свое вполне зависимое положение с блестящим положением правительницы, пользовавшейся теперь полною свободою. Настроенная враждебно против Анны, Елизавета подозревала, что правительница оказывает ей самые недружелюбные чувства, и то, чего не замечала прежде, при их добрых между собою отношениях, представлялось теперь цесаревне крайне и умышленно оскорбительным. Так, Елизавета считала себя обиженною донельзя тем, что приехавший в Петербург персидский посланник не был у нее с визитом. В этом видела она явные знаки оказанного ей невнимания и неуважения, полагая, что правительница, распорядившись таким образом, хотела унизить ее перед всем двором и иностранными посольствами, находившимися при русском дворе. Правительница поняла свою ошибку и отправила к цесаревне двух лиц, заведывавших церемониальными делами, для извинения перед нею. Сделав им выговор, Елизавета сказала:

— Я вам это прощаю, так как вы только исполняете то, что вам приказывают, но скажите Остерману, который устроил это дело таким неприличным образом; если он забыл, что мой отец и моя мать вывели его в люди, то я сумею его заставить вспомнить, что я дочь Петра I и что он обязан уважать меня.

Смелая речь цесаревны встревожила правительницу, и она, слабая характером, сочла нужным отправиться к Елизавете для личных перед нею извинений.

Тяжелы и неприятны были для Елизаветы и денежные ее дела. Красавец Алексей Разумовский, заведыванию которого они были поручены, только то и делал, что пел малороссийские песни и думки, да играл на бандуре, не занимаясь вовсе ни интендантскою, ни шталмейстерскою частью; частые и щедрые раздачи офицерам и солдатам чрезвычайно ослабляли денежные средства Елизаветы. Несмотря на получаемое ею большое содержание, она постоянно была без денег; ей приходилось занимать, а потом, конечно, и расплачиваться с кредиторами, и в этом последнем случае не оставалось ничего более, как только обращаться с просьбою к правительнице, и такое унижение было всего мучительнее для ее самолюбия. При просьбах Елизаветы о выдаче денег или об уплате долгов Анна Леопольдовна входила в роль расчетливой правительницы-хозяйки и делала своей старшей родственнице внушения о бережливости и об умеренности расходов, не подавая, однако, сама тому примера. Однажды Елизавета под напором кредиторов вынуждена была обратиться к правительнице с просьбою заплатить за нее тридцать две тысячи рублей долгу. Анна Леопольдовна не отказала ей в этом, но чрезвычайно обидела ее, потребовав представления подлинных счетов. При проверке же их оказалось, что они не сходятся с тою суммою, о которой заявила сама Елизавета. Долги цесаревны хотя и заплатили, но дело это не обошлось без замечаний со стороны правительницы, сильно раздражавших цесаревну и давших ей новый случай почувствовать всю тягость своей зависимости от другой женщины, и она еще заботливее стала думать о том, чтобы поскорее выйти из такого положения.

ГЛАВА XXVI

Дом графа Андрея Ивановича Остермана был в свое время одним из самых заметных домов в Петербурге по своей архитектуре и по своей величине. Он был каменный двухэтажный, не считая при этом подвальной постройки. На главном фасаде, в двенадцать окон, был сделан выступ с четырьмя большими круглыми окнами, и такие же два окна был и во фронтоне, устроенном над выступом. Над домом была высокая, в два отдельных ската, черепичная крыша; от парадного подъезда, выходившего на улицу, шли две широкие лестницы, по обе стороны от дверей, в виде больших полукругов. Внутренность этого графского жилища не соответствовала, впрочем, внешней его представительности. Манштейн в "Записках" своих сообщает, что образ жизни графа Андрея Ивановича был чрезвычайно странен: он был неопрятнее и русских, и поляков; комнаты его были меблированы очень плохо, а слуги были одеты обыкновенно как нищие. Серебряная посуда, которую он употреблял ежедневно, была до того грязна, что походила на свинцовую, а хорошие кушанья подавались у него только во дни торжественных обедов. Одежда его в последние годы, когда он выходил из кабинета только к столу, была до того грязна, что возбуждала отвращение.

В таком наряде, с большим зеленым тафтяным зонтиком на глазах, сидел у себя в кабинете Остерман, когда его камердинер-оборванец доложил, что приехала баронесса Шенберг.

Остерман поморщился, но приказал просить гостью в кабинет. Хотя муж баронессы, бывший главным начальником по горной части, и находился в самых добрых отношениях к Остерману, но этот последний сильно недолюбливал его супругу, опасаясь ее как болтливую женщину, умевшую притом выведывать чужие тайны и чужие мысли*.

______________________

* Шетарди отзывается о баронессе Шенберг как об искусной интриганке

______________________

В кабинет Остермана вошла средних лет красивая женщина, стройная, с надменным взглядом, с горделивою поступью. В один миг она оглядела кабинет графа.

— Очень рад вас видеть, баронесса, — приветствовал притворщик-хозяин вошедшую к нему даму. — Вы, вероятно, изволили пожаловать ко мне по делу вашего супруга, но, к сожалению, я пока ничего еще не могу учинить в его пользу; надобно, впрочем, полагать, что все взводимые на его превосходительство обвинения окажутся злостною клеветою, я в этом уверен, и вам следует успокоиться.

— И не беспокоить других, думаете вы про себя, граф, но только из вежливости не говорите мне этого... На дело моего мужа я, впрочем, махнула теперь рукою. Это пустяки, о которых не стоит и говорить. Я сама вполне уверена, что все обойдется благополучно, несмотря на все происки наших недоброжелателей, а потому и вас прошу нисколько не беспокоиться насчет барона. Не с просьбою я приехала к вам, а с предложением, за которое вам впоследствии придется поблагодарить меня.

Вступительная речь баронессы крайне удивила министра. Муж ее, пользовавшийся особым покровительством регента, после его падения был отдан под суд за злоупотребления, взяточничество, вымогательство и казнокрадство и, по-видимому, ему угрожала большая беда, почему жена его еще весьма недавно и хлопотала за него самым деятельным образом у всемогущего при правительнице Остермана.

— Я посетила вас, — добавила баронесса, — по чрезвычайному делу.

Министр навострил уши, и в то же время как-то боязливо съежился в своем широком кресле, предчувствуя что-то недоброе.

— Знаете, баронесса, — проговорил он, запинаясь и надвигая на лицо зонтик, — относительно чрезвычайных дел я человек очень мнительный и осторожный.

— Знаю, и даже как нельзя лучше знаю это... — перебила баронесса.

— Я боюсь... — заговорил Остерман.

— Боитесь, вероятно, моей болтливости? И прекрасно делаете!.. Но если уже я хоть раз побеседовала с вами наедине, как теперь, то боязнь ваша не принесет вам решительно никакой пользы. Разве я после этого не могу, если только пожелаю, рассказывать всем и каждому о моей с вами беседе так, как мне будет угодно? Если, например, вы в настоящем случае мне не только в вашем содействии не откажете, но даже в ваших разумных советах и полезных наставлениях, то, тем не менее, я буду иметь возможность рассказывать по всему городу, что вы мне внушали то-то и то-то, — говорила баронесса с беззастенчивостью, переходившею в наглость. — Я же вам вот что скажу... — При этих словах она с креслом придвинулась еще ближе к Остерману, только пожимавшему плечами, и таинственным шепотом сказала ему в самое ухо:

— Я хочу женить графа Линара...*

______________________

* Шетарди приписывает баронессе Шенберг почин по сватовству Линара.

______________________

— Но ведь ее императорское высочество... — вздрогнув, сболтнул нехотя всегда осторожный Остерман.

— Да разве ее императорское высочество тут при чем-нибудь? — строго спросила баронесса.

— Вы мне не дали договорить, милостивая государыня. Я хотел сказать, — начал вывертываться Остерман, — что вы, вероятно, изберете графу невесту из фрейлин, а потому, конечно, от воли ее императорского высочества будет зависеть...

— Нет, вы не то хотели сказать, — возразила баронесса, — и это было видно по выражению вашего лица. Не думайте, что вы могли закрыться от меня вашим зонтиком. Я нарочно ближе подсела к вам. Да и к чему вам закрываться от друзей?.. — с этими словами баронесса быстро сдернула зонтик с головы Остермана и бросила его на столик.

— Но, помилуйте, у меня глаза болят, я не могу смотреть на свет, — бормотал жалобно Остерман, пытаясь, не привставая с кресел, достать со стола зонтик, который бесцеремонная гостья при этой попытке отодвинула дальше.

— Будьте вполне откровенны со мной, граф: ведь мы отлично понимаем друг друга, и потому я повторяю вам, что я по моим соображениям хочу женить графа Линара...

— На ком же, однако позвольте спросить? — проговорил смущенным голосом Остерман.

— На одной из девиц фон Менгден.

— На которой же из них: на Юлиане, Якобине или Авроре?..

— Угадайте.

— Думается мне, что если вы действительно собираетесь устроить эту свадьбу, то выбор ваш никак не может пасть на Юлиану; ее высочество привязана к ней до такой степени, что не захочет ни за что расстаться с нею, а между тем, долго ли граф Линар останется в Петербурге? Да и, признаться, я что-то не понимаю, зачем вы затеяли это сватовство...

— О, при этом я руководствуюсь очень многими, не только моими личными, но даже государственными соображениями.

— Даже и государственными соображениями?.. Гм, — прошамкал с расстановкою Остерман, вынимая из кармана своего камзола большую золотую табакерку и принимаясь медленно нюхать. — Желательно было бы, однако, узнать их...

— Вы и узнаете их в свое время, а теперь скажите только: будете ли вы мне содействовать в моем намерении, а я, со своей стороны, могу прибавить, что брак этот отлично устроил бы и вас, и меня с моим мужем.

— Но ее высочество, ее высочество... — тревожно бормотал Остерман.

— Опять ее высочество! — вскрикнула баронесса, грозно взглянув на старика. — Так знайте же, что ее высочество была бы чрезвычайно довольна женитьбою графа Линара...

При этих словах Остермана с головы до ног обдало жаром. Ему представилось, не произошло ли у правительницы чего-нибудь, о чем он не успел еще проведать. Он подумал, не охладела ли она к Линару, а потому и не желает ли она привести дело к развязке женитьбою его. Остерман встревожился при мысли, не был ли он слишком внимателен и предупредителен к покидаемому теперь правительницею любимцу и старался припомнить малейшие подробности своих последних с ним встреч у Анны Леопольдовны.

— Извольте, однако, — спросил он, оправляясь несколько от смущения, — вы изволили высказать предположение о женитьбе графа Линара на одной из девиц фон Менгден, но на которой же именно он должен жениться?

— На Юлиане...

— На Юлиане? — вскрикнул Остерман, окончательно озадаченный этими словами.

— Да, на Юлиане, — преспокойным тоном ответила баронесса. — По моим соображениям, если граф Линар должен жениться, так именно на ней, а жениться он непременно должен.

— Признаюсь, я ничего не понимаю, — сказал Остерман, в недоумении разводя руками.

— И ничего нет мудреного: вы сидите дома и не знаете ничего, что делается. Вас считают человеком чрезвычайно проницательным, — с едкою насмешливостью продолжала баронесса, — а по моему мнению, выходит вовсе не то. Вы, например, когда уже весь город узнал о принятии принцессою правления, не знали ровно ничего... Какой вы министр! Если бы я имела власть, то завтра же отрешила бы вас от должности.

Остерман чувствовал себя подавленным и уничтоженным. Он стал откашливаться, поправлял парик и бормотал что-то себе под нос, а между тем развязная гостья смотрела на него в упор своим смелым, беспощадным взглядом.

— Позвольте мне, глубоко чтимая мною баронесса, — начал жалобным голосом пристыженный министр, — несколько подумать и сообразить по делу, о котором вам, не знаю почему именно, благоугодно было сообщить мне. Высоко, как нельзя более, ценю оказанное мне вами слишком лестное доверие и могу уверить вас, что я во всякое время почту за особенное для себя счастие быть у ног ваших всепокорнейшим слугою, с чувством наиглубочайшего моего к вам высокопочтения...

— Оставьте, граф, подобные приторные фразы, я им очень мало верю, — перебила баронесса, махнув рукою.

— Конечно, вы совершенно справедливо изволили заметить, что в обстоятельствах, о которых мы теперь рассуждаем, не может идти вовсе речь об ее императорском высочестве. Они действительно касаются одного только графа Линара и избираемой вами для него невесты, кто бы она ни была. Дело в том, однако, что во всяком случае женить в Петербурге иностранного посла, и притом такого влиятельного, каким в дипломатических кругах считается граф Линар, можно только подумавши, и подумавши хорошенько. Женитьбою его мы легко можем обнаружить ту импрессию, которую имел наш двор на него, а обстоятельство сие вызовет недоразумение и различные подозрения со стороны европейских кабинетов. Притом, — продолжал внушительно Остерман, — вы сами изволили высказать, что при предполагаемом вами браке вы благоволили руководствоваться не только вашими личными, но даже и государственными соображениями. Как же, ввиду всего этого, не подумать и не поразмыслить каждому министру, в особенности же такому, которого начинают подозревать в непроницательности?

— Перестаньте петь эту скучную песню, мой милейший граф, — сказала самым фамильярным тоном баронесса. Она встала с кресел и, дружески трепля Остермана по плечу левою рукою, правою напялила на его голову зонтик. — Теперь вы можете сидеть в этой полумаске. Вы сами не хотели привстать и взять ее, чтобы я не разболтала потом, что ваше здоровье настолько хорошо, что вы в состоянии ходить. Для вас это было бы не совсем удобно, потому что теперь наступает такая пора, когда вам, по принятым вами правилам, следует притворяться...

— Какая пора?.. — широко раскрыв глаза, спросил Остерман.

— Пора, когда отношения между правительницею и графом Линаром...

— Тс... ради Бога, тише; подумайте, что вы говорите?.. — шептал умоляющим голосом Остерман.

Не обращая никакого внимания на это предостережение, баронесса продолжала:

— Заставлять вас на время заболеть жестоко, съездив, впрочем, предварительно во дворец, чтобы проведать там что-нибудь; но могу заранее уверить вас, что вы там ровно ничего не узнаете, все содержат в непроницаемой тайне; а не правда ли, как желательно было бы узнать такую тайну? — поддразнивала баронесса растерявшегося Остермана.

Я вовсе не так любопытен, как вы, быть может, предполагаете, — холодно заметил оскорбившийся этим подтруниванием министр. — Я сегодня же должен был бы ехать во дворец, несмотря на мою болезнь, по особенно важным докладам, но не поеду, а если бы и поехал туда, то о деле, о котором вы изволили мне передавать, я не решился бы заговорить уже по одному тому, что я никогда не мешаюсь ни в какие амурезные дела.

— Вы-то не мешаетесь в такие дела?.. Ха-ха-ха!.. А кто же, позвольте спросить, ваше сиятельство, надоумил бывшего регента вызвать сюда графа Линара?.. Разве тут был вопрос о государственных, а не об амурезных, как вы называете, делах? А?

У Остермана захватило дух, и он замотал головою, как будто ему поднесли под нос что-то сильно одуряющее.

— Я должен уверить вас, что в вызове графа Линара я не принимал никакого участия, — отрезал решительным голодом лживый старик. — Тут были особые политические соображения регента, для вас, как я полагаю, вовсе неизвестные.

— Не отнекивайтесь, милейший граф; если дело пойдет на спор, то я докажу вам все, что вы проделали в этом случае. Я знаю, вы говорите часто, что я такая женщина, которая рассказывает то, чего вовсе не было, т.е. что я сплетница. Я же, в свою очередь, буду говорить о вас, что вы такой мужчина, который уверяет, что не делал того, что им сделано, т.е. что он... Как вы думаете, что лучше?.. Положим, впрочем, что это ошибочно, — что вы действительно не участвовали в вызове графа Линара в Петербург, но теперь и дело идет не об этом, а только о женитьбе его на Юлиане. Что вы, собственно, на это скажете? Как отзоветесь вы по поводу этого предположения, если бы ее высочество, продолжая и теперь, как это было прежде (баронесса нарочно подчеркнула эти слова), удостаивать вас своим доверием, спросила вас что-нибудь о браке графа Линара?..

— Позвольте, многоуважаемая баронесса, подумать и посообразить; я имел честь объяснить вам, что это вопрос дипломатического свойства, а потому и крайне щекотливый.

— Хорошо! Я даю вам сроку до завтра, а вы уведомьте меня, когда я могу быть у вас для решительных и окончательных объяснений. Прощайте, граф!.. — и она, встав с кресел, протянула свою руку к губам Остермана, которую тот поцеловал, а баронесса милостиво погладила его по голове.

Остерман выразил сожаление, что он сегодня так слаб, что лишен удовольствия проводить столь дорогую гостью хоть бы до дверей своего кабинета, а сам в душе радовался, что, наконец, от отделался от этой ужасной посетительницы, язык который казался ему страшнее змеиного жала и которая обходилась с ним так бесцеремонно, как будто забыла, что он старик, сановник и министр.

— Не беспокойтесь, дорогой мой друг, не надо провожать меня, — проговорила баронесса.

Она медленно подошла к дверям и, выходя из кабинета, обернулась к Остерману.

— Прощайте еще раз! Будьте здоровы; не притворяйтесь, когда в этом нет особенной надобности, и верьте, что во многих случаях самый умный министр может быть менее дальновиден, чем иная, самая обыкновенная, женщина... До приятного и скорого свидания, то есть до завтра.

ГЛАВА XXVII

Беседа с баронессою Шенберг сильно озадачила Остермана. Хотя он вообще и не удивлялся бойкости этой хорошо ему известной дамы, но никогда еще не замечал он, чтобы развязность и бесцеремонность ее доходила до такой крайней степени, как это было во время последнего ее посещения.

— Что бы это значило? — думал Остерман. — Откуда теперь подул ветер? А ведь что-нибудь особенное же есть. Еще так недавно она хлопотала у меня о своем муже, дрожала за его участь, вздыхала и плакала, а теперь прямо говорит, что махнула на его дело рукой, и не только не просит моего покровительства, как прежде, но даже отказывается принять его по моему предложению. Уж не ослабела ли моя инфлюэнция у правительницы? — с ужасом помыслил министр. — По всему видно, что около нее баронесса нашла для себя другую надежную опору, и теперь пренебрегает моим заступничеством за своего мужа. Я очень хорошо знаю, что еще недавно правительница крайне недолюбливала ее и весьма неохотно допускала ее в свое общество.

В таких тревожных размышлениях застал Остермана его шурин, Василий Иванович Стрешнев, толкавшийся и разъезжавший всюду для собирания свежих новостей своему зятю.

— Ну, Андрей Иваныч, новость важная, — сказал он, поздоровавшись с министром. — Шенбергша входит к правительнице в милость. От камер-фурьера Кочнева узнал я сегодня, что ей приказано посылать приглашения по средам на обеды, а по воскресеньям на вечерние собрания у правительницы. Прежде этого не бывало.

— Точно, что не бывало, и правительница всегда держала ее от себя очень далеко, и принимала не иначе как только по особому разрешению, даваемому ей через гофмаршала. Ну, а еще что нового? — порывисто спросил Остерман.

— Говорят еще, что дело Шенберга замнут по желанию правительницы, а ему в награду за напрасное обвинение пошлется александровская лента, — скороговоркою сообщил Стрешнев, а между тем его собеседник пожимал плечами.

— А что же слышно о свадьбе?.. — спросил министр.

— Кого с кем?

— О свадьбе графа Линара с Юлианою Менгден, — отвечал Остерман своему удивленному зятю, и затем рассказал ему о посещении Шенберг и об ее беседе.

— Пожалуй, что-нибудь эта разбитная баба Шенбергша и придумает. В последнее время Линар что-то особенно стал внимателен к ней, да и верно, не кто иной, как он, расположил правительницу в ее пользу. Он же, конечно, помогает и барону покончить благополучно его делишки, за которые ему нелегко было бы рассчитаться. Надобно будет поразнюхать. Да к чему, впрочем, устраивать этот брак? — добавил Стрешнев.

— Как к чему? Тут есть очень тонкий расчет. Долго думал я об этом и, наконец, напал на верную мысль. Теперь начинают поговаривать о близости Линара к правительнице, а в войске, как ты мне сам передавал, слышится громкий ропот по этому поводу. Если же Линара женят, то все это получит иной вид. Заговорят, что Линар почти безвыходно сидел у правительницы потому, что ухаживал за неразлучною ее подругою. После свадьбы супруги останутся жить во дворце под тем благовидным предлогом, что ее высочество не в силах расстаться с Юлианою; на Линара, как на человека женатого, не станет падать никакого подозрения, и таким образом неприятная, а пожалуй, даже и опасная для правительницы болтовня мало-помалу прекратится... Понимаешь?

— Пожалуй, что так, — согласился Стрешнев. — А знаешь, не худо бы тебе под каким-нибудь предлогом съездить самому к правительнице. Может быть, что-нибудь и поразведаешь. Смотри, Андрей Иваныч, не опростоволосься как-нибудь; чего доброго, опять дашь зевка... Обрати также внимание и на цесаревну; сильно поговаривают, что она затевает что-то и частенько видится с маркизом Шетарди.

Расставшись со своим верным и ревностным соглядатаем, Остерман принялся копошиться в лежавших перед ним на столе бумагах. Он думал о том, как бы придать некоторым из них чрезвычайную, неотложную важность и, ссылаясь на необходимость спешного по ним доклада, явиться невзначай к правительнице под этим предлогом. Остерману нетрудно было сделать это, так как он умел отлично раздуть значение каждого дела теми туманными и велеречивыми фразами, которые в случае надобности пускал в ход. Недаром же отзывался о нем один живший в Петербурге иностранный дипломат, что с ним можно было побеседовать по какому угодно делу битых два часа сряду и все-таки не узнать, что по поводу его хотел высказать Остерман. Перечитав несколько бумаг и потерев несколько раз нахмуренный лоб, министр приказал заложить карету, и спустя немного времени он был привезен ко дворцу, а затем и принесен в креслах в кабинет правительницы.

— Ах, Андрей Иваныч, ты опять с бумагами!.. — проговорила с недовольным видом правительница, входя в кабинет и держа в руках детское платьице. — Тебя-то я, впрочем, всегда очень рада видеть, а бумаги твои мне порядком надоели. Вот, посмотри, какое красивое платьице я шью моему Иванушке. Маркиз Шетарди не довольствуется переговорами со мною и непременно требует торжественной аудиенции у самого императора; приходится уступить ему. Вот забавная-то будет аудиенция! Послушаем, как они разговорятся... Ох уж мне эти придворные этикеты да государственные дела... скоро ли дождусь я того времени, когда вырастет мой сынишка и сам начнет править царством, а я буду жить как хочу*.

______________________

* Подлинные слова Анны.

______________________

— Но, ваше императорское высочество, — заметил почтительно Остерман, — при настоящих оказиях вам необходимо надлежит постановить некоторые резолюции.

— Хорошо, хорошо, только ты, Андрей Иваныч, посмотри прежде это платьице. Иванушка явится в нем на аудиенцию. Не правда ли, как оно хорошо? Вот здесь обошьется оборочкой, а тут пойдут кружевные прошивки, на этом месте будет бантик, — говорила правительница, поднося свое шитье к лицу Остермана, который поневоле должен был разделять удовольствие молодой матери, так заботливо думавшей о наряде своего малютки.

— Притом, ваше императорское высочество, насчет цесаревны, — начал министр, отделавшийся, наконец, от не подходящего к его обязанностям занятия.

— Опять, Андрей Иваныч, ты с Лизой, да что она тебе делает? — с выражением упрека возразила правительница.

— Мне ее высочество ничего дурного не делает, а высочайшей вашей фамилии, вам, высокоповелительная государыня, и всему российскому отечеству цесаревна намеревается учинить злокозненные факции...

— Ты да мой муж всегда пристаете ко мне, чтобы я или выдала ее насильно замуж, или посадила бы ее поскорее в монастырь, но я ни того, ни другого не сделаю. Оставь Лизу в покое. Я на этих днях была у нее, все объяснилось между нами, и мы теперь дружны по-прежнему. Так бы и всегда было, да на беду, нас злые люди ссорить хотят. Говорю я это, впрочем, не о тебе, Андрей Иваныч, так как я знаю очень хорошо, что все твои советы идут от доброго сердца, — окончила ласковым голосом правительница.

— Позволю себе сказать, что каждое слово произношу я перед вашим императорским высочеством по душевной моей чистоте, по рабской моей преданности к высочайшей особе вашей, предоставляя затем действовать вам так, как сие благоугодно будет соизволить...

Проговорив это, Остерман принялся вынимать бумаги из своего портфеля, внушающего правительнице своим объемом опасение, что в нем слишком много запаса для докладов и объяснений.

Доклад, однако, кончился скоро. Правительница слушала рассеянно объяснения своего министра, она в это время шила сыну платье, и иголка быстро двигалась в руке, и несколько раз Анна Леопольдовна, не обращая внимания на сановного докладчика, раскладывала перед ним свою работу на его бумаги и расправляла ее на них, чтобы посмотреть, верно ли она ведет к прошивке строчку. Такое невнимание сильно смущало Остермана. Но так как правительница подписала все безоговорочно, не сделав никаких возражений и замечаний, то Остерман успокоился, убедившись, что кредит его не поколебался нисколько.

— Кажется, что дела наши с иностранными кабинетами устроились теперь как нельзя лучше, — сказала с довольным видом правительница по окончании доклада.

— В сем случае особенную пользительность для "российского отечества" оказывает наш альянс с венским кабинетом, заключенный по великодушной мысли вашего императорского высочества, — льстиво подхватил Остерман.

— А не правда ли, — с живостью спросила правительница, — что мы этим альянсом обязаны графу Линару?

— Сие безусловно утверждать не могу. Наперед всего совершение оного альянса произошло по премудрости вашего императорского высочества: граф же Линар точно что оказал в сем случае превеликий сикурс, да и вообще надлежит признать, что его сиятельство — персона крайне полезная для поддержания российских интересов и различных наших авантажей при иностранных дворах. Сожалеть можно токмо о том, что мы во всякую пору можем лишиться его содействия, — проговорил с опечаленным видом Остерман.

— Это каким образом? — встрепенувшись спросила правительница.

— Граф Линар не состоит в российской службе, и посему польско-саксонский кабинет во всякую пору может отозвать его из Петербурга, да и он, как персона здесь всем чужая и ничем не привязанная, может сам пожелать удалиться отсюда.

— Мне было бы крайне жаль, если бы это случилось, — со смущением заговорила правительница, — я только что начала привыкать к нему, полюбила толковать с ним о делах, конечно, для того только, чтобы все мною от него слышанное передать потом на твое рассмотрение, так как ты, Андрей Иваныч, очень хорошо знаешь, что я, не советовавшись с тобою, никогда ничего не делаю.

При этих милостивых словах Остерман умилился, и слезы признательности, конечно, притворные, выступили на его глазах. Правительница заметила это и взглядом, полным ласки, посмотрела на него.

— Вообрази, Андрей Иваныч, — начала она, — мне никогда не приходило в голову, что граф Линар может уехать от нас.

Мне казалось, что он останется у нас вечно, вечно... — и дрожащий голос, с которым сказаны были последние слова, выдавал грустную мысль, мелькнувшую теперь в голове молодой женщины. — Ты сам говоришь, что он нам так полезен моему старому другу, что мне без него будет очень скучно... Ты человек находчивый и умный, посоветуй же, как бы устроить, чтобы Линар никогда не уехал от нас...

— Женить его здесь — брякнул решительным тоном министр.

Правительница вспыхнула: она почувствовала, что вся кровь бросилась ей в лицо, ударила в виски, и точно множество самых тонких игол закололо ей глаза, к которым подступили жгучие слезы.

— Ах, как здесь сегодня жарко!.. — тихо проговорила она, обмахивая и закрывая платком зардевшееся румянцем лицо.

— Очень жарко, ваше высочество... Я чуть было не задохся от жары, но не дерзнул заметить сего перед вами, — проговорил Остерман, только что перед этим думавший о том, что в кабинете правительницы слишком свежо, и опасавшийся, чтобы вследствие этого не схватить простуды. — Вы, ваше императорское высочество, слишком еще молоды, вас греет кровь. Вот нам, старикам, так тепло идет в пользу, а особе вашего юного возраста оно может быть вредоносно, от сего кровяные приливы случаются...

— Вот и я теперь что-то нехорошо себя почувствовала... Посмотри, как я вдруг вся раскраснелась, — добавила она, показывая Остерману на свои щеки, горевшие ярким румянцем.

Выведя таким образом правительницу из сильного смущения, Остерман продолжал:

— Блаженной и вечно достойной памяти дед вашего императорского высочества, император Петр Алексеевич меня таким образом навеки в "российском отечестве" устроил. Возвысив и облагодетельствовав меня своими высочайшими щедротами, он однажды соизволил сказать мне: "Пора тебе, Андрей Иваныч, перестать быть немцем; ты теперь здесь у меня все имеешь: и чины, и почет, и богатство, и доверие мое полное успел заслужить, не вздумай только улизнуть от меня; а чтобы у тебя и в мыслях сего не было, так я женю тебя здесь!", и затем соблаговолил сосватать мне настоящую мою супругу Марфу Ивановну из славного рода бояр Стрешневых. После сего я, конечно, отселе никуда и ни за что не уеду.

Проговорив это, Остерман, однако, сильно поморщился при невольном воспоминании обо всем, что досталось ему от его злой и привередливой Марфы Ивановны.

Неожиданное предложение, высказанное Остерманом, сильно взволновало правительницу. Остерман смекнул, однако, что он не совсем напрасно похитил мысль баронессы о женитьбе Линара, но только жалел, что поверил словам ее, будто эта женитьба будет приятна правительнице. Впрочем, такая частная ошибка не особенно смущала его, ввиду того, что правительница не выразила прямо несогласия на брак, не стала противоречить этому предположению, но только сперва встревожилась, а потом глубоко призадумалась, но и то, и другое было вполне естественно при таком щекотливом для нее вопросе. Опустившись в кресла и слушая рассказ о женитьбе Остермана, она видела в этом рассказе разницу, не применяемую к настоящему делу. Ее поразила мысль, что Линар может любить другую женщину, что он сделается привязанным, преданным другом своей жены, которая станет господствовать над его сердцем. Но Анна Леопольдовна как будто опомнилась и, пересиливая волнение, равнодушно и даже как будто шутя спросила своего собеседника:

— А на ком же мы женим графа Линара?

— На баронессе Юлиане фон Менгден, — отвечал Остерман.

Анна Леопольдовна вздрогнула.

В это время дверь кабинета растворилась, и в нее, словно птичка, впорхнула Юлиана. Она сделала наскоро реверанс Остерману и кинулась, чтобы поздороваться с правительницею и поцеловать ее. Но Анна встретила теперь свою подругу гневным взглядом: она увидела в молодой девушке свою соперницу. Не привыкшая к такой встрече, пригожая смуглянка остановилась в недоумении, точно вкопанная.

— Оставь меня на некоторое время с графом, — холодно проговорила ей правительница, и Юлиане не осталось ничего более, как исполнить немедленно полученное ею приказание.

ГЛАВА XXVIII

Закрывая лицо платком и громко рыдая, вернулась Юлиана в свою уборную, отдаленную лишь несколькими комнатами от кабинета правительницы.

— Что? Что такое случилось с вами? — с удивлением и с участием спрашивала Юлиану бывшая у нее в это время в гостях баронесса Шенберг.

Юлиана, отняв от глаз платок, стоя посреди комнаты, печально взглянула на гостью. Хорошенькая девушка, за несколько минут до этого веселая и живая, теперь нервно вздрагивала. Она в своем разноцветном наряде, с поникшею головкой и с опущенными вниз руками, походила теперь на пеструю бабочку, которая с надломленными крылышками бьется и трепещет на одном месте, чувствуя, что у нее нет уже прежней силы для быстрого и игривого полета.

— Что же случилось?.. Скажите, Бога ради... — приставала баронесса.

— Она меня оскорбила... она прогнала меня от себя... — проговорила прерывистым голосом Юлиана. Слезы стали душить ее, она задыхалась и, чувствуя необходимость вздохнуть свободнее, судорожно отдергивала рукою от груди корсет, стеснявший ее дыхание. Баронесса старалась удержать и успокоить ее, говоря:

— Разве вы успели уже рассказать ей то, о чем я беседовала с вами сейчас? Но ведь я с вами болтала об этом только в виде пустого предположения, не более как в шутку!..

— Нет, я не успела сказать, но сказала бы ей непременно все: у меня от нее нет никаких тайн... я так люблю ее... я люблю ее до безумия, — проговорила Юлиана, хватаясь руками за голову.

— Какая сентиментальность! — процедила сквозь зубы в сторону баронесса так тихо, что Юлиана не могла расслышать, и затем, обратившись прямо к ней, начала:

— Да ведь ее высочество точно тем же платит вам. Послушайте только, что говорят в городе. Кому не известно, что вы можете сделать у правительницы все, что захотите! Стоит вам только сказать одно слово, и правительница...

— Не нужно мне ни власти, ни влияния, — вскрикнула Юлиана, затопав ножками в припадке сильного раздражения. — Высокое ее положение только тяготит меня, потому что она каждую минуту из дорогой для меня подруги может обратиться в надменную повелительницу...

— Успокойтесь, все объяснится... вы — девушка и должны, конечно, знать неровность нашего женского характера. Правительница, наверно, была чем-нибудь огорчена или рассержена, надобно быть снисходительной к ее исключительному положению, у нее, наверно, есть такие заботы и тревоги, о которых мы с вами, обыкновенные женщины, не имеем даже никакого понятия. Не забывайте, что она на каждом шагу встречает затруднения и неудовольствия, что она правит империею, — внушала баронесса Юлиане, обнимая и целуя ее в голову.

— Мне все равно, кем бы она ни была, чем бы она ни правила!.. Зачем она за мою беспредельную к ней привязанность, за мою безграничную к ней доверенность отвечает мне холодностью и даже презрением? Какой важный вид!.. Какой строгий голос!.. Какое повелительное движение руки... — сердито и насмешливо ворчала молодая девушка, припоминая свою суровую высылку из кабинета правительницы.

— Поверьте, дорогая Юлиана, что вам все это показалось... Вы привыкли к тому, сказать между нами, что иногда и сами покрикиваете на правительницу, а теперь, когда она, — я в том уверена — не думая вовсе оскорбить вас, выразила только перед вами свое раздражение неприятным для вас образом, вы уже видите в этом какое-то непростительное с ее стороны оскорбление. Быть может, она против воли должна была даже поступить так, только для поддержания своего достоинства, чтобы не обнаружить той дружественной близости, какая существует между нею и вами. Когда вы вошли в кабинет, у нее был кто-нибудь?

— Остерман, — отрывисто проговорила Юлиана.

— Понимаю теперь, что это значит, — подумала баронесса, — верно, эта старая лисица или сообщила правительнице мое предположение, или сделала какой-нибудь намек и, конечно, даже этого последнего было достаточно, чтобы возбудить в Анне ревность, а ревность такое чувство, которое в женщине, особенно при первом порыве, всегда берет верх и над другими чувствами. Ох, уж эти мужчины! Ни за что, право, не умеют взяться как следует. Этот безногий, как видно, в сваты пустился, наперегонки со мною, да не очень ему это удастся.

— Вы не слышали, о чем разговаривали Остерман и правительница? — пытливо спросила баронесса после некоторого молчания.

— Нет, когда я вошла в кабинет, оба они нарочно замолчали.

— А когда вы подходили к дверям, вы ничего не подслушали?

— Я не имею, г-жа Шенберг, этой привычки, — с негодованием перебила Юлиана, — да если бы она и была у меня, то в отношении к Анне оказывалась бы совершенно излишнею, потому что она решительно ничего не скрывает от меня...

— Вы видите, однако, теперь на деле, что ошибаетесь в таком предположении. Кроме того, если при вашем появлении он и она замолчали, то вы имеете достаточный повод думать, что у них речь шла именно о вас. Как вы еще молоды, как вы еще неопытны, даже в самых простых вещах!.. Погодите, я проберусь потихоньку и подслушаю, о чем у них идет дело, — сказала баронесса, направляясь на цыпочках к кабинету правительницы.

— Что вы хотите делать? Разве это можно? — с удивлением и гневом вскрикнула Юлиана, удерживая любопытную барыню за широкую юбку ее робы.

— Если вы будете так щепетильны, мой друг, — хладнокровно, а вместе с тем и внушительно заметила баронесса, — то вы вечно будете обмануты, преданы и проданы. Разве следует поступать так в жизни вообще, а при дворе в особенности?

— По крайней мере я хочу поступать так, — резко ответила откровенная девушка. — Притом попытка ваша была бы совершенно напрасна: вы немного поняли бы, так как правительница и Остерман всегда говорят между собою по-русски, для нее это гораздо легче.

— Ну, тогда совсем иное, — проговорила баронесса. — Впрочем, я догадываюсь теперь, из-за чего вышло все дело. То, о чем я говорила вам только в виде предположения, в виде шутки, т.е. о возможности вашего брака с Линаром, Остерман, вероятно, представил ее высочеству как вопрос серьезный, решительный, примешав, конечно, к нему, по своей привычке, и разные государственные соображения. Надобно вам признаться, милая и добрая моя Юлиана, что я позволила себе немножко обмануть вас. Часа за два перед этим я была у графа по делу моего мужа, и он вдруг ни с того, ни с сего начал мне делать намеки, чтобы я, как женщина довольно близкая к вам, замолвила словечко о вашем браке с графом Линаром.

— Так вы заговорили со мною об этом по внушению Остермана? — спросила удивленная девушка.

— Да... Только, Бога ради, никому не говорите этого, я уже и так терплю за мою откровенность, за мою правдивость, и я думала, что все это окончится только разговором между нами с глазу на глаз, и никак не ожидала, чтобы этот лукавый старикашка, так жаловавшийся на свое нездоровье и заявивший мне, что он сегодня не пойдет во дворец, вдруг явился бы сюда и начал говорить с ее высочеством о том, о чем он по секрету говорил предварительно со мною. Вероятно, у него для такого поспешного сообщения есть какие-нибудь важные побуждения. Я, впрочем, — добавила баронесса, — никогда не мешаюсь в подобные дела и только из любви к вам была в этом случае невольною посредницею.

Беззастенчивая Шенберг лгала перед молодою девушкою без удержу. Привыкшая к интригам и проискам, она рассчитывала на то, что между нею и Остерманом не будет произведено очных ставок, что поэтому всегда так или иначе можно будет вывернуться из неприятного положения, ссылаясь на то, что ее или его не так поняли, что неточно передали ее слова и что, наконец, в случае крайности, просто-напросто можно отказаться от слов, сказанных наедине. Между тем, если бы сватовство пошло на лад, то она легко могла бы приписать себе честь почина, а встретившиеся при этом недоразумения и странности объяснить необходимостью повести все дело так деликатно, как оно было поведено ею.

— Теперь я понимаю, отчего на меня так рассердилась Анна, — сказала Юлиана. — Если Остерман действительно заговорил с нею о возможности моего брака с Линаром, то она могла подумать, что я выбрала его в свои посредники, и, разумеется, обиделась тем, что я прямо не обратилась к ней с этим. Она теперь может думать обо мне Бог знает что... — Но при этих словах в голове девушки вдруг мелькнула мысль, что Анна видит в ней свою тайную соперницу по отношению к Линару, и что она была поэтому права, встретив ее так неприязненно.

— Бог мне свидетель, что я нисколько не влюблена в Линара, что я вовсе не занята им!.. — вскрикнула вдруг Юлиана. — Я не могу более выдержать, сейчас же пойду к ней и расскажу все.

Говоря это, Юлиана быстро вскочила с кресла, но тут же баронесса в свою очередь стала удерживать ее за юбку, внушая ей, что она напрасно так сильно волнуется, что неуместною горячностью и несвоевременною откровенностью можно испортить каждое дело, что лучше подождать немного, и тогда наверно все объяснится, после чего обе подруги только посмеются между собою над неудачею старого, непрошеного свата.

В то время, когда Шенберг уговаривала, убеждала и утешала молодую девушку, Анна продолжала беседовать с Остерманом, и речь шла у них о Линаре и Юлиане. Остерман очень ловко и тонко дал понять правительнице, что молве о Линаре, вследствие неприязненного о нем и в народе, и в войске говора, нужно положить конец, и что можно устроить такой брак, при котором Линар будет пользоваться полною свободою, и в заключение намекнул, что в этом случае самою подходящею невестою может быть Юлиана, а самою пригодною посредницею — баронесса Шенберг, с которою, если угодно ее высочеству, он и возьмется переговорить по этому щекотливому вопросу, так как она очень дружна с графом Линаром. К этому Остерман добавил, что баронесса, как умная и ловкая женщина, сумеет повести это дело чрезвычайно искусно.

Под влиянием уговариваний со стороны Шенберг Юлиана успокоилась, и на ее добром, откровенном личике блеснула, как солнышко после умчавшейся тучи, беззаботная улыбка. Она засмеялась и принялась усердно дуть в носовой платок и прикладывать его к раскрасневшимся глазам, чтобы уничтожить следы недавних слез. Баронесса воспользовалась этою переменою и завела с нею веселую речь о своих приключениях в большом свете.

Между тем в соседней комнате послышались шаги правительницы, которая, увидя через полуотворенную дверь, что Юлиана не одна, стала вызывать ее к себе рукою. Забыв горе, досаду и гнев, Юлиана бросилась к Анне, крепко охватила ее около шеи и вдруг громко разрыдалась.

— О чем, дурочка, плачешь? — ласково сказала правительница. — Полно, перестань, стыдно...

— Ты меня от себя гонишь, а мне что же делать — неужели смеяться? — с укором возразила Юлиана.

— Я была взволнована, прости меня, что я так неприветливо встретила тебя. Мне надобно было поговорить с Остерманом... — уступчиво сказала правительница.

— И я знаю, о чем ты говорила с ним!

— О чем же, например?..

— О моей свадьбе с Линаром, — шепнула на ухо Анне Юлиана.

Анна Леопольдовна пошатнулась и с удивлением взглянула на Юлиану.

— Я все, все расскажу тебе, без утайки, — торопливо проговорила она, сжимая крепко руку девушки. — У тебя в гостях баронесса Шенберг? Попроси ее ко мне.

Юлиана исполнила это приказание.

С почтительными реверансами представилась баронесса правительнице.

— Я очень рада, — сказала Анна Леопольдовна, — что встретила вас совершенно неожиданно у моей милой Юлианы. Я распорядилась, впрочем, еще вчера о посылке к вам особых приглашений ко мне на обеды и на вечера. Надеюсь часто видеть вас у себя и прошу извинить меня за мою прежнюю забывчивость...

ГЛАВА XXIX

В XVIII веке европейская дипломатия, не отставшая еще и до сих пор от происков, интриг и таинственности, весьма усердно занималась соглядатайством или, проще сказать, шпионством за всем, что происходило при дворе и вообще в том государстве, куда она посылала своих искусных и изящных представителей. Подкуп лиц, управлявших государственными делами или имевших на них влияние, разделение этих лиц на враждебные партии, обманы, заведомо ложные обещания и приторная лесть были обычными орудиями дипломатов прежней школы, и для такого образа их действия Россия в первой половине прошлого столетия представляла едва ли не самую удобную почву.

В ту пору иностранные послы, находившиеся в Петербурге, успевали не только влиять на внешнюю политику русского кабинета, но и на ход наших внутренних событий. Такою деятельностью отличался в особенности приехавший 15 декабря 1739 года в Петербург французский посланник, маркиз де ла Шетарди, молодой, ловкий, остроумный, лукавый, двуличный, обворожительный в обществе и умевший превосходно расставлять сети и устраивать западни, сообразно расчетам версальского кабинета. Приехал маркиз на берега Невы с блистательною и роскошною обстановкою. Его сопровождала многочисленная свита, состоявшая из двенадцати кавалеров посольства, одного секретаря, восьми духовных лиц и пятидесяти пажей. Кроме свиты, при нем было: шесть поваров, в числе которых один пользовался европейскою известностью, а также множество камердинеров и ливрейных лакеев. Не забыл маркиз позаботиться и по части своего гардероба: платья, которые он вез с собою, были самые великолепные, такие, каких еще не видывали в Петербурге. Огромный багаж посла дополнялся сотнею тысяч бутылок самых тонких французских вин, между ними было шестнадцать тысяч восемьсот бутылок шампанского. Отъезжая в Петербург с такою свитою и с такими запасами, маркиз, по его словам, хотел показать там, что значит Франция.

Отправка в Россию великолепного и многочисленного посольства возбудила разные толки и догадки в европейских газетах, так как настоящая его цель была известна только самому малому числу лиц, вполне посвященных в тайны тогдашней французской политики. Между тем настоящею задачею Шетарди было удержать Россию от покровительства Австрии на случай войны с нею Пруссии и убедить петербургский кабинет сделать некоторые уступки Швеции — этой постоянной и искренней союзнице Франции. Вообще же ему поручено было отвлечь внимание петербургского кабинета от европейской политики. Для маркиза было теперь такое время, что оказывалось необходимым вести интриги в этом направлении.

Под влиянием графа Линара правительница стала на сторону Австрии против Пруссии и не желала делать никаких уступок Швеции, следуя в этом случае и внушениям графа Остермана, который, как один из главных участников в подписании ништадтского трактата, дорожил неприкосновенностью этого договора. Видя, таким образом, безуспешность своих попыток у правительницы, маркиз обратился в противоположную сторону: он постарался сблизиться с цесаревною Елизаветою Петровною, считавшеюся чрезвычайно приверженною к Франции, и затем сообща со шведским посланником Нолькеном убеждал ее уступить шведам — в случае осуществления ее домогательств на русский престол — те из шведских областей, которые достались России при Петре Великом.

Из депеш маркиза Шетарди видно, впрочем, что цесаревна, не отвергая помощи, которую ей для достижения ее целей предлагала Швеция, уклонялась, однако, от выдачи какого-либо письменного обязательства в том смысле, что она уступит Швеции хотя бы малейшую часть от завоеванных ее отцом земель. Маркиз, однако, не терял надежды добиться желаемого, и потому деятельно интриговал в пользу Елизаветы и во вред правительнице, от которой, как он убедился окончательно, нельзя было ожидать ничего иного, кроме самого решительного и упорного отказа.

Необходимое, однако, в настоящем случае сближение Шетарди с цесаревною представлялось делом нелегким. "Поверите ли вы, — доносил он в Париж Людовику XV от 9 апреля 1740 года, — что стеснение в Петербурге развито до такой степени, и иностранные министры, мои предшественники, так поддались ему, что никто из них не бывал у великих княжен? Воспользовавшись предлогом, которого я искал, а именно тем, что они были нездоровы, я решился отправиться к ним с визитом, и эта попытка для всех показалась новостью, обратившею на себя внимание, так что великие княжны, Елизавета и Анна, отдалили мое посещение для того, чтобы иметь время узнать насчет этого мысли царицы. Когда же они меня принимали, то г. Миних, брат фельдмаршала, находился у той и у другой, чтобы быть свидетелем всему происходившему. Это, — продолжает Шетарди, — вовсе не помешало мне выразить громко великим княжнам, так же как и герцогине курляндской, надежду, что мне дозволено будет время от времени являться к ним, чтоб свидетельствовать мое почтение, и я тем менее прошу этого, что заведенный до сих пор обычай не более как остаток рабства; подчиниться же ему, с моей стороны, было бы столько же неуместно, сколько важно изгнать такой предрассудок бережно и осторожно".

При представлении цесаревне маркизу Шетарди, несмотря на присутствие при этом в лице гофмаршала Миниха шпиона, удалось высказать "тихо и кратко", что если он не мог выполнить прежде перед нею своего долга, то это произошло только от желания выполнить его как можно проще и естественнее. Она, как замечает Шетарди, поняла это, и так как над нею, добавляет он, преимущественно тяготеют стеснения, то она потом говорила, что была чрезвычайно тронута моим вниманием.

Сближаясь с цесаревною, Шетарди, кроме явных свиданий, имел еще с нею и тайные, и также вел переговоры с цесаревною при посредстве состоявшего при ней хирурга Лестока и чрез жену придворного живописца Каравака. При одном свидании Елизавета заметила маркизу, что здоровье императора-младенца ненадежно, что он легко может умереть, и что тогда на некоторое время скроют его кончину для того, чтобы подготовить вступление на престол самой Анны Леопольдовны. Цесаревна прибавила, что, ввиду этого, она старается бывать как можно чаще во дворце, дабы знать в подробностях все, что там делается, и в заключение просила маркиза обратить внимание на высказанное ею опасение. Следуя ее внушению, маркиз заявил правительнице свое желание иметь у императора аудиенцию, но Анна Леопольдовна под разными предлогами старалась отклонить его от этого.

Уклончивость правительницы еще более усиливала настойчивость маркиза. Он продолжал требовать аудиенции у самого императора, на что ему отвечали: "Это невозможно, ребенок будет кричать и может от того заболеть, и притом в каком положении будет он во время аудиенции? Мамка подержит его на руках, он расплачется — тем все дело и кончится". Упрямый дипломат не прекращал, однако, своих настояний, и ему, наконец, объявили, что желаемая им аудиенция будет дана, но вслед затем сообщили, что предложение это состояться не может, так как у его величества прорезываются зубы. Оскорбленный этим, Шетарди выразил свое неудовольствие тем, что перестал являться ко двору и в то же время продолжал посылать к Остерману ноты, в которых объяснял ему, что представители его наихристианнейшего величества короля французского всегда имеют торжественные аудиенции непосредственно у царствующих особ, а не у заменяющих их лиц, несмотря на то, кто бы эти лица ни были. Переписку свою с Остерманом маркиз подкреплял ссылками и на Гуго-Гроция, и на Пуфендорфа, а также на обычаи, принятые в дипломатическом мире, присовокупляя ко всему этому философские воззрения на исключительное значение особы государя и на положение состоящих при нем представителей иностранных дворов.

Особенно сильно поддразнивало Шетарди то обстоятельство, что австрийский посланник, маркиз Ботта ди Адорно, пользовавшийся благосклонностью правительницы, удостоивался чести видеть малютку-императора, хотя и в частных аудиенциях, и потом не без хвастовства рассказывал об этом среди своих сотоварищей-дипломатов. Посол французского короля считал себя крайне обиженным этим; он заключал, что Австрия взяла при петербургском дворе перевес перед Франциею, между тем как одною из главных его задач было ослабить влияние венского кабинета. Маркиз волновался, выходил из себя и теперь на неудовлетворение своего требования — видеть императора — он уже смотрел не только как на невозможность исполнять данное ему царевною поручение, но и как на чрезвычайно важный международный вопрос, от разрешения которого зависело поддержание или ослабление во всей Европе высокого мнения о достоинстве и чести Франции, представляемой маркизом при русском дворе.

После долгих препирательств настоятельные хлопоты Шетарди увенчались, наконец, желаемым успехом, так как ему решились показать императора.

Утром, в день, назначенный для торжественной аудиенции, собрались по повесткам в Зимний дворец придворные и высшие чины; туда же явился и маркиз со своею многочисленною и блестящею свитою. Он теперь торжествовал, свысока окидывая всех гордым взглядом победителя. В тронной зале был поставлен рундук, обитый алым сукном, а на нем стол, покрытый пунцовым бархатом с золотою бахромою и с такими же кистями. Против стола, установленного перед троном, разместились в виде полукруга с одной стороны русские сановники и придворные кавалеры, а другая сторона, предназначенная для посольской свиты, оставалась пока никем не занятою. На нижней ступени трона стояла в великолепном уборе, с андреевскою лентою через плечо, правительница, а несколько поодаль от нее, по обеим сторонам трона, расположились придворные дамы. Вся эта группа блестела серебром, золотом, жемчугом и драгоценными камнями, белела кружевами, шумела бархатом и шуршала парчою и шелком. Кормилицу в богатом русском наряде, с младенцем-императором, положенным на подушке, покрытой золотою порфирою, одетым в платьице, нарочно сшитое для этого случая его матерью, поставили у стола, прямо перед главным входом. Она заботливо успокаивала ребенка и среди глубокого молчания, водворившегося в зале, слышался только обычный и теперь самых тихий напев мамки: шш-шш-шш...

Когда все было готово, на середину залы выступил пышно разодетый и величавый собою обер-гофмаршал, граф Левенвольд, с длинным золотым жезлом в руке и с бантом из кружев и разноцветных лент на левом плече. Поклонившись низко императору, преспокойно перебиравшему ручонками бусы, надетые на шее его мамки, Левенвольд отдал глубокий поклон правительнице и доложил ее высочеству, что его превосходительство господин маркиз де ла Шетарди, посланник наихристианнейшего величества, короля французского и наваррского, желает иметь счастие представиться его величеству императору и самодержцу всероссийскому.

Правительница приказала обер-гофмаршалу ввести маркиза в аудиенц-залу.

Двери широко растворились, и в зале показался сопровождаемый своею свитою посланник. Он поразил всех роскошью и изысканностью своего наряда. На нем было платье из серебряной ткани, расшитое золотом, он блестел бриллиантами и словно щеголиха-женщина тонул в тончайших кружевах своего белого жабо. С вычурною грациозностью, усвоенною на уроках знаменитейших парижских балетмейстеров того времени, выступал маркиз, легко вскидывая вперед и затем вытягивая ноги, охваченные бело-серебристыми шелковыми чулками, обутые в длинные тупоносые, на высоких каблуках, башмаки с большими бриллиантовыми пряжками на бантах из белых лент. Сделав таких три шага, приведших в восторг наших модниц и модников, маркиз остановился и, прижимая к груди свою треуголку с золотым галуном, белым плюмажем и бриллиантовым аграфом, ловко проделал ногами что-то вроде антраша и затем почтительно поклонился императору.

Молодуха-кормилица, которой забыли внушить правила этикета, отвечала маркизу поклоном в пояс.

Сдержанный смех пробежал по зале. Левенвольд вспыхнул от досады и начал делать кормилице руками и глазами предостерегательные знаки, которые, однако, были поняты ею совершенно в ином смысле. Поэтому, чем ближе подходил маркиз, чем изящнее и почтительнее справлял он свои поклоны и чем плотнее прижимал к своей груди треуголку, тем ниже и ниже отвешивала ему в свою очередь поклоны простодушная молодуха, представлявшая теперь первенствующую особу в этой гражданской церемонии.

Остановившись в некотором расстоянии от императора, маркиз разразился потоком цветистого красноречия. Уверяя менее чем годовалого малютку-императора в неразрывной дружбе своего с лишком тридцатилетнего августейшего повелителя, он заявил настойчиво, что "дружба" обоих великих монархов послужит ручательством за поддержание спокойствия в Европе и залогом благоденствия обоих могущественных, дружественных между собою народов. На напыщенную речь посла отвечал вице-канцлер граф Головкин, разумеется, в таком же смысле и с оттенками той же искренности и уверенности, какими отличалась речь маркиза.

После этого правительница сошла со ступени трона и пригласила маркиза приблизиться к императору. Шетарди только и желал этого для того, чтобы, исполняя поручения Елизаветы, вглядеться попристальнее в личико ребенка и заметить, нет ли на нем каких-нибудь особых примет. Но едва с этою затаенною целью посол близко нагнулся к императору, как малютка, протянув свои пухленькие и цепкие ручонки, выразил явное и твердое намерение схватить представителя Франции за его великолепно взбитый парик. В сильном испуге щеголеватый маркиз сделал в сторону отчаянный пируэт, сообразив сразу, какой всеобщий смех возбудила бы эта затея его величества, если бы она удалась, а малютка между тем, видя свою неудачу, разревелся на всю залу.

— Вас предваряли, господин маркиз, — улыбнувшись, сказала на правильном французском языке Анна Леопольдовна, — чем может кончиться аудиенция у этого маленького шалуна. Надеюсь, впрочем, что вы извините нас как за это, так и за другие, быть может, замеченные вами отступления от строгих правил этикета. У пас такая церемония происходит в первый раз. — Говоря это, правительница приняла от мамки плаксу и, взяв его рукою за обе щечки, начала целовать со всею нежностью молодой матери.

Расшаркиваясь и раскланиваясь, маркиз рассыпался перед правительницею в самых утонченных любезностях и затем вышел из залы, горделиво неся голову, украшенную модным париком, который остался на месте благодаря только ловкой увертливости своего владельца...

ГЛАВА XXX

Раннею весною 1741 г. на то место, где ныне находится Михайловский, или Инженерный, замок, стали возить строительные материалы, и в городе заговорили о намерении правительницы, разобрав старый деревянный Летний дворец, выстроить новый. Дворец этот должен был находиться среди Летнего сада, который был тогда чрезвычайно обширен, занимая в длину все пространство от Невы до Невского проспекта, и в ширину от Мойки до Фонтанки. Он был разведен в 1711 году Петром Великим по нарисованному им самим плану. В то время Голландия славилась своим садоводством, и государь, вообще любивший эту деятельную страну, заимствовал от нее образец для устройства дворцового, а вместе с тем и общественного сада в своей новой столице.

Люди из партии цесаревны Елизаветы, зорко следившие за каждым шагом правительницы, не пропустили случая распространить неблагоприятную для Анны Леопольдовны молву и по поводу возводимой постройки. К новому Летнему дворцу примыкал дом Румянцева, в котором жил граф Линар, и обстоятельства этого было достаточно для возникновения догадки, что правительница желает быть как можно ближе к предмету своей страстной любви. Маркиз де ла Шетарди сообщал об этом, как о важном факте, в Париж, прибавляя, что во вновь строящемся Летнем дворце правительница желает проводить время свободно среди приятного уединения. Он передавал также, что, по ее приказанию, в так называвшийся тогда "третий" сад запрещено было входить кому бы то ни было, кроме фаворитки правительницы Юлианы Менгден и графа Линара. По рассказу маркиза, Елизавета Петровна захотела проверить эту молву, отправившись в "третий" сад, и гнев ее не знал пределов, когда от приставленных ко входу в этот сад часовых она узнала, что отданный правительницею приказ распространялся и на ее особу.

Около того же времени раздор молодой четы становился все сильнеее и сильнее. Юлиана забирала все большую и большую власть над своею подругою-правительницею и, питая какую-то слепую ненависть к принцу Антону, старалась на каждом шагу выразить ему это чувство. Когда принц приходил к своей жене, Юлиана не пускала его к ней, и если его высочество начинал горячиться и доказывать свои супружеские права, то бойкая фрейлина, не входя с ним ни в какие рассуждения по этому щекотливому предмету, просто-напросто захлопывала дверь перед самым его носом, и принц, вместо звонкого голоска молодой девушки, слышал только, как щелкал замок, проворно запираемый Юлианой. Растерянный и раздраженный муж оставался ни при чем перед запертою дверью; сперва он пытался толкать ее, думая, что она уступит его усилиям, потом постукивал легонько пальцем, надеясь смирением смягчить Юлиану; после того заглядывал в замочную скважину, и в конце концов убеждаясь, что все попытки будут напрасны, удалялся, раздосадованный в особенности тем, как сперва он догадывался, а потом уже и наверно знал, — что супруга его ведет в это время приятную для нее беседу с его соперником графом Линаром. Дело доходило до того, что муж и жена не виделись теперь по целым неделям, и не было никакой надежды на их сближение.

Однажды, во время прогулки генералиссимуса по Летнему саду, его захватил внезапно проливной дождь и он, желая поскорее укрыться, направился в ближайшую аллею ко дворцу, рассчитывая пройти через "третий" сад. Ему, однако, не удалось сократить дорогу. Лишь только он подошел к воротам этого сада, намереваясь пройти через них, как стоявшие здесь на карауле часовые, отдавшие ему при его приближении подобающую воинскую почесть, скрестили перед ним штыки. Принц в изумлении остановился.

— Разве ты меня не знаешь? — спросил принц у часового.

— Как не знать, ваше императорское высочество! — бойко проговорил преображенец.

— Так отчего же ты меня не пропускаешь?

— Приказ от начальства вышел — не пропускать сюда вас, а больше ничего знать не могим.

— Что ж, вы так меня и не пропустите? — спросил часовых решительным голосом генералиссимус, полагая, что тут есть какое-нибудь недоразумение.

— Не пропустим, ваше императорское высочество, — проговорили оба они разом. — Приказ такой от начальства вышел...

— Молодцы вы, ребята, — сказал принц, желая дать иной оборот этому прискорбному для него случаю. — Службу вы хорошо знаете, исполняете, как следует, приказ вашего начальства. Так и надлежит по воинскому артикулу поступать... Скажу об этом вашему командиру.

— Рады стараться, ваше императорское высочество! — гаркнули преображенцы.

— Пропустим только тех, кого особ статьею пропущать велено, — добавил один из них, ободренный похвалою принца и полагая заслужить еще большую от него похвалу за точное знание обязанностей по караулу.

Такая добавка окончательно смутила принца, и он вне себя круто повернул в сторону.

Через несколько дней после этого принцу удалось не только попасть в комнату своей супруги, но и получить от нее приглашение к обеду. После обеда он завел речь о случае, бывшем с ним в Летнем саду во время прогулки. Хотя принц заявил об этом под видом желания похвалить дисциплину, господствующую в войске, но, тем не менее, он имел надежду разъяснить как-нибудь такой странный запрет, не обнаруживая, впрочем, что его интересует именно эта сторона дела. При самом начале этого рассказа принца гневный огонек блеснул в глазах молодой женщины.

— Я сама отдала такой приказ, — сказала она. — При моих постоянных трудах мне необходимы отдых и совершенное уединение. Я желаю пользоваться и тем, и другим, и, кажется, имею на то полное право!

При этих словах принц, сдерживая охватившее его волнение, только откашлялся.

— Кажется, вы, ваше высочество, со мною не согласны, — продолжала Анна Леопольдовна, и в ее вопросе слышалось желание вызвать принца на спор.

Он, однако, промолчал и на этот раз.

— Те люди, которые привыкли никогда ничего не делать, — сказала правительница, обращаясь к сидевшей подле нее Юлиане, — не имеют никакого понятия об усталости: для них беспрестанно бывает отдых...

— Я не могу принять это замечание на свой счет, — задыхаясь и в сильном раздражении заговорил принц. — По повелению вашего высочества я имею немало занятий и в войске, и в сенате, и в военной коллегии, и я полагаю...

— А! так вы тяготитесь вашею службою! — с живостью перебила правительница таким тоном, который не допускал со стороны принца никаких возражений. — Я очень рада, что, наконец, узнала об этом; завтра же я поступлю так, как поступил с вами герцог курляндский, — я уволю вас вовсе от службы... на ваших местах будут люди, которые станут служить императору с большим усердием, нежели вы...

Принц побледнел и нервно затрясся.

Видя, что Анна Леопольдовна одна отлично справляется с мужем, Юлиана встала и пошла на террасу, выходившую в сад. Там начала она делать рукою предупредительные знаки, удерживая ими Линара, который из потайной калитки, выходившей во двор занимаемого им дома, пробирался теперь к Анне Леопольдовне.

Принц, озадаченный угрозою жены, молчал, а между тем молчание его выводило Анну Леопольдовну из терпения. Ясно было, что она хотела с ним ссориться.

— Вы, вероятно, не расслышали, что я сказала вам? Или, быть может, вы полагаете, что я говорю в шутку... — сказала она, обращаясь к мужу.

Принц взялся за шляпу.

— Останьтесь, мне нужно поговорить с вами, — повелительным голосом сказала правительница.

— Я сам желал бы доложить вам... — пробормотал принц.

— О чем?..

— О цесаревне Елизавете... она...

— Как вам не стыдно, принц, — с резким укором вскрикнула правительница, — выбрать для себя такого рода унизительное занятие — сплетничать и ссорить между собою двух женщин... Это вовсе не дело генералиссимуса... — добавила она, как будто усовещивая мужа.

— Я не вижу в этом никаких сплетен и, докладывая вам о замыслах цесаревны, полагаю, что исполняю этим мои обязанности, — робко пробормотал принц.

— Раз навсегда прошу ваше высочество не вмешиваться в мои дела. В этом отношении, как вы должны были бы помнить, вам однажды был дан хороший урок герцогом курляндским... Я, впрочем, сумею устроить дело так, что все интриги и происки, с чьей бы стороны они ни велись, будут совершенно напрасны...

Принц, не говоря ничего, пожал от удивления плечами и, поклонившись жене, вышел из комнаты.

Юлиана заметила его уход.

— Теперь можете, граф, идти к нам, — весело крикнула с террасы молодая девушка, махая платком. — Мориц сюда идет! — предупредила она через двери свою подругу.

Гнев Анны Леопольдовны мгновенно прошел.

— Что за охота ему, — думала она о своем муже, — мешаться в мои дела, ведь я предоставила ему полную свободу; пусть же он оставит меня в покое, а то всякий раз рассердит и раздражит меня, а потом мне становится досадно, что я погорячилась с ним... Жаль мне его, но что делать, если мы не можем сжиться друг с другом?.. Не моя в том вина, я никогда не хотела идти за него замуж...

Вошел Линар. На этот раз с ним шла у правительницы долгая и серьезная беседа, а после этого она потребовала к себе вице-канцлера графа Головкина, начавшего с некоторого времени пользоваться особенною ее благосклонностью. Совещание с Головкиным было очень продолжительно, и он на другой день, по приказанию Анны Леопольдовны, привез ей описание обрядов коронования императриц Екатерины I и Анны Иоанновны...

ГЛАВА XXXI

Все лето 1741 года правительница провела в столице, в новом Летнем дворце, не уезжая на некоторое время в Петергоф, чего не бывало прежде при императрице Анне Ивановне. Ежедневным и постоянным ее собеседником был граф Линар. До какой степени не считали бы Анну Леопольдовну виновною в неверности мужу, нельзя, однако, не сказать, что выбор ею Линара показывает не столько ее ветреность, сколько готовность любить постоянно и быть страстно привязанною к тому, кого однажды избрало бы ее сердце, но не того, кто был ей дан в спутники жизни против ее воли. Выходя замуж за принца Антона, молодая девушка не скрывала отвращения, какое она чувствовала к своему жениху, и в этом отношении она оставалась верна самой себе и после брака.

Со своей стороны, принц не умел приобрести над нею никакого влияния, и она, достигнув независимости променяла его на Линара, — на человека совершенно иного склада, нежели принц. Линар, хотя и был замечательный красавец, но по сравнению с Анною был довольно пожилым мужчиною, будучи шестнадцатью годами старше ее. Несомненно, что независимо от сердечной страсти правительницу привлекали к нему те блестящие качества, каких она не находила в своем супруге. Ее пленял живой и смелый ум Линара; ей нравились его твердый характер, его обширное и разностороннее образование; ее поражали новизна и смелость его суждений, основанных на проницательности и наблюдательности, так что и помимо грешной любви она, сойдясь с ним однажды, должна была бы подпасть под неотразимое влияние его умственной силы. Но эти-то качества Линара и возбуждали всего более опасений и неприязни к нему в лицах, окружавших великую княгиню. Если бы вместо Линара был близок к ней какой-нибудь молодой вертопрах, красавчик собою, увлекший правительницу только пылкою, мимолетною страстью, то любовь к нему Анны, вызывая в обществе легко прощаемое осуждение, не возбуждало бы такого всеобщего неудовольствия, какое вызывала близость ее к Линару.

Все заговорили теперь, что здесь уже не та любовь, которая, остывая постепенно, переходит в холодность и затем вскоре кончается совершенным равнодушием к тому, кто был прежде предметом самой восторженной страсти. Ясно было, что давнишняя любовь Анны к Линару обратится в постоянную привязанность, что при такой привязанности правительница будет находиться в полной власти своего любимца, который, оттеснив мало-помалу от нее всех, станет от ее имени править государством по своему произволу. Все догадывались насчет такого исхода взаимных отношений между Анною и Линаром, и потому слышавшийся прежде только глухой ропот по поводу сближения с ним правительницы раздавался все громче и громче, по мере того, как привязанность к Линару правительницы усиливалась заметнее. Теперь имя Линара делалось ненавистно не как мужчины, господствовавшего над сердцем молодой женщины, но как временщика, готовившегося захватить всю власть в свои смелые руки.

— Видно, опять нами будет распоряжаться непрошенный немец, — заговорили в войске.

— Видно, опять за наш счет будет развиваться выскочка-иноземец, — твердили недовольные. И такие речи находили всюду отголоски, возбуждая общее неудовольствие против правительницы.

Сторонники цесаревны Елизаветы не упускали случая подбивать всех, кого только было можно, против Линара, очень хорошо понимая, что враждебные к нему чувства русских неминуемо должны будут отражаться и на Анне Леопольдовне. Между тем Тайная канцелярия не действовала уже с прежнею строгостью и чуткостью, так как шпионство и крутые меры были не по душе доброй Анне Леопольдовне.

Сама правительница, беспечная и неосмотрительная, поступала так, как будто она не только не желала прекратить или хотя утишить враждебные о ней толки, но как будто нарочно хотела еще более усилить их. Народ, впрочем, не был нисколько ожесточен и раздражен против нее лично, но она, не показываясь никогда среди него, вселяла тем самым к себе полное равнодушие, тогда как, наоборот, соперница ее, Елизавета, делала все, чтобы приобрести доброе к себе расположение среди простонародья. В то же время и гвардия, за исключением немногих горячих приверженцев правительницы, не выказывала к ней особенной преданности, явно выражая это чувство Елизавете, расщедрившейся к солдатам выше своих средств.

Анна Леопольдовна не заботилась нисколько о том, чтобы скрывать свои отношения к Линару. Разлад ее с мужем был известен всем; рассказы о таинственном назначении "третьего" сада распространялись по всему городу. Обнаруживались и другие опрометчивые поступки молодой женщины, несомненно умной и от природы не склонной к разврату...

Рассказы обо всем этом быстро, а вдобавок с разными преувеличениями и прикрасами, переходили от одного к другому, и прежняя молва об Анне Леопольдовне как о женщине стыдливой и скромной, заменилась совсем иным говором.

— Как ни тяжело было при Анне Ивановне из-за проклятого Бирона, — толковали теперь русские, — но все-таки не было того, что делается ныне: разве мы можем знать, чьим детям впоследствии мы будем служить, если не станет нынешнего государя?..

В этих немногих словах произносилось ужасное осуждение над правительницею. Видно было, что русские легче мирились с суровым гнетом, господствовавшим в царствование Анны Ивановны, нежели с супружескою неверностью ее племянницы, правление которой было кротко и милостиво.

Между тем, несмотря на все свое ничтожество, принц Антон своею простотою и обходительностью начал приобретать в войске расположение, и вот стала ходить глухая молва, будто Остерман, видя то опасное положение, в каком находится правительница, и не надеясь поддержать ее власть, намеревается заменить Анну Леопольдовну принцем Антоном и даже провозгласить его императором, если только он, отрекшись от лютеранства, перейдет в православие. Таким образом, шаткой власти Анны Леопольдовны начинала грозить еще новая опасность со стороны хотя и самого близкого ей, по-видимому человека, но в то же время настолько уже отчужденного от нее ею же самою, что не было бы ничего удивительного, если бы он стал, наконец, в ряды ее врагов.

Однажды в дворцовом карауле стоял капитан Семеновского полка, один из самых усердных приверженцев цесаревны Елизаветы, и на которого по этому поводу падало сильное подозрение, так что он каждый день должен был ожидать преследования и допроса. Принц велел позвать его к себе. Капитан, хотя и храбрый воин, струсил, однако, при такой неожиданности.

— Что с тобой? — спросил принц капитана в присутствии других. — Я слышал, что ты грустишь. Разве ты чем-нибудь недоволен?

Капитан отвечал принцу, что он имеет к тому уважительные причины и что он действительно впадает иногда в глубокое, невыносимое горе. Он рассказал при этом генералиссимусу, что у него на руках большая семья, которую он с трудом содержит, так как у него нет ничего, кроме маленького имения около Москвы, от которого он не получает почти никаких выгод, потому что, находясь на службе в Петербурге, не имеет возможности хозяйничать сам.

— Я ваш полковник, — начал принц, выслушав горевавшего капитана, — и желаю, чтобы вы все были счастливы и сделались моими добрыми друзьями. Обращайтесь ко мне с полной доверенностью и будьте уверены, что я всегда буду поступать так, как поступаю теперь.

С этими словами принц подал изумленному капитану кошелек, в котором лежало триста червонцев, и просил его принять эти деньги как дружеский подарок от сослуживца сослуживцу.

Одобрительный говор о таком поступке принца не замедлил, разумеется, распространиться по всей гвардии, и молва о щедрости и ласковом обращении принца дошла в тот же день до сторонников царевны и до нее самой. И они, и она увидели теперь, что принц в отношении к гвардейцам начинает поступать так, чтобы отвлечь их от цесаревны, которая, в свою очередь, подумала, что принц может действовать таким образом не иначе, как только с согласия правительницы, и что при этом условии он будет иметь в своем распоряжении большие суммы, тогда как при постоянном безденежье Елизаветы ей невозможно будет тягаться в щедрости с супругом Анны Леопольдовны. Все приверженцы царевны заволновались, засуетились при мысли, что если дело пойдет так далее, то шпаги и штыки гвардейцев легко могут оказаться на стороне правительницы и оградить ее власть от всяких злоумышленных покушений.

Но если принц начал воздействовать на гвардейцев или с расчетом приобрести их преданность в пользу правительницы, или только в личных своих видах, то сама она поступала по-прежнему, отдаляясь все более и более от всяких непосредственных сношений с гвардиею и в то же время, отвлекаемая постоянными беседами с Линаром, начала реже и небрежнее заниматься государственными делами, влияние на которые со стороны ее любимца становилось все сильнее, почему и заговорили, что вскоре все будет зависеть от него одного, что все будет делаться только по его желанию. Министры и царедворцы, ненавидя его в душе, спешили, однако, наперерыв раболепствовать перед ним и угождать ему на каждом шагу, так что Линар из посланника иностранной державы начал постепенно превращаться в будущего полномочного правителя империи. Любовь, привязанность и доверие молодой женщины открывали теперь этому чужеземцу широкую дорогу к безграничной власти над русским народом, и не было никакого сомнения, что Линар воспользуется благоприятными для него обстоятельствами с жадностью умного и смелого честолюбца.

Безгранично предавшись Линару, правительница, казалось, забывала обо всем, к чему обязывало ее исключительное, первенствующее положение ее в государстве. В ней окончательно замерло стремление к власти, которую она, как тяжелое для нее бремя, собиралась передать избраннику своего сердца. Заботы о делах государственных утомляли ее, и опасная ее беспечность проявлялась резко во всем, начиная с важных дел и кончая мелочами домашней жизни. Доклады министрам назначались все реже и реже, разговоры с ее ближайшими сотрудниками о политике и о внутренних порядках в государстве не представляли для влюбленной женщины ничего занимательного. Ее развлекало чтение Линаром вслух потрясающих немецких драм и сентиментальных романов; ее занимали то веселые, то серьезные его беседы, и подолгу заслушивалась она его приятно затрагивающим душу пением с аккомпанементом клавикордов.

Теперь для правительницы осуществилась та жизнь, о какой ей мечталось в то время, когда Миних предлагал ей корону, которую она торопливо отвергла, всегда, впрочем, готовая променять и блеск, и величие, и славу на любовь и на тихую, спокойную жизнь с тем, кто ей был мил и дорог.

Чуждаясь большого общества, Анна Леопольдовна ограничивалась небольшим избранным кружком, в который, нужно сказать это к чести молодой женщины, открывали доступ ум и образование. Пышные наряды, модную прическу, корсет и фижмы она считала для себя невыносимою пыткою. Обыкновенно она повязывала голову белым платочком и в самой простой домашней одежде являлась к обедне в придворную церковь, в публике и за обедом, возбуждая этим насмешливую болтовню придворных. После обеда она садилась играть в карты. Постоянными и любимыми ее партнерами были; Линар, маркиз Ботта, английский посланник Финч и брат фельдмаршала Миниха. Прочие иностранные посланники, а также и придворные сановники никогда не допускались в эту партию (которая собиралась в комнатах Юлианы), исключение бывало, да и то редко, для принца Антона, если только он почему-либо успевал на короткое время заслужить особое расположение своей супруги. Такое исключение делалось ему в виде награды.

Так проводила правительница время в пору, которая, казалось, была самой счастливой в ее жизни — теперь исполнилось то, о чем прежде она постоянно мечтала.

ГЛАВА XXXII

В современных хрониках об Анне Леопольдовне встречаются сведения, намекающие на причины, по которым она так страстно полюбила Линара, но в хрониках этих не находится никаких объяснений той необыкновенной привязанности и той изумительной дружбы, какими отличались отношения правительницы к фрейлине Юлиане Менгден. В свою очередь, молодая девушка платила Анне за ее привязанность и дружбу слепою и безграничною преданностью и готова была для нее пожертвовать всем. Несмотря на разницу в их положении, Юлиана являлась, однако, личностью как бы преобладающею над правительницею, и можно было сказать, что не фрейлина была в зависимости от своей повелительницы, а скорее наоборот. Юлиана, ровесница и подруга детских игр принцессы, была предметом самой нежной заботливости со стороны Анны, доверию которой к ней не было границ, и она по своему усмотрению распоряжалась образом жизни правительницы. Они обе сходились, как нельзя более, в главных чертах характера: обе они были вспыльчивы, но зато добры, доверчивы, своенравны, впечатлительны и беспечны. Была, впрочем, между ними и резкая разница: Анна Леопольдовна была постоянно задумчива и печальна, тогда как Юлиана олицетворяла собою веселость и резвость. Часто и подолгу, в молчании и в грустном раздумье, сиживала Анна, тогда как Юлиана щебетала без умолку, и звонкий ее смех заглушал тяжелые вздохи ее подруги. Анна Леопольдовна была беспечна, собственно, под влиянием равнодушия, но ее все-таки смущали порою страшные предчувствия, ее мучила неодолимая тоска, и без особых внешних побуждений у нее не проявлялось ни бодрости, ни решительности. Совсем иного рода была беспечность молодой девушки: жизнь ей казалась так легка и так хороша, что она не видела никакой надобности задумываться над чем-нибудь. Мало того: она готова была махнуть ручкою на всякую угрожавшую ей беду в полной надежде, что все пройдет благополучно и что все дурное устроится как нельзя лучше. В тревожные для правительницы часы, когда Анна, преодолевая обычную свою беспечность, готова была встрепенуться, стряхнуть одолевшую ее лень и сделать решительный шаг, Юлиана отвлекала ее от забот своею веселою болтовнею, внушая ей, что напрасно она волнуется и тревожится и что ей незачем портить по пустякам жизнь какими-то вымышленными, не существующими на самом деле горестями. Тогда правительница делалась еще более беспечною, поддаваясь успокоительному влиянию своей подруги, к которой она, по словам английского резидента Финча, выказывала такую нежность, что в сравнении с этою нежностью показалась бы слишком слабым Чувством самая пылкая страсть мужчины к женщине, в которую от только что влюбился до ослепления, до безумства.

Баронесса Юлиана фон Менгден, родившаяся 7 марта 1714 г., происходила из древней вестфальской фамилии, еще в XIV столетии поселившейся в Лифляндии. Имена ее воинственных предков мелькали очень часто в летописях тевтонского ордена, как имена мужественных бойцов не только с эстами и ливами, но и с русскими и поляками. Предки ее беспрестанно участвовали в тех битвах, в которых, закованные с головы до ног в железо, немецкие латники топтали наши дружины; они участвовали и в тех боях, где и мы, в свою очередь, беспощадно мяли горделивых меченосцев. Но настали иные времена, и семья Юлианы была семьею мирных лифляндских помещиков, не столько богатой наследственными замками, сколько представителями и представительницами своего старинного рода. Этих последних в той семье, к которой принадлежала Юлиана, было четыре, считая в том числе и ее самое. Будущность этих подраставших миловидных немочек не предвещала ничего особенного: их ожидало супружество с каким-нибудь лифляндским дворянином, затем предстояли им: тихая однообразная жизнь на уединенной мызе, вынянчивание производимых ими на свет Божий детей и постоянные мелочные заботы и хлопоты по деревенскому хозяйству. Сообразно с таким скромным предназначением, родители этих девиц давали им неблестящее образование

Вышло, однако, иначе. В царствование Анны Ивановна немцы были в большом ходу при ее дворе, и государыня чрезвычайно охотно принимала в число своих фрейлин "благоурожденных" лифляндских девиц. Многих их них, чтобы обеспечить их будущность, привозили в Петербург еще в детстве, и между такими привозными девочками была и Юлиана со старшею сестрою Доротеею, и с младшими сестрами Якобиною, которую русские звали Биною, и Авророю. Доротея вышла замуж за графа Миниха, сына фельдмаршала, — того самого Миниха, который разделял с Анною Леопольдовною все ужасы ночного предприятия своего отца против регента. Надобно также заметить, что находившиеся при русском дворе немцы или еще и прежде были родственниками между собою, или же роднились посредством браков, составляя таким образом одну партию, твердо сплоченную или родством, или близким свойством.

При дружеских отношениях, какие существовали между правительницею и Юлианою, не могли, конечно, оставаться тайною те разговоры, которые, как уже знаем, велись о браке Линара с молодою девушкою, первый из них с Остерманом, а другой — с баронессою Шенберг. Лишь только баронесса после той беседы, во время которой так сильно была встревожена Юлиана, вышла за двери, как Юлиана, позабыв о неблаговидной привычке баронессы подслушивать, передала Анне с полным чистосердечием всю свою беседу с г-жою Шенберг. Оказалось, что при этом баронесса употребила следующий хитрый прием: высказав Юлиане, что она, Шенберг, полагается вполне на скромность молодой девушки и заявив ей о том, что люди бывают болтливы некстати, баронесса передала фрейлине, будто бы частые посещения Зимнего дворца Линаром объясняют в обществе тем, что он страстно влюблен в Юлиану, и затем шутя добавила:

— И в самом деле, отчего бы вам не пойти за него замуж?.. — Таким ловким вступлением баронесса не только ограждала честь правительницы от всякого нарекания, но и показывала вид, будто ей самой ничего не известно об отношениях Анны к Линару.

— Что же ты сказала ей на это? — порывисто спросила правительница.

— Я промолчала.

— Почему же?

Юлиана не ответила на этот вопрос и только взглянула на Анну с улыбкою, которою она как будто хотела сказать: "Странно, что ты спрашиваешь меня об этом, ты сама очень хорошо знаешь, почему я промолчала".

— Линар нравится тебе?.. — тихо и пытливо проговорила правительница в сильном волнении.

— Нет! — кротко и твердо ответила Юлиана. — Мне никогда не может нравиться тот мужчина, который любит уже другую, — добавила Юлиана, насупив тоненькие брови над темными глазами, прикрытыми длинными ресницами.

— И ты вышла бы за него замуж? — задыхаясь спросила Анна.

— Нет, не вышла бы.

— А если бы это было необходимо? — с какою-то таинственностью промолвила Анна.

— Необходимо?.. — перебила изумленная девушка. — Для кого, однако, и почему это может быть необходимо?

— Например, хотя бы для меня...

— Для тебя?.. — с удивлением переспросила Юлиана. — Ты, вероятно, так же шутишь теперь надо мною, как прежде шутила Шенберг. Должно быть, вы как-нибудь сговорились между собою, чтобы позабавиться на мой счет, — добавила она, засмеявшись.

— Нет, я говорю тебе не шутя: мне нужно будет или расстаться с Линаром, или... или... Как ни уклончиво, как ни хитро толковал со мною Остерман, но я могла понять, что близость ко мне Линара возбуждает вообще неудовольствие среди русских и что такое неудовольствие может кончиться гибелью для нас, а расстаться с Линаром я не могу... не могу ни за что в свете!.. — вскрикнула правительница с каким-то отчаянием.

— Для тебя, Анна, я готова на все... — прошептала Юлиана.

Правительница обняла Юлиану и крепко прижала ее к себе.

— Но, — начала Анна нерешительным, прерывающимся голосом, — при этом будет одно важное условие... Решишься ли ты, милая Юлиана, принять его?.. Ты... ты должна будешь, как бы сказать это... уступить Морица мне... — Видно было, что правительница выговорила эти последние слова, сделав неимоверное усилие над собою. Она вся вспыхнула и, тяжело дыша, опустила вниз глаза в ожидании рокового ответа.

— Уступить тебе его?.. — с удивлением спросила Юлиана. — Значит, я не буду женою моего мужа?.. Он будет твоим лю... — Юлиана не договорила последнего слова и только слабым движением головы выразила свое несогласие...

— Но ведь ты его не любишь, ты не будешь ревновать его ко мне, а между тем ты навсегда устроишь этим мое спокойствие, мое счастие... Ты отнимешь у моих врагов повод говорить обо мне то, что говорят они теперь, а Мориц будет иметь возможность навсегда остаться в России.

— Какое, однако, странное будет супружество! — с горькою усмешкою заметила Юлиана. — Но положим, что я, как ни тяжело, как ни ужасно будет это для меня, соглашусь на такое унизительное замужество, но согласится ли Мориц на подобный брак?..

— Он наверно согласится! — с живостью подхватила правительница, твердо уверенная, что Линар из любви к ней решится на все.

— В таком случае, я не стану тебе противоречить... Знай, Анна, что я буду любить тебя по-прежнему, ты ни в чем не виновата: ты ослеплена Линаром, но его я буду презирать и ненавидеть: он продает себя тебе...

Анна вздрогнула и с изумлением смотрела на свою подругу.

— Ты, — продолжала Юлиана, — наделишь его богатством, ты осыпешь его почестями, а я, как законная его жена, буду разделять с ним все милости, оказанные ему тобою... Как это будет хорошо!. — с нервным хохотом проговорила молодая девушка. — Но зато и я, с моей стороны, предложу ему одно условие: пусть он предоставит мне полную свободу... Я молода, как ты; я так же, как ты, могу любить и, выйдя замуж за Линара, я без оглядки отдамся тому, кого полюблю, как ты полюбила Морица...

Юлиана громко зарыдала. Анна Леопольдовна совершенно растерялась, на глазах у нее выступили слезы. Она с ужасом поняла, до какой степени она унизила преданную ей девушку таким предложением.

— Если ты не хочешь выйти замуж за Линара, то и не будем ни говорить, ни вспоминать об этом... Я сама бы не решилась даже и заговорить с тобою о подобной сделке, на это навел меня Остерман... Ты знаешь, как я люблю тебя, и клянусь тебе, что я не хочу не только сделать тебя несчастною на всю жизнь, но не желаю даже быть причиною я неумышленно оскорбила тебя...

— Ты позволишь мне от себя переговорить с баронессою? — спросила Юлиана, утирая слезы. — Она так близка с Линаром и, как ты знаешь, уже заводила со мной об этом речь. Мы обе, как оказывается, здесь ровно ни при чем; за нас вздумали хлопотать другие.

Анна Леопольдовна призадумалась, как будто соображая что-то.

— Зачем говорить с баронессою... Забудем весь наш нынешний разговор... ты вольна поступать как хочешь... Впрочем, если находишь нужным, то поговори и с нею, — равнодушно, после некоторого молчания добавила Анна. — Баронесса действительно близка с Линаром и, быть может... — Она как будто опомнилась, замолчала и, охватив рукою Юлиану за тоненькую ее талию, повела ее на террасу.

Долго еще беседовали между собою подруги, и разговор их мало-помалу становился спокойнее, и вот уже послышался обычный веселый смех молодой девушки. Можно было предположить, что она и Анна, так или иначе, поладили между собою, или не касались более взволновавшего их вопроса, а вели обычную беседу.

В назначенный баронессою Шенберг срок она была в кабинете Остермана, который принял ее чрезвычайно любезно, заявив ей прежде всего, что по его докладу правительница приказала прекратить начатое о бароне Шенберге дело, причем ее высочеству угодно было добавить, что барон будет прилично вознагражден за те неприятности, какие пришлось испытать совершенно безвинно.

— Уж вы благоволите простить меня, высокоуважаемая баронесса, — проговорил Остерман, — за то, что я не послушался вас и доложил ее высочеству о вашем супруге. Минута вышла самая благоприятная, и не следовало упускать ее, да и пора кончить это прискорбное дело.

— Напротив, я вам очень благодарна, милый граф. Вы всегда бываете так любезны и предусмотрительны, — и в знак благоволения баронесса протянула к губам Остермана для поцелуя свою руку. — Ну, а что же скажете по делу Линара?..

— Нужно будет ваше содействие, согласно воле правительницы... — пробормотал министр.

— Согласно воле правительницы?... Какой вы, однако, негодный старый болтун — тотчас же поехали во дворец и разболтали! — прикрикнула баронесса.

— Но ведь ее высочество приняла это предложение благосклонно. Правительница, как я мог заметить, находит, что мысль о браке Линара с девицею Менгден положит конец всем нынешним вздорным толкам.

— И вы, чего доброго, рассказали, что я надоумила вас на это? — с видом неудовольствия спросила баронесса, хотя в душе и желала услышать положительный ответ на этот вопрос, так как предположение о браке Линара было, по заявлению Остермана, принято правительницею.

— Конечно... конечно... — замямлил лгавший беззастенчиво Остерман. — С моей стороны было крайне недобросовестно присваивать себе то, что не принадлежит мне. Ну, а как поступили вы, баронесса? Упомянули ли обо мне Юлиане или нет?..

— Ни полслова! — с бессовестностью отрезала баронесса. — Так как предложение о браке с Линаром Юлиана приняла с сильным раздражением, то я находила недобросовестным примешивать вас к этому делу. Вы знаете, что я вовсе не болтлива. Впрочем, вот что, если об этом станут говорить, то пропускайте, пожалуйста, мимо ушей, а то, чего доброго, нас захотят перессорить тогда именно, когда нам нужно действовать союзными силами. Я вам должна сказать, что я с графом Линаром чрезвычайно близка, он вполне откровенен со мною; и с какою любовью, с каким уважением он всегда отзывается о вас!.. Вы будете необходимым для него человеком, а он для вас самою надежною, самою верною поддержкою. Положим, что теперь вы сильный, можно даже сказать, всемогущий министр, но прочно ли ваше положение? Вы, конечно, знаете, что здесь, в России, можно каждую минуту так... — и при этом баронесса сделала в воздухе быстрое движение рукою, показывая наглядно, как может кувырком полететь Остерман с занимаемого им теперь высокого места.

Министр сильно крякнул и сделал кислую гримасу.

— Ведь вам очень хорошо жилось при герцоге курляндском? Не правда ли? Ну, и теперь будет то же самое. Я должна признаться вам, что сватовство это я затеяла по мысли самого Линара. Сказать между нами, он очень верно понимает свое шаткое, ложное положение: его во всякое время могут отозвать из России, да и, кроме того, против него начинает слышаться здесь сильный ропот; брак с Юлианою прекратит все толки. Притом, несмотря на те щедроты, которые ему уже оказала правительница, его денежные дела далеко не в блестящем положении: он всегда жил, да и теперь живет слишком роскошно, гораздо выше своих скромных средств. У него множество долгов... Понимаете?

Остерман, казалось, не столько слушал свою собеседницу, сколько соображал что-то, кивая лишь по временам головою в знак согласия.

— Положим, впрочем, что мы, так или иначе, сладим эту свадьбу, но как же мы пристроим Линара по службе? — спросила баронесса.

— Это легко будет сделать, — перебил Остерман, — теперь есть при дворе высокая, никем не занятая должность; правительница, если только ей это будет угодно, может назначить графа Линара обер-камергером.

— Ну, и прекрасно! — вскрикнула баронесса. — Значит, он будет на той же должности, которую занимал герцог?..

— Да, — отрывисто ответил Остерман.

Затем, поговорив еще о женихе и о невесте, баронесса сказала графу, что ей пора отправиться домой, так как к ней около этого времени должен был приехать Линар для окончательных переговоров.

ГЛАВА XXXIII

Сидя за письменным столом в своем богато убранном кабинете, маркиз де ла Шетарди готовил для отправки в Париж депешу, в которой были, между прочим, следующие строки: "Впечатление, произведенное здесь милостями, оказываемыми графу Линару, было сильнее, чем я ожидал. В этом видят верный признак несомненной и еще большей благосклонности; и трудно выразить досаду, с которою русские, вспоминая прошедшее, говорят, что они теперь находятся накануне того, чтобы опять подчиниться произволу фаворита. Даже женщины, которые здесь более, чем в других странах, приучены к сдержанности, и те не стесняются вовсе в своих речах". Эти строки, написанные наблюдательным дипломатом, показывают, до какой степени стали вредить правительнице ее отношения к Линару — отношения, которые представлялось необходимым если не прекратить вовсе, то, по крайней мере, прикрыть их. Остерман принялся хлопотать о последнем, склоняя Анну Леопольдовну, по мысли баронессы Шенберг, на брак Линара с Юлианою. Тем не менее, он очень хорошо понимал, что такое средство может быть хорошо только отчасти, и то лишь на короткое время, потому что тайная цель подготовленного брака так или иначе должна будет вскоре обнаружиться, и тогда послышится еще больший ропот и почувствуется еще сильнейшее негодование. Остерман даже раскаивался в своем вмешательстве в эту затею, опасаясь, что браком Линара с Юлианой еще более упрочится положение графа в России. Умный министр, одураченный бойкою женщиною и, по-видимому, доброхотствуя Линару и заискивая перед ним, подумал, однако, и о том, не лучше ли будет воспользоваться предстоящею кратковременною отлучкою фаворита из Петербурга и устроить дело так, чтобы Линар сюда более не возвращался и чтобы правительница, погоревав некоторое время о дорогом для нее человеке, сошлась бы, наконец, с принцем Антоном, на которого Остерман имел такое сильное влияние и которому в душе сочувствовал гораздо более, нежели его супруге.

Пока министр, колебавшийся и в ту, и в другую сторону, обдумывал днем и ночью затруднительность настоящего положения, изыскивая более удачный из него исход, ловкая и пронырливая сваха успешно приводила к концу затеянное ею дело. Она стала теперь радушно принимаемою у правительницы гостьей. Муж ее не только что был освобожден от всякой ответственности перед судом над ним, но даже, к общему изумлению, получил александровскую ленту. Баронесса с каждым днем входила в большую милость у правительницы, и вскоре она была в гостиной Анны Леопольдовны как у себя дома, нисколько не стесняясь ни в своих разговорах, ни в обращении с кем бы то ни было. Очевидно было, что она сознавала важность услуги, оказанной ею правительнице. Благодаря посредничеству баронессы, все участвовавшие в этом деле лица были избавлены от тяжелой необходимости объясняться непосредственно друг с другом в тех случаях, когда приходилось краснеть, заминаться и опускать глаза долу. Усердно работала г-жа Шенберг за всех, то приглашая Линара к себе, то приезжая к Юлиане, то являясь к Анне Леопольдовне. Она вела сватовство постепенно, но вместе с тем и чрезвычайно быстро, передавая безотлагательно кому следует возникавшие при этом щекотливые вопросы в ловко обдуманной ею форме и поступая точно так же с получаемыми на эти вопросы ответами. Она по возможности устраняла всякое личное вмешательство правительницы, которой в конце концов оставалось только поздравить будущую чету с предстоящим браком и пожелать ей счастливой супружеской жизни!

Вскоре женитьба Линара на Юлиане была решена окончательно. Постановлено было, что он отправится прежде свадьбы в Дрезден, чтобы испросить там от короля-курфюрста Августа II увольнение из польско-саксонской службы для вступления в русскую: что, по возвращении из Дрездена в Петербург, он обвенчается с Юлианою, будет назначен обер-камергером, и затем, поселившись на первое время после своего приезда в особом доме, переедет потом на жительство во дворец, под тем предлогом, что правительница никак не может переносить разлуку с его женою, своею подругою, с которою она сжилась как с сестрою чуть ли не от самой колыбели. Каким образом уладила баронесса самый трудный вопрос об уступке Линара правительнице, это осталось неизвестным. Можно только догадываться, что, судя по безграничной привязанности к Анне Юлианы и по ее доброму сердцу, невеста, убежденная доводами баронессы, решилась и на такое самопожертвование. Быть может, впрочем, и то, что речь о такой уступке оставили пока в стороне, надеясь, что впоследствии все устроится само собою, без всяких предварительных соглашений.

Об отказе Линару в его просьбе со стороны короля-курфюрста нечего было и думать, так как Августу II оставалось только радоваться, что при русском дворе получит полную силу такой преданный ему человек, такой ревностный оберегатель его интересов, каким постоянно оказывался Линар. Притом, сам король-курфюрст был весьма деятелен и счастлив по части любовных похождений, и потому брак Линара при настоящей романтической обстановке, независимо от политических соображений, представлялся королю-волоките таким увлекательным событием, воспрепятствовать которому он счел бы для себя страшным преступлением.

Предстоящий брак Линара с Юлианою не прошел бесследно в депешах французского посланника.

"Чем более я думаю об этом браке, — писал Шетарди в Париж, — тем более я убеждаюсь, что он повлечет за собою много хлопот и вызовет много возмутительных сцен. Не говорю о великолепии, с которым отпразднуют свадьбу, так как я вполне уверен, что в этом случае не остановятся ни перед какими расходами. Я преимущественно обращаю внимание на последствия, которые могут произойти, если смотреть на этот брак как на сигнал для столкновения двух противоположных партий". Главным представителем одной из этих партий маркиз считал принца брауншвейгского, представителем другой — фельдмаршала Миниха, который был заклятым врагом принца и который теперь, — как думал Шетарди, — по родству своему с Менгденами, найдет для себя самую сильную поддержку у правительницы. Очевидно, что маркиз смотрел на дело иначе, нежели устроители брака, которые, напротив, рассчитывали, что женитьба Линара скорее всего должна будет успокоить раздражение принца как рогоносного супруга, потому что даст возможность совершенно другим образом, нежели прежде, объяснять известные всем посещения Линаром правительницы, и достаточно убедит хоть кого угодно, что предметом его страсти была не Анна, а ее хорошенькая и молодая фрейлина, и что, следовательно, напрасно оскорбляли молодую женщину подозрениями насчет того, в чем она нисколько не была виновата.

Обручение Юлианы происходило с большою торжественностью. Как ни старалась молодая девушка казаться веселою, но, не будучи притворщицею по природе, она плохо умела скрыть те чувства, которые волновали ее.

— Вот вы так настоящая невеста, — громко и одобрительно говорила после обручения баронесса Шенберг Юлиане в присутствии толпившихся около фрейлины гостей, — грустны настолько, насколько следует быть грустною невесте. Вы понимаете важность шага, который вы делаете, да и, кроме того, легко можно представить себе, как вас должна мучить мысль о предстоящей для вас разлуке с ее императорским высочеством, правительницею, с которою вы привыкли быть неразлучно целый день, каждый час, всякую минуту... Такая ваша привязанность выше всякой похвалы...

Пересиливая себя, Юлиана улыбалась на эти слова беззастенчивой свахи, радуясь тому, что баронесса хоть сколько-нибудь охраняет ее от казавшихся Юлиане насмешливыми взглядов, которые были направлены присутствующими на ее всегда веселое, а теперь печальное личико.

Правительница так щедро одарила свою обрученную с Линаром подругу, что щедрость эта дала ошибочный повод говорить, будто богатые подарки, а не преданность Юлианы правительнице заставили молодую девушку заслонить собою и прошедшие, и будущие грешки ее страстно влюбленной покровительницы. Разумеется, что и Линар не был забыт при этом. Уезжая через два дня после обручения в Дрезден, он, кроме значительных капиталов, увозил с собою одних драгоценностей более чем на тридцать тысяч тогдашних рублей. Дом, который правительница подарила Юлиане, поражал всех великолепием отделки и необыкновенною роскошью меблировки. Кроме того, к Юлиане перешла в огромном количестве в виде приданого золотая и серебряная посуда, конфискованная у бывшего герцога курляндского.

Сверх всех этих подарков, Юлиане следовало еще получить и обыкновенное фрейлинское приданое. Каждая из фрейлин, выходившая замуж, получала его в ту пору от двора не только деньгами, количество которых не было определительно назначено раз навсегда, но еще и разными вещами. Невесте давались: парадная постель, кусок серебряного глазета на подвенечное платье, два куска дорогой шелковой материи на другие платья и тысяча рублей на белье и кружева. Свадебный обед и следовавший затем бал справлялись за счет двора. За день до венчания гоф-фурьер приглашал на свадьбу придворных дам и кавалеров, а также иностранных министров с их супругами и знатных обоего пола особ. К членам же царской фамилии ездил сам жених, прося их удостоить своим присутствием его бракосочетание.

В назначенный день, в десять часов утра, собирались во дворец приглашенные на свадьбу гости. Невесту сдавали к венцу в комнатах государыни, которая на этот раз давала ей свои собственные бриллианты. Женщина, считавшаяся самою счастливою в супружеской жизни, вдевала невесте серьги, обувал ее неженатый брат или, если его не было, ближайший из молодых родственников. Пока наряжали невесту, несколько особо назначенных лиц в придворных каретах, запряженных в шесть лошадей цугом, отправлялись в дом жениха, и самый знатный из этих лиц привозил его с собою во дворец. По приезде жениха из покоев государыни выходила разодетая невеста.

Венчали фрейлин или в придворном Казанском соборе, или в дворцовой церкви. В первом случае свадебный поезд отличался особенною торжественностью. Впереди ехали придворные трубачи и литаврщики; за ними в открытой коляске гофмаршал с жезлом в руке, потом все приглашенные на свадьбу кавалеры по двое в каждой карете, запряженной в шесть лошадей цугом, с кучерами, форейторами и лакеями в парадных придворных ливреях. За кавалерами ехал жених в сопровождении того, кто приезжал за ним, чтобы отвезти его во дворец. Затем следовали дамы, по две в каждой карете, а за ними, в великолепной карете, невеста. По окончании венчания поезд возвращался во дворец в том же порядке, с тою только разницею, что молодые ехали вместе в той карете, в которой прежде сидела невеста.

Если бракосочетание происходило в дворцовой церкви, то выход туда открывали придворные музыканты, играя на трубах и литаврах, которые тащил на спине самый здоровенный придворный гайдук, а гости следовали один за другим в том же порядке, как и при поездке в церковь, и среди них жених и невеста занимали те же места, какие заняли бы они при этой поездке. По возвращении из церкви гости садились по чинам за большой, великолепно убранный стол. Средние, самые почетные места предоставлялись на этот раз жениху и невесте, по правую сторону которой садились особы женского пола из императорской фамилии, подле них размещались вдоль стола придворные дамы; по левую сторону жениха садился знатнейший из гостей, а за ним все прочие кавалеры, занимая места по чинам. Во время обеда была инструментальная и вокальная музыка, а при возглашении тостов гремели трубы и литавры.

После обеда, в пять часов вечера, начинался бал, продолжавшийся обыкновенно до десяти часов ночи. По окончании бала молодые подходили к руке государыни и приносили ей свою благодарность. Затем гости становились попарно, кавалер с дамою, и, предшествуемые музыкантами, проходили через все дворцовые залы на главный подъезд. Здесь невеста садилась в карету с обер-гофмейстериною или статс-дамою, а жених отправлялся к себе домой с тем, кто возил его во дворец и в церковь. По приезде гостей в дом новобрачных происходило вечернее угощение, по окончании которого молодых уводили в их спальню. Пока дамы раздевали невесту, гости поднимали бокалы за здоровье новобрачной четы, их родственников и разных лиц, близких жениху или невесте. Это продолжалось до тех пор, пока не выйдет к гостям жених и, опорожнив большой бокал, не пожелает им покойной ночи, после чего все присутствовавшие на свадьбе разъезжались по домам.

На другой день молодые ездили во дворец, где вторично приносили свои благодарности сперва государыне, а потом и всем членам императорской фамилии, бывшим на свадьбе. В полдень они принимали и угощали своих родственников, друзей и знакомых, а вечером ездили снова во дворец на бал, который оканчивался роскошным ужином.

Если с таким торжеством, по заведенному императрицею Анною Ивановною обычаю, справлялась при дворе свадьба каждой фрейлины, то легко можно было вообразить, какою великолепною обстановкою должна была отличаться свадьба Юлианы с Линаром. В этом случае все ожидали чего-то еще невиданного и небывалого, и толки об этом занимали все петербургское общество.

ГЛАВА XXXIV

Скрестив на груди руки, стоял Линар перед правительницею. Взгляд его, выражавший нетерпение, был пристально устремлен на нее и, казалось, Анна чувствовала непреодолимую силу этого взгляда: она не поднимала потупленной головы, как будто боясь встретиться с глазами Линара.

— Так чем же мы покончим этот вопрос?... — спросил Линар голосом, в котором слышалось некоторое раздражение. — Я уезжаю, как вам известно, завтра, и потому хотел бы теперь же знать...

— Я не могу решиться... — чуть слышно проговорила Анна.

— Странно!.. Но не вы ли сами, когда вам было сделано это предложение, с такою радостью, с такою поспешностью приняли его?..

— Я не могу решиться... — несколько громче прежнего повторила она.

— Как сейчас видно во всем женское непостоянство!.. — с шутливым укором, пожав плечами, возразил Линар. — Сегодня одно, завтра другое. Да когда же вы перестанете быть каким-то нежным цветочком, который колеблется то в ту, то в другую сторону, смотря по тому, откуда повеет на него ветерок?

— Я боюсь, что моя попытка вызовет раздоры, смуты и что — сохрани, Боже, от этого, — воскликнула с ужасом правительница, — тогда прольется кровь!..

— Зачем же было становиться на такую высоту, — хладнокровно заговорил Линар, — на такую высоту, где нежность и чувствительность вовсе неуместны, и где даже простое сострадание к людям бывает очень часто вовсе некстати.

— Я сама не желала ничего. Судьба против моей воли поставила меня в то положение, в каком я нахожусь теперь. Впрочем, я счастлива, вполне счастлива; но не потому, что я имею власть и богатства, а потому... — голос Анны замер, и она после короткого перерыва быстро договорила — только ты, Мориц, возвращайся поскорее...

Линар любил Анну, но в любви его не было уже того юношеского, бессознательного увлечения, того безумного пыла и той порывистой страсти, которые так часто делают смешным мужчину, перешедшего рубеж первой молодости. Услышав слова Анны, прозвучавшие и радостью, и грустью, Линар не упал к ногам молодой женщины, не обнял ее колен, не схватил ее рук, не прижал их к своему сердцу и не стал в немом томлении долго и страстно смотреть в задумчивые очи Анны. Он медленно подошел к ней.

— Неужели на этом челе никогда не блеснет императорская корона?.. — торжественно произнес Линар, и, прикоснувшись слегка рукою к голове правительницы, поднял вверх глаза, как будто ожидая свыше ответа на этот вопрос.

— Для меня не нужна корона... — проговорила Анна.

— Она нужна для меня, — громко и твердо сказал Линар.

Правительница с изумлением вопросительно взглянула на него.

— Она нужна для меня! — повторил он еще громче и тверже. — Для мужчины, — начал Линар восторженно, страстным голосом, — не может быть большего счастия, не может быть большего блаженства, как видеть любимую им женщину на недосягаемой другими высоте величия и славы... Видеть, что она владычествует над всем, повелевает всеми, и в то же время знать, что эта женщина принадлежит ему, что один только он составляет для нее исключение в раболепствующей перед нею толпе...

— А мне кажется, — простодушно заметила Анна, — что для любви не нужно ни величия, ни славы... Мне часто думается, что я была бы счастливее, если бы я встретилась с тем, кого мне привелось любить, не в пышных чертогах, не во дворце, а в убогой хижине...

— Не могу не заметить вашему высочеству, — сказал засмеявшись Линар, — что такое понятие о любви вы изволили почерпнуть из какого-нибудь прочитанного вами сентиментального романа. Конечно, и хижина нисколько не мешает любви, но несомненно, что блаженствующая в ней парочка все-таки предпочла бы переселиться в хорошо устроенный дом и разве только по временам заглядывать в оставленную хижину, чтобы помечтать на досуге о прошедшем... Впрочем, у нас и речь идет не о хижине, в которой вам бы первой показалось жить не очень удобно, а совсем о другом. В хижину вам всегда можно будет переселиться, а теперь нужно подумать о том, чтобы вы удержали за собою те дворцы, в которых вы, как правительница, не более как временная жилица...

— О, как еще много времени предстоит впереди для того, чтобы пользоваться этим... Да и вообще, стоит ли теперь думать об этом? — возразила Анна.

— Кто знает, не будет ли поздно думать об этом, когда пройдет еще несколько времени?.. Чем могут окончиться замыслы Елизаветы?..

— Я полагаюсь во всем на волю Божию и считаю борьбу с Елизаветою совершенно бесполезною... Пусть называют меня суеверной, но меня никогда не покидает тяжелое предчувствие, что жизнь моя будет полна бедствий и страданий, — печально проговорила Анна.

— Устранить и те, и другие если не всегда, то все же очень часто зависит от нас самих: нужно только быть смелее, решительными и деятельными, а врагов своих, где только, можно, давить безжалостно железною пятою. — При этих словах на привлекательном лице Линара появилось злобное выражение. — Что же касается предчувствий, — продолжал он, — то стоит только настроить себя на унылый лад, поддаться пустой робости, и тогда вся наша будущность начнет представляться в самом мрачном, безотрадном свете. Чтобы успокоиться, вашему высочеству нужно прежде всего устранить те опасности, которые грозят вам со стороны коварной цесаревны...

— Напрасно заботиться об этом: я верю предсказанию, которое, конечно, слышал и ты, Мориц, что она будет царствовать. Был со мною и такой случай: однажды я приехала к ней в гости; при отъезде цесаревна провожала меня; я как-то споткнулась, упала перед нею и, поднимаясь, невольно проговорила громко: "Я предчувствую, что буду у ног Елизаветы". В настоящее время происходит что-то таинственное, непонятное: в народе носится молва, будто над гробом покойной императрицы Анны Ивановны является тень императора Петра...

Линар, улыбаясь, слушал этот рассказ Анны.

— Если верить в предсказания, предчувствия, приметы, предзнаменования, — перебил он, — то надобно верить не в одно дурное, как это обыкновенно водится, но нужно верить и в хорошее. Отчего бы, например, не поверить тому предсказанию, которое существует у нас в Германии? Оно гласит, что некогда, — а по какому-то мистическому расчету теперь близится это время, — какая-то немецкая принцесса выйдет замуж за какого-то принца, что потом она совершенно неожиданно будет царствовать над сильною и обширною державою, и слава ее деяний разнесется по всем концам вселенной. Отчего бы, спрошу я, этого предсказания не применить к нынешней правительнице Русской империи?.. Правда, что имя этой принцессы, которой предречена такая блестящая будущность, не сходно с вашим именем, но разве можно требовать от каких бы то ни было пророчеств совершенной точности? Достаточно и того, если они намекают на некоторые главные признаки...

— А как имя этой напророченной принцессы? — с любопытством спросила Анна.

— Екатерина... — проговорил равнодушно Линар.

— Екатерина?... — с удивлением переспросила правительница. — Но это имя одно из тех имен, которые я получила при крещении и которое потом, при переходе из лютеранства, было заменено моим настоящим именем.

— Значит, пророчество еще точнее указывает на ту, над которою оно должно исполниться, — заметил Линар. — И так как это пророчество составилось в Германии, то для этой страны вы и были не Анна, а Екатерина...

Рассказ Линара произвел впечатление на правительницу, для которой таинственность имела всегда увлекательную сторону, и она с видимым нетерпением ожидала, что будет говорить Линар далее.

— Оставим, впрочем, в стороне и пророчества, и предсказания и обратимся только к действительности, — сказал он. — Каково настоящее ваше положение?.. Вы полновластная правительница могущественного государства, и жребий миллионов зависит от вашего произвола, от вашего женского каприза. Этим, конечно, может удовольствоваться самое притязательное властолюбие; но надолго ли? Правда, что те пятнадцать с лишним лет, в течение которых вам остается еще править государством, представляются, при вашей молодости, чем-то нескончаемым, какою-то вечностью. Но поверьте, что годы эти промелькнут так быстро, что вы и не заметите их. Убежит от вас ваша молодость, и тогда вы почувствуете нестерпимую жажду власти, к которой вы привыкните и которой у вас уже не будет более. Притом, как бы высоко вы ни были поставлены теперь, но, в сущности, чья вы преемница? Вы, которой русский престол принадлежит по праву рождения, не преемница царей московских — ваших венчанных Богом предков, — вы, как правительница, не более как только преемница ничтожного Бирона, которого вы же сами в одну ночь сбросили с вершины могущества и услали куда-то в безвестную даль. Может ли такая власть считаться властью твердою, незыблемою?.. Наконец, подумайте о том, что император станет подрастать и мужать, и кто вам может поручиться, что сын принца Антона, — продолжал Линар, напирая на последние слова, — будет оказывать вам должное уважение и что озлобленный против вас ваш супруг не воспользуется обстоятельствами и не постарается отомстить вам за свои обиды, хоть бы, например, вечным заключением в глухой, далекий монастырь?..

Правительница встрепенулась и глубоко вздохнула.

— Но если это и может случиться, то разве в слишком далеком будущем, и зачем так заботливо думать о нем?.. — проговорила Анна.

— Я думаю, что нужно. На вас нет еще знамения избранницы Божией, а для народа власть должна иметь священное обаяние. Провозгласите себя самодержавною государынею и возложите на себя в Москве наследственный венец, отнятый у вас по произволу вашей предшественницы, в угоду недостойному ее любимцу... Вы, а никто другой после кончины императрицы должны были вступить в ее права.

По лицу правительницы Линар мог заметить, что Анна поддается его внушениям.

— Впрочем, чтобы окончательно склонить вас на мое предложение, — продолжал Линар, переходя от торжественного тона в веселый, — я скажу вам, что вы будете самая хорошенькая женщина в золотой императорской мантии, опушенной горностаем и в короне, сверкающей алмазами... — Говоря это, он приблизился к правительнице, стал у ног ее на одно колено и начал с жаром целовать ее руки.

— Для меня это все равно, — с грустною улыбкою отозвалась Анна. — О моей наружности и о моих нарядах я вовсе не забочусь. Вот уже и баронесса Шенберг подсмеивается надо мною, что я не белюсь, не румянюсь, не пудрюсь, не шнуруюсь каждый день, а выхожу запросто одетою к моим гостям.

— Которые должны скоро собраться, — подхватил Линар, взглянув на часы. — Однако, как же мы заговорились! Чем мы решили: поздравлю ли я вас, по моем возвращении из Дрездена, самодержавною императрицею?..

— Поздравишь, Мориц... — твердо произнесла Анна. — Переговори сегодня вечером с графом Головкиным: он первый, и пока еще единственный человек, которому я передала твою мысль.

— И прекрасно сделали, — заключил Линар. — На Остермана слишком много полагаться нельзя.

Наступали сентябрьские сумерки, начали освещать залы дворца и стали съезжаться обычные вечерние гости правительницы; в числе их приехали на проводы Линара граф Головкин и баронесса Шенберг; пришла в гостиную Анны и невеста Линара.

Во время вечерней беседы, которая касалась главным образом поездки Линара, расстроенная правительница несколько раз выходила в другую комнату, чтобы скрыть набегавшие на ее глаза слезы; Линар следовал за нею, и до чуткого уха баронессы доходил их шепот: слышно было, что Линар утешал и ободрял плакавшую Анну.

Перед тем как сесть играть в карты, Линар вызвал Головкина в смежную залу. Разговор их там был непродолжителен. После того Линар возвратился в гостиную с веселым лицом, а вице-канцлер с озабоченным видом, и он как будто искал случая заговорить наедине с правительницею, чего, однако, не удалось ему сделать в течение целого вечера. В этом собрании Линар казался каким-то полухозяином у правительницы, но, как человек светский, он был чрезвычайно любезен и внимателен ко всем и, конечно, в особенности к своей невесте. Заметно, однако, было, что прямодушная от природы девушка не умела притворяться как следует и не могла скрыть свою холодность к Линару.

По заведенному порядку сели играть в карты. Анна Леопольдовна играла в этот вечер рассеяннее, чем когда-нибудь. Игра кончилась в обыкновенное время. Гости разъехались, и Линару последнему пришлось проститься с Анною Леопольдовною. Расставание не обошлось для нее без горьких слез, и Линар напрасно утешал ее скорым свиданием. Наступила последняя минута прощанья.

— Я предчувствую, что никогда тебя более не увижу!.. — в отчаянии вскрикнула Анна. Она рванулась от Линара и, громко зарыдав, выбежала в другую комнату.

Линар не бросился за нею. Он не хотел томить молодую женщину продолжительностью расставания и, тяжело вздохнув, вышел из ее уборной...

ГЛАВА XXXV

Анна Леопольдовна, несмотря на всю свою нерешительность и врожденную робость, исполнила обещание, данное ею Линару. На другой день по его отъезде она потребовала к себе вице-канцлера и объявила ему, что после долгих колебаний она, чтобы положить конец всем проискам со стороны цесаревны Елизаветы Петровны, решилась провозгласить себя императрицею с тем, что сын ее, сохраняя признанный уже за ним титул императора, будет царствовать только или после ее смерти, или после ее отречения. Сочувствуя этому плану, Головкин представил ей все те благоприятные последствия, какие произведет решимость правительницы, так как после этого будут устранены всякие посягательства на ее власть, и она явится в глазах народа не временною, не случайною только правительницею, а природною самодержавною государынею. Зная нетвердый характер Анны Леопольдовны, он убеждал ее как можно скорее осуществить это намерение. Решено было, что правительница объявит себя царствующей императрицей в день своего рождения, 18 декабря, так как необходимо было принять еще некоторые меры, чтобы вернее обеспечить успех этого предприятия.

Слухи о намерении правительницы не замедлили дойти до Елизаветы и дали новый толчок деятельности ее приверженцев. Они увидели, что если теперь не сдержать смелого шага правительницы, то потом будет уже поздно, и поэтому они убеждали цесаревну ускорить исполнение ее намерения. Она. однако, отложила свою попытку до 6 января 1742 года. В это) день, по случаю праздника Крещения, гвардия собиралась обыкновенно для участия в торжестве водосвятия на Иордане, устраиваемом, как и ныне, на Неве, против Зимнего дворца. Елизавета намеревалась при этом случае стать во главе Преображенского полка и, объявив правительницу и сына ее низложенными, провозгласить себя императрицею. Такое отважное предприятие могло бы, впрочем, не удасться, если бы другие гвардейские полки остались верны Анне Леопольдовне, и тогда кровопролитие было бы неизбежно.

Еще весною таинственный агент Елизаветы, состоявший при ней хирург Арман Лесток, вошел в тесные сношения с маркизом Шетарди. Так как цесаревна пользовалась превосходным здоровьем, то у Лестока не было никаких забот по его специальному назначению, и он занимался при Елизавете исключительно по косметической части, заготовляя разные притиранья для поддержания и без того прекрасного цвета лица и нежности кожи у кокетливой цесаревны. Почти так же деятельно и едва ли еще не с большим успехом, чем Шетарди, хлопотал в пользу цесаревны шведский посланник Нолькен. Как лифляндец и, следовательно, земляк Юлианы Менгден, он приобрел расположение фрейлины и, часто бывая у нее, выведывал от молодой девушки не только о том, что делалось около правительницы, но и о сокровенных ее намерениях, так как Анна Леопольдовна никогда не скрывала их от своей любимицы.

Нолькен, как и Шетарди, избрал главным своим посредником у Елизаветы того же Лестока, который, по-видимому, как балагур, болтун и порядочный кутила вовсе не был пригоден для того, чтобы стать во главе заговорщиков. Между тем Остерман и принц Брауншвейгский скоро заподозрили Лестока, и первый из них просил английского резидента Финча, как человека преданного правительнице, принять участие в разведке тех козней, которые ведутся против нее. Первоначально, однако, Остерман посоветовался с Финчем о том, не арестовать ли хирурга? Финч отвечал на это, что ему, графу Остерману, как первенствующему министру, лучше, чем кому-либо другому, следует знать, каким образом должно поступить в настоящем случае, добавив, впрочем, что, по мнению его, Финча, так как против Лестока не собрано еще никаких улик, то арест его будет преждевременным и только повредит правительству, показав всем неосновательность подозрений.

Тогда Остерман, заметив Финчу, что Лесток любитель хорошего вина и что он подвыпивши охотно болтает обо всем, что у него на уме, попросил этого джентльмена, чтобы он зазвал к себе хирурга на обед или на ужин, порядком подпоил бы его, и затем повел бы с ним беседу так ловко, чтобы этот последний проговорился. Дипломат, как пишет он сам, ввиду такого предложения подумал, что если посланники и считаются шпионами своих государей, то все же им некстати исполнять подобного рода должность в отношении других, каких бы то ни было лиц. Этого взгляда на круг своей деятельности Финч не высказывал, впрочем, Остерману, но уклонился от возлагаемого на него поручения под другим благовидным предлогом.

— Я вообще мало пью, и голова у меня довольно слаба, — сказал Финч министру, — а между тем, как мне известно, Лесток молодец выпить, и от постоянной практики по этой части голова у него очень крепка. Для того, чтобы подпоить его хорошенько с тою целью, какая будет иметься при этом в виду, надобно будет много пить, а для того, чтобы не возбудить в хирурге подозрения и развязать ему язык, я не должен буду отставать от него по части выпивки. Попойка же и беседа должны будут, конечно, происходить у нас с глазу на глаз, а при всех этих условиях и при неравенстве наших сил дело может окончиться тем, что, пожалуй, проболтаюсь я, а не Лесток.

Доводы, представленные практичным британцем, убедили министра и Лесток не только не попал под арест, но и благополучно увернулся от той ловушки, какую ему расставлял неразборчивый на средства Остерман.

Кроме Финча, у правительницы, как и у Елизаветы, были доброжелатели и за границею. Так, еще весною ей было прислано письмо и "предостроги" (т.е. предостережения) от некоторого чужестранного двора "якобы о имеющейся в Российском государстве по действиям некоторых иностранных министров факции". Линар, на обсуждение которого правительница передала это письмо, советовал ей письменно действовать решительно и по поводу происков Шетарди писал следующее: "Повторяю вам то, что передал вам вчера словесно. Народное право существует, как и всякое другое право, и ни один государь не обязан допускать возмущений, которые поддерживались бы иностранными министрами; последний же чрез то самое утрачивает права посланника и почести, какие ему воздаются". Копию с этого письма успела достать Елизавета; Шетарди испугался и тотчас же сжег те бумаги, которые могли бы выдать его сношения с цесаревною.

О злых умыслах против правительницы уведомляли ее также из Бреславля. В полученном оттуда письме сообщалось, что шведы начинают войну с русскими, зная наверно, что к ним в России пристанет большая партия. Правительница показала это письмо Елизавете, которая, одолев свое смущение, с притворным прямодушием отвечала, что она решительно ничего не знает, и доверчивая Анна не усомнилась в искренности своей противницы. Между тем, подбиваемые агентами цесаревны, гвардейские офицеры волновались, они выходили из терпения и просили Нолькена заявить Елизавете, что бездействие ее крайне удивляет их, так как они давно желают служить ей. Видя нерешительность цесаревны, несколько офицеров стали поджидать, когда она выйдет из своего дворца на прогулку в Летний сад. Увидав ее, они подошли к ней, и один из них от имени своих товарищей сказал ей:

— Матушка, мы все готовы и только ждем твоих приказаний. Что прикажешь нам делать?

— Ради самого Бога, молчите, — проговорила цесаревна, боязливо осматриваясь по сторонам. — Остерегайтесь, чтобы вас не услышали; не делайте себя несчастными, да и меня не губите!.. — Офицеры с неудовольствием отступили.

— Экая трусиха! — проговорил один из них. — Того и смотри, что со страху всех нас выдаст.

— Да уж не лучше ли, братцы, — подхватил другой, — отстать от нее: видно, с нею ничего не поделаешь; правительница куда отважнее ее будет: с Бироном расправилась скоро, — и офицеры, бормоча что-то, разбрелись по сторонам.

Шетарди и Нолькен продолжали, со своей стороны, подбивать Елизавету, предлагая к ее услугам один — французское золото, а другой — шведские пушки и ружья. Чтобы усилить еще более замешательство России, деятельные дипломаты хлопотали о том, чтобы Турция дозволила крымским татарам напасть на наши южные пределы. Они же находили не лишним распустить в народе слух, что и персидский шах идет на Россию с тем, чтобы заступиться за притесненную цесаревну. Они рассчитывали, что легковерный народ, увидя, что правительница накликала войну, тяжкую для всех русских поборами людей и денег, поднимется против настоящего правительства и пожелает видеть на престоле Елизавету, которая избавит его от угрожающих ему бедствий и тягостей. Елизавета не отвергла всех этих предложений, и одна только робость удерживала ее от решительных мер.

Чтобы сильнее подействовать на цесаревну, Нолькен передавал ей, будто он слышал из верного источника, что правительница сказала однажды: "Надобно как можно более ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать ее в сетях, когда придет время". Этот выдуманный рассказ произвел на Елизавету большое впечатление, и она убедилась, что Анна Леопольдовна такой враг, который не даст ей пощады.

Шетарди между тем устраивал свидания с Елизаветою в Летнем саду, а она каталась в лодке по Неве мимо дачи маркиза с роговою музыкою, чтобы обратить на себя его внимание и, не навлекая никакого подозрения, получать с балкона его дачи условленный сигнал. Он успевал перешептываться с нею на вечерах у правительницы, причем Елизавета жаловалась маркизу на тот высокомерный тон, который с некоторого времени в отношении к ней принял Линар.

Разные темные личности, такие бродяги-иноземцы, как выкрещенный жид Грюштейн и отставной музыкант, саксонец Шварц, были привлечены также к замыслам Елизаветы. Прислуга тоже не оставалась без участия в этом деле. Елизавета передавала Нолькену, что она узнала через горничную, которая служила при ней, и сестра которой находилась в услужении в доме графа Остермана, будто правительница приехала ночью к больному Остерману и, войдя к нему в спальню, заклинала его Христом Богом спасти ее. На это будто бы Остерман отвечал ей, что она никакой помощи не может ждать от дряхлого старика, который не в силах даже встать с кресел, почему и советовал ей обратиться или к князю Черкасскому, или к графу Головкину. Когда же Елизавета спросила горничную, что было далее, то она ответила, что не знает, так как ее заметили и приказали ей уйти из комнаты.

Трудно определить, до какой степени было или даже могло быть справедливым все это, тем более что Остерман не только не отказывал в своих советах правительнице, но даже склонял ее к самым решительным мерам. В таком же духе говорил Анне Леопольдовне и Линар. Он предлагал ей, чтобы, обвинив Елизавету в тайных сношениях с врагами отечества, подвергнуть ее предварительно допросу, и если бы открылось что-нибудь, то судить ее за государственную измену. Суд должен был бы произнести смертный приговор над цесаревною, а правительница заменила бы этот приговор вечным заточением Елизаветы в отдаленном монастыре. Доброе сердце правительницы отвергало все подобного рода предложения. На все указываемые ей меры предосторожности она отвечала только, тяжело вздыхая: "К чему это послужит?". Она как будто спокойно смотрела на угрожавшую ей опасность, то не понимая своего настоящего положения, то веря в какое-то роковое определение свыше и, казалось, твердо была убеждена в том, что она никакими способами не предотвратит грядущих бедствий. Она сделалась еще задумчивее и недоступнее прежнего, тогда как Елизавета казалась и беспечнее, и откровеннее и встречала приветливо всех, кто посещал ее.

Война Швеции с Россией считалась делом решенным, и верстах в шестнадцати от Петербурга, со стороны Выборга, близ деревни Осиновая Роща, был расположен сильный лагерь под начальством фельдмаршала Ласси, а генерал Кейт двинулся со своим корпусом к Выборгу по берегу моря и 12 августа, в день рождения императора, поставив войска под ружье, объявил солдатам о войне со Швецией, которая несколькими днями ранее известила петербургский кабинет о своем разрыве с Россией. В войске и в народе стал теперь обращаться составленный на русском языке манифест генерала Левенгаупта, главнокомандующего шведскою армиею. В этом манифесте объявлялось, что шведы хотят "избавить достохвальную русскую нацию для ее же собственной безопасности от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной жестокости и предоставить ей свободное избрание законного и справедливого правительства".

На исходе августа фельдмаршал Ласси прибыл к действующей армии, и русские войска, миновав уже Выборг, начали пробираться в глубь Финляндии по болотам, скалам и дремучим лесам, обходя проезжие дороги, и 23 августа взяли Вильмандстранд. Победа эта праздновалась в Петербурге с большим торжеством. Приверженцы Елизаветы приуныли. Ломоносов, воспевший впоследствии годовщину вступления на престол императрицы Елизаветы, в обращенной к ней оде, начинавшейся стихами:

Заря багряною рукою,
Из сумрачных, спокойных вод
Выводит с солнцем за собою
Твоей державы новый год!

пел пока иную песню. Он, по случаю взятия Вильмандстранда, написал торжественную оду с намеками на младенца-императора и на гербы России — орла и Швеции — льва. Ода начиналась:

Российских войск хвала растет,
Сердца продерзки страх трясет.
Младый орел уж льва терзает и т.д.

Поэзия, редко совпадающая с действительностью, была, однако, на этот раз права: русские побеждали шведов, а страх тряс продерзкие сердца; Елизавета и ее сторонники упали духом. Они увидели, что дела правительницы принимают благоприятный оборот, и теперь многие русские, принадлежавшие к числу приверженцев Елизаветы, скорбели о том, что не стыд поражения, а слава победы покрыла их родные знамена...

ГЛАВА XXXVI

Уборная Анны Леопольдовны представляла образчик той роскоши и того изысканного вкуса, которые окружали в тогдашнюю пору богатых и знатных дам во Франции. Уборная правительницы казалась уголком российского Версаля, перенесенным на берега Невы. В этой комнате было собрано все, что только могла придумать затейливая и прихотливая мода тогдашнего времени. Линар, везде всего насмотревшийся, по желанию Анны Леопольдовны распоряжался отделкою уборной, стены которой были обиты дорогою шелковою тканью серо-розового цвета с золотыми по ней городками и разводами. Потолок был расписан искусною кистью иностранных художников. На нем виднелись в грациозных позах полуобнаженные красавицы — нимфы и богини древнего Олимпа. Вперемешку с ними, среди зелени, цветов и пестрых арабесок, показывались амуры, из которых одни, сидя с вытянутыми вперед ножками, клали на тетивы стрелы, долженствовавшие пронзить сердца богов, богинь и простых смертных; другие, обвитые гирляндами из цветов, ухватившись друг за друга ручонками и как будто помахивая крылышками, плясали и резвились с выражением беззаботной веселости на кругленьких румяных личиках; третьи словно порхали в небесном пространстве, подманивая к себе тех, у кого в сердце не погасла еще молодая, кипучая жизнь.

На стенах уборной, в золотых медальонах, висели картины, изображавшие сцены из современной жизни, но только уже слишком опоэтизированной на тогдашний французский лад. На одной картине какая-то маркиза или виконтесса, в великолепном модном наряде, с напудренною головою и крепко затянутою талиею, полулежала с пастушеским посохом среди беленьких овечек и смотрела вдаль, вероятно, поджидая появления своего возлюбленного из-за дерев. На другой картине не менее пышно разодетая дама сидела над светлым ручейком, опустив в тихие его струи удочку, а у ног ее блаженствовал на зеленой мураве кавалер, которому, судя по плотно натянутым чулкам, туго завязанным подвязкам и другим узким принадлежностям туалета, было весьма неудобно лежать и, надобно было полагать, что едва ли бы он в таком наряде мог привстать с муравы без помощи своей подруги. На третьей картине щегольски разодетый шевалье, стоя под тенью дерев на одном колене, надевал, неизвестно по какой именно оказии, крошечный башмачок на ножку молоденькой дамочки, опиравшейся рукою на его спину. По выражению лиц этой шаловливой парочки можно было догадаться, что и кавалеру, и даме очень хотелось, чтобы надеванье башмачка продолжалось как можно долее. Вообще, все картины небольших размеров, бывшие в уборной правительницы, наглядно говорили о том блаженстве, какое доставляют любящим сердцам таинственные встречи и уединенные беседы среди прелестей природы. Все в этих картинах было ярко, свежо, мило и изящно, но вместе с тем и натянуто, и неестественно. Видно было, что идиллическая поэзия г-жи Дезульер, воспевавшей пастушек в образе великосветских дам, умилявшихся при блеянии овечек и знавших красоты природы только по стриженным садам, — поэзия, вдохновлявшая таких известных живописцев, как Буше и Ватто, нашла для себя радушный прием у Анны Леопольдовны, постоянно мечтавшей о тихой жизни на лоне природы, с тем, впрочем, условием, чтобы стеснительные наряды идиллических маркиз-пастушек были заменены более удобным костюмом, а именно: широкою кофточкою и простым платочком на ненапудренной голове.

С расписанного потолка уборной спускалась бронзовая люстра с неизбежными на ней амурами и с большими хрустальными подвесками в виде древесных листьев. На большом камине из белого каррарского мрамора, с огромным над ним венецианским зеркалом, стояли бронзовые часы парижского изделия, с изображением над ними трех обнаженных, обнявшихся между собою граций. На экране в вызолоченной раме, заслонявшей камин, было превосходно вышито шелками преследование Дафны Аполлоном. Убранство этой комнаты дополняли: шелковые портьеры светло-лазоревого цвета, поддерживаемые положенными крест-накрест золотыми стрелами; тонкие как паутина, с изящным узором, кисейные занавеси на окнах с такими же поддержками, как и над портьерами; дорогие ковры, жардиньерки с тепличными растениями, множество статуэток и привезенная из Парижа мебель розового цвета, отделанная бронзою и обитая шелком.

На туалетном столе Анны Леопольдовны, казалось, было собрано все, что должно было раздражать и нежить обоняние и по тогдашним — впрочем, можно сказать, и по нынешним — понятиям, усиливать искусственно блеск женской красоты. Здесь были лучшие произведения французской и итальянской парфюмерии и косметики: духи самых тонких букетов, благовонные помады, благоухающие эссенции, нежная пудра, дорогие румяна и белила и другие снадобья этого рода. Но ко всему этому редко и неохотно прикасалась двадцатидвухлетняя владелица уборной. На туалетном же столе лежал поданный Анне Леопольдовне и уже порядочно устарелый счет первого парикмахера ее императорского высочества. Счет этот был написан почти год назад и в нем значилось по-русски, под разными месяцами и числами, следующее:

8 малых машкаратных локонов................................. 25 руб.
Машкаратно же армянские длинные волосы............10 руб.
Фаворитов 8 пар...........................................................16 руб.
1 паручек дамский..........................................................2 руб.
За переправку локонов.................................................12 руб.

Этот неоплаченный счет свидетельствовал, по-видимому, о беспечности правительницы даже и по предметам, самым близким каждой молодой женщине.

Анна Леопольдовна чрезвычайно редко посещала это роскошное убежище. Забытая ею уборная как будто ждала той поры, когда в нее явится другая хозяйка, которая будет любить и понимать все тонкости женского туалета и которая станет проводить в уборной сряду по нескольку часов, пока не выйдет из нее во всем блеске своего пышного наряда.

Впрочем, под вечер 9 ноября 1741 года, в день первой годовщины принятия правления Анною Леопольдовною, в ее уборной было заметно особое оживление. Несколько камеристок суетились там под руководством старой камер-фрау Анны Петровны Юшковой. Теперь в этой комнате, ярко освещенной множеством восковых свечей, разложены были на низеньких табуретах и на столах принадлежности наряда, в котором правительница должна была появиться на бале, назначенном ею в Зимнем дворце.

На одном из табуретов стояла пара белых шелковых башмачков с высокими каблучками и бриллиантовыми пряжками. На другом табурете лежал корсет, бывший предметом самого сильного отвращения Анны Леопольдовны и составлявший в то время необходимую принадлежность бального туалета. Этот корсет был введен в моду в Париже дофиною, и король Людовик XV показывал подобного рода корсет Морицу Саксонскому как небывалую еще модную диковинку, и действительно, было чему подивиться: Мориц в "Записках" своих рассказывает, что такой корсет, со вставленными в него сплошь стальными пластинками, был гораздо тяжелее для женщины, чем тогдашние, самые тяжелые, латы для здоровенного немецкого кирасира. На пяти других табуретах, составленных вместе, были расположены фижмы — препространнейшая юбка на китовых усах, неизбежная принадлежность тогдашнего модного наряда, тоже нетерпимая Анною Леопольдовною.

На узком и длинном столе, нарочно внесенном теперь в уборную, лежало платье из тяжелой серебряной ткани, с вытесненными на ней узорами, с бесконечным шлейфом, называвшимся тогда и у великосветских русских дам, и даже в официальной русской печати попросту "шлепом". Корсаж этого платья был обшит вверху, в виде широкой бахромы, чрезвычайно драгоценными в ту пору кружевами, изображавшими с неподражаемым изяществом мельчайшие узоры цветов и листьев с тонкими как волос стебельками. На особом столе в раскрытых футлярах были разложены украшения из драгоценных камней: ожерелья, аграфы, запонки, браслеты и так называемая тогда по-русски "трясила", служившая для поддержания в порядке кос как собственных, так и благоприобретенных. Тут же сверкали две бриллиантовые звезды: андреевская и екатерининская, надеваемые правительницею в торжественных случаях. Принадлежности ее наряда дополнялись длинными белыми лайковыми перчатками с кружевною бахромою и веером, отделанным рубинами и алмазами.

Все это было готово в уборной, и камеристки ожидали только прихода своей госпожи, чтобы приняться около нее за сложную и суетливую работу. По их расчету, оставалось уже слишком мало времени, чтобы успеть как следует разодеть празительницу к часу, назначенному для открытия ею торжественного бала. Между тем Анна Леопольдовна не показывалась в уборную, и старая камер-фрау Юшкова, привыкшая при императрице Анне Ивановне к самым строгим порядкам по части одеванья, видя медлительность правительницы, приходила в отчаяние и ворчала вполголоса:

— Все читает, только и знает, что это, а нет того, чтобы принарядиться как следует; не посмотри только за нею хорошенько, так Бог знает что и как на себя напялит...

Камеристки, слушая ропот своей начальницы, слегка поддакивали ей, одна смеялась, другая вздыхала, а все вообще частенько позевывали. Но вот послышалось шуршанье женского платья, и в уборную вошла совсем уже одетая Юлиана.

— А ее высочество неужели еще не одевалась? — с удивлением спросила фрейлина.

— Да вот, поди ж ты, моя голубушка, — заговорила жалобным голосом Юшкова, — знай себе читает, а потом мы примемся торопиться и наденем на нее одно криво, а другое косо. Ей-то до этого, разумеется, никакого дела нет, а нас-то из-за нее при дворе осуждать станут, скажут: не умеют порядочно одеть ее высочество. Уж и парикмахер-то с полтора часа, если не более, ее дожидается. Хотя бы ты, матушка, сходила к ней, да поторопила ее, а мы-то не смеем этого сделать... Сидим да стоим сложа руки. Мука с нею, да и только.

Юлиана пошла в ту комнату, где была правительница. Анна сидела на софе в домашнем платье и внимательно читала какую-то книгу. Так как в это утро был во дворце торжественный прием, то парадная прическа правительницы хотя и сохранилась, но все-таки, порядочно уже растрепанная, требовала продолжительной поправки.

— Ведь пора одеваться, — громко проговорила Юлиана, — уже шестой час...

— Еще поспею, только несколько страниц остается дочитать, — отвечала Анна. — Меня так заняла эта книга, что не хочется от нее отрываться.

Юлиана выжидательно остановилась перед нею. Правительница заметно ускорила чтение, быстро пробегая глазами страницу за страницею, и затем, сделав ногтем отметку на полях книги, неохотно закрыла ее и лениво приподнялась с места.

— Тебя нужно вести в уборную силою, — сказала смеясь Юлиана, взяв под руку Анну Леопольдовну.

— Ах, как мне надоели все эти торжественные приемы и балы! — с досадою проговорила Анна Леопольдовна. — Знаешь, Юлиана, я никогда не думала, чтобы женщине было так трудно править государством.

— Да ты всегда была ленивица по части туалета, — перебила Юлиана, и, выговаривая за это Анне, она привела ее в уборную.

Лицо у камер-фрау засияло радостью при виде своей вечерней жертвы. Она быстро приотворила дверь в соседнюю комнату и громко крикнула: "Господин Лобри! Пожалуйте поскорее к ее высочеству. Нужно торопиться... и так уж запоздали!".

Явился парикмахер — щеголеватый француз. Анна села на табурет, одна из камеристок накинула на нее пудрмантель, а ловкий волосочес принялся за свое дело. Правительница вообще не была поклонницею моды и следовала ее требованиям только по необходимости, особенное же упорство она оказывала в том случае, когда дело касалось прически. Миних-сын в "Записках" своих, замечая, что она "всегда с неудовольствием наряжалась, когда во время ее регентства надлежало ей принимать и являться в публике", добавляет: "в уборке волос никогда моде не следовала, но собственному изобретению, отчего большею частью убиралась не к лицу". И на этот раз придуманная ею прическа отличалась от модной: подпудренные волосы правительницы были не взбиты вверх, но низко расположены над лбом в крупных завитках, а по обе стороны головы шло по одному длинному локону, опускавшемуся до плеча и свернутому в плотную толстую трубку. Наперекор тогдашней моде в волосах Анны не было ни цветов, ни бриллиантов.

Лобри, убиравший правительницу, был не очень доволен настоящими государственными порядками, так как во главе империи стояла молодая женщина, не ценившая ни во что способностей и познаний одного из первых светил Парижа по парикмахерской части, и тщеславный француз был бы очень рад, если бы революционный переворот предоставил более практики его искусству и дал бы ему поболее денежной наживы. Убирая волосы правительницы, Лобри частенько кидал взгляды на счет, лежавший на виду у нее, на туалетном столике, и останавливал их на исписанной бумаге в надежде, что авось привлечет этим внимание своей высокопоставленной клиентки. Наконец, маневр его удался.

— А я еще ваша должница, — сказала она Лобри, заметив его счет. — Сколько вам всего следует?..

— Семьдесят три рубля... — отозвался он, рассыпаясь в почтительнейших просьбах не беспокоиться об уплате.

— Как это можно? Вы человек рабочий, деньги вам постоянно нужны, — отозвалась она. — Пожалуйста, Анна Петровна, отдай господину Лобри сегодня же вдвое по счету, пусть лишнее будет ему за терпение...

Камер-фрау проговорила что-то себе под нос, очевидно, не намереваясь исполнить данного ей приказания.

Уборка головы кончилась. Лобри, ловко и почтительно расшаркавшись, вышел на цыпочках. Началась суетня камеристок около Анны Леопольдовны, на лице которой в то время, когда ее одевали, выражались и нетерпение, и неудовольствие. Она беспрестанно шевелилась, подергивалась и отклонялась то в ту, то в другую сторону. После натягиваний, подтягиваний, приколок, приглаживаний, обдергиваний, расправок, вытяжек, сглаживаний, пришпиливаний, застежек, расстежек и пристежек правительница была наконец одета.

— Вы совсем меня измучили, — сказала камеристкам утомленная Анна Леопольдовна.

Камер-фрау отошла несколько от пышно разодетой правительницы и с важным видом знатока бросила на нее последний общий взгляд. Затем, подойдя к ней, сочла нужным пригладить несколько выбившихся волосков, обдернуть кружевную сборку корсажа, поотодвинуть вбок голубую орденскую ленту, прикрывавшую бриллиантовую звезду, и расположить "шлеп" у платья правительницы в виде павлиньего хвоста, и затем сказала торжественным голосом:

— Теперь выходить можно!..

Правительница пошла медленным шагом из уборной.

— Наряжалась бы так почаще, так побольше бы все уважали и страха имели, — проговорила Юшкова, смотря вслед уходившей Анне Леопольдовне.

ГЛАВА XXXVII

Когда Анна Леопольдовна переходила из своей уборной в бальную залу, не зловещее, а веселое зарево пылало над невысокими зданиями тогдашнего Петербурга: зажженная по случаю торжественного дня иллюминация была в полном разгаре, а окна Зимнего дворца были залиты ярким светом. Сюда, в богато убранные залы, собрались многочисленные гости, и давно уже нарядная толпа двигалась, колыхалась, волновалась, шутила и смеялась, а отчасти и роптала — впрочем, только или мысленно, или исподтишка — на неаккуратность Анны Леопольдовны, из-за которой затягивалось открытие бала.

Правительницу на пути ее в бальную залу, через одну комнату от уборной, встретили давно уже ожидавшие ее здесь: принц Антон, великолепно разодетый гофмаршал граф Левенвольд — первый щеголь при тогдашнем русском дворе, дежурный камергер в пунцовом бархатном кафтане, расшитом золотом, несколько фрейлин, к которым присоединилась и шедшая с Анною Леопольдовною из уборной Юлиана, и четыре пажа, одетые в старинные испанские костюмы. Пажи взяли по сторонам длинный шлейф платья правительницы, а конец шлейфа дежурный камергер положил к себе на левую руку. Фрейлины стали позади правительницы, а рядом с нею ее супруг. Левенвольд, выступив вперед и отдав поклон их высочествам, открыл торжественное шествие.

При приближении Анны Леопольдовны в шумной зале по данному знаку все стихло и смолкло; глаза присутствовавших устремились на те двери, в которые она должна была войти, а звуки труб и гром литавров возвестили ее вступление в бальную залу.

Широко и почтительно раздвинулась толпа перед медленно шествовавшею правительницею. Завитые и напудренные головы низко склонялись перед молодою женщиною, с лица которой и теперь не сходила обыкновенная задумчивость, и Анна Леопольдовна рассеянно, как будто нехотя, отвечала на низкие реверансы дам и на глубокие поклоны кавалеров, и даже цесаревна Елизавета не удостоилась особенно ласкового привета.

Правительница стала обходить залу под торжественные звуки польского, вошедшего уже у нас в моду на больших балах; принц Антон вел ее под руку. За этою первою парою шла Елизавета с маркизом Ботто, а за ними шли другие представители иностранных дворов с дамами, заранее предназначенными им по расписанию, составленному обер-гофмаршалом. Далее выступали придворные чины, военные и гражданские сановники и, наконец, офицеры гвардии с дамами, избранными самими ими. После первого обхода залы принц Антон явился кавалером Елизаветы, а Ботта заменил его при правительнице. Этой же чести при третьей перемене кавалеров удостоился и маркиз Шетарди, приехавший на бал во дворец не только по своей официальной обязанности и по страсти к увеселениям, но и преимущественно в надежде, не представится ли ему возможность, не возбуждая никаких подозрений, переговорить с Елизаветою и тем самым подвинуть вперед приостановившееся в последнее время исполнение его замыслов.

— Как сегодня прекрасна правительница!.. — сказал восторженным голосом маркиз Елизавете, улучив минуту, чтобы подойти к ней, когда она осталась одна. При этих словах по лицу цесаревны пробежала судорожная улыбка, и она бросила недружелюбный взгляд на сидевшую вдалеке от нее Анну Леопольдовну.

"Мне только этого и нужно, — подумал Шетарди. — Если до сих пор так трудно было склонить Елизавету, чтобы она стала действовать против правительницы из честолюбивых видов, то теперь не надобно пропускать удобного случая, чтобы сделать ее врагом Анны и по другому побуждению: из-за зависти женщины к женщине".

— Все находят ее высочество просто красавицею, — продолжал Шетарди, — и действительно, она заметно хорошеет день ото дня... — добавил он.

Елизавета быстро распахнула веер и начала им обмахиваться. Она тяжело и гневно дышала, а ее полная белая грудь высоко поднималась из-за кружевной оборки корсажа. Маркиз заметил раздражение цесаревны, но не щадил ее, говоря:

— Действительно, в правительнице есть что-то величественное, царственное, и то, в чем одни видят угрюмость и холодность, другие видят ту важность, то спокойствие и ту степенность, которые как нельзя более соответствуют ее высокому сану...

От таких похвал, делаемых правительнице маркизом, неудовольствие ее соперницы возрастало все более и более, но Шетарди делал вид, что не замечает этого.

— Есть такие женщины, — продолжал он совершенно равнодушно, — которые, не имея красоты, бросающейся в глаза с первого раза, хорошеют с годами, и к числу таких женщин принадлежит правительница, и в этом отношении ее высочеству предстоит еще много в будущем. Ведь ей нет еще и двадцати трех лет. Правда, что ей много вредят ее застенчивость, робость, а также непривычка к шумным собраниям, но, без сомнения, все это пройдет мало-помалу к тому времени, когда она сделается импера...

— Этого никогда не будет!.. — задыхаясь от долго сдерживаемого волнения, полушепотом проговорила Елизавета, схватив крепко за руку маркиза и как бы желая этим порывистым движением удержать его от дальнейшего разговора.

— Будет, и будет даже очень скоро, если вы станете медлить, как вы медлите теперь, — прошептал маркиз, и в голосе его звучала уверенность, не допускающая никакого возражения.

— Что же делать?.. — тревожно спросила Елизавета.

— Предупредить ее замыслы, — наставительно проговорил Шетарди, — до осуществления их остается с небольшим только месяц, мне это очень хорошо известно...

Он хотел продолжать начатый разговор, но увидел подходящего к цесаревне обер-шталмейстера, князя Куракина. Елизавета, завидев князя, замолчала и хотела уйти.

— Останьтесь, нехорошо будет, вы навлечете на себя подозрение, — быстро проговорил ей Шетарди.

Подошедший Куракин с низким поклоном заявил цесаревне, что он желал иметь счастие повергнуть к стопам ее высочества чувства своего благоговейного уважения. С обычною своею приветливостью обошлась она с князем, слывшим при дворе за самого словоохотливого человека.

— Я передавал ее императорскому высочеству мои замечания об этой великолепной зале, — начал Шетарди, обращаясь к Куракину. — Вы, князь, были в Лондоне, и потому можете сказать мне, больше или меньше эта зала залы св. Георга в Виндзоре?

Куракин принялся за глазомерные соображения, но маркиз не стал ждать их результатов.

— У англичан есть обычай, — продолжал Шетарди, — называть целые здания и отдельные их части именами царствующих лиц. Водится ли, князь, подобный обычай в России? Отчего бы, например, не назвать какой-нибудь дворцовой залы именем св. Иоанна, в честь ныне царствующего императора?..

— Его императорское величество еще малютка... Ему не до зал, — отвечал улыбаясь Куракин.

— Так назвать бы залою св. Анны, в честь бывшей императрицы, — заметил маркиз.

— Это название, пожалуй, и впоследствии от нее не уйдет, — как-то загадочно проговорил Куракин.

Елизавета и Шетарди переглянулись друг с другом.

— А я должен сообщить вам, любезный князь, некоторые новости о вашем старинном приятеле, виконте Фронтиньяке, — сказал Шетарди Куракину, подмигивая вместе с этим Елизавете.

— Я вам, господа, не буду мешать в этой приятельской беседе, — сказала она улыбаясь.

— Я должен сожалеть, что ваше императорское высочество оставляет нас; что же касается князя, то ему остается только поблагодарить вас за такое внимание, — шутливо заметил Шетарди. — Ему придется, быть может, конфузиться, так как, по всей вероятности, у нас зайдет речь о некоторых его сердечных привязанностях в Париже...

Куракин самодовольно захохотал, а Шетарди, ловко подхватив князя под руку, повел его с собою в сторону, надеясь добыть для себя нужные сведения. Бальная зала для секретной беседы маркиза с князем представляла своего рода удобства: вдоль ее стен были расставлены шпалерою миртовые и померанцевые деревья в полном цвету, за ними находились мягкие диваны, и Шетарди отыскал за этою зеленою и благоухающею изгородью укромный уголок, куда и затащил обер-шталмейстера. Потолковав с ним наедине, маркиз успел украдкой во время перерыва танцев перешепнуться с Елизаветою. Потом снова подхватил князя и, поболтав еще с ним, опять подошел к цесаревне и отрывисто сообщил еще что-то к ее сведению. Вообще, в продолжение всего бала Шетарди был самым деятельным агентом цесаревны и не от одного только слишком разговорчивого Куракина, но и от других лиц успел собрать новости и слухи, окончательно убедившие его в необходимости побудить цесаревну действовать и решительно, и как можно скорее.

Елизавета в этот вечер не обнаруживала своей обыкновенной веселости и беззаботности. Лицо ее делалось все сумрачнее и сумрачнее: ее тревожили теперь не одни только неблагоприятные известия, сообщаемые ей налету маркизом, но ее сильно волновали и другие еще мысли. Сметливый дипломат достиг своей цели: еще ни разу в жизни цесаревна не чувствовала к Анне такой неприязни, какую почувствовала она теперь, и неприязнь эта быстро переходила в ненависть и в озлобление.

— Счастливая женщина! — думала Елизавета, бросая искоса гневные взгляды на Анну. — У нее есть все: ничтожный и слабый муж, которым она может прикрывать, да уже и прикрывает, свои грехи... у нее есть власть и несметные богатства; как много может она сделать всякому, если только пожелает! И как печальна моя горемычная жизнь в сравнении с ее жизнью... Счастливица она! Как много еще перед нею годов, которых у меня уже нет — тех годов, когда она будет цвести и хорошеть, а я уже буду увядать и стариться... Пройдет еще несколько лет, и чем будет прежняя красавица Елизавета? А она явится тогда в полном цвете, если и не поразительной красоты, то той миловидности, которая в ней так нравится многим мужчинам... Да, маркиз прав, повторяя мне, что женщине нужно торопиться жить, а то улетит молодость и ничто уже не будет мило!

Завидуя блестящей обстановке правительницы и ее юности, Елизавета с ужасным чувством раздумывала о том, что стан ее начинает терять прежнюю стройность и гибкость, что белизна ее лица и румянец ее щек, хотя теперь еще и очень хороши, но все же не те, какие были прежде; что густая ее коса стала уже не так упряма под гребнем и что чуть-чуть заметные тоненькие морщинки стали показываться под ее глазами, в которых нет уже того огня и того блеска, какими они еще так недавно светились и искрились. Вспомнилось Елизавете и о том, как она в былую пору игрывала на лугу в горелки с деревенскими девушками и была такою проворною бегуньей, что никто не мог догнать ее, а теперь уже тяжеленько стало ей бегать взапуски: нет прежней прыти, нет прежней легкости. Вспоминалось цесаревне и о том, что, когда, бывало, она запоет какую-нибудь любимую песенку, звонкий голосок ее свободно переливался, словно соловьиные трели, а теперь не то! Перебрала мысленно Елизавета своих сверстниц-красавиц, и с грустью убедилась она, что время делает свое, и тяжело стало у нее на душе. Теперь раздраженная против Анны зависть гораздо сильнее волновала Елизавету как обыкновенную женщину, нежели волновало ее прежде, как дочь Великого Петра, негодование против правительницы за похищение у нее наследственного права на русскую корону...

Правительница, не охотница до танцев, вовсе отказалась от них в этот вечер под предлогом нездоровья; ее не покидала мысль о Линаре, и ей стало жаль, что он не видит той беспредельной почтительности, которою окружают ее теперь.

— Он, быть может, — думала Анна, — удовольствовался бы этим и не стал бы побуждать меня к такому смелому и опасному предприятию, которое даже в случае удачи удовлетворит одну лишь пустую суетность, а при несчастном исходе может навлечь на меня не только много бедствий, но даже и погибель...

Равнодушно смотрела Анна на торжественное придворное празднество, отличавшееся уже не прежнею тяжелою азиатскою, но утонченною европейскою роскошью того времени. Через несколько дней в "Ведомостях" явилось описание бала, данного в Зимнем дворце. В описании этом, между прочим, сказано было: "Богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе видны были, причем благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употребленному на то богатству и великолепию ни в чем ни уступали". Такой отзыв тогдашнего, ныне не совсем удобопонимаемого, публициста должно признать вполне справедливым, если принять в соображение, что, например, леди Рондо, описывая один из придворных балов, бывших около той же поры при петербургском дворе, и рассказав о великолепии обстановки и роскоши нарядов, добавляла: "Все это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей, и в моих мыслях в течение целого вечера был "Сон в летнюю ночь" Шекспира. Какие поэтические думы возбуждало это зрелище!"

Перед правительницею, сидевшею в больших раззолоченных креслах, поставленных на особом возвышении, происходили оживленные танцы. Музыка, под управлением итальянца-капельмейстера, играла то гавот, то менуэт; дамы и кавалеры любезничали и смеялись, а между тем правительница, подозвав к себе президента Академии Наук Бреверна, разговаривала с ним о своем недавнем посещении в академии библиотеки, кунсткамеры и кабинетов с монетами и другими редкими вещами. Она объявила президенту, что пришлет в подарок в кунсткамеру привезенный ей в дар из Персии, от Шах-Надира, дорогой, украшенный алмазами и жемчугами пояс жены Великого Могола. Она расспрашивала Бреверна об ученых занятиях академиков и просила выписать ей из-за границы новые французские и немецкие книги, так как весь имеющийся у нее запас для чтения должен был скоро истощиться.

Правительница не дождалась конца бала и удалилась из залы с тою же торжественностью, с какою туда вступила. Танцы продолжались и после ее ухода и заключались шумным гросфатером, после которого гостям в добавление к обильному бальному угощению был предложен еще роскошный ужин.

ГЛАВА XXXVIII

Зима замедляла действия наших войск против шведов. Русские оставались на занятых ими позициях, а правительница не думала делать никаких уступок стокгольмскому кабинету, и в Зимнем дворце происходили ежедневно совещания о дальнейших военных предприятиях. 23 ноября был отдан гвардейским полкам приказ о выступлении в двадцать четыре часа из Петербурга, так как пронесся слух, что шведский главнокомандующий Левенгаупт направляется на Выборг. Распоряжение это сильно взволновало гвардию и произвело переполох среди сторонников цесаревны. Они распустили молву, что правительница без всякой надобности удаляет из столицы гвардейские полки, расположенные к Елизавете Петровне, для того только, чтобы, пользуясь их отсутствием, провозгласить себя самодержавною императрицею. Приверженцы цесаревны приступили теперь к ней с решительными предложениями, но она колебалась и на внушения маркиза Шетарди произвести немедленно переворот военною силою отвечала, что не может решиться на это из опасения, чтобы "римские гистории обновлены не были", т.е. она опасалась, что войско станет взводить и низлагать государей подобно тому, как это делали в Риме преторианцы.

Кроме того, приверженцы Елизаветы старались возбудить народ против существующего правительства; они повсюду толковали, будто император Иоанн не был крещен, что он родился от отца, не крещенного в православную веру, что мать его держится втайне лютеранской ереси; что немцы забирают все в свои руки, что скоро приезжает опять в Петербург любимец императрицы-правительницы, граф Линар, и станет делать все, что захочет, и что тогда народу будет еще хуже, чем было при Бироне.

Сопоставление этих двух имен порождало сильную ненависть к Линару. Чтобы подействовать на людей суеверных, враги правительницы распускали молву, будто над гробом императрицы Анны Ивановны являются по ночам привидений и между ними Петр Великий, требующий от покойной государыни корону для своей дочери. Пытались, для усиления замешательств, пустить в народе говор, что император умер и что умышленно скрывают от народа его кончину. Поднялись толки о том, что малютке-императору предстоит самая плачевная судьба. Рассказывали, что при рождении принца его бабка приказала знаменитому математику Эйлеру составить гороскоп новорожденного. Ученый, посмотрев с обсерватории в трубу на твердь небесную, принялся за вычисления и выкладки и ужаснулся: светила небесные предсказали страшный жребий царственному младенцу! Тогда Эйлер, боясь огорчить императрицу и посоветовавшись со своими товарищами, заменил настоящий гороскоп подложным, в котором предрек новорожденному долголетие Мафусаила, мудрость Соломона, богатство Креза, славу Александра Македонского и вообще предсказал ему такую счастливую жизнь, какая не досталась еще на долю никому из смертных. Вдобавок ко всем слухам, агенты Шетарди пугали петербургское население молвою о приближении к столице шведов, прибавляя, что, если бы не было правительницы и ее сына, то не было бы и войны, так тяжко отзывающейся на всем народе.

Со своей стороны, беспечная Анна Леопольдовна не принимала никаких мер для прекращения враждебных ей слухов. Она вела обычную жизнь: читала, беседовала с Юлианою, переписывалась с Линаром, а по вечерам проводила время в небольшом обществе близких ей лиц, и только по понедельникам бывали у нее более многолюдные вечерние собрания.

Перед одним из таких собраний, происходивших 23 ноября, она получила из Бреславля письмо, в котором внушали ей быть сколь возможно осторожнее с Елизаветою и советовали немедленно арестовать состоявшего при царевне хирурга, как главного вожака той партии, которая намеревается свергнуть и ее — правительницу, и ее сына. В этот вечер ранее всех гостей приехал в Зимний дворец маркиз Ботта. Он просил Юлиану доложить ее высочеству, что ему тотчас же, до приема других гостей, нужно видеть правительницу. Настоятельное требование маркиза было немедленно удовлетворено, и он, разъяснив Анне Леопольдовне настоящее положение дел, заключил свой разговор с нею следующими словами: "Вы находитесь на краю пропасти; позаботьтесь о себе, спасите, ради Бога, и себя, и императора, и вашего супруга!".

Эти два одновременных предостережения, письменное и словесное, подействовали, наконец, на правительницу, и она решилась объясниться откровенно с Елизаветою. В обычный час съехались к правительнице гости: одни беседовали между собою, другие сели за карты, но сама она, против обыкновения, не играла в этот вечер. Она в сильном волнении ходила взад и вперед по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна, и заметно было, что она хотела сказать ей что-то, но только никак не могла решиться. Наконец, преодолев себя, она слегка дотронулась до плеча Елизаветы. Цесаревна вздрогнула, а правительница сделала главами знак, что желает переговорить с нею наедине.

Хозяйка и гостья пошли в отдаленную от гостиной комнату, и там Анна Леопольдовна начала свои объяснения с Елизаветою, предъявив ей прежде всего полученное утром из Бреславля письмо.

— Я ни в чем не виновата! — проговорила смущенная этою неожиданностью Елизавета. — Я никогда и в мыслях не имела предпринимать что-нибудь против вас и против его величества... Я слишком чту данную мною вам и императору присягу, чтобы я посмела когда-нибудь нарушить ее. Письмо это подослано к вам моими врагами; они же сообщают вам ложные на мой счет известия, которые только напрасно тревожат спокойствие и ваше, и мое; на все это решаются злые люди для того, чтобы сделать меня несчастною...

— Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, а мне очень хорошо известно, что он только и старается о том, чтобы возбудить раздоры и беспорядки и тем самым отвлечь внимание России от европейской политики; я, впрочем, очень мало понимаю в политике и говорю это не прямо от себя, я передаю вам только то, что говорят знающие люди, не доверять которым я не имею никакого повода...

— Мало ли что говорят, — запальчиво перебила Елизавета, — говорят, например...

— Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас с большею против прежнего настойчивостью, — повторила правительница.

— Да, бывает, — отрывисто ответила Елизавета.

— Я хочу, чтобы он прекратил эти посещения, — требовательным тоном проговорила правительница.

— А я не в состоянии исполнить волю вашего высочества. Я могу отказать маркизу под каким-нибудь выдуманным предлогом один раз, много два раза, а потом, когда он приедет ко мне в третий раз, я должна буду принять его против моего желания. Отчего вы не действуете проще: вы — правительница и имеете власть, так прикажите Остерману, чтобы он со своей стороны передал маркизу о вашем ему запрещении ездить ко мне.

— Я попросила бы вас не учить меня, — сказала правительница таким грозным тоном, который изумил Елизавету. Цесаревна смешалась. — Я немедленно прикажу арестовать Лестока, — продолжала Анна Леопольдовна. — Он часто бывает у маркиза.

— Клянусь вам всемогущим Богом, клянусь вам всем святым, клянусь памятью моего отца и моей матери, что это неправда; ноги Лестока не было ни разу у Шетарди, — вскрикнула Елизавета, показывая на образ и заливаясь слезами.

— Не надо мне таких страшных клятв! Не надо! — проговорила изумленная правительница. — Я верю и без них...

Набожная и богобоязненная Елизавета смело клялась теперь, так как действительно Лесток ни разу не бывал у Шетарди, а видался с ним всякий раз в уединенной роще, бывшей тогда в окрестностях Смольного двора. Прибегая к такой уловке, Елизавета думала, что тут нет никакого клятвопреступления, а между тем таким смелым оборотом разговора она прикрывала все подозрения, высказанные против нее правительницею.

Страшная клятва, как твердо произнесенная цесаревною, ее слезы и рыдания до такой степени сильно подействовали на Анну Леопольдовну, что она кинулась на шею Елизавете и начала просить ее, чтобы она простила ее за напрасные подозрения. При этом правительница ссылалась на то, что она была введена в заблуждение, в котором теперь чистосердечно раскаивается.

Елизавета воспользовалась переходом молодой женщины от твердости к слабости и, в свою очередь, начала выговаривать ей, жалуясь на те обиды и оскорбления, какие ей приходится постоянно переносить без всякого с ее стороны повода. Цесаревна до такой степени успела убедить правительницу в своей невиновности, что Анна расстроенным голосом сказала ей:

— Теперь я вижу, что нас ссорят злые люди: вы слишком набожны и настолько чтите и боитесь Бога, что не измените вашей присяге и никогда не призовете напрасно Его святое имя. Впрочем, — добавила она с неуместною откровенностью, — скоро устроится так, что у наших недоброжелателей не будет более поводов к интригам и проискам.

От этих слов у цесаревны захватило дух, но она выдержала себя и, не говоря ничего более, возвратилась в гостиную и села продолжать игру, а правительница, совершенно расстроенная объяснением с цесаревною, не знала, как дотянуть тягостный для нее вечер.

На другой день, т.е. 24 ноября, в день св. великомученицы Екатерины, правительница ездила к обедне в Александро-Невскую лавру, где была погребена ее мать-царевна и герцогиня мекленбургская, Екатерина Ивановна, и так как в этот день были именины покойной, то правительница отслужила панихиду над ее могилою. Едва успела она возвратиться во дворец, как к ней явился ее супруг. Его растерянный и испуганный вид предвещал что-то недоброе, и действительно, он объявил правительнице, что, по дошедшим до него сведениям, не остается никакого сомнения, что ей, ему и всему их семейству угрожает страшная опасность.

— Непременно нужно, — говорил он, заикаясь второпях еще более, чем всегда, — непременно нужно сейчас же арестовать Лестока, не упускать из виду цесаревны, наблюдать за маркизом и расставить около дворца и по всему городу караулы и пикеты...

— Вы, ваше высочество, — с раздражением заметила правительница, — опять с вашими предостережениями, но они мне ужасно надоели. Я вчера поверила подобным внушениям и потом чрезвычайно сожалела, когда убедилась в тех клеветах, какие взводят на Лизу. Неужели же такая чистосердечная и набожная девушка, как она, может так страшно клясться и так искусно притворяться?.. Вчера я довольно настрадалась за мое легковерие. Будет с меня и этого, я вам скажу только одно: вы слишком мнительны и чрезвычайно трусливы.

Принц тяжело вздохнул, пожал по привычке плечами и с опушенною вниз головою вышел молча от своей супруги.

В этот же день вице-канцлер граф Головкин давал торжественный бал по случаю именин своей жены Екатерины Ивановны, рожденной княжны Ромодановской. Весь большой петербургский свет был у него в гостях, но правительница, под предлогом поминовения своей матери, отказалась от приглашения графини Головкиной и, чтобы не отвлекать от нее гостей, отменила даже обычное у себя собрание. Весь этот вечер она провела за письмом к Линару, сообщая ему, между прочим, в подробностях о тех тревогах, которые причиняют ей клеветами на неповинную ни в чем цесаревну. Письмо это предназначалось для отправки на другой день в Кенигсберг, куда вскоре должен был приехать Линар на обратном пути из Дрездена в Петербург.

Успокоенная насчет Елизаветы и в ожидании скорой встречи с Линаром, правительница была в этот вечер веселее обыкновенного; она заговорилась с Юлианою до поздней поры и попросила ее переночевать в ее спальне. Болтая о том и о сем, молодые подруги заснули около полуночи крепким сном. Во дворце и кругом него было все тихо и только по временам раздавались обычные протяжные оклики часовых, бодрствовавших на страже, несмотря на жестокий мороз.

В то время, когда правительница и Юлиана ложились спать, кругом дворца быстро обежал какой-то человек, закутанный в шубу, с нахлобученной на глаза шапкою, что, однако, нисколько не мешало ему зорко осматриваться по сторонам. Обежав кругом дворца и убедившись, что никаких особых предосторожностей не принято, он быстро повернул в Большую Миллионную и вошел в биллиардную, которую содержал в этой улице савояр Берлен. Там поджидал неизвестного господина секретарь французского посольства Вальденкур, который, пошептавшись немного с вошедшим в биллиардную посетителем, вручил ему несколько свертков червонцев.

— Желаю вам, господин Лесток, полного успеха, — проговорил тихо секретарь.

— Я в этом вполне уверен... Впрочем, если бы я не решился на мое предприятие, то для меня все равно: я дожен был бы пропасть, так как завтра буду непременно арестован, — проговорил довольно громко Лесток.

Выбежав проворно из биллиардной с полученными от Вальденкура червонцами, Лесток пустился опрометью к дворцу цесаревны, бывшему не в дальнем расстоянии от биллиардной, на том почти месте, где ныне находятся казармы Павловского полка.

Лесток нашел Елизавету в страшном волнении, которое усилилось еще более, когда он объявил ей, что в настоящую минуту не остается ничего более, как только действовать самым решительным образом, что теперь для этого самая благоприятная пора, что завтра, по выступлении в поход гвардейских полков, будет уже поздно, да и он не в состоянии будет ничего предпринять, потому что утром возьмут его в Тайную канцелярию. Цесаревна, видимо, колебалась, она молча слушала убеждения преданного ей человека, и, чтобы окончательно поколебать нерешительность Елизаветы, Лесток подал ей небольшой клочок папки. На одной стороне этого клочка была нарисована цесаревна в императорской короне, а на другой она была изображена в монашеском одеянии, а кругом нее были колеса, виселицы, плахи, топоры и разные орудия пыток, ожидавшие ее приверженцев.

— Ваше императорское высочество, — сказал решительным голосом Лесток, — выбирайте одно из двух: или сделаться императрицею, или отправиться в заточение в монастырь и видеть при этом, как ваши верные слуги будут гибнуть в казнях и страдать в пытках. Если даже, — заметил Лесток, — вы и не успеете теперь в вашем предприятии, то вся разница будет только та, что вы попадете в заточение несколькими месяцами ранее, так как, во всяком случае, вы не избежите этой участи... Решайтесь же на что-нибудь!

В это время к Елизавете пробрались семь гренадеров Преображенского полка. Они объявили ей, что так как гвардия уходит завтра в поход, то цесаревне необходимо теперь же положиться на войска и порешить со своими врагами. Окружавшие цесаревну, тогда еще неизвестные лица, Алексей Разумовский, Михаил Воронцов и Петр Шувалов, тоже склоняли ее к решительным мерам.

Елизавета упала на колени перед образом Спасителя и долго молилась не только о том, чтобы Господь благословил исполнение ее предприятия, но чтобы Он и отпустил ей ту статную клятву, которую она только вчера дала правительнице.

Окончив молитву, цесаревна объявила, что она готова на все и в сопровождении горсти своих приверженцев отправилась добывать корону...

ГЛАВА XXXIX

Под покровом ночи с 24 на 25 ноября 1741 года совершилось в Петербурге событие, значение которого было непонятно для зрителя, не посвященного в тайну замысла, приводимого в исполнение.

Около 12 часов ночи к казармам Преображенского полка подъехала в санях молодая женщина с четырьмя мужчинами: из них один заменял кучера, двое стояли на запятках, а один сидел рядом с нею. Около саней бежали семь гренадеров. Эти ребята, пробегая мимо казарменных помещений, стучали в двери и окна, вызывая своих полковых товарищей именем цесаревны. Заспанные солдаты, одевшись наскоро, кое-как, выбегали с заряженными ружьями на улицу и окружали сани, медленно двигавшиеся вдоль Преображенских казарм. Вскоре около саней составилась толпа человек в 300, и они, вместе с цесаревною, привалили на полковой двор. Здесь, при слабом свете нескольких фонарей и звездного неба, отражаемом белою пеленою снега, Елизавета, выйдя из саней и став посреди гренадеров, сказала им:

— Ребята! Вы знаете, чья я дочь! Идите за мною!

Так как заговор в пользу цесаревны составлялся давно и так как и офицеры, и солдаты знали уже, в чем дело, то никаких особых объяснений теперь не требовалось. Елизавета села опять в сани, а гренадеры гурьбою побежали за нею. На пути число их уменьшилось, так как по нескольку человек, отделяемых от отряда, были отправляемы в разные стороны для ареста сановников, считавшихся наиболее преданными правительнице. С значительно уменьшившимися вследствие этого силами подъехала Елизавета на угол Невской перспективы и Адмиралтейской площади, и перед нею выдвинулся в ночном мраке Зимний дворец. Ни одного огонька не светилось уже в его окнах, видно было, что обитатели дворца погрузились в глубокий сон. Наступило решительное мгновение: у Елизаветы замер дух, она чувствовала, что у нее ненадолго достанет отваги, возбужденной в ней ее прислужниками.

— Не наделать бы нам шуму санями и лошадьми, — проговорил один гренадер, — вишь, ведь, как визжат полозья, да и лошади-то, чего доброго, как назло примутся фыркать. Вылезай-ка лучше, матушка, из саней, да пойдем все пешком, — добавил он, обращаясь к Елизавете, за санями которой следовали еще трое других саней, взятых на всякий случай с полкового Преображенского двора.

Елизавета повиновалась бессознательно этому распоряжению. Она смешалась с толпой солдат и направилась с ними пешком к Зимнему дворцу, но тотчас же оказалось, что небольшие и робкие шаги женщины были гораздо меньше размашистых и смелых шагов рослых солдат.

— Вишь, как она отстает от нас. Подхватывай ее, ребята, на руки! — крикнул тот же молодец, и цесаревна не успела опомниться, как уже очутилась на руках своих спутников, которые бегом принесли ее к дворцовой караульне.

Сильный, оглушительный храп раздавался там, когда вошла туда Елизавета со своими главными пособниками, — весь караул спал вповалку. Очнувшись прежде всех, барабанщик, видя что-то необыкновенное, кинулся было к барабану, но прежде чем он успел ударить тревогу, Лесток кинжалом распорол на барабане кожу и сделал то же самое на двух других, бывших в караульне, барабанах. Четверо из караульных офицеров попытались было оказать сопротивление, но их притиснули к стене и обезоружили и, втолкнув в соседний с караульнею чулан, заперли там, приставив часовых.

По задней дворцовой лестнице, освещаемой одною только сальною свечкою, захваченною в караульне, поднималась Елизавета, сопровождаемая гренадерами. Состоявшие в разных местах дворца часовые, озадаченные неожиданным появлением цесаревны в глубокую ночь, не знали, что им делать, и молча сходили со своих постов, которые занимали елизаветинские гренадеры. Между тем часть пришедших с Елизаветою солдат сторожила все дворцовые выходы. Таким образом, без всякой тревоги и шума она пробралась во внутренние покои правительницы. Теперь оставалось ей пройти одну только комнату, отделявшую ее от спальни Анны Леопольдовны. В страшном волнении опустилась в кресла Елизавета, чтобы собраться с силами: ноги ее подкашивались, руки дрожали, голос замирал. Осторожным шепотом ободрили ее Лесток и Воронцов. Цесаревна встала с кресла и медленным шагом, притаив дыхание, начала подходить к спальне правительницы.

С сильным биением сердца и с лихорадочною дрожью во всем теле она прикоснулась к ручке дверного замка, нерешительно нажала ее, и дверь в спальню тихо приотворилась. Там, при слабом свете ночной лампы, Елизавета увидела спящую сладким сном на софе Юлиану. Цесаревна остановилась в нерешительности, но Лесток слегка подтолкнул ее, и она очутилась в спальне. На цыпочках подкралась она к правительнице и неслышным движением руки распахнула задернутый над постелью шелковый полог.

— Пора вставать, сестрица!* — проговорила Елизавета насмешливо-ласковым голосом, наклонившись над Анною Леопольдовною.

______________________

* Подлинные слова Елизаветы.

______________________

Правительница вздрогнула и, не понимая, что вокруг нее происходит, быстро, в одной сорочке, вскочила с постели.

Горделиво стояла перед нею разодетая в бархат Елизавета, с голубою через плечо лентою и с андреевскою звездою на груди, которые она, как нецарственная особа, не имела права носить.

Не успела еще Анна Леопольдовна проговорить ни одного слова, как увидела выглядывавшие из-за дверей соседней комнаты суровые лица гренадеров, услышала тяжелый ропот и скрип их сапог, стук об пол ружейных прикладов и бряцанье оружия.

— Я пропала! — вскрикнула она, закрыв в отчаянии лицо руками.

От громкого возгласа Анны Леопольдовны проснулась Юлиана и, сидя на софе со свешенными вниз голыми ножками, бессознательно посматривала кругом. Она протирала свои черные глазки, думая, что все это видится ей во сне, а не совершается наяву.

— Умоляю вас, — проговорила Анна, задыхаясь и опускаясь на колени перед Елизаветою, — не делать никакого зла Юлиане и пощадить моих детей!..

— Никому никакого зла я не сделаю, — равнодушно отвечала Елизавета, — только одевайтесь поскорее, потому что здесь хозяйка уже я, а не вы... Да и ты, сударушка моя, потарапливайся поживее, — шутливо добавила она, обращаясь к недоумевавшей Юлиане.

Гурьба гренадеров ввалила теперь в спальню правительницы, и в присутствии этих нежданных ночных посетителей молодые женщины начали одеваться. Елизавета поторапливала их.

— Надобно взять принца Ивана и принцессу Екатерину и увезти их, — проговорила она как бы про себя, и затем, обратившись к своим спутникам, приказала никого не выпускать из спальни.

Исполняя последнее приказание цесаревны, по двое гренадеров стали на карауле у каждой двери, скрестив штыки, а Елизавета, в сопровождении Лестока, отправилась в те комнаты, где находились император и его сестра, принцесса Екатерина.

Малютка спал в это время беззаботным сном, свернувшись крендельком в своей колыбели. Осторожно вынула его оттуда Елизавета.

— Мне жаль тебя, бедное дитя, — проговорила она, — ты не виноват ни в чем, виноваты только твои родители.

С этими словами она передала спавшего ребенка на руки его мамки, не догадывавшейся вовсе о том, что делается. Так же осторожно взяла Елизавета из колыбели и крошечку Екатерину, передав ее кормилице. После этого цесаревна отправилась в спальню матери захваченных ею детей. Иванушка спал беспробудно, а его сестричка как-то болезненно ворковала спросонья.

Между тем в спальню Анны Леопольдовны привели окруженного гренадерами принца Антона. Испуганный и бледный, он только с немым укором посмотрел на свою растерянную жену и бросил сердитый взгляд на Юлиану, которая, как казалось, все еще не сознавала ясно того, что происходило. Цесаревна прикрикнула на нее, приказывая ей не наряжаться как на свадьбу, а выбираться поскорее. По распоряжению Елизаветы горничные принесли шубки и шапочки для Анны Леопольдовны и ее фрейлины.

— Теперь можно собираться в путь-дорогу! — весело проговорила Елизавета, окинув глазами спальню и видя, что уже забраны все, кого ей нужно было забрать.

— Поздравляем тебя, наша матушка, с новосельем, — гаркнул один преображенец, обращаясь к цесаревне.

— Дай, Господи, жить тебе здесь подобру-поздорову! — подхватил другой.

— И сто годов процарствовать! — добавил третий.

Ласково улыбаясь, отвечала Елизавета на эти приветствия своих приверженцев, и видя, что все готовы, сделала Анне Леопольдовне глазами знак, чтобы она выходила из спальни. В это мгновение бывшая правительница вспомнила о письме, написанном ею с вечера к Линару; она вздрогнула от негодования при мысли, что Елизавета узнает все ее сердечные тайны, и кинулась к столику, на котором лежало письмо, чтобы взять его.

— Здесь ничего нельзя трогать! — строго сказала Елизавета, кладя на письмо одну руку, а другой отстраняя от стола Анну.

— Умоляю вас, отдайте мне его, оно вам не нужно... — прошептала молодая женщина.

Не отвечая ничего, Елизавета взяла со стола запечатанное письмо и заложила его за корсаж своего платья.

Окруженная со всех сторон гренадерами, выходила из своей спальни бывшая правительница. Позади ее с поникшею головою шел принц Атон; за ним мамки несли их детей, около которых была Юлиана. Теперь торжествующая Елизавета проходила со своею добычею через ярко освещенные залы дворца, так как хозяйничавшие там солдаты зажгли свечки во всех люстрах и кенкетах. Разбуженная начавшимся во дворце шумом прислуга сбегалась со всех сторон и оторопело смотрела с изумлением, как уводили солдаты правительницу и ее семейство.

Идя по залам и спускаясь с лестницы, шедшие отдельною кучкою позади своих товарищей гренадеры принялись толковать между собою о случившемся на свой лад.

— Наша-то матушка цесаревна небось сама на своих супротивных пошла, а не послала других, как великая княгиня послала фельдмаршала против "ригента", — заговорил один из них.

— Не так, братец ты мой, рассуждаешь, — перебил другой, — там была особь статья, женскому полу супротив своих ходить можно, а против мужского, да еще по ночам, никак нельзя. Да и что был за важная птица "ригент"? На нем, почитай, и заправского генеральства не было, а здесь, что ни говори, — император, хоть и махонький; да и мать-то его царская внучка...

— А все же не настоящая царица, какой будет теперь наша цесаревна, — возразил первый.

— Вестимо, была бы царицею, так кто бы посмел идти против нее?

— Да что, братцы, — начал молчавший пока гренадер, — теперь и войны у нас никакой не было, а вот как мы с год назад ходили курляндчика забирать, так совсем иное дело выходило. Орал, окаянный, во всю глотку, а ругань-то какую учинил и нам, и всему начальству. Отбивался — так я вам скажу — словно бешеный: кого в скулу треснет, кого в ухо свистнет, кому в зубы заедет; повозились мы с ним порядком, только прикладами да веревками и уняли. А теперь-то что было? Встала с постельки, да только и проблеяла, словно голодная козочка.

— Просила, кажись, о чем-то цесаревну, — перебил один из гренадеров.

— Да не о себе, — заметил его товарищ, — а о той барышне-красотке, что с нею жила, — ведь какая она пригожая! За нее-то и просила! Сразу видать, что, должно быть, куда какая добрая.

— Да что, и вправду, дурного о ней никогда слыхать не приводилось; тихая была, зла никому не делала, — заговорили гренадеры.

— Вишь, муженек-то у ней плох, — начал один из них, — словно одурелая под осень муха. Войди-ка она к нам, как следует, молодцом, да прикрикни на нас по-командирски, так того и гляди, что мы, пожалуй, и опешили бы... значит, как есть начальство заговорило бы с нами.

— А что, ребятушки, не взяли ли мы греха на душу, ведь у нас и ей, и ее сынку присяга была? — боязливо спросил один гренадер, внимательно прислушивавшийся к толкам своих товарищей.

— Какой нам грех? — бойко крикнул кто-то из них. — Ведь говорят, что и на том свете наши командиры за нас в ответе будут, а мы ни при чем останемся.

— Так-то так, а все же и ее жалостно, двое деток мал мала меньше.

— Ну, цесаревна их милостью своею не оставит, и что им на харчи по положению следует, то отпущать им прикажет, — успокоительным голосом заключил какой-то служивый.

ГЛАВА XL

При выходе из дворца правительницу усадили в первые сани, на запятках и на козлах которых поместилось несколько гренадеров-победителей; в другие сани под такою же надежною охраною посадили принца, а в третьи низверженного императора и его сестру с их мамками. С веселым шумом и громким гиком тронулся поезд, словно праздничный, за ним в четвертых санях ехала Елизавета с ближайшими из своих сподвижников. Поезд быстро примчался к ее дворцу, находившемуся на том почти месте, где ныне стоят казармы лейб-гвардии Павловского полка. Сюда же привезли одного вслед за другим: Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина, у которого только что окончился именинный пир его жены. Всех арестованных разместили во дворце цесаревны по отдельным комнатам, под самым строгим караулом. Из них Остерман был порядочно избит солдатами за то, что, несмотря на свою болезнь и дряхлость, он оказал им отчаянное сопротивление и, кроме того, в самых резких выражениях отзывался о Елизавете и ее насилии над правительницею.

Пока весь Петербург крепко спал, не зная ровно ничего о том, что делалось на улицах и в двух дворцах, двенадцать вестовых на оседланных заранее лошадях мчались в казармы гвардейских полков и к начальствующим в столице лицам с известием о случившейся перемене правления. Сперва в городе среди глубокой ночной тишины послышался какой-то глухой шум и началось какое-то неопределенное движение. Обитатели и обитательницы Петербурга вскакивали с постелей, подбегали к окнам и, слыша суетню на улицах, думали, не вспыхнул ли где-нибудь пожар. Действительно, вскоре поднялось над городом большое зарево, но оно происходило не от пожара, а от множества костров, разложенных перед дворцом цесаревны собравшимися теперь около него гвардейскими солдатами, которые по случаю жестокой стужи разместились около них. Толпы народа хлынули туда, но все терялись в догадках о том, что могло бы случиться необыкновенного. Бежавшие ко дворцу цесаревны осыпали один другого вопросами, на которые, однако, никто не мог дать никакого определенного ответа.

До какой степени произошел быстро и неожиданно настоящий переворот, лучше всего можно видеть из "Записок" князя Я.П. Шаховского, проспавшего в качестве главного начальника петебургской полиции переворот, совершенный Минихом, а теперь, в звании уже сенатора, не знавшего ровно ничего о вновь совершившейся перемене.

Князь пробыл до полуночи на именинах жены благоволившего к нему вице-канцлера графа Головкина и вернулся домой "в великом удовольствии и приятном размышлении о своих поведениях, что он уже сенатор между стариками, в первейших чинах находящимися, обретается, и что, будучи так много могущего министра любимец, день ото дня лучший себе приемности ожидать и при том себя ласкать может надолго счастливым и от всяких злоключений быть безопасным". Только что успел заснуть князь-сенатор в таких приятных мечтах, как необыкновенный стук в ставень его спальни и громкий голос сенатского экзекутора, Дурново, разбудил его. Экзекутор под окошком сенаторской спальни во всю мочь кричал, чтобы его сиятельство как можно скорее ехал во дворец цесаревны, "ибо де она изволила принять правление, и я, — проговорил торопливо экзекутор, — с тем объявлением бегу к прочим сенаторам".

"Вы, благосклонный читатель, — пишет Шаховской, — можете вообразить, в каком смятении дух мой тогда находился! Ни мало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов к примечаниям не имея, я сперва думал: не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился, но вскоре потом увидел многих по улице мимо окон моих бегущих людей необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я поехал, чтобы скорее узнать точность такого происшествия".

Крепко подвыпившие солдаты шумели теперь перед дворцом цесаревны, ни на кого не обращая внимания; народ, не выражавший, впрочем, как это было при падении Бирона, громкой радости, до такой степени запрудил ближайшие ко дворцу улицы, что не было никакой возможности пробраться в экипажах из дворца цесаревны в Зимний дворец, почему и приказано было всем явившимся к цесаревне сановникам идти туда пешком для принесения присяги воцарившейся теперь государыне. Вскоре, однако, полиция водворила в народе должный порядок: на всем пути, лежащем между двумя дворцами, были расставлены в два ряда войска, и Елизавета, окруженная своими ближайшими сподвижниками, поехала из прежнего своего жилища в Зимний дворец. Солдаты приветствовали ее громкими криками, но толпа, по свидетельству князя Шаховского, оставалась в "учтивом молчании". Всем становилось теперь жаль Анну Леопольдовну, правление которой отличалось кротостью, и все опасались своеволия солдатчины, которое и не замедлило вскоре проявиться. Гвардейцы стали вскоре буйствовать на улицах и позволяли себе обижать кого ни попало и на рынках, и в обывательских домах.

Около четырех часов утра пушечные выстрелы, раздавшиеся со стен Петропавловской крепости, известили о переезде ее величества императрицы Елизаветы Петровны в Зимний дворец из прежнего ее дворца, в котором оставались под надежною стражею падшее брауншвейгское семейство и преданные правительнице вельможи.

Не особенно терзалась Анна Леопольдовна о потере ею власти и величия, но она приходила в отчаяние при мысли, что ей, быть может, уже не придется увидеть Линара, и терзалась при мысли, что она будет разлучена с Юлианою. Тревожила ее и участь детей, но о судьбе своего мужа она вовсе не думала, хотя в то же время и не могла не видеть, до какой степени он был прав, когда так настойчиво предостерегал ее против замыслов Елизаветы. Анне Леопольдовне казалось даже, что теперь наступает для нее та желанная ею, чуждая всяких принуждений и стеснений, жизнь, о какой она не переставала мечтать даже и в те минуты, когда, уступая настояниям Линара, готовилась провозгласить себя самодержавною императрицею. Молодая женщина порою даже радовалась тому, что с нее спало тяжелое бремя правления и что теперь не станут ее тревожить ни происки, ни интриги, и что жизнь ее, хотя уже и не блестящая, пойдет спокойною колеею. Все желания ее в эту пору ограничивались только желанием скорого свидания с Линаром.

По-видимому, такое желание должно было вскоре исполниться. Письмо ее к Линару, захваченное Елизаветою, произвело на государыню впечатление в пользу бывшей правительницы. Из письма правительницы императрица могла убедиться, что Анна Леопольдовна не была непримиримым ее врагом, что молодую женщину не мучила жажда власти, что она отвергала те предложения, которые делались ей для того, чтобы избавиться от цесаревны и принять титул императрицы. Из письма этого, проникнутого от начала до конца откровенностью, Елизавета могла заключить, что Анна, лишившись однажды власти, не будет уже опасною соперницею новой государыне. Под таким впечатлением Елизавета решилась поступить с бывшею правительницею как нельзя более снисходительно. Она просила маркиза Ботта передать Анне Леопольдовне, что будут приняты все меры для того, чтобы доставить принцессе и ее семейству свободную, спокойную и обеспеченную жизнь. Маркизу Шетарди Елизавета говорила: "Отъезд за границу принца и принцессы решен, и, чтобы им заплатить добром за зло, я прикажу выдать им деньги на путевые издержки и оказывать им почет, подобающий их сану".

В то же время в Петербурге толковали, как о деле окончательно решенном, что правительнице и ее супругу будет оставлена вся их движимость, что им будет назначено ежегодное содержание по 150 000 рублей, и что Анна Леопольдовна со всем ее семейством будет отпущена в Германию, для чего и ассигновано уже назначенному сопровождать ее гоф-фурьеру 30 000 рублей. Со своей стороны правительница обязывалась подчиниться только следующим требованиям: никогда более не переступать через русскую границу, возвратить прежде отъезда все находившиеся у нее коронные бриллианты и драгоценности, оставя у себя лишь то, что было ей подарено императрицею Анною Ивановною; наконец, она должна была отречься от титулов императорского высочества и великой княгини, называясь по-прежнему светлейшею принцессою мекленбургскою и принеся императрице присягу на верность за себя и за своего сына. От принца Антона требовалось только, чтобы он сложил с себя звание генералиссимуса русских войск. О низложенном младенце-императоре не было никакого уговора, отрешение его от престола считалось делом поконченным вследствие самого хода событий.

Наконец, обещание императрицы предоставить Анне Леопольдовне свободу и соответственное ее рождению обеспечение было выражено Елизаветою и во "всенародном" манифесте, изданном 28 ноября. В манифесте этом сказано было: "В рассуждении принцессы Анны и принца Ульриха Брауншвейгского, к императору Петру II по матерям свойства и особливой природой к ним императорской нашей милости, не хотя причинить им никаких огорчений, с надлежащею им честью и с достойным удовольствием, предав их к нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех в их отечество всемилостивейше отправить повелели".

Действительно, 12 декабря 1741 года все брауншвейгское семейство было отправлено из Петербурга в Ригу. Заведывавшему его отправкою камергеру Василию Федоровичу Салтыкову дана была секретная инструкция в том смысле, чтобы отвести "брауншвейгскую фамилию" "как можно скорее через границу", оставив ее на жительстве в Кенигсберге, куда она, по предварительному расписанию пути, должна была прибыть 28 декабря. Перед выездом Анны Леопольдовны Елизавета приказала удостоверить ее в своем благоволении и уверить, что она, принцесса, и ее семейство не будут забыты высочайшими милостями. Юлиане и сестре ее Бине разрешено было отправиться в свите бывшей правительницы.

Однако на другой день после получения Салтыковым этой инструкции ему был вручен противоречивший ей "секретнейший" указ, в котором говорилось: "Хотя данною вам секретною инструкциею велено вам в следовании вашем никуда в город не заезжать, однако же, ради некоторых обстоятельств, через сие отменяется, и вы имеете путь продолжать невозможно тише и держать растахи на одном месте дня по два".

При приближении к Нарве занемогла маленькая принцесса Екатерина. Мать ее, испуганная болезнью дочери, стала просить капитана, сопровождавшего "фамилию", остановиться в дороге, чтобы дать больной малютке некоторый отдых. Имея тайное приказание замедлять сколь возможно долее выезд правительницы из пределов России, капитан очень охотно согласился исполнить просьбу Анны Леопольдовны, которая вследствие этой задержки приехала в Ригу только 9 января 1742 года.

Между тем в Петербурге дела принимали оборот, неблагоприятный для бывшей правительницы. Остерман и Миних при допросах слагали главную вину на нее, рассчитывая всего более на то, что принцесса, переехав уже русскую границу, находится вне всякой опасности. Кроме того, Елизавета нашла нужным потребовать от Анны Леопольдовны отчеты в деньгах и в драгоценных вещах, бывших на руках у ее фрейлины. В то же время иностранные посланники, из угодливости перед новою императрицею и желая выказать свою заботливость об ее благополучии, указывали ей на те опасности, какие могут угрожать ее власти со стороны брауншвейгской фамилии, если эта фамилия поселится в Германии и будет пользоваться значительными денежными средствами, назначенными ей от русского двора.

Спустя неделю по приезде Анны Леопольдовны в Ригу прискакавший туда от императрицы курьер привез приказание задержать бывшую правительницу в Риге до окончания суда над Остерманом и Минихом. Вследствие этого принцессу и ее семейство поместили в городском замке, где она и прожила до 2 января 1743 года, когда пришло из Петербурга приказание перевести Анну Леопольдовну, ее мужа и их детей в динамюндскую крепость и содержать там под самым строгим надзором. Отношения императрицы к Анне Леопольдовне делались все суровее, и положение "фамилии" заметно ухудшалось; с бывшею правительницею стали обходиться уже как с простою арестанткою, и в сентябре 1743 года ее и все ее семейство отправили в Раненбург, ныне безуездный город в Рязанской губернии, и там засадили ее, ее мужа и детей в крепость, построенную князем Меншиковым в то время, когда он владел этим городом.

Придворные козни против бывшей правительницы не унимались: распускали слухи о ее попытках к бегству, а также и о том, будто какой-то монах похитил бывшего малютку-императора и хотел увезти его за границу, и что предприятие его не удалось потому, что он был задержан в Смоленске. Слухи эти тревожили сильно императрицу, как бы нашептывая ей о возможности каких-либо покушений на ее власть со стороны брауншвейгской фамилии. Вдобавок ко всему этому, русский посланник в Берлине, граф Чернышев, сообщил императрице, что король Фридрих II, заведя с ним разговор об императрице и выражая ей беспредельную свою преданность, заметил, что необходимо для спокойствия ее величества увезти все брауншвейгское семейство в такое удаленное и глухое место в России, чтобы никто не мог знать о его существовании.

Императрица решилась последовать этому совету, которым великий король-философ, — этот практический Макиавелли XVIII века — мстил Анне Леопольдовне за неудачу своих у нее заискиваний против враждебной ему Австрии, не предчувствуя, что оберегаемая им теперь Елизавета доведет его впоследствии до того, что он, в припадке отчаяния после поражения, нанесенного ему русскими войсками, приставит к своему лбу пистолетное дуло...

ГЛАВА XLI

Наступило в Петербурге тоскливое январское утро, с оттепелью и туманом, и при медленном рассвете, почти еще в потемках, рабочие принялись сколачивать эшафот перед зданием сената. На приготовленный ими эшафот поставлены были: простой деревянный стул и плаха — низкий толстый обрубок дерева. Готовилось исполнение смертной казни, и толпы любопытных спешили к зданию сената в ожидании зрелища кровавого, но вместе с тем и потешного для многих. Сенат помещался тогда в так называемых Двенадцати коллегиях, где ныне университет, и собравшийся на этом месте народ с нетерпением ожидал вывода преступников из ворот сената, в который они были доставлены еще ночью. В окнах коллегий виднелось множество зрителей, между которыми находились и представители иностранных государств с чиновниками посольств.

На колокольне Петропавловского собора пробило девять часов. Ворота сенатского здания растворились и из них выступило печальное шествие. Оно открывалось сильным отрядом гренадер, перед которыми шли барабанщики, бившие безостановочно "сбор". За этим отрядом везли впереди всех, в простых крестьянских санях, графа Андрея Ивановича Остермана. Голова его, поверх растрепанного парика с осыпавшеюся пудрою, была покрыта дорожною шапкою, на нем был его обыкновенный домашний наряд — красный, доходивший до пяток, подбитый лисьим мехом шлафрок, неизменно служивший ему десять лет.

За санями, в которых ехал Остерман, шли пешком: фельдмаршал граф Миних, вице-канцлер граф Головкин, президент коммерц-коллегии барон Менгден, обер-гофмаршал Левенвольд и статский действительный советник Тимирязев. Всех их, сопровождаемых и спереди, и сзади, и с боков гренадерами с примкнутыми штыками, ввели в обширный круг, составленный из плотно сомкнутой цепи солдат. Барабанный бой замолк. Четыре солдата подняли Остермана из саней и повели его на эшафот. Там они посадили его на стул. Тогда на эшафот взошел сенатский секретарь и начал читать Остерману смертный приговор. Расслабленный старик обнажил голову и с невозмутимым хладнокровием слушал чтение приговора. Только по временам он взглядывал на небо и тихим движением головы выражал свое изумление при исчислении содеянных им государственных преступлений. Чтение приговора кончилось. Солдаты подступили к Остерману, повалили его навзничь и потом приподняли вверх его голову, которую один из палачей, сдернув со старика парик, схватил за волосы и притянул на плаху. Спокойное выражение на лице Остермана не изменилось нисколько и в эти ужасные минуты: заметно было только дрожание в руках, которые он вытянул вперед через плаху.

— Чего попусту руки суешь, — крикнул заботливо один из бывших на эшафоте солдат, — не их будут рубить, а голову!

Остерман подобрал руки и сложил их крестообразно на груди. Между тем другой палач принялся медленно вынимать из кожаного мешка топор и, потрогав рукою его лезвие, стал подле плахи и замахнулся топором, готовясь по команде нанести Остерману смертельный удар.

— Бог и всемилостивейшая государыня даруют тебе жизнь! — громко произнес секретарь. При этих словах один из палачей опустил топор вниз, а другой выпустил из рук волосы Остермана. Солдаты и палачи приподняли его. Остерман и теперь оставался так же спокоен, как и прежде.

— Отдайте мне мой парик и мою шляпу, — сказал он окружавшим его. Ему подали их. Не торопясь нисколько, он накрыл ими голову и, не выказав ни малейшего волнения, сам застегнул ворот рубашки и шлафрока. Солдаты понесли его с эшафота в сани.

В толпе пронесся гул ропота: ожидания кровожадной черни не исполнились; но солдаты ласково обходились с осужденными: обращаясь к кому-либо из них, они почтительно называли его "батюшкою" и выказывали к ним сострадание вообще, в особенности же к Миниху, который, при переходе из крепости в сенат, шутил с конвойными и говорил им, что и на плахе они увидят его таким же молодцом, каким видывали в сражениях.

Действительно, если Остерман выказал невозмутимое спокойствие, то Миних, не зная еще о том, что его ожидает помилование и, следовательно, готовясь к смерти, как бы рисовался своим бесстрашием. Тогда как все приговоренные к смертной казни обросли во время их заключения в крепости бородами и были в изношенных платьях, один только Миних был выбрит и сохранил обычную щеголеватость в своей одежде. Гордо и презрительно, со всегдашнею своею величавою осанкою, он беспрестанно озирался кругом, как будто все происходящее нисколько не касалось его. Твердыми шагами взошел он на эшафот и там с рассеянным видом выслушал сперва смертный приговор, а потом объявление и о помиловании.

На лице Левенвольда, вошедшего на эшафот после Миниха, выражалась сильная скорбь и были видны следы тяжкой болезни, но и он сохранял хладнокровие и твердость. Только Головкин и Менгден оказались малодушными: они заметно дрожали всем телом и, точно стыдясь, закрывали свои лица одеждою до самых глаз.

После того как все осужденные перебывали на эшафоте, чтобы выслушать там сперва смертный приговор, а потом помилование, Миниха первого вывели из круга и в придворной повозке, в сопровождении четырех гренадеров, отправили в Петропавловскую крепость. За ним повезли и его сотоварищей по несчастью, отдельно каждого, в деревенских санях.

Всех, которым был объявлен теперь приговор, судили в сенате беспощадно, даже не по подлинному делу, а только по экстракту, препровожденному в сенат из Тайной канцелярии и составленному там так, что обвиняемым не представлялось никакой возможности даже к малейшему оправданию. Они были приговорены сенатом: Остерман — к колесованию, Миних — к изломанию членов и к отсечению головы; к последнему роду казни присуждены были также Головкин, Левенвольд и Менгден. Следствие над ними велось с большим пристрастием не в их пользу, оно продолжалось месяц с небольшим и притом по приготовленным заранее вопросам. Следствие над ними кончилось 13 января, а 14 января состоялось повеление императрицы "судить их по государственным правам и указам".

В следственной комиссии, заседавшей во дворце, не видимая никем, присутствовала и Елизавета. Она, находясь за устроенною перегородкою, могла следить лично за ходом всего дела, сущность которого состояла в обвинении подсудимых в намерении предоставить императорскую корону принцессе Анне, отстранив навсегда от престола цесаревну.

На другой день после объявления приговора, ранним утром приказано было отправить осужденных в ссылку с тем, чтобы по рассвете следующего дня никто из них не оставался в Петербурге. Исполнение этого распоряжения возложено было на сенатора князя Я.П. Шаховского. При этом женам осужденных объявлено было, что они, если хотят, могут отправиться с мужьями в ссылку, и все они показали в этом случае пример самоотвержения, заявив желание воспользоваться данным им разрешением.

Наступили сумерки, и все было готово для отправки Остермана; сани, назначенные для него, стояли у крыльца той казармы, в которой он содержался. Между тем старик лежал и громко стонал, жалуясь на подагру. Солдаты подняли его с постели и бережно отнесли в сани; сюда же села и жена его Марфа Ивановна, причинявшая ему в былое время своею привередливостью много горя, но теперь оказавшаяся безгранично преданною его подругою. Под прикрытием надежного конвоя повезли Остермана в Березов, где он и окончил свою полную превратностей жизнь. Вдова его была возвращена из ссылки и умерла в 1781 году.

После Остермана стали отправлять Левенвольда. Когда князь Шаховской вошел в большую и темную казарму, где сидел Левенвольд, к ногам сенатора, обнимая его колени, упал какой-то старик, в дрянной, запачканной одежде, с седою бородою и с такими же всклокоченными волосами, со впалыми щеками и бледным лицом. Он рыдал и говорил так тихо, что нельзя было разобрать его слов. Шаховской принял его за мастерового и велел вести себя к бывшему графу Левенвольду. Оказалось, однако, что эта жалкая личность и был еще так недавно блиставший при дворе обер-гофмаршал граф Левенвольд, которому теперь изменила твердость, выказанная им при публичном объявлении приговора.

"В тот момент, — говорит в своих "Записках" Шаховской, — живо предстали в мысль мою долголетние его всегдашние и мною виденные поведения в отменных у двора монарших милостях и доверенностях, украшенного кавалерийскими орденами, в щегольских платьях и приборах, в отменном почтении перед прочими". С надрывающимся сердцем исполнил Шаховской свою обязанность и отправил Левенвольда в Соликамск, где он и умер 22 июля 1758 года, прожив шестнадцать лет в самом тяжелом изгнании.

Дошла очередь и до Миниха, — этого, по словам Шаховского, "героя многократно с полномочною от монархов доверенностию многочисленных войск армиею командовавшего, многократно над неприятелем за одержанные победы торжественными лаврами венчанного, печатными в отечестве нашем похвальными одами Спиционом, паче римского, восхвалявшего". И в эти роковые минуты Миних остался верен себе. Когда к нему вошел Шаховской, он стоял у стены, противоположной входу, и смотрел в окно. При входе князя Миних обратился к нему и глядел такими смелыми глазами, какими окидывал, бывало, поле битвы. Он бодро пошел навстречу Шаховскому и остановился перед ним в ожидании, что тот будет говорить. Шаховской объявил указ о ссылке, и на лице Миниха выразилась не столько печаль, сколько досада. Он набожно поднял руки и, возведя вверх глаза, сказал твердым и громким голосом:

— Благослови, Боже, ее величество и ее государствование!

Затем, помолчав немного и обращаясь после того к Шаховскому, сказал: "Теперь, когда мне ни желать, ни ожидать ничего не осталось, я прошу только о том, чтобы для спасения души моей от всякой погибели был со мною отправлен пастор". И поклонившись вежливо Шаховскому, спокойно ожидал дальнейшего распоряжения.

Между тем жена его, скаредная немка, бросавшая тень на фельдмаршала своими поборами, хлопотала о домашнем скарбе. В дорожном платье и в капоре, с чайником и разною утварью в руках, она, скрывая волнение, готовилась к отъезду. Миних отправился в Пелым, откуда по распоряжению императрицы Елизаветы возвращался Бирон с "почетным" паспортом. На пути, при перемене лошадей на одной станции Миних и Бирон встретились и только молча посмотрели один на другого. Двадцать лет протомился Миних в ссылке: он был возвращен в Петербург императором Петром III и умер в царствование Екатерины II, в 1767 году, 85 лет от роду, сохранив до глубокой старости изумительную бодрость.

Наступила ночь, и Шаховской, по его выражению, "нагрузя себя новыми мыслями", отправился к своему бывшему милостивцу и покровителю, графу Головкину, для исполнения и над ним состоявшегося приговора. Бывший вице-канцлер был неузнаваем: горе сломило его. Он стонал от хирагры и подагры и сидел неподвижно, владея только левою рукою. Печально и жалостно взглянув на Шаховского, он слабым голосом проговорил: "Тем более несчастнейшим себя я нахожу, что воспитан в изобилии, и что благополучие мое, умножаясь с летами, возвело меня на высокие ступени, и я никогда не вкушал прямой тягости бед, коих сносить теперь сил не имею".

Головкин был отправлен в Собачий острог. Он умер в ссылке в ноябре 1755 г. насильственною смертью. Жена его Екатерина Ивановна, урожденная княжна Ромодановская, близкая родственница Анны Леопольдовны, последовала за ним в изгнанье, перенося мужественно все несчастия и лишения. После смерти мужа она жила в Москве и, прославленная за свои добродетели, умерла в 1791 году, дожив до девяноста лет.

Таким образом покончила Елизавета с теми, кого она считала людьми наиболее преданными правительнице, а следовательно, и главными своими врагами. В далекой ссылке они были безопасны для нее. Другие незначительные личности испытали тоже тяжесть опалы. Грамотин был понижен чином, "понеже до сего в катских руках был", т.е. по той причине, что он при Бироне подвергся пытке за преданность Анне Леопольдовне. Аргамаков был отставлен от службы с тем, чтобы никуда впредь не определяться. Акинфиев был переведен в армейские полки с понижением чина. Дальнейшая жизнь самого ревностного приверженца правительницы — Ханыкова неизвестна.

Ожидания примирения со Швециею после низвержения Анны Леопольдовны оправдались. По поручению императрицы Елизаветы, Шетарди немедленно известил шведского главнокомандующего Левенгаупта о перемене правительства с добавлением, что государыня крайне сожалела бы, если бы при начале ее царствования была пролита кровь шведов и русских. В то же время в Стокгольм был отправлен русский уполномоченный для мирных переговоров. Шведские пленные были освобождены, а генералу Кейту было предписано не нападать на шведов.

В противоположность той отчужденности, какой держалась правительница в отношении войска и народа, императрица объявила себя полковником всех гвардейских полков и капитаном роты, известной потом под именем лейб-компании, составленной из гренадер, сопровождавших императрицу в ее ночном предприятии. Чтобы привлечь народ, Елизавета в течение первых шести дней после ее воцарения раздавала бедным, собиравшимся перед дворцам в числе шести-семи тысяч человек, по 50 копеек на каждого.

Казалось, власть Елизаветы была окончательно упрочена, когда возникло дело о заговоре Лопухиных. Их сочувствие несчастной правительнице, выражаемое только на словах, было выставлено как злодейское государственное преступление. "Хотели, — объявляла Елизавета в своем манифесте, изданном 29 августа 1743 года, — возвести в здешнее правление, по-прежнему, принцессу Анну с сыном, которые к тому никакого законного права не имели и иметь не могут. Хотели привести нас в огорчение и в озлобление народу". Виновными по этому делу оказались: генерал-поручик Степан Лопухин, жена его Наталья, их сын Иван, графиня Анна Бестужева — сестра бывшего вице-канцлера Головкина, и Софья Лилиенфельдт, находившаяся фрейлиною при Анне Леопольдовне. Они обвинялись, между прочим, в том, что "прославляли принцессу". К этому делу был причастен и австрийский посланник маркиз Ботта, который "вмешивался во внутренние беспокойства империи". Статс-даме Лопухиной и графине Бестужевой сперва урезали языки, а потом, наказав их кнутами, отправили в далекую ссылку. В ссылку же препроводили и бывшую фрейлину, высеченную предварительно плетьми. Все эти знатные дамы во время производившегося следствия над ними побывали в застенке Тайной канцелярии на "встряске" под ударами кнута.

Этот так называемый заговор был открыт в марте 1743 года и произвел в Петербурге сильную тревогу. Секретарь саксонского посольства Пецольт писал: "Во дворце бодрствуют мужчины и женщины, боясь разойтись по спальням, несмотря на то, что у всех выходов и во всех комнатах стоят часовые. Именитые особы не ложатся в постель на ночь, ожидая рассвета и высыпаясь днем. Вследствие этого происходит беспорядок в делах и в докладах и оказывается неурядица в общем государственном управлении".

Елизавета, встревоженная этим событием и беспрестанно запугиваемая окружавшими ее царедворцами, а также иностранными посланниками, видела в не виноватой уже ни в чем лично Анне Леопольдовне главную причину всех своих беспокойств, и потому, покончив с мнимыми заговорщиками, она вознамерилась привести в исполнение те советы, какие давались ей как относительно самой правительницы, так и ее семейства...

ГЛАВА XLII

Поселенное в Раненбурге в исходе 1743 года брауншвейгское семейство, кроме тоски изгнания, начало испытывать там и беспрестанные лишения даже в предметах первой необходимости. Как ни тяжела была для бывшей правительницы неожиданно происшедшая в судьбе ее роковая перемена, но она пока могла переносить несчастие: подле нее был ее лучший друг — Юлиана, не терявшая никогда обычной своей веселости и тем поддерживавшая убывающую бодрость Анны Леопольдовны. Молодых изгнанниц не оставляла надежда на перемену к лучшему, а однообразные дни коротали они в задушевных беседах, и порою Юлиана подсмеивалась даже над тою западнею, в которую попали и она, и ее беспечная повелительница. Бывшая фрейлина радовалась и развязке своих отношений к графу Линару, потому что брак, на который она соглашалась только из слепой привязанности к Анне, был теперь расстроен посторонними обстоятельствами, и Юлиана была довольна тем, что личною и, по ее мнению, только временною неволею, она освобождалась навсегда от предстоявших ей тягостных супружеских уз. Принц Антон в изгнании держал себя в отношении к жене "смирным и тихим" человеком, каким он был и прежде. Он никогда не укорял Анну за то, что она, пренебрегая его советами, погубила и себя, и его, и все их семейство. Когда заходила об этом речь, он, вздохнув, уходил от жены с набегавшими на его глаза слезами. На постигшее его несчастие от смотрел смиренно, как на кару Божию, и надеялся на заступничество за него и за его семейство перед императрицею со стороны родственного ему венского двора. Вообще все — и принц, и принцесса, и Юлиана — жили надеждой, что над ними разразилась только временная невзгода, что страдания их скоро кончатся и что для них начнется свободная и спокойная жизнь, хотя уже и не при той блестящей обстановке, какою они пользовались и которою Анна Леопольдовна никогда не прельщалась. Одно только обстоятельство начинало несколько тревожить их: их как будто совсем позабыли в изгнании, а забвение в настоящем случае, как казалось им, могло быть не столько хорошим, сколько дурным предзнаменованием.


Любовь и привязанность Анны к Линару слабела постепенно. При всем ослеплении бывшей правительницы Линаром, она не могла не видеть в нем одного из главных, хотя и неумышленных, виновников ее падения; но в то же время ей приходилось укорять всего более себя за то, что она не последовала советам Линара относительно решительной расправы с Елизаветою. По временам, когда в воображении Анны оживала привлекательная личность Линара, когда ей припоминалось то время, проведенное с ним, она впадала в глубокое уныние, ее одолевала невыносимая тоска и она была готова отдать все надежды на лучшую будущность за то только, чтобы возвратить хоть на одно мгновение утраченное ею счастие.

Юлиана употребляла все свое влияние для того, чтобы заглушить сердечные страдания своей подруги. В разговоре с Анною она старалась убедить ее, что Линар любил ее не столько как женщину, сколько то величие, которое окружало ее; что он, в сущности, был такой человек, который избрал любовь орудием для осуществления своих честолюбивых замыслов, и что согласие его жениться на ней, Юлиане, всего лучше доказывает хладнокровность его расчетов, а также и отсутствие страстной и искренней любви к Анне.

Если бывшая правительница еще и прежде так легко поддавалась внушениям своей неразлучной подруги, то теперь она, отчужденная от всякого другого влияния, еще легче верила доводам Юлианы, которая, видя кротость и терпение принца в несчастии, стала относиться к нему совершенно иначе, нежели делала это в былое время. Сначала она редко, а потом все чаще и чаще стала приязненно заговаривать о нем с принцессою, которую когда-то так усердно восстанавливала против него. Общее несчастие мирило Юлиану с принцем, и теперь под ее влиянием началось между неуживавшимися прежде друг с другом супругами сближение, которое мало-помалу должно было перейти в привязанность и в дружбу. Игра в карты, чтение — это любимое занятие принцессы, хотя уже далеко не столь частое и разнообразное, как в Петербурге, и уход за детьми сокращали для Анны дни ее заточения в Раненбурге, и она, поддерживаемая Юлианою, утешалась надеждою, что если не сегодня, так завтра придет радостная весть об их освобождении: она не переставала верить в сострадание Елизаветы.

Вечером 10 августа 1744 года до правительницы дошло известие, что в Раненбург приехал из Москвы камергер, барон Андрей Николаевич Корф, женатый на двоюродной сестре императрицы, графине Скавронской. Приезд такого близкого к государыне лица оживил изгнанников новыми радостными надеждами. На другой день утром Корф явился к бывшей правительнице, но его озабоченный и сумрачный вид не предвещал ничего хорошего.

— Я приехал по повелению государыни к вашей светлости... — начал Корф, и замявшись на этих словах, он с печальным участием посмотрел на молодую женщину, на лице которой при его появлении выразилась радость.

— Вероятно, государыня забыла все наши против нее поступки и хочет дать нам свободу? — быстро подхватила принцесса.

— Ее императорское величество соизволила мне поручить передать вашей светлости ее всемилостивейший поклон и осведомиться о здоровье как вашем, так и всей вашей фамилии... — отвечал грустно Корф.

— Но что же будет с нами? — порывисто спросила Анна Леопольдовна. — Когда же придет конец нашей неволе?..

— Ее императорское величество, — начал Корф с притворным хладнокровием, очевидно уклоняясь от ответа на обращенный к нему вопрос, — изволит пребывать теперь в Москве и находится в вожделенном здравии. Без всякого сомнения, вашей светлости приятно будет узнать об этом...

Принцесса не отвечала ничего, и только крупные слезы покатились из ее впалых глаз.

— Я желал бы иметь честь представиться вашему супругу и взглянуть на ваших детей, чтобы донесением моим о них удовлетворить ту заботливость, какую насчет их имеет всемилостивейшая наша государыня.

— Дети мои постоянно больны, а я сама страдаю. Ах! как я ужасно страдаю! — проговорила Анна и, закрыв глаза рукою, громко зарыдала. — Умоляю вас, скажите мне: будем ли мы когда-нибудь свободны? — добавила она прерывающимся от слез голосом.

— Не смею долее утруждать вашу светлость моим присутствием; завтра я буду иметь счастие доложить вам о некоторых данных мне ее величеством поручениях, — сказал Корф и, почтительно поклонившись Анне Леопольдовне, вышел от нее сильно взволнованный при виде молодой страдалицы, которую он прежде знал в блестящем положении.

— У меня не хватило духу передать принцессе о том распоряжении, какое сделано государынею насчет ее, и я не в силах исполнить этого. Пойди и сообщи ей об этом, — сказал Корф ожидавшему его в другой комнате и состоявшему в Раненбурге при брауншвейгской фамилии капитану Гурьеву.

Капитан по приказанию барона отправился тотчас же к Анне Леопольдовне и застал у нее принца Антона и двух бывших ее фрейлин, Юлиану и Бину. Они прибежали к принцессе, чтобы узнать поскорее о разговоре ее с Корфом.

— По воле ее императорского величества всемилостивейшей нашей государыни, я обязан объявить вашей светлости, — сказал Гурьев, обращаясь к принцессе, — что вы и ваше высокое семейство должны немедленно выехать отсюда.

— Куда? — тревожно в один голос спросили все присутствовавшие.

Капитан молчал.

— Если бы нас выпускали на свободу, то ты, наверно, как добрый человек, поспешил бы обрадовать нас этою вестью, — вскрикнула Анна Леопольдовна. — Но, должно быть, нас ожидает еще худшая участь... — добавила она, смотря на Гурьева с выражением отчаяния в глазах.

— Ваша светлость, ваш супруг и ваши дети должны готовиться к немедленному отъезду, а куда — я этого вовсе не знаю, — ответил Гурьев.

— Стало быть, все кончено! — вскрикнула принцесса, и она пошатнулась на ослабевших ногах. Принц и фрейлины поспешили поддержать ее. Начался громкий плач, и в это время Корф, услышав, что Гурьев уже исполнил его поручение, вошел опять в ту комнату, где находилась Анна Леопольдовна.

— Вашей светлости не остается ничего более, как только беспрекословно исполнить волю ее величества, положившись на ее милосердие... — сказал Корф кротко, но вместе с тем и внушительно Анне Леопольдовне.

— Положиться на ее милосердие? — гневно и насмешливо вскрикнула она, вскочив с кресел, в которые только что посадили ее в совершенном изнеможении. — Оставьте меня, — добавила она, повелительно показывая рукою Корфу на двери. — У меня достанет сил перенести несчастие, но я — я никогда не поступила бы так с Елизаветою, как поступает она со мною и моим семейством... У нее нет к нам ни малейшей жалости...

Корф сделал вид, что он не слушает этих упреков, обращенных к императрице, и поспешил уйти. Принц кинулся, чтобы успокоить жену, прося ее не раздражать государыню резкими словами, а две бывшие фрейлины Анны Леопольдовны презрительно взглянули вслед камергеру, поспешно уходившему в сильном смущении.

Принцесса, потрясенная неожиданною вестью, которая отнимала всякую надежду на лучшую перемену, и вдобавок беременная в это время, слегла в постель: маленький принц был сильно болен, и сострадательняй Корф, приняв все это в соображение, решился на свой страх отложить на некоторое время выезд брауншвейгской фамилии из Раненбурга, желая вместе с тем доставить ей и некоторые удобства, необходимые в дороге.

Корф безотлагательно написал в Москву вице-канцлеру графу Воронцову о том положении, в каком находится принцесса, выражая мнение, что дальний путь может вредно повлиять на ее здоровье. Он сообщил также и о болезни маленького принца, для которого поездка в осеннее время может быть даже пагубна, добавляя при этом, что "четырехлетний ребенок по отлучении от людей, которые с ним живут, не может быть покоен", почему он и спрашивал: не будет ли позволено взять в дорогу кормилицу и сиделку? В пользу такого разрешения Корф приводил то соображение, что, оставаясь на их руках, младенец не будет плакать и кричать, а следовательно, и "разглашения о себе делать не станет". На это представление Корфа был вскоре получен суровый отказ со строгим подтверждением увезти немедленно "фамилию" из Раненбурга.

Прежде, однако, чем был получен такой отказ, Корф отправил в Москву еще другое представление. В этом представлении он, ссылаясь уже не на беременность принцессы, но на постигшую тяжкую болезнь, спрашивал, нельзя ли будет отложить поездку, если болезнь ее светлости усилится, а также и о том, не будет ли ему разрешено в этом последнем случае допустить к принцессе повивальную бабку и священника, если она, предчувствуя близость своей кончины, пожелает исповедаться и приобщиться св. Тайн?

Сердобольный барон обратил внимание и на ту беспредельную привязанность, какую имела принцесса к Юлиане. Ввиду этого он писал графу Воронцову, что если разлучить принцессу с бывшею ее фрейлиною, не предназначенную по повелению государыни к отправлению из Раненбурга, то принцесса "впадет в отчаяние".

На эти представления Корфа не последовало из Москвы никакого ответа, и он, выждав по сделанному им расчету крайний срок, убедился в необходимости выехать безотлагательно из Раненбурга, предвидя, что дальнейшее промедление может вызвать только усиленные строгости против принцессы и ее семейства и вместе с тем навлечь неприятности на него самого.

Наступил день отъезда. Измученная душевными потрясениями, едва двигаясь от болезни на ногах, Анна Леопольдовна при помощи Юлианы заботилась только о том, чтобы как можно удобнее везти своих малюток. Все оделись и готовились уже садиться в поданные к крыльцу экипажи.

— Я должен доложить вашей светлости, — сказал принцессе вошедший к ней в это время с расстроенным лицом Корф, — что вам, к крайнему моему сожалению, никак нельзя ехать вместе с принцем, вашим сыном: у нас недостает лошадей, и я вынужден отправить его светлость с особым поездом вперед. А вы, светлейшая принцесса, не беспокойтесь нисколько, так как мы на дороге догоним принца... Проститесь с ним... на короткое, впрочем, время, — как бы поправляясь, подхватил Корф, и, проговорив это, от отвернулся, чтобы не видеть разлуки матери с сыном. Страшное предчувствие овладело Анною Леопольдовною.

— Вы хотите отнять у меня моего малютку! — с неистовством вскрикнула она и, быстро нагнувшись, крепко охватила Иванушку руками. — Я никому не отдам его... Ну, возьмите его от меня! Что же вы не берете? Возьмите! — насмешливо, вызывающим голосом говорила Анна Леопольдовна, как будто уверенная, что заступничество матери преодолеет всякую силу.

— Позвольте, ваша светлость, — сурово и твердо проговорил бывший около Корфа и приехавший вместе с ним из Москвы капитан Миллер. — Принц, по воле государыни, поручен моим личным попечениям, — и с этими словами он освободил малютку из слабых рук его матери, взял его в охапку и понес из комнаты. Принцесса рванулась за капитаном, но Корф и Гурьев удержали ее, а бывшие в другой комнате солдаты загородили ей выход на лестницу. Со страшным, пронзительным визгом рухнула молодая женщина на пол, а между тем малютка с громким плачем бился на сильных руках похитителя, протягивая к матери свои ручонки.

— Отдайте мне моего Иванушку! Отдайте мне его! — кричала Анна Леопольдовна и в исступлении, не помня уже ничего, рвала на себе волосы и платье.

С немым состраданием и с пробивавшимися на глазах слезами смотрели все, даже посторонние, на отчаяние молодой матери. Принц Антон рыдал как дитя. Юлиана и Бина кинулись помогать Анне Леопольдовне, но она, как бы опомнившись, встала сама и, точно безумная, диким взглядом обводила комнату, как будто отыскивая отнятого у нее ребенка.

ГЛАВА XLIII

13 августа, т.е. на другой день после увоза из Раненбурга Миллером принца Ивана, собралась в путь и Анна Леопольдовна с мужем и двумя маленькими дочерьми. Принцесса, несмотря на свое нездоровье и слабость, радовалась теперь предстоящей поездке в надежде увидеться с сыном. Юлиане тоже приказано было уложить ее пожитки, и для Анны Леопольдовны было большим утешением думать, что она и на этот раз не будет разлучена со своею неизменною подругою. Но когда нужно было садиться в экипажи, Корф объявил принцессе, что Юлиана не поедет с нею, так как для бывшей фрейлины не хватает в экипажах места, прибавив, впрочем, что она выедет из Раненбурга спустя несколько дней и догонит их на дороге.

При этом неожиданном известии страшный нервный припадок овладел молодою женщиною. Она поняла, что вдобавок ко всем испытываемым ею притеснениям у нее, наконец, хотят отнять даже и ту, которая была для нее дороже всего в жизни во время ее счастия и которая теперь, во дни печали и страданий, оставалась единственною ее утешительницею. В исступлении, не знавшем пределов, Анна осыпала укорами Елизавету и призывала проклятие Божие на исполнителей ее жестокого приговора. В свою очередь, и Юлиана была в отчаянии. Когда капитан Гурьев, исполняя распоряжение Корфа об отправке принцессы и видя, что никакие убеждения не действуют ни на нее, ни на ее подругу, Юлиана как сумасшедшая кинулась к ней и, забывая все, стала противиться увозу принцессы, так что против молодой девушки пришлось употребить силу. Солдаты грубо оттолкнули ее, и одни из них, подняв Анну Леопольдовну на руки, вынесли ее из комнаты, а другие удерживали ворвавшуюся вслед за нею Юлиану.

Когда принцессу усадили в наглухо закрытую повозку, то принц хотел сесть туда же, но был удержан Корфом.

— Вашей светлости, — сказал он почтительно принцу, — по указу ее императорского величества, не дозволено ехать вместе с вашею супругою, а потому вы поедете отдельно.

Гурьев взял слегка под руку растерянного принца, только пожимавшего по привычке плечами, подвел его к такой же повозке, какая была приготовлена для его жены, и помог ему сесть. В других повозках разместились: Бина Менгден с маленькими принцессами, Корф с капитаном Гурьевым, а телеги заняла бывшая при них военная команда. Поезд был очень велик: Корфу приказано было взять с собою из Раненбурга, кроме Бины, камер-юнгфрау Штурк, камердинера принца, двух поваров, двух поваренных и "скатерных" учеников, двух "хлебных" и одного "брандмейстерского" ученика, двух прачек, одного портного, одного башмачника, а также находившегося при "фамилии" штаб-хирурга Манзея. Конвой состоял из трех унтер-офицеров и тридцати рядовых.

Разлученная со всеми, лишенная воздуха и света, точно в темном гробу, лежала в закрытой наглухо повозке больная и изнуренная страданиями бывшая правительница Русской империи. На первой же остановке Анна Леопольдовна пыталась узнать от Корфа, где ее сын, когда догонит ее Юлиана, отчего ей не позволили ехать с мужем и куда везут их теперь? Щадя, по возможности, несчастную женщину, Корф утешал ее тем, что она скоро свидится и с сыном, и с Юлианою, и что, по всей вероятности, ей после нескольких переездов будет разрешено ехать вместе с принцем. Что же касается ответа на вопрос, куда их всех везут, то Корф отозвался, что он ничего не может сказать относительно этого, так как он сам только через каждые три дня получает из Москвы приказания, куда следует направляться далее.

— Уж не везут ли нас в Пелым, куда я сослала Бирона! — с ужасом вскрикнула принцесса. — Верно, Бог карает меня за то, что я жестоко поступила с регентом; но Господь справедлив и видит, что я не была виновата в этом, а был виноват Миних; я не хотела власти, я не хотела короны...

Корф не отвечал ничего на высказанную принцессою догадку о новом месте ее ссылки. В то время, когда поезд, заведываемый Корфом, медленно подвигался вперед, его опережал другой поезд, состоявший под начальством команды Вындомского, заготовлявшего лошадей по той дороге, по которой везли принцессу и ее семейство. Корф, согласно данному ему "секретнейшему" указу, за собственной подписью императрицы, выехал в Раненбург только тогда, когда Вындомский донес ему о поставке лошадей до Переяславля-Рязанского, а также и о том, что он, Вындомский, для выполнения такого же распоряжения поехал далее.

Корф исполнил, но только с некоторыми послаблениями, и другие пункты упомянутого указа, в которых предписывалось ему ехать в Раненбург, взяв с собою пензенского пехотного полка майора Миллера, и, оставя последнего верстах в трех перед городом, самому при приезде туда вручить из числа приложенных к сему указу еще два указа: первый — лейб-гвардии Семеновского полка капитану Вындомскому, а второй — лейб-гвардии Измайловского полка капитану Гурьеву. Затем, припася как можно скорее коляски и нужные дорожные принадлежности и съестные припасы, отправить Вындомского вперед для поставки лошадей, и когда о том получится от него донесение, то тотчас, взяв ночью принца Иоанна, сдать его с рук на руки, тоже с приложенным особым указом, майору Миллеру с тем, чтобы майор тотчас же отправился в назначенный этим указом путь, а на другой день, также ночью, взял принцессу с мужем и остальными детьми, а также с назначенными для отправки с ними людьми, и ехать, куда предписано в указе.

У Корфа не хватило духа исполнить в точности этот указ в отношении малютки-принца: он не решился похитить тайно ночью ребенка у матери, но дал ей возможность проститься с ним и утешал ее скорым свиданием с малюткой. Этим он думал, но ошибочно, смягчить хоть несколько жестокость данного ему указа.

Анна Леопольдовна ошибалась, полагая, что ее и ее семейство везут в Пелым, и напрасно терялась в догадках о том, где хотят скрыть ее сына. Местом нового заточения "фамилии" был назначен Соловецкий монастырь. Отдаленность этой обители и трудность доступа к ней по изобилующему бурями и льдами Белому морю казались Елизавете недостаточными для того, чтобы пребывание "фамилии" в таком глухом и отдаленном месте обеспечивало ее от тех опасностей, которыми могла угрожать ей падшая династия. Ближайшие советники императрицы по этому делу признали необходимым по случаю ссылки в Соловецкую обитель бывшей правительницы и ее семейства принять чрезвычайные, небывалые еще строгие меры, и Елизавета вполне согласилась с их мнением.

В Соловки был послан капитан Чертов, чтобы устроить там помещение для отправляемых туда изгнанников. Ему был дан для вручения соловецкому архимандриту особый указ за собственноручною подписью императрицы. В указе этом повелевалось приходящих на труд и по общению в Соловецкий монастырь людей выслать всех немедленно и вновь таких людей туда не пускать, а приезжающим в монастырь позволять только помолиться святым соловецким угодникам и отпеть им молебен и затем тотчас же удалять их из монастыря. Ключи от монастыря предписано было иметь Корфу, с тем чтобы после его отъезда они были переданы капитану Гурьеву; ворота отпирать днем не рано и запирать их постоянно еще до наступления сумерек и затем ни для кого особо их никогда не отворять. Архимандриту оставаться в монастыре безысходно и держать там монахов безысходными же; ввиду этого приказано было составить список наличных монахов и новых впредь не принимать. Караул у монастырских ворот содержать не послушникам, а военной команде, в которую набрать сержантов не из гвардии, а из армейских полков. Каждое письмо, от кого бы оно ни посылалось из монастыря и кем бы оно там ни получалось, показывать Корфу или тому главному начальнику, которым он будет заменен. Исполнение всего этого требовалось от архимандрита при выдаче особой подписки, в которой он за несоблюдение в точности данного ему указа подвергал себя лишению монашества, священства, чести и живота.

Брауншвейгское семейство везли в Соловки, к Архангельску, через Переяславль-Рязанский, Владимир, Ярославль и Вологду, но так, чтобы эти города миновать проездом, вовсе не останавливаясь в них. Проехав Вологду, Корф и его спутники должны были заявлять, что они по высочайшему указу едут для осмотра соляных промыслов, а иногда сказывать, что они отправляются на богомолье в Соловки. К Архангельску следовало подвезти ссыльных в глубокую ночь, посадить их там на приготовленные заранее морские суда, на которых и отправиться немедленно в Соловецкий монастырь, где оставить принцессу с мужем, детьми и служителями в "команде" у капитана Гурьева, прапорщика Писарева и солдат. При этом предписывалось: "мешкотности не учинить и поспеть к Архангельску в половине сентября, дабы доехать морем до указанного места".

По прибытии к монастырю арестантов велено было ввести туда и разместить ночью, чтобы их никто не видел. К суровости такого заточения прибавлены были теперь еще и новые лишения. В указе, данном Корфу, между прочим сказано было следующее: "На пищу и на прочие нужды, что будет потребно, брать от архимандрита за деньги, а чего нет, то где сыскать можно, чтобы в потребной пище, без излишеств, нужды не было; токмо как в дорогу, так и на месте стол не такой пространный держать, какой был прежде, но такой, чтобы человеку можно было сыту быть, и кормить тем, что там можно сыскать без излишних прихотей".

Корф обо всем, что касалось исполнения данного ему указа, должен был доносить прямо императрице и, окончив возложенное на него поручение, возвратиться в Петербург через Олонец, дав Гурьеву, произведенному в майоры, инструкцию о содержании принцессы с мужем, детьми и служителями так, чтобы "никто не видел их, ни говорить с ними не мог не только из живущих в монастыре, но даже и из служителей и караула, кроме лишь находящихся при них женщин и одного особо приставленного к ним бессменного и вполне надежного караульного".

Еще большею суровостью отличалась инструкция, особо данная Миллеру и касавшаяся бывшего императора. Миллеру предписывалось, чтобы он после того, как Корф отдаст ему "известного младенца четырехлетнего, приняв оного, посадил в коляску и сам сел с ним, имея в коляске своего служителя или солдата для бережения о содержании того младенца, а именно его называть — Григорием". С этим младенцем и шестью солдатами Миллер должен был ехать в Соловецкий монастырь и сказывать по тракту, что он послан от камергера барона Корфа вперед для осмотра приготовленных подвод и переправ, а о том, что при нем находится младенец — нигде и никогда не объявлять и никому, даже подводчикам, его не показывать, имея коляску всегда закрытою. В Архангельске Миллер должен был посадить на судно младенца ночью. В монастырь пронести его также ночью, в четыре приготовленные для него комнаты, и пронести так закрытым, чтобы никто не мог его заприметить, и оставаться там жить, неотменно строго наблюдая, чтобы кроме него, Миллера, его служителя или солдата, никто его, "Григория", не видал. Около того помещения, где будет жить младенец, содержать самый строгий караул, а его самого "никуда из камеры не выпускать и быть при нем днем и ночью слуге, чтобы в двери не ушел или в окно от резвости не выскочил".

Ехавшему перед Вындомским, а следовательно, перед Миллером и Корфом, капитану гвардии Чертову повелено было: по приезде в Соловецкий монастырь приискать там покои, приличные на такое употребление, как прежде в Раненбурге, и приискать их в такой стороне монастыря, в которой из него нет никакого выхода. В одном месте должно было быть четыре покоя, в другом, особом, но не в дальнем расстоянии от первого, двадцать покоев; ход в эти помещения с монастырского двора; если нет тут каменной стены, оградить крепким деревянным забором, сделав в нем одну только маленькую дверь. По поводу таких распоряжений Чертов должен был сообщить соловецкому архимандриту, что те покои назначаются для жительства некоторым людям, "определенным от ее императорского величества", и чтобы он, архимандрит, о всех распоряжениях, которые будут сделаны им по сношению с Чертовым, никуда рапорта не посылал и известия никакого ни письменного, ни словесного не давал. В удостоверение же того, что все эти требования будут исполнены в точности, архимандрит должен был дать Чертову подписку, угрожавшую его высокопреподобию тем же самым, чем угрожала ему подписка, данная им прежде, по прочтении высочайшего указа.

В дополнение ко всему этому Корфу приказано было, что в случае, если поздняя бурная осень или льды не допустят его перебраться морем в Соловки, зазимовать на взморье, в Карельском Никольском монастыре, находящемся в 30 верстах от Архангельска, предъявив тамошнему архимандриту тот же указ, какой должен быть предъявлен соловецкому, и поступив во всем прочем точно так же, как следовало бы поступить по приезде в Соловки.

Медленно подвигался поезд на глухой север. Вындомский расставил лошадей на расстоянии от 25 до 30 верст, а болезненное состояние принцессы не позволяло ускорить езду по дорогам, трудно проезжим и в сухую летнюю пору, а теперь и вконец испорченным беспрерывными осенними дождями. Следуя инструкции, Корф объезжал города, останавливаясь от них верстах в трех, так что бывшая правительница, проводившая когда-то жизнь в роскошных дворцах, была рада теперь отдохнуть в грязных курных крестьянских избах. На этих отдыхах она, пользуясь снисходительностью Корфа, как бы случайно встречалась на несколько минут с мужем и дочерьми. О сыне же и об Юлиане она не знала ничего и, потеряв всякую надежду увидеть их когда-нибудь, мысленно навеки прощалась с ними.

5 октября Корф был еще в 130 верстах от Шенкурска и здесь получил от Чертова уведомление, что за льдами, показавшимися в Белом море, переезд в Соловки сделался невозможным.

ГЛАВА XLIV

В земле двинской, этом древнем достоянии когда-то вольного и могущественного Великого Новгорода, главным городом были Холмогоры. Приезжавшие на далекий Север для торговли с русскими английские купцы завели здесь свои конторы и товарные склады, и в конце XVII века в Холмогорах была учреждена архиерейская кафедра. При Петре Великом занимал ее епископ Афанасий, усердно боровшийся с расколом; такое усердие не обошлось ему, однако, даром. В горячем богословском споре один из раскольников для вящего доказательства правоты своих слов дернул Афанасия за бороду, да дернул так, что половина бороды осталась на лице у преосвященного, а другая очутилась в руке изувера. Вырванная часть бороды не росла более, и тогда Афанасий, для соблюдения единообразия в своем святительском лике, стал брить уцелевшую половину бороды, и вследствие этого он был единственный безбородый иерарх в нашей православной церкви. За то же и любил царь Петр Алексеевич — ненавистник бород — потрепать ласковою рукою холмогорского владыку по его гладко выбритому подбородку. С особенным удовольствием сделал он это в свой приезд в Холмогоры, где обзаводился и обстраивался преосвященный. Рядом со Спасо-Преображенским, только что отделанным, собором, самою великолепною в ту пору церковью во всем Северном крае, Афанасий, вдалеке от городских жилищ, построил архиерейский каменный двухэтажный дом в двадцать комнат. Заглянул царь в епископские палаты, и понравилось ему, что Афанасий хочет жить, как подобает при его высоком духовном сане.

— Хорошо, вельми хорошо, владыко, в твоем обиталище; а покажи мне твое хозяйство, — сказал царь.

— Изволь, государь, — отвечал архиерей и повел Петра по всему своему подворью. Здесь все оказалось в порядке: перед домом был выкопан глубокий пруд, и Афанасий доложил царю, что в этом пруду он развел разную рыбицу. Увидел царь и огород, заведенный епископом; огород был хорош: на грядах были посажены и рассада, и морковь, и горох, и огурцы, и брюква.

— Дельно, — сказал ласковым голосом царь, обращаясь к Афанасию. — Ты, преосвященный, ни в чем нуждаться не будешь: разводи злаки во славу Божию и на пользу человека. Посмотрит люд православный на своего пастыря — и станет перенимать от него хорошее.

Всю архиерейскую усадьбу осмотрел государь с обыкновенным своим вниманием. Заглянул царь и в погреба, и в амбары, и в кузницу, и на мельницу, которая, весело помахивая крыльями, вертела большие жернова. Всем царь остался как нельзя более доволен. Он отслушал обедню в крестовой архиерейской церкви, громким голосом прочитал "Апостол" и, закусив после обедни, самым дружелюбным образом расстался с Афанасием.

— Молись, преосвященный, усердно Богу, — сказал ему царь. — На то ты и монах; да только и по хозяйству не плошай, и веди свое хозяйское дело и вперед так же исправно, как ты, с благословения божьего, его начал, — сказал государь архиерею на прощанье.

Вскоре после смерти Петра епископская кафедра была перенесена из Холмогор в Архангельск, и построенный Афанасием в Холмогорах дом остался необитаемым, под надзором одного монаха. Живший в этом доме в полном приволье монах был позднею осенью ночью разбужен наехавшим внезапно в Холмогоры гвардии капитаном Чертовым с собственноручным указом императрицы. В ту пору капитан гвардии было лицо куда какое важное, и крепко заспавшийся монах сильно струсил при виде такой персоны, да притом и с прозванием, особенно страшноватым в ночную пору. Прежде чем входить в какие-нибудь объяснения с оторопевшим иноком, капитан достал дорожную чернильницу, перо и, прочитав ему бумагу, потребовал его подписи под этим документом.

Между тем следом за капитаном въехала во двор архиерейского дома прибывшая с ним военная команда. Старик, не понимая хорошенько, в чем дело, взял перо и дрожащею рукою учинил под предъявленною ему бумагою требуемое от него рукоприкладство. В бумаге же этой значилось, что подписавший ее, под страхом лишения священства, монашества, чести и живота, обязуется никому никогда не говорить ни слова о том, что он будет видеть и слышать. Затем капитан Чертов, оставшийся с глазу на глаз с преподобным отцом, объявил ему, что, по указу ее императорского величества, он, капитан, должен будет занять со своею командою архиерейский дом и произвести в нем немедленно некоторые переделки, так как дом этот предназначен государынею для помещения в нем "известных персон".

Через несколько дней закипела здесь деятельная работа: в архиерейском доме были сделаны кое-какие поправки, а от двора отделили некоторое пространство, которое и обнесли высоким и толстым забором, так что ни с одной стороны нельзя было подсмотреть, что происходило на огороженном месте.

Работа эта была окончена спешно, и в глухую полночь на 6 ноября в ворота вновь построенного забора въехало несколько повозок; из них одна была закрыта наглухо. Жалобно застонали на своих петлях крепкие ворота и глухо застучали надежные железные затворы за въехавшими во двор повозками. Бывшие уже в архиерейском доме с Чертовым солдаты стали с заряженными ружьями у входа в дом, а другие были расположены цепью от этого входа до самых ворот. Тогда из закрытой повозки вышел солдат с небольшою тщательно обернутою ношею на руках и быстро, по приказанию Чертова, ожидавшего прибытия поезда, вбежал по указанной ему лестнице. Следом за солдатом пошел прибывший с поездом офицер. Началось размещение служивых, и на другой день еще более была усилена в архиерейском доме строгость военного караула.

Спустя три дня, в такую же позднюю пору, въехал во двор архиерейского дома другой поезд; он состоял из большего числа повозок, нежели первый. Этот второй поезд был принят с такими же предосторожностями, как и первый. В нем, кроме главного начальника, двух офицеров и военной команды, были две молодые женщины и не старый еще мужчина, которых, окруженных со всех сторон солдатами, быстро повели в архиерейские палаты.

— Так вот куда мы попали! — с грустью проговорила одна из женщин. — Что это такое? Какой-нибудь город иди монастырь? — вопросительно добавила она, торопливо оглядываясь вокруг.

Никто не дал ей на этот вопрос никакого ответа.

— Сегодня ровно четыре года, как я, на мое несчастье, сделалась правительницею! Боже мой! Когда-то кончатся мои страдания! — подумала вновь привезенная узница. — А где же Юлиана, где Иванушка? — спросила она, обращаясь к сопровождавшим ее лицам. Но и на этот вопрос, высказанный и с беспокойством, и с волнением, не было получено ею никакого ответа.


Печально и сурово выглядело новое жилище бывшей правительницы, отличавшееся и так неприветливостью старинных монастырских построек, а теперь еще и обращенное в место строгого заточения. Так называемая "гостиная" Анны Леопольдовны была самая большая архиерейская палата. В ней было два окна; их глубокие амбразуры и вделанные в них толстые железные решетки слабо пропускали тусклый свет короткого северного дня, и тяжело висели в этой комнате большие стрельчатые своды. Эта продолговатая комната была разделена деревянною перегородкою, за которою была спальня принцессы.

Все убранство "гостиной", имевшей и в ширину, и в длину по тринадцати шагов, состояло из простого дивана, обитого кожею, и таких же четырех стульев. В переднем углу, а также и по стенам, примыкавшим к окнам, висели старинные иконы с теплившимися перед ними лампадками, а над диваном был портрет Петра Великого, напоминавший беспрестанно узнице об ее счастливой сопернице. Как все это было противоположно той роскоши и тому блеску, которые когда-то окружали Анну в ее петербургских дворцах! Богатая ее уборная, отделанная с таким вкусом Линаром, заменена была теперь маленькою келейкою, в которой только и было что большой дубовый комод с испорченными замками и массивными медными ручками, да маленькое зеркальце на одной сломанной ножке, перевязанной веревочкою. В других комнатах, с таким же и даже еще более плохим убранством, разместились принц Антон, дочери принцессы и приехавшая с ними в заточение сестра Юлианы, Бина Менгден, бывшая фрейлиною правительницы, молодая девушка строптивого и порывистого нрава.

Но если так печально было новое жилище Анны Леопольдовны, то и представлявшиеся из окон его виды нагоняли неодолимую тоску. Решетчатые окна выходили на небольшое пространство, огороженное высоким забором; из них были видны: небольшой пруд, с его мертвенно-сонною поверхностью, несколько дерев, разбросанных там и сям, и хозяйственные постройки. Вновь построенный забор, представлявший как бы отдельное внутреннее укрепление, опоясывала в некотором расстоянии каменная стена с четырьмя по углам ее башнями. За забором и за стеною, из окон второго этажа архиерейского дома, открывалась пустынная, нескончаемая даль с извивавшеюся по ней петербургскою дорогою. Горизонт окаймляли холмы и пригорки.

Даже в летнюю пору унылы были здешние окрестности, но все-таки зелень весны и лета хоть несколько оживляли их; зимою же они под белым покровом снега становились еще печальнее. Не высоко и ненадолго поднималось над ними зимою холодное солнце, но зато и долго, и ярко обливал их в ту пору года месяц своим бледным светом. Летом, наоборот, солнце не сходило с неба, и его свет сливался с негаснувшею во всю ночь зарею, и казалось, что томительному дню не будет конца. Кругом все было пустынно и молчаливо, изредка только, да и то вдалеке, лениво тянулся мимо шедший из Архангельска обоз, да доносился благовест и трезвон с колоколен городских церквей.

Мучительные дни начались в Холмогорах для Анны Леопольдовны, и ей нельзя уже было предвидеть никакого исхода. На милосердие и сострадание восторжествовавшей Елизаветы нечего было и надеяться. Императрица все суровее и суровее относилась к своей пленнице, и положение правительницы становилось все тяжелее и тяжелее; стало очевидно, что ей не будет оказано никакой пощады, никакого снисхождения. Не любя никогда шумного и многолюдного общества, Анна, на высоте окружавшего ее царственного величия, мечтала постоянно о тихой и покойной жизни. Но не такая жизнь, полная всевозможных лишений и унижений, грезилась ей. Часто в каком-то оцепенении по нескольку часов сряду сидела теперь бывшая правительница на одном месте, и в воображении ее так живо являлись безвозвратно минувшие для нее дни. Тогда прежнее равнодушие к власти сменялось в ней властолюбивыми порывами, и жестоко укоряла она себя за свою снисходительность и доверчивость к Елизавете. Она мечтала о том, с какою бы радостию схватила она опять ту власть, которую так оплошно выпустила из своих рук, и тогда, думала она, не было бы никакой пощады вероломной сопернице. Но ненадолго поддавалась такому чувству молодая женщина, так как она быстро приходила к сознанию своего настоящего бессилия.

— Не нужно мне ни власти, ни почестей, ни богатства, — повторяла она себе самой. — Мне нужна только свобода; дайте ее мне! — Но и свобода была отнята у нее навеки.

Не одни только блестящие дни своей жизни хотела бы теперь вернуть бывшая правительница. В сравнении с настоящим заточением даже пребывание ее в Риге и заключение сперва в дюнамюндской крепости, потом в Раненбурге казались ей счастливою порою. Тогда ее не покидала еще надежда на перемену к лучшему; она мечтала о возможности выехать из России, встретиться опять с Линаром и провести жизнь спокойно, вдалеке от бурь и тревог. Всем этим ожиданиям не суждено было, однако, исполниться. Из временной узницы, которую на первых порах окружали и довольством, и соответственным ее сану почетом, она обратилась теперь в вечную невольницу, которой все сильнее и сильнее давали чувствовать тягость ее ужасного положения: ее завезли в глухую даль и разлучили с теми, кто был для нее дороже всего на свете...

С тревогою в душе обращалась Анна Леопольдовна к окружавшим ее с вопросами о сыне и о Юлиане, дружеские беседы с которою так живительно облегчали ее тоску изгнания. Вопросы эти выслушивались сурово и их или обходили совершенным молчанием, или же на них давали уклончивые ответы, которые еще сильнее волновали и раздражали молодую женщину.

Между тем придирчивость Елизаветы к бывшей правительнице усиливалась все более и более. Еще во время содержания правительницы в Риге до императрицы дошло известие, что брауншвейгское семейство не оказывает приставленному к нему В.Ф. Салтыкову должного уважения. По поводу этого императрица потребовала от Салтыкова объяснения, пригрозивши, что в случае, если этот слух справедлив, она примет другие меры. "Вам надлежит, — писала ему Елизавета, — того смотреть, чтобы они вас в почтении имели и боялись вас". Спустя немного времени после этого Елизавета прислала в Ригу к правительнице запрос о не найденных в "золотом нахтише (шкатулке) бриллиантах" и о том опахале с рубинами и алмазами, который был в руках правительницы в тот вечер, когда Шетарди на бале возбуждал зависть Елизаветы против Анны. Вообще Елизавета проявляла теперь мелочную мстительность раздраженной женщины, подавлявшую в ней чувство великодушия, которое она могла бы оказать как полновластная царица.

ГЛАВА XLV

После того, как Чертов донес Корфу о невозможности, за позднею уже на отдаленном севере осенью, плыть морем в Соловки, Корф, исполняя данное ему повеление, должен был отправиться на зимовку в Никольский Корельский монастырь и оттуда весною перебраться на Соловки. Между тем проезд в Никольский монастырь оказался теперь неосуществимым: доехать до него сухим путем по топким болотам и трясинам не представлялось возможности, а настоящей проезжей дороги к нему проложено не было: пробираться же на лодках вдоль морского берега была за непогодами настолько опасно, что Корф не решился пуститься в это плавание. Кроме того, Чертов сообщил Корфу, что здания Никольского монастыря пришли в такую ветхость, что прожить в них зиму без значительных поправок нельзя. При этом он указал на Холмогоры, где находился обширный, никем не занятый архиерейский дом, удобный для помещения в нем брауншвейгской фамилии. Корф представил обо всем этом донесение императрице, прося разрешения поселить изгнанников в Холмогорах; но ему дозволено было только прозимовать там, с подтверждением ехать весною в Соловецкий монастырь.

Подавленная горем, мучимая разлукою с сыном и с Юлианою, принцесса невыносимо страдала в месте нового своего заточения, а между тем для нее приближалось время родов. Сам Корф поехал в Архангельск и, живя там под чужим именем, как будто для своего семейства нанял кормилицу и пригласил повитуху-немку, которых под непроницаемою тайною привез в Холмогоры, взяв с них предварительно грозную подписку не разглашать никогда ничего о том, что они там увидят и услышат. 19 марта 1745 года принцесса родила принца Петра. Появление на свет этого ребенка было причиною новых терзаний для Анны: ее не покидала мысль, что к ее преследуемой судьбою семье прибавился еще новый страдалец. Рождение принца было тщательно скрыто от всех. Корф был его восприемником, а окрестил его крестовой монах Илларион Попов, который дал подписку, что он "такого-то числа был призван к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое ему как ныне, так и во все прочее время иметь скрытно и ни с кем об оном, куда призываем был и зачем, не говорить, под опасением отнятия чести и живота".

В день рождения принца Петра Корф получил от императрицы разрешение поселить брауншвейгскую фамилию в Холмогорах "навсегда". Ходатайство об этом со стороны Корфа было уважено, потому что при плавании в Соловецкий монастырь на судах невозможно было бы избегнуть огласки, в особенности же потому, что с Соловков в течение нескольких месяцев — прекращается плавание по Белому морю — нельзя было бы получать в Петербурге о "фамилии" никаких Донесений. Поселив Анну Леопольдовну и ее семейство в Холмогорах и дав секретную инструкцию майору Гурьеву, назначенному главным надсмотрщиком за узниками, Корф уехал в Петербург.

Все надежды Анны Леопольдовны исчезли теперь безвозвратно: она поняла, что ей не предстояло уже ничего другого, как только безысходное суровое заточение, нескончаемый ряд всякого рода лишений, начиная со свободы и кончая мелочными потребностями ежедневного обихода, и вдобавок — что было всего ужаснее — вечная разлука с любимым первенцем-сыном, а также и с Юлианою, без поддержки которой Анна Леопольдовна совершенно упала духом. Здоровье принцессы было надломлено и болезнью, и душевными страданиями, и не сбылось завистливое опасение Елизаветы, которой казалось, что в ту пору, когда она станет увядать, Анна будет цвести и миловидностью, и молодостью. Беззаботная Елизавета, пользуясь полною свободною и окруженная роскошью и удовольствиями, сохраняла еще замечательную красоту женщины средних лет, тогда как ее прежняя соперница под гнетом тяжелой неволи быстро увядала, несмотря на свою раннюю молодость. Никто бы не узнал теперь бывшую правительницу, отличавшуюся и стройностью стана, и цветущим здоровьем, в изнуренной и не по годам состарившейся изгнаннице. Ее болезненный и страдальческий вид, осунувшиеся щеки, глубоко запавшие и лишившиеся блеска глаза, согнувшийся стан, неровная походка и исхудалая, когда-то высокая грудь, говорили о том, что ей пришлось перенести в жизни, и предвещали, что она не жилец на этом свете.

Печально и невыносимо медленно тянулся для Анны Леопольдовны каждый день заточения. Она знала, что завтра будет то же самое, что было сегодня и вчера. Как потерянная бродила она по комнатам своего угрюмого жилища; даже прогулка вне его дозволялась ей только летом, на короткое время, и притом на небольшом, со всех сторон огороженном пространстве. Убийственная тоска томила ее все сильнее и сильнее; она не имела никого, с кем бы могла отвести душу в дружеском разговоре, как это бывало прежде, когда с нею жила Юлиана. Она не могла даже развлечься чтением, так как ей дозволено было давать книги только духовного содержания. Все сношения ее с кем бы то ни было из посторонних, кроме находившейся при ней прислужницы, были пресечены, и она не знала не только о том, что происходило за оградою ее тюрьмы, но даже и о том, что делалось за стенами ее собственного тесного жилища. Вид ее мужа, к которому она стала теперь чувствовать привязанность как к единственному близкому ей человеку, преданному ей и покорному пред нею, увеличивал еще более ее страдания. Принц Антон безропотно переносил свою горькую участь и служил для Анны живым и постоянным укором за все ее прошедшее. Дети не утешали ее; напротив, они нагоняли на нее самые тяжелые, неотвязчивые думы: смотря на своих несчастных малюток, она впадала в отчаяние, предвидя их печальный жребий. Но всего более мучила принцессу судьба похищенного у нее, и неизвестно куда сокрытого, старшего сына и бесследно исчезнувшей Юлианы.

Не только действительность, окружавшая молодую страдалицу, но и страшные сновидения беспрестанно тревожили ее. Часто, в тревожном забытьи, заменявшем теперь для нее спокойный, подкрепляющий сон, ей грезился ее несчастный Иванушка. То представлялся он ей в том царственном величии, которое должно было бы быть его уделом, и тогда сердце матери начинало биться радостным трепетом. То являлся он ей жалким бедняжкою, в лохмотьях и рубищах, с испитым лицом; тоскливо смотрел он на свою мать, как будто желая сказать ей что-то. Анна кидалась к малютке, но сновидение быстро исчезало. То виделся он ей в каком-то беспредельном пространстве, в сонме ангелов и херувимов, и уносясь в светлую даль с веселым личиком, манил ее к себе своею ручонкою. Анна тщетно рвалась к нему, болезненно замирало у нее сердце, и она пробуждалась с громким, отчаянным плачем. Но самым мучительным для Анны сновидением было повторение ее прощания с сыном. В это потрясавшее ее мгновение пред нею оживала действительная разлука, со всеми ужасами отчаяния и томления... Грезилась ей и Юлиана, то в виде веселой, беззаботной девушки, какою она была когда-то, то в виде страдалицы, убитой горем; являлся ей в сновидениях и Мориц, и тогда призраки минувшего воскресали перед нею... Все эти грезы принимали какие-то фантастические образы, при которых печальная действительность смешивалась с причудливою игрою расстроенного воображения.

Встревоженная сновидением, Анна Леопольдовна быстро вскакивала с постели и выбегала за перегородку своей спальни.

Там как обезумевшая долго рыдала она или при белесоватом свете зари, не гаснувшей на ночном летнем небе, или при ярком свете месяца, проникавшем в долгие зимние ночи в окна ее жилища. Тоска и отчаяние щемили ее сердце, и она чувствовала, что скоро не станет у нее сил, чтобы переносить истомившее ее горе. Между тем прибавилась еще и новая скорбь: Анна Леопольдовна опять готовилась быть матерью третьего ребенка, рожденного в неволе, и 8 февраля 1746 года в холмогорском заточении появился на свет Божий новый узник, окрещенный под именем Алексея с такою же таинственностью, с какою был окрещен брат его, Петр.

Измученная тяжелою жизнью и изнуренная трудными родами, лежала Анна Леопольдовна в постели в полузабытьи, когда в соседней комнате послышался сдержанный шепот между хлопотавшими около нее врачом Манзеем и приставленным к ней для надзора майором Гурьевым.

— Мне необходимо видеть сейчас же принцессу, чтобы лично вручить эту бумагу, — настоятельно шепнул майор доктору.

— Принцесса так слаба, что я опасаюсь за ее жизнь; она может умереть каждую минуту, — прошептал Манзей.

— Поэтому-то мне еще необходимее видеть ее безотлагательно. Я сам буду в ответе, если не исполню как следует данного мне повеления, — возразил майор.

— Передайте мне эту бумагу: я улучу минуту и предъявлю ее принцессе, — проговорил доктор.

— Я никому не могу передать ее и должен сам объясниться по поводу ее с принцессою с глазу на глаз, — решительным и уже несколько возвышенным голосом сказал Гурьев.

Манзей увидел бесполезность дальнейшего сопротивления и осторожным шагом вошел в комнату принцессы, чтобы предупредить ее о полученной из Петербурга бумаге.

— Быть может, наконец, я буду свободна... — проговорила слабым голосом Анна Леопольдовна. — Зови его скорее.

Гурьев, получив позволение войти к принцессе, попросил Манзея уйти из ее комнаты. Затем он удалил из другой комнаты как доктора, так и прислугу, запер двери на замок, и, убедившись, что никто ничего не может подслушать, вошел к принцессе. Анна Леопольдовна не могла приподняться и только ласковым взглядом встретила Гурьева.

— Я беспокою вашу светлость по чрезвычайно важному делу... Я никак не мог медлить с вручением вам этого указа, — сказал он, подавая принцессе бумагу, которую она взяла от него дрожащими руками. Он помог ей приподнять немного голову на подушке и поднес к ее глазам стоявшую на столе свечку.

С трудом начала читать Анна поданный ей указ. Сильная дрожь пробегала по всему ее телу, и вдруг она с пронзительным криком выпустила из рук бумагу.

— Нет, нет! Этого не может быть... Пощади ее, Лиза! Умоляю тебя, пощади ее... она не виновата... — кричала в беспамятстве Анна Леопольдовна.

Гурьев кинулся опрометью за доктором, надеясь при его помощи добиться от принцессы какого-нибудь ответа, но ожидание его не исполнилось. В сильном горячечном бреду она что-то бессвязно шептала, как будто разговаривая сама с собою.

— Мне кажется, что на выздоровление ее нет никакой надежды, и вы только напрасно будете мучить ее вашими расспросами, — сказал доктор майору.

Простояв некоторое время у постели больной, Гурьев удалился, приказав доктору немедленно известить его, как только принцесса придет в себя.

Бумага, содержание которой так сильно поразило Анну Леопольдовну, был указ императрицы, предписывавший Гурьеву допросить принцессу об алмазах. Подобного содержания указы получались уже несколько раз, и принцесса отзывалась, что она не брала алмазов и никому их не передавала. Таким ответом, по-видимому, довольствовались прежде в Петербурге, но на теперешнем указе была следующая приписка, сделанная собственноручно императрицею: "а ежели Анна запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жульку (Юлиану) пытать; то ежели ее жаль, то она ее до такого случая не допустила бы".

После этого потрясения болезнь Анны Леопольдовны пошла быстрыми, неудержимыми шагами. Тщетно Манзей заготовлял микстуру, пилюли и разные другие снадобья и напрягал свои медицинские знания, чтобы пособить принцессе: ясно было, что молодая женщина угасала и что страдания Анны были свыше ее сил.

Приближался ее последний час, и кончина ее была кончиной праведницы. Приходя ненадолго в сознание, она шепотом молилась за сделавших ей зло, за своих преследователей, за клянувших и ненавидивших ее, и только при воспоминании об Елизавете она вздрагивала, и молитвенный лепет замирал на мгновение на иссохших губах; но Елизавете Анна готова была простить все, если бы только были пощажены ее малютки. В минуты сознания Анна силилась схватить ослабевшими руками руки мужа и целовала их.

— Я много виновата перед тобою, — говорила она ему, — прости меня... — И при этих словах крупные слезы выступали на ее потухших глазах. Сознание, однако, скоро терялось, и тогда умирающею овладевал горячечный бред. В это время радостная улыбка проявлялась на ее бледном лице, и она тихим голосом повторяла имя Морица, как будто припоминая что-то давно забытое, или она начинала метаться, как будто желая вскочить с постели.

— Не уводите от меня Юлиану, вы станете мучить ее, она ни в чем не виновата; виновата я, — возьмите и мучьте меня... я все вынесу... — При этом лицо ее искажалось от ужаса и она протягивала вперед исхудавшие руки, как будто старалась удержать кого-то.

Принц сидел на постели, в ногах жены, закрыв ладонями лицо. Он глотал слезы и дрожал как в лихорадке. Монах и доктор стояли молча в изголовье отходившей, сознавая свое бессилие подать ей духовную к телесную помощь.

— Где мои дети?... Где мой Иванушка?... Отдайте мне его!.. — то громко, то шепотом повторяла она. — Где он? — вдруг вскрикнула она пронзительным голосом, схватив себя в отчаянии за голову и заскрежетав плотно стиснутыми зубами. Это было последнее усилие умирающей. Ее колыхавшаяся от волнения грудь стала подниматься все слабее, дыхание становилось труднее, и она, обводя бессознательно кругом глазами, шептала только: "Иванушка... Иванушка!.." Но напрасно звала она к себе своего малютку, хотя одна только глухая каменная стена отделяла ее от существа, на которое ей так хотелось взглянуть в предсмертную минуту. Она не знала, где ее сын, а между тем пронесенная за три дня до ее приезда в Холмогоры таинственная ноша был ее малютка, содержавшийся теперь в заточении рядом с нею...

Бывшей правительницы не стало 7 марта 1746 года. Она скончалась двадцати семи лет от роду...

Быстро промелькнула ее жизнь — сперва под гнетом сурового надзора и томительного подозрения со стороны ее тетки, столь ревнивой к своей державной власти; потом среди царственного величия и той страстной любви, которая наполняла ее жизнь под бременем неудачного супружества. Затем наступили годы тяжелого заточения в разлуке со всеми, кто были близки ее сердцу, и среди жестокой неволи и всевозможных утрат ей оставались одни только воспоминания о минувшем, — воспоминания, которые еще сильнее заставляли ее чувствовать и сознавать весь ужас постигшего ее несчастия в самую цветущую пору жизни, полной надежд и желаний...

ГЛАВА XLVI

Перед самым отъездом из Холмогор Корф, призвав в занимаемый им особый покой Гурьева, вел с ним продолжительную беседу, приняв предварительно большие предосторожности, чтобы никто не мог подслушать их, а затем передал Гурьеву копию "цидулки", оставив подлинник ее у себя. Через несколько дней после этого, в глухую ночь привезены были подпоручиком Писаревым и самым надежным из бывших при нем унтер-офицеров бочонок спирту и выдолбленная из дерева колода, в каких еще и до сих пор у нас в лесистых захолустьях хоронят покойников. Поклажу эту Писарев и служивый при помощи самого Гурьева незаметно ни для кого внесли в особую кладовую, и потом Гурьев нередко заходил туда, чтобы посмотреть, нет ли утечки из бочонка.

Когда скончалась Анна Леопольдовна, и бочонок, и колода были употреблены в дело. Гурьев предъявил штаб-хирургу копию с "цидулки", содержание которой было следующее: "ежели, по воле Божией, случится иногда из известных персон смерть, особливо же принцессе Анне, или принцу Иоанну, то, учиня над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому же, токмо сюда не присылать, а доносить нам". Засмоленную колоду с телом, обтянутую железными обручами, и бочонок с внутренностями принцессы вставили в крепкий ящик, набитый льдом, Гурьев в нескольких местах запечатал колоду и ящик своею печатью, и в ночь на 10 марта отправил тело принцессы в Петербург в сопровождении подпоручика Писарева и нескольких солдат, и, кроме того, наперед послал нарочного с пакетом на имя кабинет-министра, барона Черкасова, извещая его об отправке тела Анны Леопольдовны. Манзей принял все меры предосторожности для сохранения трупа, а стоявшие еще в ту пору морозы способствовали этим мерам. На дороге Писарев получил посланный ему навстречу из кабинета указ, в котором ему предписывалось от последней перед Петербургом станции ехать с телом принцессы прямо в Александро-Невскую лавру. Приказание это было исполнено им 18 марта, и Писарев на другой же день с находившимися при нем солдатами был отправлен обратно в Холмогоры.


Главной соперницы Елизаветы не стало, но дети Анны Леопольдовны тревожили еще ее, и она старалась скрыть их в глубокой от всех тайне. Написав принцу Антону письмо с выражением своей горести о кончине его супруги, Елизавета потребовала от него собственноручной записки о кончине принцессы, с тем, однако, чтобы он в своей записке не упоминал, что Анна Леопольдовна скончалась вследствие родов. Во "всенародных" объявлениях не было также упомянуто об этом, а оповещалось только, что принцесса скончалась от "огневицы", т.е от горячки. Гурьеву и Писареву запрещено было говорить кому-либо о числе детей покойной принцессы.

Замогильный призрак бывшей правительницы тревожил робкую Елизавету, которая не могла не считать себя виновницею безвременной кончины своей молодой родственницы. Ей казалось, что дети Анны Леопольдовны могут явиться мстителями за свою несчастную мать, которая была в силах погубить свою соперницу, отплатившую так вероломно за доверие, ей оказанное кроткою и легковерною правительницею, пощадившею Елизавету в минуту решительной между ними борьбы.

На другой день после привезения тела бывшей правительницы в лавру были посланы повестки ко всем знатным придворным лицам. Их извещали этими повестками, что "принцесса Анна Люнебургская горячкою скончалась, и ежели кто пожелает, по христианскому обычаю, проститься, то бы к телу ее ехали в Александро-Невский монастырь; и могут ездить и прощаться до дня погребения ее, т.е. 22 числа марта". Одновременно с этим кабинет-министр барон Черкасов сообщил со своей стороны петербургскому архиерею о начатии над телом принцессы, после осмотра его врачами, установленного над усопшими чтения; синоду — "об учинении церковной церемонии к погребению принцессы, по примеру матери ее, царевны Екатерины Ивановны", и генерал-прокурору, князю Трубецкому, — "о позволении всякому приходить для прощания к телу принцессы".

Сколь возможно большее разглашение о смерти бывшей правительницы было в видах Елизаветы; но та торжественность погребения, какая предполагалась прежде, была отменена. Императрица словесно повелела синодальному обер-прокурору князю Шаховскому, во-первых, об отпевании тела находившимися в то время налицо в Петербурге архиереями с прочим духовенством, по церковному положению, "не употребляя при этом никаких других церемоний", и, во-вторых, об именовании покойной "в потребных церковных воспоминаниях благоверною принцессою Анною Брауншвейг-Люнебургскою". Вместе с тем ускорено было и погребение Анны, так как оно вместо 22 числа было назначено на 21 число.

В этот день, приходившийся на пятницу вербной недели, поутру, в 8 часов, собирались в Александро-Невскую лавру знатнейшие особы; мужчины были в черных кафтанах, дамы в шелковых черных платьях. В исходе 10 часа императрица и великая княгиня Екатерина Алексеевна отправились туда в сопровождении придворных, и по окончании погребения принцессы императрица обедала у своего духовника Дубянского, а великая княгиня — у камер-юнкера Сиверса. Наследник престола, великий князь Петр Федорович, в ту пору "недомогал", и потому не был на похоронах Анны Леопольдовны.

Тело принцессы предано было земле в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря, против царских врат, при сходе с колеи. В настоящее время прах ее покоится в этой церкви под плитами пола, но без всякой надписи. Желанием Елизаветы было заглушить всякое воспоминание о бывшей правительнице, и скромный обряд погребения Анны Леопольдовны под именем только принцессы брауншвейг-люнебургской казался одним из главных тому способов, так как торжественная обстановка этого печального обряда могла оживить воспоминание о той высоте, на которой стояла некогда Анна, считая цесаревну Елизавету своей верноподданной и вполне покорной родственницею.

Надобно полагать, что вскоре после кончины принцессы — неизвестно, впрочем, когда именно и почему — старший сын ее с чрезвычайными предосторожностями был перевезен из Холмогор в Шлиссельбургскую крепость. Там 27 июня 1764 года он был заколот приставленными к нему караульными офицерами при безумной попытке поручика пехотного смоленского полка Мировича освободить его вооруженною рукою.

Участь других лиц, являвшихся в нашем рассказе, была следующая.

Юлиана Менгден во все время царствования Елизаветы Петровны, т.е. в продолжение двадцати с лишним лет, содержалась под самым строгим надзором в Раненбурге. Неизвестно, исполнила ли императрица свою угрозу пытать ее по поводу исчезновения алмазов; по всей вероятности, угроза эта не была приведена в исполнение, так как она была направлена, собственно, против Анны Леопольдовны. У Шетарди встречается, впрочем, известие, что граф Линар, узнав о падении Анны Леопольдовны, прислал с нарочным в Петербург бывшие у него драгоценности, заявив, что они были вручены ему правительницею для того, чтобы отдать их в Дрездене в переделку на новый фасон тамошним ювелирам. Петр III, по вступлении своем на престол, немедленно освободил из заточения Юлиану, которая потом жила в Риге и умерла там в 1781 году.

Судьба сестры ее, Бины, была ужасна. Вспыльчивая и раздражительная, она вскоре после смерти Анны Леопольдовны впала в буйное помешательство: бранилась с приставленными к ней караульными, которые нарочно дразнили ее, кидалась на них с ножами и вилками. Все это кончилось тем, что ее в холмогорском заточении продержали безвыходно в одной комнате два с половиною года, не позволяя даже ей переменить белья и подавая ей пищу из-под дверей, "как собаке". Она была еще жива в 1755 году, и затем всякие сведения о ней прекращаются.

Застигнутый роковою вестью в Кенигсберге, Линар поворотил назад, и, приехав в Дрезден, вступил снова в саксонскую службу; но счастливая звезда его закатилась уже навсегда. Он безвестно провел остаток своей жизни и умер в 1767 году. Младший брат его был в 1776 году датским посланником в Петербурге и принимал деятельное участие в переговорах России с Даниею о голштинских делах. Он оставил после себя записки о своей дипломатической службе. Потомки его существуют ныне в Пруссии, и из них старшему вроде присвоен княжеский титул.

Проходил год за годом, и мертвящая тоска царила по-прежнему в холмогорском заточении. Принц Антон, пораженный потерею жены и удрученный бедствиями, быстро дряхлел и вдобавок ко всему совершенно ослеп. Прежде чем постигло его это ужасное несчастие, он со слезами умолял императрицу даровать ему свободу. Елизавета соглашалась на это, но с тем только, чтобы принц не брал с собою из Холмогор своих детей. Он отказывался принять это условие и, видя бесполезность своей мольбы, безропотно покорился преследовавшей его судьбе. Он начал униженно благодарить императрицу присылку ему ничтожных подарков, как, например, за антал рома или за бочонок данцигской водки. Все свои попечения направлял он на своих подрастающих детей: учил их читать и писать и, согласно мысли своей покойной жены, вселял в них равнодушие к земному величию. Он скончался 4 мая 1776 года. Тело его, положенное в гроб, обитый черным сукном с серебряным позументом, было вынесено из дому в ночь с 5 на 6 число и "тихо похоронено на ближайшем кладбище, подле церкви, внутри ограды дома, где арестанты содержались", в присутствии одних только "находившихся вверху для караула воинских чинов, с строжайшим им запрещением рассказывать кому бы то ни было о месте его погребения".

После смерти принца Антона в холмогорском заточении томились еще двое узников и две узницы. Их продолжали содержать в царствование Елизаветы с прежнею строгостью. Всякое сообщение с посторонними было им запрещено, и они были лишены даже самого необходимого, как, например, обуви. Вырастая среди русских простолюдинов, они не знали другого языка, кроме русского, усвоив притом его местное наречие.

Императрица Екатерина II вскоре по вступлении на престол смягчила участь детей Анны Леопольдовны, а впоследствии, убедившись, что они не представляют решительно никакой политической опасности, вознамерилась отправить их в датские владения и поручить их там покровительству родной сестры их отца, вдовствующей королеве датской Марии-Юлиане. Переговоры об этом начались в марте 1780 года и кончились тем, что условлено было сыновей и дочерей Анны Леопольдовны поселить в Ютландии, в небольшом городе Горзенсе.

В эту пору принцессе Екатерине, родившейся еще в Петербурге, было уже 38 лет. Она была белокура и походила на отца. В молодых летах она потеряла слух и, кроме того, была косноязычна. Сестре ее, принцессе Елизавете, родившейся в дюнаминдской крепости, было 36 лет. На десятом году жизни она, при падении с каменной лестницы, расшибла себе голову и страдала постоянно — особенно же при перемене погоды и в ненастье — ужасными головными болями. Одна только она походила на мать и своим умственным развитием превосходила всю свою семью. Оба ее брата, Петр и Алексей, из которых одному было в эту пору 35 лет, а другому 34 года, походили на отца. Из них принц Петр, поврежденный в детстве, был жалким калекою: спереди и сзади у него были небольшие горбы, правый бок и левая нога были кривы; но зато другой принц, Алексей, отличался хорошим телосложением и здоровьем, но умственно был крайне ограничен. Все они были застенчивы, робки и очень добры. Жили они между собою чрезвычайно дружно. Время они проводили в Холмогорах следующим обыкновенным порядком: летом работали в огороде, ходили за курами и утками, катались в лодке по пруду или по двору в старой архиерейской карете, читали церковные книги и играли в карты и шашки. Принцессы, кроме того, занимались шитьем белья.

Когда перед отъездом холмогорских узников в Данию их посетил по приказанию императрицы Екатерины местный генерал-губернатор Мельгунов, то принцесса Елизавета сказала ему, между прочим, следующее:

— Отец наш намерен был ехать в свою землю. Тогда для нас было очень желательно жить в большом свете: по молодости своей мы еще надеялись научиться светскому обращению. Но в теперешнем положении нам не остается ничего больше желать, как только жить здесь в уединении. Рассудите сами, можем ли мы желать чего-нибудь другого? Здесь мы родились, привыкли к здешнему месту и здесь почти состарились. Теперь большой свет не только для нас не нужен, но он нам и мы ему были бы в тягость; мы не знаем, как обходиться с людьми, а научиться этому уже поздно. Мы просим вас, — продолжала принцесса со слезами и поклонами, — исходатайствовать нам у ее величества милость, чтобы нам позволено было только выезжать из дому на луга для прогулки; мы слышали, что там есть цветы, каких у нас нет...

Вдобавок к этому принцесса Елизавета сказала Мельгунову, что хотя, по милости государыни, ей и сестре ее присылают из Петербурга разные наряды, но они не употребляют их, потому что ни прислуга, ни они сами не знают, как надевать и носить их, почему и просила, чтобы был "прислан такой человек, который умел бы их наряжать".

В ночь с 26 на 27 июня 1780 года Мельгунов перевез на лодке принцев и принцесс из Холмогор в Новодвинскую крепость. При виде ее они ужаснулись, полагая, что их везут в место нового, еще более сурового заточения, но опасения скоро миновали. У крепости стоял наготове военный фрегат "Полярная Звезда", который в ночь на 30 июня и повез их в Данию под другим названием и под купеческим флагом. Императрица Екатерина щедро одарила принцев и принцесс и назначила им всем ежегодную пенсию в 32 000 рублей. 13 октября 1780 года брауншвейгское семейство прибыло в Горзенс. Туда же приехал с ними православный священник и русская прислуга.

Тихо и дружно между собою жили в этом безвестном городке дети Анны Леопольдовны. Из них первою скончалась Елизавета, 20 октября 1782 года. Спустя пять лет, 23 октября 1787 года, умер принц Петр; за ним скончался принц Алексей, 30 января 1798 года. Одинокою осталась теперь принцесса Екатерина; пребывание в Горзенсе сделалось ей невыносимо, и она просила императора Александра Павловича о позволении возвратиться в Россию для поступления в монашество. Ответа на эту просьбу не было дано никакого, и 9 апреля 1807 года ее не стало.

На принцессе Екатерине окончилась печальная летопись этого злосчастного семейства, — летопись, полная слез и бедствий и обагренная кровью ни в чем не повинного страдальца...


Впервые опубликовано: СПб., 1879.

Евгений Петрович Карнович (1824-1885) — русский писатель, историк, журналист.


На главную

Произведения Е.П. Карновича

Монастыри и храмы Северо-запада