М.Н. Катков
Берлинские новости

(Из письма к редактору "Отеч. Записок")

На главную

Произведения М.Н. Каткова


Берлин, 21 мая 1841

Берлин, в полном смысле слова, может назваться теперь сердцем всей умственной жизни, всех духовных движений Германии. Берлинский университет — это палладиум славы и величия, где всякий, в ком есть душа жива, должен благоговейно преклониться перед ней. Она это чувствует, и все, что в ней есть замечательнейшего, лучшего, стремится туда занять место у жертвенника, пламенеющего священным огнем, из которого возникает дух юности и обновления, сожигающий шписсбюргерство и филистерство во внешней жизни Германии, как некогда сжог он то же филистерство в ее поэзии. Нужды нет, если по большой, открывшейся дороге, увлеченные общим стремлением, занесутся туда же, хлопая бессильными крыльями, ночные насекомые; тут, при свете, явятся они во всем своем безобразии, и если могут быть опасны, то только самим себе. В незримом элементе духа свершаются здесь события, потрясающие живого человека до основания, и воспоминание о них освежительно действует на душу. К числу таких событий должно отнести тихое, но вдохновенное торжество науки, которого героем был молодой берлинский профессор Карл Вердер. У немецких студентов существует прекрасный обычай: изъявлять чувства любви и признательности профессору серенадами, которые скрепляют и животворят духовный союз между ними. Серенада, данная профессору Вердеру, была в полном смысле празднеством; она возникла мгновенно, как и все прекрасное в мире, из единодушного порыва многочисленных слушателей Вердера, которые всякий раз выходили с его лекций потрясенные, восторженные, проникнутые святынею (он читал логику и метафизику, т.е. логику в смысле Гегелевой философии, и историю философии). Это было 4 марта, вечером. Затихшая улица наполнилась народом; раздалась музыка, и по исполнении нескольких прекрасных пьес из Моцарта и Глука отправлена была к профессору депутация, приветствовавшая его от лица всех. Громогласное "Vivat! Hoch!" [Ура! (фр., нем.)] встретило его, когда он появился на крыльце и вступил в среду своих слушателей, отвечать им на их привет. Слова, произнесенные им, записаны буква в букву; вот самый близкий перевод их:

Мм. гг.! В моей краткой академической жизни сегодня во второй раз достается мне на долю эта высшая почесть, к которой стремиться вместе и слава и долг, — свидетельство любви. Не к мирским отличиям направлен мой помысел; они могут толко связывать; кто же любит мудрость и стремится к истине, тот ищет не того, что привязывает к земле, напротив, того, что отрешает от ней и привязывает к небу. Такая небесная связь для моей души есть также появление ваше здесь в этот час. Свободный дар любви, принесенный вами мне, благодатен. Это выше всякой внешней почести: это счастие; это гражданский венец в духе, пальмовая ветвь, которая будет зеленеть мне в течение всей моей жизни. И если я спрошу себя, что виною этого счастия, то что же может быть другое, кроме веры, священной веры в юность, приведшей меня к кафедре и сообщившей силу моему слову так, что корень даст оно в ваших бодрых сердцах? Я читаю, не стараясь приспособляться и приноравливаться. Только лучшее и высочайшее кажется мне достаточно хорошим и высоким для вас. Не опасаясь оскудеть или истощиться, я расточаю перед вами все, что открыто мне из таинства божественной жизни, и только через это, в вас и через вас, становлюсь сам сильнее и лучше. Если что удастся мне с Божиею помощию, — вам, вам перед всеми да будет посвящено заранее, вашему поручено участию. У кого на корме юность, тот плывет с благополучным ветром открытий. Я живу для вас! Я могу это сказать, потому что вы это знаете; но как хорошо, невыразимо прекрасно с вашей стороны показать это таким образом! Если то, чему служу я, и самый способ моего служения встречают такое сочувствие, такое подтверждение себе, то в этом священное знамение нашего времени. В этом смысле, важном и торжественном, позвольте мне благодарить вас за вашу любовь от полной души, от возвышенного чувства жизни, исполненной тяжелых дней и бесконечных радостей. Никому, ничему не изречем мы проклятия, слова pereat!* (Здесь оратор был прерван громкими и единодушными восклицаниями одобрения.) Мы не скажем: pereat! Что телесно и ничтожно, то само себе изрекает свое pereat. Но Hoch! возгласим мы тому, что одно возвышает, — духу света, свободного исследования, знания. В знании справедливость, высочайшее вдохновение в человеческом духе, живущий дух Бога. Это любовь; этой любви, этому вдохновению, свободному исследованию, знанию, слову, которого не отнимут они у нас, но не получат никакой за то благодарности, которое принесет нам — так же верно, как небо распростирается над нами, — великое будущее, будущее, для которого мы все, если в наших душах пламенеет искра божественной чести, должны жить и умереть, — этому слову, во хвалу и молитву, да приидет оно мощное в силе и славе своего царства, в царстве правды своей Hoch!

______________________

* Да погибнет! (лат.). Незадолго до этого один профессор, именно Неандер, также по случаю данной ему серенады, не устыдился возгласить pereat на философию!

______________________

Все слилось в одно вдохновенное восклицание, которая ясная звучность, как сказано в "Лейпцигской Газете" при описании этого случая, доказывала, что оно относилось к священному для всех предмету. Так пред началом битвы, по преданию Тацита, древние германцы имели обыкновение ударять щит о щит и по звонкому или слабому звуку судить об исходе... "Теперь песнь юности!" — воскликнул Вердер и сам вместе с сотнями голосов запел знаменитую студенческую песнь "Gaudeamus igitur". Этою песнию, "весело пропетою в лицо ночи", заключилось торжество.

Это происходило накануне того дня, в который Вердер должен был заключить курс своих лекций истекшего семестра. Заключительная лекция его была новым торжеством, начавшимся с профессора, как бы в ответ на первое, уготованное слушателями. Окончив развитие последнего пункта логики о становлении абсолютной идеи естеством по единой необходимости собственной полноты ее и отведя все несправедливые и придирчивые возражения Шеллинга, вот какими словами заключил он эту последнюю лекцию:

Но Шеллинг прибудет к нам, он будет здесь скоро, будет здесь и останется с нами. Кто не захотел бы радоваться этому, тот доказал бы, что не только философия чужда ему, но что и вообще не дано ему органа для великого и возвышенного. Ибо в том и заключается благодатное значение Шеллингова прибытия сюда, что мы снова узрим человека, представляющего в лице своем высшие интересы человечества. Ученые знаменитости далеко еще не избранники духа. Все это погрузится в глубокую, холодную тень перед челом, обителью гения, перед челом, которое, с отшествия Гегеля, представляет нам только в Гумбольдте и еще более в одной женщине, в Беттине Арним, посвятившей студентам свою "Гюндероду", свое последнее произведение, этот псалм красоты, исполненный чудес, — студентам как юному племени духа, как свежему, обновляющему зерну нации. Такое чело, такая глава явится нам в Шеллинге. И потому, с своей стороны, молю я Бога, да продлится вечер его жизни, чтоб он, средоточие всех свободных и добрых, еще действовал как главный орган, воззвал бы к благотворному действию теплоту и свет, чего мы так страстно желаем и чего всем нам очень нужно. Я сообщил вам укоры, обнародованные им против Гегеля в презрительных и бранчивых выражениях. Что эти укоры не имеют никакого основания, это, надеюсь, доказал я вам достаточно. Но несмотря на то, основательны они или нет, все же есть и будет тот образ, каким он их сделал, — при всем моем уважении к нему, я не боюсь сказать, — есть и будет мелочен и недостоин его. Так могут еще говорить друг о друге ученые, но не философы. Ибо именно то отличает философа, жреца свободного духа, от ученого, что он пребывает в единстве духа со всяким духом, в любви духа. Этот приговор в моих устах может показаться дерзким. Но здесь говорю я за моего учителя, и тень Гегеля повелевает мне говорить так. Если б все авторитеты мира стали противу меня, я не испугаюсь и не умолкну. Право умерших вдвойне сильно, вдвойне священно и страшно против неправа живых. Но с тем вместе и да послужит нам вина Шеллинга перед Гегелем предостережением не впасть в подобную же вину перед Шеллингом. Хочет ли он знать об нас или нет, все равно! Мы должны поступать, как велит нам долг наш; мы должны настежь отворить зрение и слух нашего духа, надежду и доверие нашей души к его прибытию, принять его как властителя...

Настала минута разлучиться нам. Мм. гг.! что скажу я вам на прощание, вам, которых теперь могу я назвать своими друзьями, — вы дали мне на то прекрасное право, — вам, вписавшим имена свои неизгладимыми чертами любви в моем сердце? Но вы же и сделали, что мне так теперь тяжко расставаться с вами! Дайте, по крайней мере, унести мне с собою надежду, что я еще буду видеться с вами или в моем доме, или в моей аудитории, часто или редко, смотря по желанию и потребности каждого; но увидеть вас я должен! Кто от этих лекций стал лучше, то есть яснее, истиннее в самом себе, мужественнее, свободнее, смиреннее и горделивее вместе, тот понял их. Но я думаю, что мы все стали лучше. Не было ли сознано нами, что наше дело есть дело примирения и любви, и не было ли запечатлено это нами в прекрасном, торжественном часе, — чего же более? Соделать нас преданными Богу, радостными для жизни и смерти, готовыми на жертвы и отречение и сильными и великими в творческой деятельности, — вот цель философии, и в нас, мы можем это сказать, она достигает ее, или же достигнет. Величайший враг человека есть робость; робость есть дьявол, он исчадие лжи, и ее кара есть нравственное рабство; друг человека, его спасительница и избавительница — есть смелость; смелость есть любовь; она раждается из истины, и благодать ее зовется свободою. Смелость приобрести, божественную смелость, — вот вся цель философского образования; кто помогает нам в этом, тот добрый учитель, кто же нет, тот дурной учитель, ложный учитель, самозванец, зовись он как хочет!

Воспитывать до истинного смирения — задача философии; смирение же есть божественная смелость. Будем же держать всегда высоко наши головы, высоко, с спокойствием и безбоязненностью, — как прилично сынам Бога. Ибо в том святое значение лица человека, что оно подъято и обращено к солнцу и ко всем вечным светилам неба! — И мы станем смело перед лицо мира, завернувшись в волшебную мантию великого дела, перекрестившись десницею духа. Кто мыслит благородно, кто действительно мыслит, у кого мысль претворилась в жизненную силу души, тот не будет низко поступать, а кто сам не будет низко поступать, тот не даст и с собою поступать низко. Да будет это нашим рукопожатием в духе, и так да пребудет мы всегда друг у друга.

Оглушительный взрыв рукоплесканий и восклицаний потряс аудиторию — и проводил профессора. Чудное это было мгновение! Кто участвовал в нем, тот никогда не упустит его из воспоминания. Все эти люди, чужие друг другу, разнохарактерные, разноплеменные, слились в одно великое семейство; старожилы университета давно не припомнят ничего подобного: на всех лицах пламенело вдохновение, и в глазах всех или светилась слеза, или сверкал огонь. Все чувствовали себя в каком-то новом элементе, где исчезли все причуды светских обычаев; души соприкасались взаимно в едином духе; незнакомцы сходились и жали руки, безмолвно понимая друг друга, как друзья, соединенные жизнию.

Вскоре после этого дана была многочисленным собранием студентов большая серенада профессору Ватке, тоже ученику Гегеля, обращающему теперь на себя общее внимание в философской теологии, и потом Маргейнеке, старейшему ученику и другу великого ученого, славному в той же области. Речи их были также прекрасны и проникнуты духовным огнем.

Теперь скажем несколько слов о серенаде другого рода... Зачем? — так, — и пусть читающие судят сами. Профессор Неандер, приобретший себе прочную славу своими историко-теологическими трудами, недруг философии, потому что никогда не занимался ею и не призван к ней, но тем не менее заслуживающий глубочайшее уважение и пользующийся им у самих противников своих, — был приветствован от своих слушателей серенадою. Пользуясь своим влиянием на них, он уговорил их отправиться тотчас же за этим с музыкою к жилищу праздновавшего в тот день свое рождение новоприбывшего из Эрлангена профессора Шталя, занявшего кафедру покойного Ганса, которого в каком-то русском журнале назвали учеником Шеллинга, что совершенно несправедливо, ибо если он мог что получить от Шеллинга, то разве старые сапоги или изношенной плащ, а духа же от духа его никогда не получал и не мог получить. Приятно удивленный этою неожиданностию, профессор, проникнутый чувством умиления, не нашелся ничего лучше сделать, как выслать милостивым государям бочку баварского пива, — и сделал прекрасно: это существеннее всякой речи. Некоторые ушли с негодованием, другие же — и в Берлинском университете, вмещающем в себя не одну тысячу студентов, есть чернь и сброд, — остались и достойно отпраздновали великий день рождения Шталя.

Но перейдем снова к торжествам первого рода.

Недавно Берлинский университет торжествовал вступление на его кафедру знаменитых двух братьев Гриммов, Якоба и Вильгельма, принадлежащих к числу семи, т.е. семи профессоров, оставивших по различным причинам Гёттингенский университет при восторженных восклицаниях всей Германии. Они теперь приняты под высокий покров прусского правительства, не смотрящего ни на какие отношения, когда дело идет о пользе и славе науки. Братья Гриммы — ученые в благороднейшем смысле этого слова; пред ними должны были бы устыдиться самих себя (если бы только люди подобного разряда могли стыдиться) наши шарлатаны, называющие себя учеными, потому что им удалось прочесть несколько страниц в старой летописи и самим написать несколько бессвязных, бездушных и бессмысленных строк, а также и наши крепкоголовые труженики, с полным самодовольством копающиеся в буквах и для мертвой буквы убивающие дух и ругающиеся над лучшими и священнейшими интересами человечества. Гриммы — ученые, посвятившие без раздела, с полною любовию всю свою жизнь глубоким и тяжким исследованиям древней жизни своего народа; но не только не умертвившие дух, но оживляющие и самые мертвые буквы согревающим прикосновением любящей души. И потому благородными плодами трудов их гордится нация и нежно, заботливо любит их самих. Но и кроме их великих трудов нельзя нежно не любить их даже при одном взгляде на их кроткие, гуманические лица, которых привлекательная кротость воскрешает в душе успокоительное чувство какого-то древнего блаженства. По лицам же их, однако, видно, что они в мире отдаленного прошедшего не утратили сочувствия с настоящим; что они инстинктом угадают везде и во всем живые интересы своего времени и могут быть героями мужества и твердости. В Германии рассказывается много милого и прекрасного о их характере, чуждом всякой искусственности, о их младенческом незнании собственной цены, о простодушии и наивности во всех действиях, даже важнейших и решительнейших, — о их быте, о их идиллической любви друг к другу. Первый открыл лекции Якоб — в первых числах мая или последних апреля. Предметом для чтения в летний семестр избрал он "Древности германского права" ("Deutsche Rechtsalterthumer"). Самая большая, 17-я аудитория наполнилась народом так, что недоставало мест; какое-то особенное чувство вместе с ожиданьем выражалось на лицах всех... Наконец он показался — гром рукоплесканий и Hoch! встретили его у входа и проводили до кафедры. Он видимо был смущен и глубоко взволнован этим неожиданным приемом. Голос его дрожал и прерывался, когда он начал: "Благодарю вас, мм. гг., за ваш лестный привет; но не хочу к себе относить эту почесть, — и вижу причину его лишь в судьбе, тяготевшей надо мною, но не погнувшей, однако, ни разу меня... Я благодарю ее теперь — она привела меня в вашу среду". Взоры его с чувством умиления, признательности и смущения останавливались на слушателях, предстоявших с благочестивым вниманием; он задыхался, голос его пресекся, он засмеялся и с минуту остался безмолвным... Волнение его было так велико, что в продолжение лекции несколько раз должен был он отдыхать. Это смущение, эти перерывы гораздо сильнее действовали на душу, нежели все, что было можно сказать красноречивого. 11 мая был так же восторженно принят и Вильгельм, для которого этот прием не мог уже быть такою неожиданностию, как для его старшего брата, и потому в нем меньше заметно было смущения, но точно такое же умиление и глубокое чувство признательности выражалось на лице его. Стоя на кафедре в своем старомодном костюме, — пластический образ беспримесного германского типа, он смотрел на возглашавших в честь его студентов и восторженный привет с тихою скромностию, но вместе важно и торжественно; низко склонил он голову — длинные, густые с проседью волосы рассыпались по лицу, и когда он снова поднял ее, в глазах его светилась слеза. Предмет, избранный им для лекции — изучение древней германской эпической поэмы "Гудруны", о которой еще так мало известно в общелитературном мире. План, принятый им для изучения, обширен и обещает слушателям множество наслаждений.

Шеллинга ожидают непременно в течение этого лета; но едва ли уже будет он читать что-нибудь летним семестром.

Недавно прибыл в Берлин для занятия места директора Академии художеств знаменитый мастер Корнелиус, глава Мюнхенской школы живописи. Прибытие его было поводом к торжественному пиру, данному в честь его художниками и именитыми берлинскими гражданами, и к большой серенаде с факельным ходом, которым почтен был в тот же вечер и престарелый Шадов.

Скоро должен прибыть сюда же корифей немецкой поэзии и знаменитый ориенталист Рюкерт, призываемый на кафедру восточных языков.

Вот еще несколько свежих известий: Беттина Арним издает собрание своих мелодий, которые носила она в душе своей от самой юности, и посвящает их Спонтини, как известно, директору музыки при Берлинском театре, недавно понесшему недостойное оскорбление от скопившейся шайки крикливых филистеров, принудивших его своими криками оставить оркестр, где он дирижировал, и не менее оскорбивших общее нравственное чувство публики, которая приняла его сторону и различными изъявлениями своей приверженности и уважения к нему старалась изгладить всякое дурное впечатление в нем, поставленном уже своим собственным значением выше всех подобных мизерных скандалов.

Логика Вердера скоро выйдет из печати под скромным названием "Beitrage zu Hegels Logik" ["К логике Гегеля" (нем.)]. Философы и нефилософы ждут с нетерпением ее появления, и в самом деле, она оправдает все ожидания. Это явление, наверное, будет принадлежать к числу тех, которые составляют существенные звенья в развитии, — и оно навсегда сохранится в памяти самой философии. Логика Вердера покажет, что значит сила и величие Гегелевой философии, так часто искажавшейся и своими и чужими, и едва ли не больше своими; могущество идеи предстанет здесь во вдохновенной красоте, и умозрительная глубокая истина в прозрачной яркости.

Также скоро должно выйдти давно ожидаемое сочинение Гото "История германской и нидерландской живописи" и сочинение Ватке "О грехе" (лекции, читанные в один из прошедших семестров) или, как слышно, под новым названием: "О нравственной свободе человека" (тоже лекции). Наверное, каждое из них обогатит собою свою область.


Впервые опубликовано: Отечественные Записки. 1841. Т. 16. № 5-6. Отдел "Смесь". С. 111-116.

Катков Михаил Никифорович (1818-1887) — русский публицист, издатель, литературный критик.



На главную

Произведения М.Н. Каткова

Монастыри и храмы Северо-запада