М.Н. Катков
Цельность и однородность русского государства

На главную

Произведения М.Н. Каткова


<1>

Москва, 9 ноября 1864

Все на свете имеет своих врагов. Нет такой скромной, малой, ничтожной жизни, которой не угрожали бы смертельные опасности. И устрица имеет своих врагов: может ли не иметь их такое громадное и могущественное государство, как Россия? Мы можем допустить это a priori; можем допустить также то, что русское государство имеет врагов тем более многочисленных, чем оно могущественнее и значительнее; мы можем допустить, что есть множество интересов всякого рода, радикально враждебных существований России. Допустив это, мы можем спросить себя: какой путь должны были бы избрать эти враждебные русскому государству интересы, если они оказались в действительности? Мы еще не говорим, что такие интересы действительно существуют: мы только делаем предположение. В этом предположении мы спрашиваем себя: что могло бы с точки зрения этих интересов казаться наиболее желательным?

Допуская существование таких интересов, мы хотим допустить еще и то, что они здравомысленны, рассудительны, опытны, что они понимают ясно, чего хотят, и умеют согласовать средства со своими целями. Итак, что было бы желательно с точки зрения радикальной, но в то же время умной вражды относительно русского государства? Желательно ли было бы пойти на Россию войною, возбудить против нее все антипатии? Нет, умная вражда этого не пожелает, только безумие и глупость могли бы мечтать о том, чтобы одной блестящей кампанией потрясти и разрушить такое государство, как Россия. Умная вражда поймет, что такой путь ни в каком случае не может быть желателен и что он не может быть предметом здравых политических расчетов. Война стоит дорого; тяжесть войны падает на обе стороны; война сопряжена с риском. Вред, ожидаемый от войны, может быть куплен слишком дорогой ценой и в результате может еще оказаться не вредом, а пользой. Русское государство выдержало страшные войны; но они не только не разрушили его, а напротив, способствовали его усилению. Война возбуждает народные силы, вызывает народное чувство, которое теснее и крепче связывает все элементы государственного организма и все части народонаселения. Что можно представить себе громаднее той войны, которую выдержала Россия в 1812 г.? Но чем же кончился этот крестовый поход против нее всей Европы, предводимой великим завоевателем? Было ли разрушено русское государство? Была ли раздроблена его государственная область? Понесло ли оно какой-нибудь ущерб? Ослабело ли оно внутри или в своем европейском положении? Нет, этот крестовый поход, в котором соединились все силы Европы против России, кончился полным торжеством ее; никогда не была она. так могущественна, как после той войны; патриотизм народной войны послужил к обновлению общества и положил начало более самостоятельному развитию его нравственных сил. В последнюю, Восточную, войну против России соединились также силы почти всей Европы; война была ведена при самых неблагоприятных для России условиях; она не имела народного характера; исход ее был очень несчастлив для России, Россия понесла значительный ущерб, она потеряла свой черноморский флот, лишилась своего лучшего морского заведения, ее значение было ослаблено, обаяние военной силы, которое давало ей такой великий вес в европейских союзах и советах, померкло; но зато каких усилий, какого напряжения, каких жертв стоило противной стороне достижение этого результата! И что же, однако? Как ни был чувствителен урон, понесенный Россией, подверг ли он опасности ее существование? Мы видим, что даже те невыгоды, которые были следствием Восточной войны, стали обращаться, мало-помалу, ей в пользу. Россия вошла внутрь себя; она предприняла целый ряд преобразований, которые при благоприятном исходе должны были бы поставить ее гораздо выше, чем стояла она когда-либо. Итак, последствия самой несчастной для России войны оказались благодетельными для нее.

Но предположим возможность такой войны, в которой русское государство совершенно изнемогло бы под ударами врагов; предположим войну, в которой удалось бы разрушить его. Падение такого громадного государства покрыло бы целый мир своими обломками, и Европа была бы потрясена в своих основаниях. Желать такой всеобъемлющей, всепотрясающей катастрофы не может ни один здравомыслящий политический человек, и только самая необузданная фантазия допустит возможность разрушения русского государства посредством войны.

Итак, предполагая, что есть интересы, которые враждуют против самого существования русского государства, предполагая с тем вместе, что эти интересы руководятся благоразумием, мы приходим к заключению, что война есть дело наименее желательное с точки зрения этих интересов. Гораздо желательнее было бы найти внутри России элементы разложения, которые могли бы привести ее к смутам и распадению. Нет сомнения, что всякое революционное движение в России встретило бы сочувствие с точки зрения неприязненных ей интересов. Нет сомнения, что эти интересы должны благоприятствовать всему, что может порождать смуты и недоразумения внутри России, всему, что может поселять раздор между началами ее общественной организации, всему, что может ослаблять в ней основы человеческого общежития, что может отклонять движение ее жизни от правильного пути, что может отнимать у народа его молодые и свежие силы, губить их и обращать их против него. Враждебные интересы, естественно, будут пользоваться всякой неясностью, всякой ошибкой, всяким дурным элементом в нашей жизни, чтобы употреблять их в дело. Однако ни политическое благоразумие, ни простой здравый смысл не могут желать продолжительного действия подобных факторов, продолжительного развития ядовитых миазмов разрушения.

Как война, так и внутренние смуты могут служить только вспомогательными средствами; но ни то, ни другое не может быть благоразумно избрано в орудие разрушения громадного и сильного государства; и то и другое угрожало бы потрясением целому миру; и то и другое было бы катастрофой, которая никак не может входить в расчеты благоразумной политики, и ни в каком случае не может быть ей приятна.

Что же могло бы быть желательно в интересах политики самой радикальной относительно русского государства, но в то же время благоразумной? Нет сомнения, что всего желательнее было бы без усилий, без пожертвований, без рисков, без всяких опасностей и потрясений произвести то, что могло бы быть следствием только самой бедственной войны, или самых разрушительных внутренних смут; нет никакого сомнения, что мирное, тихое, постепенное, незаметное действие было бы предпочтительнее и разгрома, и продолжительного разложения нравственных основ общества. Торжеством политики, клонящейся к разрушению могущественного и громадного тела, политики благоразумной и здравомысленной, было бы замутить его душу и убедить ее в том, что она совершит наилучшее дело, если сама постепенно и в видах прогресса раздробит и разрушит его.

Ни война, ни революция не страшны для русского государства; никакой серьезной опасности не могут представлять для него сепаративные наклонности, которые обнаруживаются в некоторых владениях русской державы. Сами по себе все дурные элементы разложения и отложения не имеют и не могут иметь силы, но чего не может сделать война, чего не могут произвести никакие внутренние потрясения и смуты, то было бы прямым и естественным последствием систематического разъединения Верховной власти с народом.

Давно уже пущена в ход одна доктрина, нарочно сочиненная для России и принимающая разные оттенки, смотря по той среде, где она обращается. В силу этого учения, прогресс русского государства требует раздробления его области по-национально на многие чуждые друг другу государства, долженствующие тем не менее оставаться в тесной связи между собой. Эта мысль может проникать во всевозможные трущобы; она же, переменив костюм, может занимать место в весьма благоприличном обществе, и люди самых противоположных миров, сами не замечая того, могут через нее подавать друг другу руку, она возбуждает и усиливает все элементы разложения, какие только могут оказаться в составе русского государства, и создает новые. Людям солидным она лукаво шепчет о громадности России, о разноплеменности ее народонаселения, об удобствах управления, будто бы требующего не одной администрации; людям либеральных идей она с лицемерной услужливостью объявляет, что в России невозможно политическое благоустройство иначе как в форме федерации; для молодых, неокрепших или попорченных умов она соединяется со всевозможным вздором, взятым из революционного арсенала.

Припомним, что воззвания к революции, какие появлялись у нас, прежде всего требовали разделения России на многие отдельные государственные центры. Еще в прошлом году, в мае месяце, в то самое время, когда началось в обществе патриотическое движение, появился подметный листок, в котором чья-то искусная рука сумела изложить эту программу так, что в ней нашлось место и для идеи царя, и для самого нелепого революционного сумбура. Первое место в этой программе будущего устройства России занимает, конечно, Польша, сверх того, кроме Финляндии, помнится призывались таким же образом к отдельной жизни Прибалтийский край, Украина, Кавказ. В других программах появлялась еще Сибирь.

Но достигнуть осуществления этих программ мятежом или революцией было бы трудно. Польский мятеж при всех благоприятных условиях оказался бессильным, революция оказалась фантасмагорией, которая исчезла при первом движении здоровых общественных сил. Осталась надежда воспользоваться нашими собственными недоразумениями и в наших собственных руках повернуть наш прогресс в эту сторону; остается надежда, что мы сами спокойно и под видом прогресса совершим над собой то, что могло бы быть только следствием сокрушительного удара, нанесенного нам извне, или какого-либо страшного взрыва. И вот нам представляют перспективу России, превращенной из одной могущественной нации в собрание многих наций, которые нужно еще для этой цели сделать. Перед нашим воображением развертывают картину многих совершенно отдельных и чуждых друг другу государств под сенью одной державы; нас пленяют изображением этой державы, возносящейся над целым сонмом народов и государств, как бы над особым человечеством.

О тех доводах, которые могут улыбаться умам совершенно незрелым или испорченным, говорить не стоит. Но любопытны те аргументы, которые употребляются для совращения людей солидных, с одной стороны, консервативного, а с другой — либерального образа мыслей.

Россия, — так говорят проповедники новой доктрины, нарочно сочиненной во исполнение будущих судеб нашего отечества, — Россия занимает слишком громадное пространство; она представляет собой целый мир, в котором живет не один какой-нибудь народ, а целых двадцать.

Итак, громадное протяжение Русской Империи, с одной стороны, и страшное множество народностей, населяющих ее неизмеримое пространство, с другой, — вот главные аргументы, которыми хотят уловить нашу мудрость и направить ее к предустановленной цели. Но русская территория по своим естественным условиям не может не быть громадна; она не может служить поприщем для самостоятельной и сильной государственной жизни иначе как в тех размерах, которые были намечены с точностью при самом рождении русского государства. Попытайтесь мысленно разделить то пространство, которые ныне занимает Русская Империя, так, чтобы на ее месте образовалось несколько особых государств, способных к самостоятельному и могущественному развитию, и вы сейчас же убедитесь, что это дело невозможное. Территория русского государства на всем своем протяжении запечатлена характером нераздельности и единства. До такой степени нынешние границы русского государства необходимы ему, что оно до тех пор не могло успокоиться и войти в себя, пока не приобрело или не возвратило их себе, пока не восстановило целости своей земли, предназначенной ему Провидением. Вся энергия народа, весь разум его правительства, весь гений его государственных деятелей были направлены к этому необходимому результату, достижение которого должно было предшествовать развитию гражданственности, свободы и всех искусств мира. Только с восстановлением своих естественных границ и, стало быть, с занятием всего огромного протяжения своей территории русское государство могло успокоиться, замириться и открыть возможность для свободного развития человеческой жизни. В чем состоял смысл неугомонных движений наших князей в эпоху киевской Руси? В чем смысл той великой, почти беспримерной колонизационной силы, которую обнаружил наш Новгород? Чего добивалась, о чем с такими усилиями заботилась Москва с тех пор, как в ней сосредоточилась жизненная сила русского государства после понесенного им разгрома? Не в собирании ли русской земли заключалось все призвание Москвы? Из чего она билась и с Ливонским орденом, и с польской Речью Посполитой? На что было положено столько труда, для чего было пролито столько крови? Что придает колоссальное величие и силу образу Петра, и что мирит русский народ с жестокостью и насилием его преобразований? Не то ли, что он восстановил нашу связь с Западом, что он добился до некоторых из наших западных окраин, что он добрался до русского моря, что он положил начало восстановлению Руси в ее западных границах? Не то ли придало бессмертный блеск царствованию Екатерины и что она довершила начатое Петром и приблизительно восстановила первоначальную грань русской земли в ее протяжении на запад, и что она овладела другим русским морем? И вот теперь, когда это великое многотрудное дело стольких веков, стольких усилий, стольких жертв совершилось, — нам говорят, что русская земля через меру обширна, что мы обязаны отречься от нашей истории, признать ее ложью и призраком и принять все зависящие от нас меры, чтобы обратить в ничто великий результат, добытый тяжким трудом стольких поколений. Нам говорят, что именно теперь, когда первая часть нашего исторического дела совершена и когда вследствие того для нашей народности открывается новый период существования, в который нам предстоит оправдать труд наших предков и достойно воспользоваться его плодами, — нам говорят, что обширное протяжение русской территории и тягостно и неудобно и что оно должно быть снова раздроблено, — раздроблено de gaiete de coeur [с легким сердцем (фр.)], раздроблено нашими собственными руками; нам говорят, что с нашей стороны и невеликодушно, и нелиберально занимать столь большое пространство; нам говорят, что мы должны возгнушаться громадностью нашей государственной области, что мы должны отделить от нее преимущественно ее западные окраины, возвращение которых стало так дорого, возвращение которых составляет весь смысл и московского, и петербургского периода нашей истории. Нам говорят, что мы должны, хотя и с другими видами и в другой форме, разделить Русскую землю, как разделили ее, тоже в видах удобства, старые киевские князья. Нам говорят, что русская земля по своим громадным размерам не может служить территорией одному цельному государству. Нет, этого мало: нам говорят это в ту самую пору, когда пространство и время благодаря телеграфам, железным дорогам и другим пособиям науки и гражданственности почти исчезают перед человеком. Каково это? русское государство не тяготилось громадностью своей территории в те времена, когда эта громадность действительно могла казаться тягостною, и должно изнемочь под ее бременем теперь, когда при условиях современной цивилизации обширность сплошной территории освобождается от всех своих неудобств и становится самым несомненным элементом государственного благоустройства и народного процветания. При царе Алексее Михайловиче Русь не чувствовала тягости быть "всею Русью"; а вот теперь, когда мысль и слово почти в одно мгновение ока передаются из Петербурга на Кавказ и когда в каких-нибудь двое-трое суток можно с устьев западной Двины или с берегов Вислы очутиться на берегах Волги, теперь нам говорят, что громадность нашей территории отяготительная для нас и что мы должны как можно скорей отделаться от нее.

Заставляя нас помышлять с ужасом о громадности нашей государственной области, нас приготовляют к покушению на самоубийство еще мыслию о страшной разноплеменности народонаселения русской державы. Перед нашей смущенной мыслью воздвигают целых двадцать народов, населяющих нашу государственную область. Нам говорят, что каждая из этих двадцати наций, насильственно связанных в одно государство, требует особого для себя государства, и что Россия непременно должна удовлетворить этому требованию. Россия есть не что иное, как химера; в действительности же существуют двадцать наций, которым эта химера, называемая Россией, препятствует жить и развиваться самостоятельно. Двадцать народов! Да это более, чем сколько можно насчитать полных народов в целой Европе! Каково это! А мы и не знали, что обладаем таким богатством: под обаянием химеры мы все думали, что под русской державой есть только одна нация, называемая русской, и что мало государств в Европе, где отношения господствующей народности ко всем обитающим в ее области инородческим элементам были бы так благоприятны во всех отношениях, как в русском государстве!

Недавно одна французская газета в оскорбительной и наглой выходке против России попрекнула ее цельностью и однородностью французской нации.

"Вот город Мильгаузен, — сказано в укор нам в Opinion Rationale. — Мильгаузен был вольный город, принадлежал потом Австрии, был присоединен к Франции в 1798 г., то есть только 66 лет тому назад. Язык его обитателей так же как и всех обитателей Эльзаса еще явственно изобличает его германское происхождение; и однако ж нет города более французского, чем Мильгаузен, нет провинции, где чувство французской национальности держалось бы на такой высоте, как в Эльзасе. Франция во все время как прежде, так и после 1759 года, обладала дивным даром употреблять себе, сливать в своем симпатическом единстве самые разнообразные племена и делать своими по сердцу — des enfants qu'en son sein elle n'a point portes [детей, которых она не носила под сердцем (фр.)].

Этот драгоценный дар, которому она обязана своей однородностью, своей силой и этим могущественным единством, дозволившим ей в продолжение двадцати лет держаться со славой против целой Европы, приходит, конечно, от того, что после каждого завоевания Франция, влагая в ножны меч, открывала свои объятья для своих новых подданных и ставила их относительно своих старших детей в положение полнейшего равенства. Народонаселения Лотарингии, Эльзаса, Франшконте, Прованса, Руссильйона, все променяли свое имя на это великое дело Французов, которым они гордятся".

Но тут еще не все перечислены инородческие элементы; разных инородческих народонаселении наберется еще более и на севере, и на западе, и на юге Франции. Скажем более: весь французский народ под тем могущественным единством, которое действительно должно быть за ним признано и которое связывает его неразрывно в одном чувстве французской национальности, таит в себе множество элементов, из которых каждый мог бы стать основанием особой народности, если бы национальность Французского государства хотя несколько ослабела или где-нибудь изменила себе. Все эти элементы, резко обозначенные и крайне разнородные, действительно сливаются в одну цельную нацию, которая высится над этим миром разнородных элементов, упавших на степень провинциализмов. Действительно, французская нация может гордиться своей однородностью. Но чему же Франция обязана тем, что бесчисленное множество разноплеменных и взаимно отталкивающих друг друга элементов сливаются в столь могущественное единство? Чему иному, как неизменному характеру своего правительства, которое сознавало себя головою и рукою единственно только французского народа, которое жило, двигалось, существовало единственно только в элементе французской национальности и которое во всей Франции признавало единственно только французскую народность? Если бы французское правительство было в Бретани бретонским, или в Эльзасе немецким, а в северо-восточном углу своей территории фламандским, в юго-восточном углу своем итальянским, в юго-западном — басским и т.д., и т.д., то где была бы тогда Франция; где было бы ее могущественное единство, где была бы ее цивилизация, где было бы ее историческое признание, где был бы тот элемент, который вносит она в общую жизнь человечества? Всякий во Франции хочет быть французом, но почему это? Потому что во Франции признаются только французы; инородческие элементы, присоединявшиеся к Франции, никогда в качестве инородцев не пользовались равенством с элементом французским. Они не только не ставились рядом с французской национальностью, — они вовсе не признавались. Франция принимала их в свое лоно, но лишь в качестве французов, и они сами собой уподоблялись общей для всех неизменно равной, всех равно принимавшей, все покрывавшей собой национальности Французского государства.

Что касается до России, то в новейший период ее истории она, вследствие известных исторических обстоятельств, не была вполне национальной в своей политике. Напротив, часто совершенно независимо от воли и сознания лиц, стоявших во главе русского государства, правительство ее уклонялось от своего народа в силу рокового сцепления некоторых обстоятельств, неизбежно последовавших за реформой Петра. Образовавшаяся у нас система заключалась в том, чтобы правительственными мерами разобщать и, так сказать, казировать разнородные элементы, вошедшие в состав русского государства, развивать каждый из них правительственными способами не только по племенам, но и по религии. Мы распространяем магометанство между Киргизами, которые не хотят быть магометанами, мы воссоздаем, укрепляем и возводим в силу остатки ламайства между бурятами, мы берем на себя обязанность блюсти дисциплину и чистоту всех сект и вероисповеданий. Известно также, что мы приобрели бессознательную склонность давать не только особое положение инородческим элементам, но и сообщать им преимущества над русской народностью и тем развивать в них не только стремление к отдельности, но и чувство гордости своею отдельностью; мы приобрели инстинктивную склонность унижать свою народность. Но естественные условия, в которых находится русская народность, так благоприятны, что все эти искусственные причины, клонящиеся к тому, чтобы обессилить ее, до сих пор не могли значительно повредить ей. Почти нет другого примера, чтобы народность, объемлющая собой почти шестьдесят миллионов людей, представляла такое единство, как народность русская: так велика ее природная сила. Самые резкие противоположности языка и обычаи русской народности, какие оказывается, например, между великорусской, малороссийской и белорусской частями ее, покажутся сплошным единством в сравнении с теми бесчисленными резкими контрастами, на которые распадается народность немецкая или французская и которые сдерживаются в национальном единстве только лишь силой национального государства.

Естественные условия, в которых находится русская народность, так благоприятны, что даже и наиболее спорный, наиболее значительный своей численностью и наиболее стремящийся к отторжению инородческий элемент, с ней связанный, — элемент польский, — гораздо родственнее по своему языку, которому в вопросе национальности принадлежит первое место, нежели французские или немецкие провинциализмы в отношении друг к другу. Русский крестьянин из Ярославля или Полтавы с помощью своего языка может удобно исходить весь польский край, ни мало не затрудняясь в сношениях с его жителями; между тем как во Франции или в Германии чуть ли не с каждым приходом меняется народный язык, и до такой степени, что люди различных местностей не могли бы понимать друг друга, если бы каждый не был более или менее знаком с языком государственным, не редко не имеющим ничего общего с местными наречиями.

Итак, при самых неблагоприятных условиях политической системы, клонящейся к тому, чтобы выделить инородческие населения, поддерживать и развивать правительственными способами чуждые русской народности элементы, встречающиеся на ее громадной территории, и, наконец, в этой искусственной отдельности возвышать их над русской народностью, — несмотря на все это, нигде, скажем мы опять, отношения господствующей народности ко всем инородческим элементам так не благоприятны, как в России. Это говорим мы, русские; но это же скажет и сведущий иностранец, скажет даже француз, который по справедливости гордится единством и цельностью своей народности. Мы приведем сейчас мнение человека вполне добросовестного, как нельзя более сведущего во всем, что касается статистики русского государства, — притом француза, носящего немецкое имя. Мы разумеем г. Шницлера. Перебрав народонаселение всего русского государства, вот что говорит он в своем последнем статистическом труде* "Предыдущее служит ответом на вопрос, однородно ли русское народонаселение. На первый взгляд, оно может, в самом деле, показаться неоднородным; но несколько мгновений размышления дадут понять, что нет на свете национальности более цельной и однородной, как эти пятьдесят шесть миллионов русских, составляющих громадное большинство населения Империи и заключающих в себе истинный центр ее тяжести. Эта национальность одарена большой расширительной силой; она захватывает и уподобляет себе мало-помалу чуждые ей элементы, из которых только польский имеет еще некоторое значение, между тем как другие представляют собой малые доли, и из них самая значительная едва превышает три миллиона, а остальные, следуя в нисходящем порядке, теряются в самых ничтожных цифрах".

______________________

* "L'Empere des Tsars au point actuel de la science". Par. M. I. H. Schnizler. -Paris, 1862. — T. II. — P. 280.

______________________

Инородческого народонаселения, взятого в совокупности, насчитывается в России от четырнадцати до девятнадцати миллионов, — с Сибирью, с Кавказом и Закавказьем, с Киргизскими степями, с Финляндией, с Прибалтийскими губерниями, наконец, с Царством Польским. Девятнадцать миллионов, правда, это почтенная цифра. Численность народонаселения всего Прусского королевства почти не превышает этой цифры. С ней было бы можно посчитаться, если б она представляла собой что-нибудь действительное; но она при малейшем внимании разлетится как призрак, и перед нами окажется множество элементов до такой степени ничтожных, что их ни в какой счет ставить невозможно, или же окажутся такие элементы, которых ни в какое соображение нельзя взять при вопросе о политических национальностях. Г. Шницлер замечает, что кроме польского элемента из остальных самый значительный едва простирается свыше трех миллионов. Он считает эту цифру неважной; мы сочли бы ее довольно значительной, если бы таковая оказалась в действительности; но такой не окажется. Вот, например, почтенная цифра 3 700 000, полагаемая на так называемую чудскую, или финскую национальность. Но что представляет она собой? Она представляет собой не что-либо действительное, а этнографическую отвлеченность. Предмет, который ею обозначается, существует только в понятии ученого, логическим путем группирующего элементы, разрозненные и чуждые друг другу в действительности. Под эту цифру подходят народонаселения более чуждые друг другу, чем многие из них относительно русской народности; под эту цифру подходят народонаселения разрозненные между собою огромными пространствами, чуждые друг другу и бытом, и религией, и языком. Сюда относятся и собственно так называемые финны в Финляндии, и эсты в Лифляндии и Эстляндии, и пермяки и чуваши, черемисы и мордва по Волге, и вогулы и остяки в Сибири. Не только черемис совершенно не поймет обитателя Суоми, или Финляндии, но эстонец, который ближе к этому последнему, не в состоянии понимать его. Это разбросанные обломки после взрыва. Точно так же взорвано, разбросано и лишено всякой связи племя татарское. Племя литовское, очень близкое к славянскому, представляет собой до такой степени разнородные группы, что они лишь в этнографической росписи могут быть собраны воедино: сюда относится Литва в теснейшем смысле, жмудь и латыши, чуждые друг другу, как и финские племена, и по образу жизни, и по религии, и по языку, распавшемуся на взаимно непонятные наречия. Не взять ли племя европейское, которого в пределах Империи числится почти до двух миллионов? Не для него ли требуется особая политическая организация- племя разбросанное по целому миру, живущее отдельными группами среди христианских народонаселении? Не взять ли для соображения Кавказ с Закавказьем, где этнолог и лингвист теряется в бездне мелких племен и языков, совершенно разнородных и где самая значительная группа, грузинская, нам единоверная, своей численностью едва достигает девяти сотен тысяч и притом сама распадается на особые группы? Не немецкая ли национальность есть одна из тех двадцати наций, живущих в России, которые должны послужить основанием для отдельных государств? В Российской Империи всего на все числится до трехсот семидесяти тысяч немцев, с колониями по Волге, в Новороссии и на Кавказе и с Прибалтийскими губерниями, где немецкого элемента считается до ста семидесяти тысяч. Сто семьдесят тысяч и притом не народа, который должен представлять собой полную организацию общественных классов, — а лишь землевладельцев и горожан! Вот особая нация и особое государство! Или взять шведов, которые играют господствующую роль в Финляндии и которых числится до двухсот тысяч? Или румынов, которых считается до пятисот тысяч? Или армян, которых наберется до трехсот тысяч, или греков, которых числится до пятидесяти тысяч? Или цыган, которых считается столько же? Или алеутов, которых считается до двух тысяч? Вот нации, таящиеся в недрах России! Вот тот мир народов и государств, на которые она должна распасться, дабы превратиться в гуманитарную державу!

Но для чего же, в каких видах Россия должна раздробить свою государственную область, которая так дорого ей стоила, и за неимением наций, между которыми бы должна поделить ее, нарочно сделать из себя множество отдельных наций, — нарочно сделать немцев из латышей и эстонцев в Прибалтийских губерниях, чтобы там была компактная немецкая национальность, нарочно сделать русских, живущих в Финляндии, финнами, или финнов шведами, нарочно дать сделать миллионы русских в западной России — поляками, а польские, так родственные нам народонаселения, в конгрессовке окончательно разобщить с русским народом и подготовить их к той судьбе, которая уже постигла всю остальную часть когда-то многочисленной польской нации, то есть сделать ее легкой добычей германизации? В каких видах должна Россия устраивать новую Биармию, или Царства Казанское и Астраханское? В каких видах Россия должна нарочно сделать Кавказ, которого почти каждый утес облит русской кровью, чуждым для русского народа с государством? В каких видах должна она расторгнуть и сделать чуждыми и, стало быть, враждебными друг другу части своей собственной природной национальности? Чем хотят подействовать на наше воображение, чем хотят заманить нас к совершению подобных неслыханных операций? Об этом стоит поговорить особо.

<2>

Москва, 16 ноября 1864

Люди, не желающие понять, в чем дело, или желающие замаскировать его, обыкновенно глумятся над словом сепаратизм. "Где у нас сепаратизм, какой у нас сепаратизм? — восклицают они. — Сами поляки, по крайней мере благоразумнейшие из них, вовсе не думают отделяться от России, — по крайней мере в настоящее время. А также можно ли давать серьезное значение фантазиям каких-нибудь горячих голов в Финляндии или Лифляндии, если там кто-либо думает о возможности отторжения от Русской державы? Равно и повсюду в России, где замечается стремление приобрести отдельное государственное положение или организовать политически особую национальность, нет речи о том, чтоб отложиться от России и появиться в мире отдельною державой".

Вот такими-то фокусами ловки мастера своего дела морочат у нас людей, которые мыслят более словами, нежели понятиями, или которым недосуг серьезно подумать о вопросе! Сепаратизм, отсутствием которого нас утешают, есть несравненно меньшее зло, чем тот сепаратизм, присутствием которого нас тоже, кажется, утешают. Государство может лишиться какой-нибудь части своей территории без потрясения своих оснований и даже без особенного ущерба. Но несравненно серьезнее всякого внешнего отложения было бы для государства внутреннее разложение его территории или его народа. Сепаратизм в смысле отторжения какой-либо части гораздо менее страшен, нежели сепаратизм в смысле внутреннего расторжения. Война или восстание — во всяком случае, дело отторжения решается жребием битв. Нет государства, которое бы ни разу на своем веку не понесло какой-либо утраты, и нередко также случалось, что государство после утраты набиралось внутри новых сил, которыми впоследствии с избытком вознаграждалось утраченное. Но начало разложения, внесенное внутрь государства, есть положительное зло, есть несомненная пагуба. Мы видим теперь в Северной Америке кровопролитную борьбу: великая нация не щадит ничего для восстановления нарушенной целости своего государства. Вторичный выбор Авраама Линкольна на президента свидетельствует, что три года кровопролитной борьбы не утомили этого народа, не лишили его энергии, не склонили его к уступчивости — и он будет биться за целость своего государства, пока есть у него силы, до последнего доллара, до последней капли крови. Вот как великие народы ценят святыню государственной целости! Вот какие жертвы приносят они для ее спасения или восстановления! А между тем, кажется, какое бы дело этим миллионам людей, из которых у каждого есть свои личные заботы и семейные дела, — какое дело до того, будут ли граждане Южных Штатов высылать своих представителей в одно и то же политическое собрание с Штатами Северными и управляться одним и тем же верховным законом!.. Но теперь предположим вот какой случай: вообразим себе, что вместо временного выборного правителя во главе Штатов появился бы наследственный монарх, и вообразим себе, что граждане Южных Штатов, изнуренные войной, но еще не побежденные, решились бы положить оружие на том условии, чтобы во главе их находилось одно и то же верховное лицо, что и во главе Северных Штатов, но так, чтобы в этом лице строго различалось верховенство над Южными Штатами от верховенства над Северными, то есть чтобы в одном лице этого государя соединялись два государя и чтобы в силу того территория Южных Штатов была государством чужестранным для Северных Штатов. Принимая в соображение ту энергию, с которою граждане Северных Штатов борются за восстановление нарушенной целости своего государства, — принимая в соображение ту страшную цену, какую они дают политическому единству всех частей своей территории, — можем ли мы сомневаться в смысле ответа, который дали бы они на подобное предложение? Можем ли сомневаться, что они отвергли бы его с негодованием как вражескую насмешку и заставили бы своих противников либо снова взяться за оружие, либо войти безусловно в состав одного государственного целого? Нельзя также сомневаться, что если бы восстановление этого государственного целого оказалось невозможным, то граждане Северных Штатов предпочли бы остаться при одной части разрушенного целого, лишь бы только оно было единым государством, нежели быть частью разломленного целого и находиться в фальшивом единении с государством чужим, — единении столько же оскорбительном, сколько опасном и пагубном во всех отношениях. Недавно, когда у несчастной Дании был отнят Шлезвиг германскими державами и когда некоторые из держав нейтральных, отчасти в предупреждение дальнейших затруднительных вопросов о судьбе этого герцогства, отчасти из желания сохранить за Датским королевством тень прежнего государственного состава, предложили ему удержать за собою как Шлезвиг, так и Гольштейн на праве личного соединения, то главное препятствие к тому оказалось в самой Дании: гражданское чувство народа этой маленькой монархии было более оскорблено и взволновано этим предложением, нежели исходом несчастной войны, отнявшей у нее столь значительную часть ее территории. Без сомнения, датчане отказались бы от такого предложения даже и в том случае, если б оно простиралось не только на Шлезвиг, но и на весь Ютландский полуостров.

Нас успокаивают, что у нас нет речи о сепаратизме, и в то же время с удивительною бессовестностью те же самые голоса только и ведут речь о рациональности, прогрессивности и гуманности такого хода дел, который имел бы своим результатом приведение той или другой части Русского государства в совершенно сепаратное положение относительно целого. Нам говорят, что у нас нет и речи о сепаратизме, и в то же время с неслыханною наглостью перебирают одну за другою разные части Русского государства, которые должны стать особым государством, чуждым русскому народу, на основании особой национальности, хотя бы для этой цели пришлось искусственно выделывать годные к тому национальности и даже употреблять части самого русского народа материалом для таких созиданий. Никто не сомневается, что ни одна из окраин Русской державы не будет в силах оторваться от нее вооруженным восстанием; никто не опасается европейской войны, которая могла бы оторвать у Росси Царство Польское, или Финляндию, или Прибалтийские губернии, никто не опасается раздробления России посредством войны или иноплеменного мятежа. Но опасаться этого нет оснований только теперь, то есть пока Россия остается еще Россией, пока внутри Русской державы еще не дан полный ход началу разложения, пока еще дело остается при одних начатках, пока еще русский народ не приучился отделять себя в своем чувстве от Русской державы, пока еще он не изо всех ее окраин выгнан, как выгнаны турки из Сербии или из Молдо-Валахии. А когда бы все это могло совершиться, когда бы внутренний сепаратизм окончательно сделал свое дело, тогда и вовсе не потребовалось бы войны для того, чтоб отторгнуть от Русской державы ту или другую часть ее, тогда она распалась бы сама, без малейшего толчка со стороны. И не то для России было бы опасно, не то было бы для нее пагубно, если бы какие-либо обстоятельства оторвали от нее, например, Царство Польское или Финляндию. Каков бы ни был ущерб для Росси вследствие отторжения некоторой части ее государственной области, он не мог бы потрясти ее оснований; оставаясь в существе своем нетронутою, она легко могла бы вознаградить себя за всякий ущерб; оставаясь здоровым И могущественным организмом, она могла бы легко заживить всякое поверхностное уязвление. Итак, не этого рода сепаратизм страшен для России, если б и действительно в составе Русской державы оказались целые нации, достаточно сильные для того, чтоб оторваться от нее собственною внутреннею силой. Мы знаем, что таких наций нет в государственном составе России, пока еще сами мы не наделали их искусственными способами; но если б у нас и оказалось что-нибудь в этом роде и если бы что-нибудь в этом роде возымело силу отложиться и возвратить свою самостоятельность, то это не могло бы глубоко взволновать и встревожить чуткий народный дух, не могло бы коснуться болезненно самого существования великой Нации.

Нет, не этот сепаратизм может быть опасен для нас. Опасен, напротив, тот внутренний сепаратизм, в духе которого было в 1815 году присоединено Царство Польское. В этом сепаратизме — вся сила; этот сепаратизм есть та внутренняя язва, которая в своем развитии могла бы стать неизлечимым недугом. Есть два года в русской истории, два роковые года, когда Россия торжествовала свои блистательнейшие победы и когда в упоении торжества она получила первые уязвления того внутреннего сепаратизма, который всего опаснее и который еще не проявил всех своих последствий. Это начало подкралось извне, и яд его сначала был сладок. Русская держава по-видимому увеличивалась и возвышалась; но это было самое коварное обольщение. Правдивый историк скажет, что для России было бы лучше утратить в те дни побед какую-либо часть своей территории, нежели приобрести новые части в том смысле, как было приобретено, например, герцогство Варшавское по Венскому трактату. За русскую кровь, пролитую в эту годину, за тяжкие жертвы, принесенные Россией в борьбе со всемирным завоевателем, за великие услуги, оказанные ею в то время всему цивилизованному мipy, она была бы вправе ожидать себе иного, и она была бы вознаграждена несравненно лучше, если б осталась без всякого вознаграждения, с одним чувством сделанного дела. Ее могущественная и цельная народность, перед которою рассыпаются в прах все инородческие элементы, захваченные ее громадною территорией, крепкие заветы ее истории, столь тягостно устанавливавшей единство Русской земли, не допускали возможности зародиться началу внутреннего сепаратизма из ее собственных недр; надобно было привить его извне, в виде новых придатков к ее территории. И в те роковые годы оно было привито к ней извне: вопрос теперь в том, будет ли оно развивать свои дальнейшие действия или же обратится в ничто, побежденное дальнейшим развитием жизни в Русском государстве. Середины быть не может: либо это начало, прокрадываясь темными путями, совершит дело разрушения во всем составе нашего отечества; либо оно потеряет свое действие и в тех частях, через которые оно впервые к нам проникло.

Спросим себя, что могло бы заставить желать, чтобы под фальшивым видом одного государства находились в действительности многие, чуждые одно другому государства? Почему может быть желательно видеть на месте нынешней России несколько государств, разделенных понационально?

Следует заметить, что в основание всех тех особых государственных групп, на которые в видах прогресса предлагается разделение России, полагается национальность. Разделение должно быть произведено понационально, и за неимением готовых, пригодных к тому национальностей таковые должны быть всякими искусственными способами нарочно для этой цели устроены или развиты. Ни Германский Союз, ни союз Северо-Американских Штатов не имеют ничего общего с тем, что предлагается под видом федерации для России. Оба упомянутые союза сами не имеют между собою ничего общего: Германия есть совокупность отдельных государств, из которых каждое имеет свою верховную власть и во внутренних делах своих не зависит от другого; что же касается до северо-американской федерации, то она по сущности своей есть одно государство с одною верховною властью и с обязательным для всех штатов законодательством. Но при всем радикальном различии своем и Германский Союз, и Северо-Американские Штаты в том, однако, существенно сходствуют, что как там, так и тут господствует одна национальность и не допускается принципа разных национальностей. Государства, входящие в состав Германского Союза, суть государства германские; каждое из них имеет свою верховную власть, каждое из них самостоятельно; но все они представляют собою одну нацию и на этом основании образуют неразрывный союз и стремятся к теснейшему соединению. В этом отношении Германия есть нечто диаметрально противоположное тому виду, какой должна принять Россия, если б осуществились программы, сочиняемые для ее прогресса. Германия есть одна нация, разделенная на многие государства, и господствующее в ней стремление к государственному единству, которое соответствовало бы ее национальному единству; Россия, наоборот, должна представлять собою совокупность государств, которые главным образом отличались бы между собою по национальностям, для чего таковые и должны быть искусственно организованы; стало быть, в этом конгломерате, в этой куче государств должно господствовать непреодолимое, инстинктивное стремление к обособлению, ко взаимному отчуждению, к отдалению. В свою очередь, Американские Штаты, как Северные, так и Южные, представляют собою одну национальную стихию, и если, несмотря на то, все-таки в них возник тот антагонизм, которого последствия мы видим теперь, то он самым убедительным образом свидетельствует, что федеративная форма, даже и при национальном единстве, не представляет залогов прочности; что же было бы, если бы к этой неизбежной розни, проистекающей из самого свойства федеративной формы, которая предоставляет слишком значительные атрибуции государственной самостоятельности отдельным частям государства, — присоединилось еще начало племенной розни, самое могущественное из всех, — потому что самое инстинктивное и самое слепое? Могли бы Соединенные Штаты при своем федеративном устройстве просуществовать не только семьдесят лет с блеском и славой, но и семь лет со всевозможным позором и бесславием, если бы в их недрах ко всем другим элементам сепаратизма присоединилась слепая страсть разных национальностей?

А нам хотят навязать такое устройство, которое было бы именно основано на национальной розни и в котором между частями чудовищного целого не было бы и того общения, которое условливается федеральными связями, как бы ни были они слабы. Всякая федерация — потому только и федерация, что имеет общее, обязательное для всех ее членов, общенациональное учреждение, в котором все они должны принимать прямое и деятельное участие в интересах целого. Стало быть, федерация требует как необходимого условия, чтобы ее члены были при всем разнообразии их местных особенностей и интересов детьми одной национальности, принимая это слово в его обширнейшем и самом общем значении. Необходимо, чтобы части одного Союза не разнились между собою основным элементом национальности, самым необходимым органом общения и связи людей между собою, — языком.

Отдельные нации могут находиться между собою в дипломатических отношениях как разные державы. Вся Европа представляет в известном смысле союз государств. С какой-либо абсолютной точки зрения все человечество может быть рассматриваемо как одно органическое целое. Но никому не может придти в голову считать не только человечество, но и Европу, с ее кодексами международного права, за одну державу или за один политический состав. Система самостоятельных государств, в каких бы отношениях ни находились они между собою, представляет собою отрицание государственного единства, а отнюдь не образец тех отношений, в каких могут находиться между собою части одного государственного целого. Сказать, что Россия должна представлять собою подобие человечества, долженствующего состоять из разных наций, организованных в чуждые одно другому государства, как в настоящем человечестве, — не значит ли это сказать, что Русское государство должно прекратить свое существование? И не оскорбительнее ли подобная доктрина тем, что она имеет вид наглой насмешки? Что можно сказать враждебнее по отношению к существующему государству, как сказать, что надобно покончить с его существованием? Что может быть с тем вместе оскорбительнее, как облечь эту простую сентенцию в фразу, гласящую, что государство, о котором идет речь, должно улетучиться в человечество и для этой цели превратиться в несколько одно другому чуждых государств? Не все ли это равно, что, замахиваясь ножом на человека, с любезною улыбкой приветствовать переселение его в горние обители?

Устраивать какое-либо государство так, чтоб оно походило на человечество или на систему государств, как Европа, значит разлагать и разрушать его. Всякая мера, принятая в этом смысле, была бы мерой разрушения. Всякий шаг в этом направлении был бы шагом к разрушению.

Нам говорят, что разделение России на чуждые одно другому государства должно тем не менее оставаться делом внутренним и не нарушать единства Русской державы. Превращая Россию в человечество, нас пленяют возвышением верховной власти, долженствующей простираться над этим импровизованным человечеством и соединять его. Но монарх может находиться лишь во главе государства; а во главе человечества никогда никого не было и не будет, кроме Бога. Над системой Чуждых друг другу государств, какова, например, Европа, невозможно и в фантазии поставить какую-либо общую верховную власть. Властолюбивые попытки основать всемирную монархию были направляемы не к поддержанию существовавших государств и народов, а к подавлению и уничтожению их. Совокупность чуждых друг другу государств и единство верховной власти, долженствующей простираться над ними и связывать их, есть абсурд, внутреннее противоречие, невозможность. Одно из двух: или верховная власть силой своего существования действительно соединит подвластные ей части и совокупность государств превратит в одно цельное государство, совокупность наций в одну цельную политическую нацию; или же верховная власть, взносясь над совокупностью народов и государств, утратит всякое действительное значение и упразднится как символ, ничего не означающий.

Нечто подобное тому, во что желают превратить Россию, отчасти существует в настоящее время под образом Турции, где власть султана действительно высится над многими государствами и народами, чуждыми друг другу: и над Румынией, и над Сербией, и над Египтом, и над иными; но, возносясь в заоблачную высоту, не является ли власть великого падишаха только символом умирающей и исчезающей из истории оттоманской народности? Нечто подобное существовало в древние времена под образом восточных всемирных монархий, каковы Ассирийская, Персидская и проч. Мы знаем, какую цену имеет могущество этих гуманитарных монархий Древнего Востока, которые так же быстро рушились, как и возникали, и история повествует нам, как несметные силы Ксерксовых армий и флотов обращались в ничто перед горстью греков. Но и эти монархии могли образоваться лишь в силу одной господствующей национальности, сообщавшей своей имя целому.

Мы не будем останавливаться на крайних терминах; между крайними терминами мы возьмем середину. Мы возьмем верховную власть на полупути между ее истинным назначением быть живым выражением одной государственной нации и тем призраком, в который она должна превратиться, становясь символом человечества. Верховная власть, относящаяся безразлично ко многим нациям, не утратит ли живой связи с каждою из них порознь, не станет ли для каждой предметом недоверия и опасений, не станет ли олицетворенным знаменем взаимной ненависти и вражды народов, которые еще могли бы находиться между собою в дружелюбных отношениях, если б, отделившись один от другого, жили под разными державами, а находясь под одною державой, неизбежно будут злоумышлять друг против друга, то домогаясь своего, то опасаясь чужого преобладания? Не будет ли союз между ними союзом вражды и злобы, и то, чем держится это союз, тот единственный символ, которым он знаменуется, не станет ли неизбежно предметом их общей ненависти? Не будут ли эти нации внутренне соединены между собой только общим чувством ненависти к тому, что держит их вместе?

Каждой политически организованной национальности свойственно стремление иметь свою собственную верховную власть, которая увенчивает национальную независимость и сообщает ей полноту государственного существования. Нация, политически организованная и в то же время подчиненная чуждой верховной власти неизбежно будет чувствовать себя угнетенною и подавленною, и неизбежно будет развиваться в ней стремление приобрести полную независимость. Но верховная власть, безразлично относящаяся ко многим национальностям, не окажется ли чужою для каждой и не очутится ли "entre deux chaises" [между двух стульев (фр.)], как говорят французы?

Что значит существование многих государств в одной связи? Если связь, долженствующая соединять эти государства, окажется достаточно сильною, чтобы между ними образовалось действительное единение, то дело, очевидно, будет направлено к тому, чтоб отдельные государства превратились в простые части одного государства. Всякая федерация, существующая в таком смысле и развивающаяся в таком направлении, есть стремление стать цельным государством; но для этого требуется, чтобы в ее организацию не было принято начало национальной розни. Также всякое государство, состоящее из иноплеменных государств, будет клониться к совершенному распадению, если между этими отдельными государствами не окажется преобладающего элемента, которому по преимуществу принадлежала бы верховная власть и который крепко связывал бы все части государственного целого и уподоблял бы их себе. Если такой элемент есть, то в нем сосредоточивается сила государственного целого, и от судеб этого господствующего элемента, от его дальнейшего развития будет зависеть судьба целого. Как федерации, так и монархии, состоящие из многих отдельных государств, суть по своей сущности государства не полные, не совершенные; это организации не готовые, переходные, случайные, находящиеся в положении сомнительном и зависящем от всяких случайностей. В таком положении находилась Русская земля в удельный период своего существования, кончившийся ее расторжением и падением; в таком критическом положении находилось Русское государство, когда оно, сосредоточившись в Москве, только еще собирало мало-помалу Русскую землю и утверждало ее единство. Из этой борьбы за свое существование Русская земля вышла с торжеством благодаря первоначальному единству своей национальности, благодаря утвердившемуся единству своей верховной власти, благодаря, наконец, неразрывному единству ее национальности с ее верховною властью. Австрийская империя составилась из отдельных государств, имевших некогда самостоятельное историческое существование и вошедших в нее всею полнотой своих территорий и народонаселении, — государств, разнящихся и национальностью, и внутренним устройством. Но к чему всегда была направлена внутренняя политика этой империи? К тому ли, чтоб усилить особое государственное значение каждой из ее частей, или к тому, напротив, чтобы связать их интересами общего государства, усилить их единение и из многих данных государств создать цельное государство?

Австрийская империя не сделала разных государств из цельного государства, разных наций из одной нации; напротив, разные нации, разные государства были даны ей, а она своим существованием более или менее делает их цельным государством, одною нацией. Что Австрия состоит из многих государств, подлежащих объединению, в этом заключается не сила этой империи, а слабость. Насколько это объединение еще встречает себе препятствий, насколько оно далеко от совершенства, настолько Австрийская империя слаба и ее существование подвержено случайностям. Вследствие того, что Австрийская империя не есть вполне цельное государство, что единство этой империи не есть совершенное единство, она, несмотря на громкий титул своей династии, несмотря на величавые предания, соединяющиеся с ее короной, несмотря на естественные богатства своих владений, несмотря на многочисленность своих народонаселении, почти равняющуюся численности народонаселении Франции, есть, бесспорно, из всех великих держав Европы самая слабая и наиболее зависящая от внешних условий. Правда, ее армии многочисленны и принадлежат к наилучшим в Европе и по вооружению, и по дисциплине, и по военной доблести; но история Австрийской империи всего лучше свидетельствует, как недостаточны самые лучшие во всех отношениях армии без высокого национального духа, как недостаточны не только наступательные, но и оборонительные силы государства без общего патриотического духа его народонаселении. История Австрийской империи свидетельствует, в каком постоянно критическом положении находятся эти сборные державы, пока не утвердилась в них бесспорно и могущественно одна национальность как главное условие прочности государственного состава и вместе как главное условие внутреннего процветания и развития. Пруссия по численности своего народонаселения вдвое слабее Австрии, Пруссия есть государство недавнего происхождения, лишенное того исторического обаяния и величия, которые соединяются с императорскою династией Габсбургов; но пусть скажут, которая из этих двух германских держав представляет более залогов прочности и прогресса: сборная ли Австрийская держава, находящаяся в трудном, еще далеко не конченном процессе объединения своих частей, или Пруссия, которой при более благоприятных обстоятельствах уже удалось совершить это первое дело государственной необходимости и которая на своей территории не имеет надобности признавать иные национальности, кроме одной германской?

Разделить государство не значит ли разделить и верховную власть, которою увенчивается государство? Пусть не говорят, что верховная власть разделяемого государства будет оставаться единою, если во главе многих государств будет находиться одно лицо: единство лица не воспрепятствует раздроблению самого принципа верховной власти, коль скоро вместо одного государства должно появиться несколько государств. В какой мере, в какой силе произошло бы разделение одного государства на многие, в той самой мере, в той самой силе произошло бы раздробление и самого начала верховной власти. Как государство, подвергшееся внутреннему сепаратизму, пришло бы в состояние сомнительное и двусмысленное, так точно пришло бы в сомнительное и двусмысленное положение и начало верховной власти. Государство и верховная власть — это одно и то же. Область, получающая основание и право считать себя особым государством, тем самым получаем основание и право желать своей особой верховной власти, и если она находится в личном соединении с другим государством, то получает право желать, чтобы верховное лицо, посредством которого она соединяется с другим государством, было не одним государем, а совокупно двумя, тремя, четырьмя, смотря по числу государств. Дело, конечно, не в титуле, а в том, чтобы титул имел существенное значение, чтоб он был истиною, чтоб он был дей-ствительностию. Потребуется, чтобы монарх, соединяющий в себе верховные права разных государств, долженствующих находиться в полнейшем внутреннем разобщении между собою, разобщал их точно так же и в своем лице; потребуется, чтоб в нем верховная власть представляла собою совокупность чуждых одна другой верховных властей. Но так как особые государства имеют и особые интересы, которые могут между собою сталкиваться и должны неизбежно сталкиваться при их соседстве и тех отношениях недоверия и опасения, которые естественно должны развиваться из их взаимного положения, то верховная власть, чтобы служить истинным выражением такого положения вещей, должна быть сама поприщем развития всех этих взаимно чуждых и неприязненных интересов, в ней самой должны беспрерывно происходить эта внутренняя, глухая борьба.

Как ни странным, как ни чудовищным покажется такое заключение, но к нему естественно должна клониться история там, где вводится начало разных государств в одном государстве или где многие части одной державы клонятся к тому, чтобы стать особыми государствами.

Но нации, долженствующие находиться между собою в таком соединении, могут быть неравносильны. Возьмем, например, Россию. В ней числятся пятьдесят шесть миллионов цельной чисто русской народности: какая другая народность может соперничать с ней в составе Русского государства? Возьмем ли мы три миллиона польских народонаселений в Царстве Польском, или сто семьдесят тысяч лиц немецкого языка в прибалтийских губерниях, или двести тысяч шведов в Финляндии, — все это и порознь, и вместе совершенное ничтожество в сравнении с русским народом. Могут ли эти элементы оспаривать у русского народа Русскую державу? Если эти элементы должны каждый составлять особое государство в связи с Русскою державой, то могут ли они держаться собственною внутреннею силой? Не будут ли они весьма естественно и весьма основательно чувствовать опасение за свое существование и не должны ли они будут употреблять всевозможные с своей стороны усилия, чтоб ослаблять русскую национальность, а с тем вместе и Русское государство? Не будет ли интерес их состоять в том, чтобы политика русского правительства была сколь можно менее запечатлена национальным характером как внутри, так и вне? Не будут ли менее сильные элементы не тем, так другим путем домогаться преимущетв, которые дали бы им господствующее положение в общем составе? Спрашивается, как должна была бы соразмерять верховная власть свои отношения к разнородным и столь неравносильным государствам, которые должны развиваться в возможно более полном внутреннем разобщении между собою и в то же время внешним образом составлять одну державу?

<3>

Москва, 18 ноября 1864

Мы знаем, что под Русскою державой нет многих наций, которые заслуживали бы этого названия, а есть только одна нация — русская. Но в составе Российской империи есть один элемент, который может претендовать на название нации, — это элемент польский. В каком смысле польский элемент может претендовать на значение особой политической национальности? Когда речь идет о политической национальности, то имеются в виду не племенные, этнографические особенности, которыми характеризуется то или другое народонаселение и которых во всяком государстве бывает множество, и особенно много, например, во Франции, по преимуществу гордящейся своим национальным единством. Итак, не в местных и племенных особенностях сила, не они принимаются в соображение, когда речь идет о польской национальности. Напротив, если принимать в соображение племя и язык, то между польскою и русскою национальностями есть гораздо более оснований к сближению и единению, нежели к антагонизму и разобщению. С точки зрения этнографической польский элемент, столь ничтожный своею численностью в сравнении с единоплеменным ему русским народом, никак не мог бы являться началом разложения Русского государства, а напротив, должен был бы усиливать собою его единство. Национальное единство не есть однообразие. Чем могущественнее и плодотворнее должна развиваться жизнь целого, тем более, при основном и незыблемом единстве, требуется разнообразия элементов, входящих в состав государства. При единстве национально-политической Жизни, которая предстоит России как еще не початая будущность, не только не требуется, чтобы все особенности быта, обычая, нравственной физиономии, умственного склада, общественного строя были сглажены; напротив, желательно, чтобы все подобные особенности сохранялись, действовали в свою меру и силу, взаимно уравновешивались и вступали между собою в новые сочетания и таким образом способствовали полноте и богатству целого. Но нация не есть просто какой-либо этнографический элемент. Признать какой-либо элемент в качестве нации — это совсем не то, что предоставить тем или другим населениям, тем или другим людям свободу жить по своему обычаю, исповедывать свою веру и т.д. Это дело свободы, и чем бесспорнее единство государства, тем более выигрывает дело свободы. Именно в том интересе, чтобы государство могло безопасно расширять сферу личной и общественной свободы, которая всегда служит наилучшим выражением государственной прочности, именно в этом интересе свободы, о которой так много говорят всуе и так часто употребляют ее имя во зло, требуется, чтобы не было государств в государстве, требуется, чтобы государство было едино и нераздельно, чтоб оно было неразрывно соединено с одною бесспорною национальностью. Итак, признать какой-либо элемент в качестве особой нации не значит предоставить ему свободу, но дать ему власть, сообщить ему обязательную силу. В признании нации решается вопрос о власти, о правительстве, о государстве. Признать польский элемент в качестве нации — это все равно что признать его в качестве польского владычества, польского государства. А польское государство не есть что-либо новое, неизвестное, вновь создаваемое. Это очень хорошо известный исторический факт. Государство не на воздухе, а на земле; оно не может быть равнодушно к границам своей территории; мы видим, напротив, какое великое значение оно придает им; мы видим, какие страшные жертвы приносятся для их расширения, сохранения или восстановления. Коль скоро государство вступает в силу, то мы не должны удивляться, если с тем вместе в чувстве и помыслах людей, ему служащих, вступает в силу вся его история. С признанием польской нации неразрывно соединяется мысль о польском владычестве глубоко внутрь русской земли и русского народа. Это так верно, что когда в Венском трактате в туманных параграфах восстановлялась тень Польского королевства, в таких же туманных выражениях следовал неизбежный королларий о его расширении внутрь Империи. Польская национальность, повторим, не есть какая-либо этнографическая особенность, это целый мip воспоминаний и притязаний. Поднять эту национальность — значит поднять весь этот мip воспоминаний и притязаний. Нынешнее Царство Польское есть случайный отрывок Польши. С признанием верховных прав польской национальности в этом крае непосредственно соединяется вопрос о Западной Руси. С точки зрения этнографической или исторической нет резкой черты разграничения между нынешним Царством Польским и Русскою землей. Большая часть собственно польским племенем заселенной земли германизирована и вошла в состав Пруссии и Австрии. Пруссия преимущественно стоит на прежних польских землях, в которых ничего или почти ничего не осталось польского, за исключением небольшой части Познанского княжества. Что же касается до нынешнего Царства Польского, то в его состав входят земли, на которые Польша имеет ни больше ни меньше прав в племенном отношении, чем на области всей Западной Руси или бывшего великого княжества Литовского, — земли, искони принадлежащие к этой части Руси и заселенные русским и литовским людом. Если бы вопрос ограничивался только одною Конгрессовкой или теми ее частями, которые заселены собственно польским племенем (хотя польского племени в теснейшем смысле этого слова очень мало даже в самом Царстве Польском, потому что мазуры, например, не только в племенном отношении разнятся от чисто польского элемента, но и в историческом, ибо Мазовия была некогда самостоятельным государством), то никакого польского вопроса не могло бы возникнуть и не было бы надобности поднимать польскую нацию или создавать Польское государство. Кому нужно это Польское государство? Народонаселениям ли польского языка, живущим в Конгрессовке, этому люду, который так легко переходит в немцев и с такою готовностью отказывается от названия поляков? Нет; как известно, этому люду так же мало требуется Польское государство, как и литовским народонаселениям требуется особое государство литовского языка; а в противном случае пришлось бы и мазурам в Польше дать особое государственное положение. Кому же требуется Польское государство? Оно требуется тем общественным классам, которые во времена старой Польши имели все Польское государство в своих руках. Польское государство требуется польской шляхте и польским магнатам, из которых каждый в былые времена был кандидатом на трон. А эта шляхта и эти магнаты несравненно более, чем в самой Конгрессовке, находятся в тех частях старой Польши, которые либо безвозвратно онемечены, либо возвращены русскому народу. Сила всех притязаний польской национальности "сосредоточена Главным образом в этих русских землях, где польская национальность почувствовала и доселе чувствует себя господствующею. Отнимите у польской национальности эти земли, лишите ее всякой надежды на обладание ими, и вы полагаете Конец польской национальности в государственном смысле этого слова. Ни один польский шляхтич не захочет восстановления польской национальности без надежды на восстановление восточной границы ее территории; но ни один польский шляхтич в то же время не откажется от этих надежд, пока где-нибудь или в какой-либо мере польский элемент будет признан в качестве политической нации и будет иметь хоть тень своего государства. Итак, польская нация, выставляемая против русской, есть или призрак, или сам же русский народ, разломленный на части и возвращаемый государству, которое давно пало, которого народ и территория давно растеряны и которого вся сила остается только в его притязаниях на те области, без которых Россия не может быть Россией, а русский народ не может удерживать свое европейское значение. Восстановление польской нации в том смысле и силе, как ей требуется, есть возвращение русской нации в пределы старого Московского государства.

Но нам услужливо подскажут, что нет надобности, по крайней мере в настоящее время, отрывать от Русской державы те части, на которые польская национальность или, что все то же, польское владельчество предъявляет свои притязания. Оба государства, восстановленное польское и умаленное русское, оставаясь под одною державой, не изменили бы ее объема и вида снаружи, требуется только произвести иное внутреннее распределение, требуется только разделить территорию Русской державы на две половины, восточную и западную, из которых первая соответствовала бы старому Московскому царству, а другая — Польско-Литовскому королевству. А впоследствии, скажут нам в утешение, можно будет положить конец этому раздвоению: утвердить центр тяжести в польской, ближайшей к Европе половине, и таким образом на место Русского государства поставить одно государство Польское. Этого рода утешение уже было на днях предложено нам г. Гнейстом в адвокатской речи его, сказанной в берлинском верховном суде. Подобные виды, несомненно, существуют. Говорил же нам один из польских патриотов, граф Лубенский, что чем больше русских элементов войдет в состав Польши, тем будет лучше. Под этим условием русский народ, которому и свои и чужие наперерыв отказывают в качествах политической нации, вдруг оказался до такой степени зрелым, что даже простым русским крестьянам было обещано почетное место в варшавском парламенте.

Но оставляя в стороне эти фантастические виды на восстановление старой Польши или на перемещение центра тяжести нынешней Русской державы, ограничимся зрелищем тех мелких государств, которые могли бы окончательно организоваться на западной окраине Русской державы в ожидании дальнейшего разложения ее территории. Кто не поймет, какую цену имеет западная окраина для Русской державы? Кому не известно, какою великою ценою она была приобретена? Кто не знает, что со всею этою окраиной соединяется европейское значение Русской державы? Но укрепятся ли эти окраины за Русскою державой, если русский народ будет оттеснен от них и они станут для него чужими странами? Нигде не требуется в такой степени крепость Русской державы, как с этой стороны; будут ли увеличиваться залоги этой крепости при большем отчуждении этих краев от русского народа и при внутреннем упадке русской национальности, который был бы неизбежным последствием такого отчуждения?

Есть старинный политический прием, к которому прибегает политика во имя государственной пользы. Этот прием выражается формулой divide et impera (дели и дроби для того, чтобы крепче была власть). Но с точки ли зрения этого правила было бы полезно образование в Русской державе разных национальностей, государственно организованных и таким образом радикально отчужденных одна от другой? Но делят то, что в государстве является особым государством, или то, что может принять такой характер и тем угрожать единству власти или единству государственному, что одно и то же. Австрийское правительство пыталось раздробить Венгрию принципом национальностей, признавая права каждого племени, каждого языка в ее пределах и таким образом разлагая и обессиливая мадьярскую национальность, на которой основывается объединение Венгерского королевства. Но никто никогда не помышлял о том, чтобы в интересах утверждения или усиления власти создавать государства в государстве. Если всякая сила общественная, принимающая в государстве подобие особого государства, признается опасною и вредною, то как же с точки зрения государственной пользы можно объяснить образование многих действительных государств в государстве?

Обратим внимание на одно весьма важное обстоятельство. Если допускать существование государств в государстве, то естественно спросить, в каких отношениях должны находиться подданные каждого из этих государств относительно другого или, лучше сказать, относительно подданных целого государства? Возьмем пример, чтобы не оставаться в отвлеченностях: в каком отношении должны находиться, например, подданные тех государств, которые выросли бы по западным окраинам Русской державы, к русскому народу, оттесненному далее от этих окраин? Каждое из этих государств весьма естественно должно быть заинтересовано преимущественно тем, чтобы сколь можно более оградить и обеспечить свою отдельность. Мы знаем, что уже и теперь в некоторых из наших западных окраин русский подданный не имеет права гражданства. Русский дворянин для того, чтобы, с приобретением поземельной собственности в Финляндии, пользоваться там правом гражданства, должен прежде всего просить финляндское правительство о переименовании его в финляндские подданные (!), а недворянин должен для этого предварительно прожить в Финляндии шесть лет; но и удостоившись чести стать финляндским "подданным", он все еще будет далек от того, чтобы пользоваться полнотой гражданских прав финляндского подданного. Мы не говорим уже о том, что если он не обладает знанием шведского или финского языка, то он все-таки останется чужестранцем в этом крае, что ни в суде, ни к администрации не может он обратиться со своим русским языком, которого существование на финляндской почве не признается и которого кафедра при Гельсингфорском университете, существовавшая еще недавно, теперь упразднена; об этом мы уже не говорим; но вот в чем дело: если этот русский человек, искони живущий на финляндской почве или поступивший в финляндские подданные, не имеет счастья исповедывать лютеранскую веру, а остается верен своей православной церкви, то он лишен возможности пользоваться полнотой политических прав финляндского гражданина. Хотя ему и было бы предоставлено право выбирать представителей в законодательный сейм, однако в качестве православного он не может быть сам выбран, не может быть допущен в финляндский сейм, не может участвовать в обсуждении и решении дел этого своего "отечества". Вот область, составляющая часть Русского государства и так огражденная от русской народности, как не многие из государств Европы, не находящихся ни в какой связи с Русскою державой! Если русский подданный натурализируется в Германии или во Франции, то по крайней мере его православная вера не послужит ему препятствием пользоваться там полнотой политических прав, между тем как на финляндской почве, составляющей нераздельную часть Русского государства, он и все его потомство должны отказаться от политической полноправности, доколе будут сохранять верность своей церкви, доколе будут удерживать эту единственную и последнюю связь с русским народом. А между тем известно, что всякий финляндский дворянин пользуется во всей остальной России (за исключением лишь другой привилегированной окраины по берегам Балтийского моря) всею полнотой гражданских прав, не нуждаясь в натурализации и нисколько ни в чем не стесняясь своим лютеранским вероисповеданием. Будем ли мы сетовать на Финляндию за эту замкнутость, которою она ограждает себя со стороны русского народа? Коль скоро этот край находится в таком положении, что может считать себя особым государством, то все усилия его естественно должны клониться к отчуждению от России и к тому, чтобы сохранить и обеспечить свое отдельное, привилегированное положение.

Мы часто слышим от многих почтенных лиц из прибалтийских губерний, что этот край всегда отличался и отличается искреннею преданностью царствующему в России дому. Это справедливо; справедливо также и то, что преданность государю не может быть отдельна от преданности государству. Служить государю значит служить государству, сохранять верность государю значит с тем вместе радеть о государственной пользе. "Государственная польза" входит в формулу нашей присяги; одно с другим нераздельно. Служить государю значит служить государству; верность государю значит верность государству, и наоборот. Но государство точно так же невозможно отделять от нации. Господствующая в государстве нация есть само государство. Государственная польза не может быть отделена от пользы той нации, в которой заключается вся сила Русского государства и, стало быть, все величие венчающей его верховной власти. Одно с другим нераздельно, и вполне верное служение государству требует, чтобы мы не чуждались той нации, на которой основана вся его сила. Справедливо, что уроженцы прибалтийских губерний всегда служили верой и правдой Русскому царю, а вместе с тем и Русскому государству. Но почему это? Потому ли, что эти провинции составляли особое государство? Нет, а потому, что, несмотря на некоторые особенности и даже привилегии, которые в силу исторических обстоятельств были им предоставлены, они тем не менее считались провинциями целого и нераздельного Русского государства. Пока дела остаются в таком положении, в каком они были доселе, не было бы оснований опасаться каких-либо неблагоприятных результатов. Но если бы возник вопрос о том, чтобы при дальнейшем ходе дел вести этот край не к сближению с остальною Россией, которая вступает в новую и высшую фазу своего исторического существования, а о том, чтобы вести его к отчуждению от ней и сообщить ему форму особого немецкого государства на окраине Русской державы, — то чего же еще ожидать хуже этого? Обращаем внимание читателей на печатаемый ниже отрывок из любопытного документа, вышедшего, как значится в книге, откуда мы его заимствовали, из-под пера некоего курляндца, г. Ф.... Книга, где этот документ напечатан, вышла в Лейпциге в 1862 году и носит заглавие "Крестьянские отношения в Лифляндии с точки зрения современной России". Этот документ есть письмо г-на Ф., адресованное из Брюсселя в Курляндию. Автор старается запугать курляндских дворян общим ходом дел в России, возбуждает в них опасения, которых сущности мы не имеем даже возможности передать нашим читателям, и указывает как на единственный путь к спасению на соединение трех прибалтийских губерний, так чтоб они в общем своем составе получили такую же самостоятельность и такую же отдельность от России, какая уже предоставлена Царству Польскому и Великому Княжеству Финляндскому. Если б осуществились фантазии этого барона, если бы три губернии составили окончательно одно целое, с одною администрацией и общим сеймом, если бы народонаселения этого края подверглись германизации вместо того, что были бы окончательно разобщены с русским народом, если б исполнились те предположения, которые высказывались и высказываются в остзейской печати и о которых, как недавно было замечено в "Рижской Газете", за три года перед сим никто не думал, не гадал, то дела в этой части Русской державы, бесспорно, изменились бы самым неблагоприятным образом. Нам скажут, что и при таких изменениях все-таки не было бы серьезных оснований для опасения; нам скажут, что порукой за благонадежность каких бы то ни было изменений в этом крае служит испытанная верность дворянства всего Прибалтийского края; нам скажут, что даже предоставление полной государственной автономии этому краю нисколько не поколеблет верноподданнических чувствований и преданности, одушевляющей дворянство этого края в отношении к Русскому царю, а стало быть, и к России. Но на свете нет человека, который мог бы ручаться за будущее; зато всякий мыслящий человек легко поймет, что с изменением условий существования изменяется и характер существования, изменяются интересы и чувствования людей. Что совершенно верно при нынешнем положении вещей и относительно ныне живущих поколений, то может оказаться крайне ошибочным расчетом ввиду иного порядка вещей и посреди новых поколений, которые возрастут и воспитаются при иных условиях. Нам говорят о верности и преданности остзейского дворянства; кто же сомневался в этом? Но осуществление тех планов, которые высказывались в последнее время, не должно ли неизбежно вызвать в этом крае и новых деятелей, кроме дворянства, и новые элементы в недрах самого дворянства?

Впрочем, зачем рассуждать о чувствованиях, зачем подвергать анализу такой щекотливый предмет? Мы только спорим о том, будет ли Россия крепче владеть побережьем своего Балтийского моря, которое так необходимо для нее и которого она добивалась с такими усилиями, когда вместо трех провинций появилось бы здесь довольно значительное по своему объему немецкое государство, только номинально соединенное с Россией и граничащее с Пруссией, этим передовым постом германской национальности, невольно в своем расширении тяготеющей к Востоку?

Но это не все, и не в этом еще самая серьезная опасность. Начатки особых государств в государстве — тела чужеядные, и развитие их есть развитие внутренней болезни целого состава. Пусть они недостаточно сильны, чтобы приобресть и полную самостоятельность или преобладание; пусть все явные попытки их к отложению еще могут быть легко подавлены; но от этого не легче, и такое положение вещей не может казаться удовлетворительным ни с какой стороны. Мало того, что оно не может казаться удовлетворительным в интересе верховной власти и государства; но оно точно так же не может казаться удовлетворительным и с точки зрения разных национальностей осужденных на танталовскую жажду. Оно еще менее может показаться удовлетворительным с точки зрения человечества, которому не было бы ни малейшей причины радоваться при виде великой страны, лишенной возможности правильного существования и плодотворного развития, при виде великого народа, пожираемого мелкими чужеядными телами, при виде государства, находящегося в постоянной внутренней опасности и постоянно вынуждаемого прибегать к мерам государственной необходимости. Национальный антагонизм есть спасительная сила, когда он обращен ко внешнему действию и когда дело идет об охранении государства от внешних опасностей. Но что может быть ужаснее того зла, которое должно развиваться из национального антагонизма, обращенного внутрь и принятого в недра одного и того же государственного состава? Что для человечества может быть оскорбительнее тех темных, бесчестных и безнравственных действий, в которых неизбежно выражается этот внутренний антагонизм, разливая свой яд во всех сферах человеческого существования, подкапывая все основы общежития, губя лучшие силы в бесславной и бесплодной борьбе, задерживая и извращая развитие самых дорогих для человечества интересов?

Каждое особое государство в государстве непременно должно иметь и свои особые необходимости, и свои особые пользы.

У граждан сепаратного государства не может не быть своей сепаратной государственной необходимости, своей сепаратной государственной пользы. Предположим, что совесть их умела бы до некоторой степени согласить пользу их особого государства с пользою целого государства, но такое соглашение, ограниченное и условное, зависело бы от обстоятельств, которыми всегда могут быть вызваны самые существенные элементы разногласия. Даже при самых благоприятных условиях государственная польза целого будет делом чужим для граждан особого государства; и во многих случаях их особая государственная польза неизбежно потребует, чтобы дела в целом государстве шли не к лучшему, а к худшему. При таком положении дел естественно возникает вопрос, могли ли бы граждане особых государств пользоваться полнотой гражданских прав в целом государстве? Могут ли они быть безопасно допускаемы к участию в общих делах государства? Может ли быть не только полезно, но даже и безопасно, чтобы подобные элементы, пользуясь политическою равноправностью, могли проникать во все сферы правительственной организации и иметь влияние на дела нации, к которой они не хотят принадлежать и с которою они имеют разные счеты? Принятие чистых иностранцев на государственную службу и сообщение им политической полноправности представляет менее затруднений и опасностей. Иностранец, переселяясь в Россию и становясь ее подданным, становится гражданином одного государства и видит в нем свое второе отечество. Во всяком случае, здесь речь может идти только об отдельных лицах; но совсем иное дело — граждане особых государств в государстве. Состоя на службе целого государства, они в то же время не могут не служить интересам своего особого отечества, не могут не отзываться на призыв его необходимостей и польз; они существа двойственные, их положение двусмысленное, а стало быть, волею или неволею, должны они и действовать более или менее двусмысленно.


Впервые опубликовано: Московские ведомости. 1864. 10 ноября. № 246; 17 ноября. № 252; 19 ноября. № 254.

Катков Михаил Никифорович (1818-1887) — русский публицист, издатель, литературный критик.



На главную

Произведения М.Н. Каткова

Монастыри и храмы Северо-запада