А.Ф. Кони
По делу о подлоге завещания от имени купца Козьмы Беляева

Обвинительная речь

На главную

Произведения А.Ф. Кони



Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вам предстоит произнести приговор по делу, которое по своей трудности, сложности и важности превышает все дела, разбиравшиеся до сих пор в стенах этого суда. Трудности эти состоят прежде всего в том, что преступление, о котором идет речь, совершено уже давно, очень давно— 15 лет тому назад. Затем, пред вами, вопреки тому, что бывает в большей части преступлений, не является потерпевшего лица, а между тем его помощь необходима правосудию в деле, в котором существуют расчеты коммерческие, так как оно одно может объяснить их обстоятельно и полно. Наконец, все дело, в самом ходе своем, представляется до того необычным, до того неправильным, что уже это одно способно затемнить в нем многое и многое. Тут соединилось все: и давность совершения преступления, и неумелость мелких ходатаев, которые, ведя дело с начала, искажали и путали его, и, наконец, самое главное и непреодолимое препятствие — смерть, которая в течение десяти лет, прошедших до начатия следствия, похитила последовательно целый ряд весьма важных свидетелей.

Вы уже знаете в общих чертах и ход дела, и те обстоятельства, которыми сопровождалось его возникновение. В 1858 году в Петербурге умер первостатейный фридрихсгамский купец Козьма Беляев, слывший за человека очень богатого. Он оставил после себя духовное завещание. Этим духовным завещанием он отказывал все имущество свое в пользу вдовы; вдова представила завещание в гражданскую палату и была утверждена в правах наследства. Но затем, через год, возникло сомнение в подлинности завещания.

Один из наследников покойного Беляева, мещанин Мартьянов, прибыл из Сарапуля в Петербург и начал вести дело, но вскоре умер. За дело взялась его мать, которая точно так же умерла в непродолжительном времени, и движение дела таким образом остановилось. Через год явился в Петербург мещанин Ижболдин, наследник Мартьяновой, и снова принялся за дело, которое затем и потянулось очень медленно. Проволочка старых судов сказалась на нем весьма ярко, и лишь после долгих колебаний, только в 1868 году, почти чрез десять лет со смерти Беляева, возбуждено было впервые следствие. Но в каком положении застало это следствие самое гражданское дело? Ни свидетелей, подписавшихся на завещании, ни переписчика Целебровского, ни ближайших к Беляеву людей — Кемпе и Каменского — не было уже в живых. В таком положении дело перешло к следователю и окончилось ничем, оставив после себя, уже как уголовное следствие, однако, одну заслугу, состоящую в том, что им была прервана давность, которою могло покрыться преступление. Только впоследствии случай дал возможность возбудить уголовное дело вновь, и вот в настоящее время оно подлежит вашему рассмотрению. Вам, господа присяжные, предстоит пристально вглядеться в отдаленное прошлое, сквозь заслоняющую его массу томов и документов, находящихся перед вами, сквозь целый ворох имен и чисел; вам придется всмотреться в ту даль, на которой написано: «1858 год»; вам надлежит беспристрастным взглядом оценить обстановку, окружавшую возникновение завещания Беляева, и затем произнести ваш приговор. Неустанное внимание, с которым вы относились к делу в течение всех пяти дней производства судебного следствия, служит ручательством, что вы будете помнить и уже усвоили себе его сложные обстоятельства. Вероятно, у вас составилось уже известное убеждение, сложившееся под влиянием всех впечатлений, почерпнутых здесь, на суде. Поэтому нам — сторонам в деле — едва ли нужно усиленно убеждать вас в виновности или невиновности подсудимых и настойчиво излагать перед вами наши противоположные мнения. Я нахожу более уместным развить перед вами ход соображений, которыми руководствовалась обвинительная власть, приводя обвиняемых перед вас и ныне их обвиняя. Прежде чем приводить эти соображения, я не могу скрыть, что на деле этом, как на каком-нибудь нездоровом организме, являются, так сказать, болезненные, ненормальные новообразования, которые как обвинению, так и защите одинаково мешают рассматривать дело в его надлежащей простоте. Обстоятельства, в коих выразились они, могут быть направлены преимущественно против обвинения, а потому, прежде всего, я считаю нужным разделаться с ними, извлечь их из дела и затем, расчистив насколько возможно свой путь, двинуться вперед в изложении обвинительных доводов.

Первое из этих посторонних обстоятельств заключается в том, что по этому делу, помимо судебной власти и наряду с этой властью, которая сначала бездействовала, является оживленная деятельность частных лиц; наряду с мерами, предпринятыми для исследования дела официальным путем, существует целый ряд действий Ижболдина и его поверенных, которые едва ли служат на пользу дела. Для характеристики этих действий достаточно припомнить действительно характеристическое, оригинальное показание свидетеля Ижболдина, который является вместе с тем и гражданским истцом. Свидетель этот показал, что он, сарапульский мещанин, бывший прежде в Петербурге на весьма короткое время и прибывший сюда снова уже после того, как прошел слух о завещании. В Петербург он прибыл человеком новым, робким провинциалом. Когда он прибыл сюда, на нашем общественном горизонте еще не сияло солнце Судебных уставов, а во тьме судебных канцелярий царствовали еще старинные порядки, и тайна делопроизводства давала нередко возможность разным мелким ходатаям, темным и неизвестным личностям, направлять дела в своих собственных личных интересах иногда в явный ущерб правосудию. Ижболдин рассчитывал получить большое наследство, но сам хорошо не понимал, в каком положении находится его дело, как не понимает этого даже и теперь, явившись на суд и не озаботясь выяснить многих, весьма важных и для него лично, и для дела обстоятельств. На этого человека набросилась целая ватага мелких ходатаев. Он долго перечислял имена неизвестных мелких ходатаев, во главе которых стоит отставной чиновник Герман, завершив перечисление это указанием на какого-то еврея, которого он даже и имени не знает. Эти поверенные, почуявшие богатого наследника, принялись его обделывать, взяли его в свои нечистоплотные руки и стали его стричь, в надежде получить впоследствии за труды свои золотое руно, которого хватит на всех. Эти новые аргонавты испортили дело в самом начале; они стали действовать помимо судебной власти, и притом крайне неловко, и вследствие их неумелых действий явились перед вами показания целой массы свидетелей, которые, ничего не объясняя, бросают, вместе с тем, на все некоторый довольно непривлекательный колорит.

Из этой массы ненужных свидетелей прежде всего особенно резко выделяется свидетель Шевелев. Он рассказывал перед нами, что изготовил письмо, в котором ложно обвинял Мясниковых в составлении фальшивого завещания от имени Беляева, ибо, находясь в Спасской части привлеченным по делу Каракозова и будучи в положении безвыходном, он решился переписать письмо это за деньги, данные ему для бегства за границу. Он отрицал правильность объяснений, помещенных в его письме, и рассказал в подробности, как составилось его письменное лжесвидетельство. С первого взгляда показание это имеет, по-видимому, довольно важное значение, тем более, что дано в чрезвычайно последовательном и красивом, изящном даже, рассказе, выделявшем показание Шевелева из показаний всех остальных свидетелей. Но если вглядеться попристальнее в это показание, если посмотреть на личность самого Шевелева, то станет ясным, что в показании его, так же как и в показаниях других свидетелей, относящихся к этой категории, нет никаких указаний, чтобы Ижболдин подкупал ложных свидетелей, хотя нельзя отрицать, что в них встречаются указания на платеж Ижболдиным денег свидетелям за согласие показывать то, что они знают, и для того, чтобы они не боялись явиться для этого, иногда очень издалека, в суд. Шевелев рассказал нам свою историю, и по ней мы имеем возможность познакомиться с его личностью. Это мелкий откупной приказчик, служащий потом в конторе Мясниковых, — жених невесты, которой с целью, весьма понятной, он предъявляет облигации, ему не принадлежащие, за что и преследуется Мясниковыми, как за присвоение их собственности, потом мелкий таможенный чиновник, оставленный по приговору Ковенской уголовной палаты в «сильнейшем», по его словам, подозрении в пособничестве к водворению контрабанды, затем привлеченный к делу Каракозова, но, очевидно, настолько мало виновный по нему, что, несмотря на вызванные им строгие меры, содержится в части и гуляет целые дни на свободе, беглец за границу, живущий в Пеште и издающий брошюры, будто бы известные всей Европе, наконец, доблестный защитник Парижа, член коммуны и правдивый свидетель по настоящему делу!.. Очевидно, тут являются такие переходы и крайности, которые трудно совместить: человек борется за самые крайние идеи, идущие вразрез с общественным строем, для торжества этих идей жертвует жизнью на баррикадах Парижа, даже ранен при этом, и, вместе с тем, считает возможным, под предлогом, что для него цель оправдывает средства, написать ложное письмо, чтоб получить за это «небольшие» деньги, причем выражение «цель оправдывает средства» он понимает самым своеобразным образом. Это не та общая, широкая цель, для которой, по известному безнравственному правилу, всякое средство будто бы может быть пригодным, а цель низкая, лично ему принадлежащая и не имеющая ничего общего с благом других. Цель, на которой написано «150 руб.», — такая цель оправдывала для него средство, могущее погубить человека, доставив Шевелеву возможность получить, как он здесь выразился, «презренный металл». Очевидно, что этот «провинциальный секретарь», служивший по откупам в России и по коммуне во Франции, не очень разборчив на средства и не очень далеко ходит, выбирая свои цели.

Что же он показал? Он говорил, что был призван Ижболдиным и под диктовку Сысоева, или, лучше сказать, с письма, написанного Сысоевым, переписал свое письмо, потому что был тогда в безвыходном положении. Ему оставалось или повеситься, или бежать, говорит он, и таким образом делает намек на то, что он был таким опасным политическим преступником, что ему не предстояло другого исхода, как смерть от своей руки или от руки правосудия. Но вы видели, господа присяжные, что этот опасный преступник, во время ареста своего в части, отпускался гулять на свободе, бывал в трактирах и в гостях. Это ли опасный политический преступник? Это ли человек, которому для спасения своей жизни не остается иных средств, как написать письмо с лживыми обвинениями? Притом происхождение его письма объясняется им совершенно неправдоподобно. Он говорит, что никому не говорил ничего о завещании Беляева, а совершенно неожиданно был призван к Ижболдину и там, выбирая между смертью или побегом за границу, написал лживые измышления Сысоева о действиях Мясниковых. За это Ижболдины дали ему средства бежать за границу. Но прежде всего спрашивается, если он молчал и не похвалялся изобличить Мясниковых, то откуда же мог Ижболдин, никогда его прежде не знавший, осведомиться, что в Спасской части сидит такой драгоценный для него свидетель? Затем, мог ли запуганный и робкий сарапульский мещанин, которого мы видели и слышали здесь, решиться покупать под незначущим — настолько незначущим, что оно даже не внесено и в обвинительный акт, — письмом подпись Шевелева ценою способствования побегу важного государственного преступника? Как ни доверчив, как ни простодушен Ижболдин, но самый инстинкт самосохранения должен был подсказать ему в ту тревожную годину необходимость не только не искать знакомства с Шевелевым и не укрывать его, но даже прервать знакомство с ним, если бы оно раньше существовало... Из показаний доктора Красильникова, вызванного в заседание неожиданно, по постановлению суда, на основании моего предложения, видно, что Шевелев действительно рассказывал многое об этом деле, о чем и было сообщено Красильниковым своему знакомому Ижболдину. Ижболдин без всякой критики отнесся к рассказам Шевелева, особенно после того, как Шевелев подтвердил свое письмо во всех подробностях присяжному стряпчему Сысоеву, человеку, чуждому настоящему делу, и подтвердил притом с такими драматическими добавлениями и так картинно, что, по выражению Сысоева, казался более чем очевидцем в происшествиях, о которых рассказывал. Для нас безразлично, было ли письмо Шевелева к Ижболдину правдиво: быть может, в нем и есть кое-какие указания, похожие на истину, но по существу своему оно представляет ложь пополам с правдою и явилось как средство к тому, чтобы выманить 150 руб. Такое письмо всегда может быть отрицаемо самим автором, особенно, если он станет иметь в виду ту же цель, как и при его написании. Я не хочу этим сказать, что Шевелев ждет себе какой-нибудь награды от противной стороны, но думаю, что в 1866 году, видя и зная, что возникает дело Ижболдина против Мясниковых, не находясь более у Мясниковых, преследуемый ими за присвоение себе облигаций, он находил для себя удобным и возможным наговорить разных вещей Ижболдину про Мясниковых, согласиться изложить их письменно по просьбе Ижболдина и получить за то деньги. Он, конечно, смеялся над простотою Ижболдина так же, как будет смеяться над нами, если мы примем на веру его показание, данное здесь. Теперь Шевелев уже не имеет отношений к Мясниковым; их преследование против него прекратилось; жизнь его была так полна весьма пестрых событий, что прошедшее изгладилось из его сердца. И вот ему предстоит показание на суде. Что же ему делать? Подтвердить, признать самое письмо? Но, во-первых, письмо это само по себе дело некрасивое, а во-вторых, это значит сыграть роль простого свидетеля — и больше ничего: в этом не будет никакой оригинальности, ничего достойного громкого прошедшего Шевелева. Притом, если Мясниковых обвиняют, то, вероятно, в деле и кроме его письма есть данные; если же этих данных нет, то на основании одного этого письма их, несомненно, никогда не осудят, а оправдают. Поэтому лучше отрицать письмо, и тогда, в случае оправдания, впоследствии, когда, быть может, придется обратиться к ним, среди тяжелых обстоятельств бурной жизни, можно будет сказать: «Я показывал за вас, я дал показание, которое вас оправдывало, не забудьте же меня». Вот на что мог рассчитывать Шевелев, рисуя себя ныне лживым доносчиком в 1867 году. Главный же источник его настоящего показания, по моему мнению, тот, что он прежде всего желает рисоваться: в его движениях, голосе, манерах, в походке — разве не видится и не звучит постоянно это желание? Не ясно ли, что это длительное участие в коммуне, издание брошюр, известных всей Европе, — не более как фраза, как желание драпироваться в мантию политического преступника, что все это в значительной степени хвастовство и принятая на себя личина? Хорош, в самом деле, заговорщик, политический деятель, которого даже суровый и непреклонный граф Муравьев считал возможным содержать в части и отпускать гулять одного по городу! Если мы отбросим эту мифическую сторону его рассказов, если взглянем ближе на этого политического деятеля, то увидим, что, несмотря на острый ум и сценическое искусство, с которым он разыгрывает свою роль здесь, на суде, в его замысловатом и красивом рассказе, приправленном шуточками, изредка прорываются ноты, придающие ему характер не обузданного вымысла вроде знаменитого рассказа «о похищении губернаторской дочки». И если мы, спокойно и не увлекаясь солидно-величавым видом и тоном Шевелева, разберем его показание и откинем из него все прикрасы, то останется только то, что он за деньги написал Ижболдину о том, что ему, по его словам было известно по делу Мясниковых, и написал при этом, по его дальнейшим словам, неправду. Что же это за явление? Да явление, в сущности, очень обыкновенное. В тех странах, где существует лишь частный обвинитель в процессе, такое явление должно встречаться беспрерывно. Я думаю, что в Англии и в Америке большая часть доказательств и свидетелей в процессах, в которых не заинтересовано правительство, приобретается сторонами таким именно образом. Это не значит, однако, что свидетелей подкупали на лживые показания: покупается собственно их труд, их время, т.е. то время, которое проводится ими на суде; платится им за то, чтоб они не уклонялись идти в суд для дачи показаний о том, что они знают полезного для той или другой стороны. То же самое было и здесь.

Затем, есть другой свидетель — Исаев. Его показание было прочитано и, быть может, забыто уже вами. Но в интересах истины считаю нужным напомнить его. К Исаеву обращался Герман, прося написать письмо, и он написал, по его показанию, совершенно неправильно: будто бы к нему приезжал какой-то офицер и подговаривал показывать против Мясниковых. По поводу этого показания я замечу только одно: Исаев говорил, что знал Германа давно, что это был пьяный человек, ходил постоянно по кабакам и припутывал к делу Мясниковых всех кабатчиков. Из дела видно, что Исаев был следственным приставом и только после введения судебной реформы был оставлен за штатом. Такого рода следственный пристав есть судебный следователь по прежним порядкам; он должен знать законы. Что же это за следователь, который пишет Герману такого рода письмо? Разве он не знает, какой ответственности подвергается он за это? И что это, наконец, за отношения между Германом и Исаевым, позволяющие прийти к нему пьяному человеку, врущему всякий вздор кабатчикам, и предлагать написать ложный донос для представления по начальству? Я не думаю, чтобы Исаев мог это сделать так, как он это рассказывает. Остается предположить, что и он поступил и поступает ныне так же, как и Шевелев.

Наконец, есть еще свидетель, в показаниях которого звучит как будто какая-то неправда: это Китаев, старый слуга Беляева, подробно и обстоятельно говоривший здесь о своем господине. Свидетель Петров показал здесь впервые, несмотря на неоднократные допросы у следователя, совершенно неожиданно и крайне отрывочно, что он был как-то у Китаева, был там и Ижболдин, и хотя Петрова не уговаривали показывать на Мясниковых, но Китаев ему сказал: «Вот одно слово — и тысяча рублей». Когда же он не согласился «ломать души», Ижболдин полез было в драку, но Петров ему отрезал: «Смотри, у меня самого кулаки здоровые!» Когда именно это было и о каком «слове» говорил Китаев, Петров не помнит и не знает. Очевидно, его показание содержит в себе воспоминание о рассказах пьяных людей, в которых, конечно, среди всякой бессвязной болтовни упоминалось и о деле Беляева, о котором тогда говорилось повсюду...

Не скрою, однако, что эти три свидетеля могли бросить некоторую тень на правдивость некоторых свидетельских показаний. Поэтому и для того, чтобы нам не смущаться этими соображениями, я выкину из дела показания почти всех свидетелей, взяв только необходимых, относительно которых нет и не может быть никаких подозрений. Шевелева, Китаева, Петрова, наконец, Исаева и Красильникова можно оставить за штатом, подобно тому, как был оставлен за штатом сам Исаев. Можно, кстати, оставить и целую массу других лиц, в том числе свидетелей, которые показывали о том, что Отто прекрасный человек, а Сицилинский почти святой. Я ничего не имею возразить против этого и нахожу, что они оба были достойнейшие и честнейшие, главное — добрейшие люди. Со стороны Отто свидетели, так много хвалившие его, могут находить только один дурной поступок: подписавшись свидетелем на завещании Беляева, он тем самым вынудил их оторваться от дела и просидеть в суде четыре дня, для того чтобы сказать, что он хороший человек. Да кто же утверждал противное! Точно так же о Сицилинском верю, что он человек святой, доживший до глубокой старости, не совершив дурного поступка, чрезвычайно добрый и благодетельный, к подчиненным не строгий, радевший о благолепии храма. Итак, самая большая масса свидетелей устраняется. Да и вообще в них нет особой нужды. Обыкновенно в преступлениях самым лучшим средством исследования служат живые свидетели, но настоящее дело необычно во всем, необычно и в этом отношении; в нем лучшим средством исследования служат свидетели мертвые, бумажные: самое завещание, некоторые документы, разнообразная экспертиза. Если из документов мы будем иметь возможность вывести данные, что преступление совершилось, и если некоторые из свидетелей это скрепят своими словами, то, пожалуй, можно признать, что они говорят правду; не скрепят — можно их отбросить.

Предмет дела, о котором идет речь, — подлог завещания. Первый вопрос, возникающий при исследовании такого дела: подложно ли самое завещание? Второй вопрос— каким образом создалось подложное завещание? И третий — кто виновен в этом преступлении? Сообразно с этими вопросами я раздроблю свое обвинение на три части.

Приступаю к первой. Подложно ли завещание? Когда приходится разрешать вопрос о том, подложно ли чье-либо завещание, то, естественно, должно обратиться к личности завещателя. О Беляеве мы имеем много разнообразных сведений. Он с малолетства служил у старика Мясникова, богатого откупщика, был у него сначала мальчиком, потом приказчиком, потом вел его дела и, наконец, сделался сам капиталистом. Из массы свидетельских показаний и документов, находящихся в деле, которые, конечно, не будут оспорены, видно, что в 1839 году его выписал Мясников из Яранска и затем он сделался ближайшим поверенным своего бывшего хозяина и участвовал с ним в 1840 году в откупах. Он был близкий к нему человек не только фактически, но и по родству, так как женился на его родственнице. Правда, из показания Бенардаки можно усмотреть, что Мясников обращался с покойным Беляевым несколько как будто пренебрежительно. «Кузьма, сделай то-то, Кузьма, сходи туда!» — говаривал он ему. Крестьянин Кунаковский, живший с Карагановым на заводе, сказал, что Караганов хвалился, что «лысого, беззубого лакея Мясникова отделал, отбил у него все состояние своим господам, так что не оставил ему на извозчика на тот свет проехать». Вероятно, скажут нам, было же основание, по которому Караганов считал возможным называть его слугою. Да! Беляев действительно был слуга Мяснинова, но какого рода слуга? Это был слуга того драгоценного типа, который существует или существовал, по крайней мере, долго на Руси, но который начинает исчезать. Сначала мальчик, потом приказчик, постоянно участвовавший в делах хозяина, сроднившийся с ним, потом входящий так в его интересы, что трудно определить, где начинается один и где кончается другой; близкий, доверенный человек, опекун, пестун его детей, оберегающий их интересы, заботящийся о всякой мелочи для этих детей, заведывающий их делами, называющий одного из них Сашею, другого Ванечкой, первый известивший Ваню о смерти его деда, и первый, закрывший этому деду глаза,—вот какого рода этот слуга! Да! слуга — слуга в том смысле, что верою и правдою служил своему хозяину, слуга — старый друг и резонер, неподкупный и настойчивый, верный вассал своего господина и с верноподданическою преданностью охраняющий интересы его потомков. Мы знаем, что подобные личности, как Беляев, появлялись часто в купеческом быту, к чести этого быта. В то время, когда дети разбогатевших трудом купцов лезли в «господа», поступали в военную или гражданскую службу, старались сделаться дворянами, рядом с их отцами являлись люди, которые продолжали их дело. В это время, когда дети, постепенно разоряясь, из богатых купцов становились обедневшими, возникали состояния лиц, прежде служивших приказчиками их отцам, лиц, которые остались верными своему званию и тем интересам, которым служили с малолетства и они, и их хозяева. Таким именно лицом должен был, как видно из всего дела, быть Беляев. В 1855 году умер И.Ф. Мясников, оставив очень большое состояние. Беляев остался полным распорядителем его имения, явился опекуном его детей. Сколько у него самого в то время было состояния, мы не знаем; знаем, однако, что еще в 1850 году он участвовал в трех откупах: пензенском, бугурусланском, Верхнеуральском — И в каждом имел по десять паев. Что эти откупа были большие, видно из того, что в них участвовали такие громкие откупные имена, как Воронин, Бенардаки, Кокорев и Каншин. Затем, в 1851 —1855 годах, Беляев был участником в откупах по Харьковской губернии и только в 1855 году передал свои 14 паев другому лицу вследствие того, что между ним и другим из сооткупщиков, Семыкиным, возникли недоразумения. Таким образом, смерть И.Ф. Мясникова застала его человеком, имевшим хорошие средства. Свидетель Теплов здесь признавал, что Беляев имел 400 тыс. руб., хотя, по словам того же свидетеля, он и не был большим капиталистом сравнительно с И.Ф. Мясниковым. Затем Беляев постоянно расширял свои предприятия и продолжал свои дела. Мы не имеем возможности следить за тем, какие были негласные операции Беляева по откупам. Полагаю, что, пытаясь сделать это, мы станем на почву тем более опасную, что мы не найдем на ней никакого прочного устоя. Защита, однако, становилась во время судебного следствия на эту почву и говорила, что Беляев имел самую ничтожную часть в откупах, так как негласно они почти целиком принадлежали Мясниковым. Нельзя, однако, принять этот вывод как окончательный. Здесь было заявлено, например, что участие Беляева в откупах херсонском и николаевском составляло только 1/5 25 паев, которые хотя официально принадлежали Беляеву, но в сущности составляли собственность Мясниковых. Это заявление основано на том, что в записной книжке Беляева находятся указания на выдачи из этих откупов доходов Мясниковым, а также в расчетах есть указания, что он считал себя обязанным отчитываться по этим откупам перед Мясниковыми. Не спорю, может быть так, но вместе с тем укажу на то, что, по тем же отчетам, он получал доходы с золотых приисков, в которых официально не участвовал, получал с земли Войска донского, где откуп держал Мясников. Если допустить, что Мясниковы участвовали неофициально в его откупах, то он точно так же участвовал неофициально в их откупных делах. В какой мере участие это существовало с обеих сторон, трудно определить, и потому нам остается обратиться к официальным данным о состоянии Беляева, так как эти данные не могут быть уже опровергаемы никакими ссылками на частные цифры, почерпнутые из дневников и каких-нибудь отрывочных клочков бумаги. Из сообщения обер-прокурора первого департамента Сената видно, что Беляев, при наступлении 1858 года, является откупщиком по Олонецкой губернии, причем в самой малой части участвует Красильников. Затем он держит откуп в Сольвычегодске и Устюге, и, наконец, в 1858 году им взята Ставропольская губерния. С первых четырех откупов он должен был получать, как мною на судебном следствии вычислено, до 100 тыс. руб. годового дохода. Я вывел эту цифру из того, что откуп в Устюге, один из маленьких, передан им купцу Топчиеву в 1858 году за четыре месяца до конца откупа в 1859 году, т.е. с 1 сентября 1858 года по январь 1859 года, причем Топчиев, приняв все расходы по платежу акциза на себя, заплатил Беляеву 20 тыс. руб.; следовательно, эти 20 тыс. составляли доход за четыре месяца и самый откуп приносил, по меньшей мере, 50 тыс. руб. Не думаю, чтобы соображение о том, что в последние месяцы года каждый откупщик увеличивал плату за вино, имело влияние на изменение этой цифры. Затем он участвовал официально в 25 паях в херсонско-николаевском откупе. Залогу им было внесено 112 500 руб., и нам известно из отчетов по этому откупу, что за первую половину 1857 года он получил прибыли 19 550 руб., следовательно, в год он должен был получить около 40 тыс. руб. дохода. Нам говорят, что Беляев был только номинальный откупщик и участвовал только в пяти паях, остальные же 20 паев негласно принадлежали Мясниковым. Пусть так, но из отчета Беляева Мясниковым с 1 сентября 1857 г. по 14 мая 1858 г. показаны поступившими в пользу Беляева с Мясниковых по откупам в Войске донском 37 тыс. руб. серебром. Этим негласным участием в Мясниковских откупах он, конечно, отчасти, уравновешивал их участие в своих откупах. Поэтому допустим по Херсону цифру дохода для Беляева в 40 тыс. — она будет, во всяком случае, меньше дохода в 8 тыс. с прибавлением к нему донской прибыли. Затем следует олонецкий откуп с залогом в 54 тыс. и оборотным капиталом в 70 тыс. Этот откуп почти целиком принадлежал Беляеву, так как негласное участие Красильникова было самое незначительное. Что же мог приносить такой откуп целой губернии? Конечно, как видно из предварительных расчетов Беляева, при самом неблагоприятном результате — не менее 50 тыс. руб. серебром. Наконец, был полный откуп в Сольвычегодске с залогом в 2400 и с платежом 31 тыс. руб. акцизного вноса. Кроме того, 1858 год застает Беляева в разгаре деятельности по разным другим предприятиям. Так, он хотел приобрести завод Берда с Гутуевским островом за 2300 тыс. руб., в компании с Жадимировским и Клеменцом. Мы читали здесь об этом собственноручный проект Беляева. Там есть 14-й пункт, по которому он намеревается участвовать в этой покупке в 2/3, а все остальные участники в 1/3 доле; кроме того, он обязывается немедленно внести задатку 500 тыс. руб. серебром и остальные 1800 тыс. в течение года. Признаюсь, что действительно эта сумма, даже при больших оборотах Беляева, несколько велика и действительно трудно предположить, чтобы он сразу, по одному предприятию, мог внести 500 тыс. задатка; я готов допустить, что в этом предприятии участвовали негласно, конфиденциально, отчасти и Мясниковы, стоявшие за именем Беляева. Во всяком случае, живое и непосредственное участие Беляева в этом предприятии не подлежит сомнению. Он же, Беляев, является и одним из учредителей общества столичного освещения; он желал, как видно из показания Молво, взять много акций на себя, хотел внести задатку около 400 тыс. руб. серебром сразу и по этому предприятию выдал Молво вперед 5 тыс. Наконец, в 1858 году он вступил еще в два предприятия: одно — ставропольский откуп, по которому внесено 106 тыс. руб. залога, в числе которых 51 тыс. именными билетами коммерческого банка. Это был громадный откуп на 2205 тыс. руб. акцизной платы. Прочитанным вчера прошением Беляева в Сенат он отказался от откупа по Ставропольской губернии, передавая его Мясникову и Бенардаки, и вместе с тем просил выдать другие залоги, им представленные по принадлежности, а свой собственный залог, 71 тыс. руб., оставлял без истребования. Он не просил перечислить его на себя и, следовательно, предоставил им пользоваться по ставропольскому откупу Мясниковым. Затем, в апреле 1858 года, он заключил с казною договор о взятии в арендное содержание Самосдельско-Образцовских рыбных промыслов в Каспийском море, в Астраханской губернии. Этот договор содержит в себе следующие указания на состояние Беляева: Образцово-Самосдельские рыбные ловли были отдаваемы казною с торгов, причем сумма, предложенная одним из последних торговавшихся, Коняевым, составляла 71 500 руб. в год арендной платы. На торгах участвовали лица с громкими коммерческими именами: Ненюков, Воронин, Бенардаки и некоторые другие... На этих торгах верх одержал Беляев; он предложил 74 тыс. руб. годовой арендной платы, и рыбные ловли остались за ним. Говорить, согласно с защитою, что они потом приносили убыток, я не могу, не имея в деле на это прямых указаний, но готов согласиться, что убытки могли быть, так как в некоторых отчетах за первое время значится, что площадь вод, отведенных под ловли, оказалась менее, чем предполагалось при торгах. Из этого возникла целая переписка Комиссии рыбных ловель. Комиссия и впоследствии Сенат признали, что количество воды, отведенной под рыбную ловлю, не было менее того, которое следовало отвести. Положим, что ловли могли приносить первое время убыток; во всяком случае, достаточно, что Беляев должен был внести залог, и внес принадлежащий ему капитал в 74 тыс. руб.; кроме залога он должен был раздать отступного 124 тыс. руб., между прочим, одному Бенардаки, как видно из записной книги, 80 тыс. руб. Затем, вступив во владение ловлями, он, очевидно, хотел, чтобы они были в общем его владении с Мясниковыми, ибо им было подано объявление в Комиссию рыбных ловель, что он принимает обоих Мясниковых на равных правах для участия в содержании ловель. В дневнике есть указание, что он внес в складочный капитал в 50 тыс.— 16 666 руб. на свою долю. Это указывает, что он действительно хотел участвовать только в 1/3 части, но только хотел, официально же ничего по этому сделано не было, так как в донесении в Комиссию рыбных ловель Беляев объясняет, что договор о принятии им для участия в этом деле Мясниковых будет им представлен вслед за сим. Договор был необходим, без него никакая сделка не могла считаться существующею. На это указывает § 27 кондиций на аренду ловель, кондиций, вошедших в договор, заключенный между казною и Беляевым. В этом параграфе значится, что Беляеву дозволяется принимать участников в содержании ловель, но с тем, чтобы договор об участии был представлен Комиссии. Такого договора между Беляевым и Мясниковыми не было, однако, заключено, и на него нет никаких указаний. Беляев умер, не успев составить договора. Эти ловли, по словам защиты, могли быть убыточны, но мы знаем, что Мясниковы в 1861 году приобрели от Трощинского имение Кагарлык, Киевской губернии, за 1300 тыс. руб., заплатив в число этой суммы ловлями, которые они ценили в 889 тыс. На это есть указание в деле о ловлях. Но еще до продажи права на ловли Трощинскому возник вопрос о их стоимости по поводу спора Комиссии ловель с Мясниковыми, так как они не заплатили, не имея, может быть, в это время достаточно наличных средств, арендной платы за две последние трети 1860 года. Эти две трети составляли 48 тыс. руб. Этот невзнос арендной платы послужил поводом к тому, что Комиссия рыбных ловель сочла условие, заключенное казною с Беляевым, перешедшее затем к Мясниковым, нарушенным, так как в нем значится, что арендная плата должна быть вносима за 1/3 года вперед. Комиссия вошла с представлением о наложении запрещения на имение Мясниковых, в обеспечение правильности поступления доходов казны, в течение следующего десятилетия. Это представление было уважено, и на все имение Мясниковых было наложено запрещение в размере 604 тыс. Так ценила казна в то время рыбные ловли или те доходы, которые следовало получать от них Мяснковым. Вот те предприятия, которыми Беляев намерен был заняться в течение 1858 и 1859 годов. Но 1858 год застал его, кроме того, в следующих коммерческих оборотах и делах: у него была лесная торговля, сколько приносила она, мы не знаем, но известно, однако, что ко дню смерти Беляева по этой лесной торговле заготовлено было 290 тыс. дерев, а по расчету, сделанному Карагановым для Мясникова, эта торговля дала Беляеву в 1859 году 5 тыс. дохода. Затем был магазин. Неизвестно, сколько он приносил дохода, но ценность его может быть определена. В день смерти Беляева он стоил 32 тыс. руб.; в марте месяце 1858 года, когда он перешел во владение Мясниковых, ценность его простиралась до 300 тыс. руб. Потом Беляев имел золотопромышленную машину. Какого рода участие Беляева было в этом предприятии, я затрудняюсь определить; я могу только сказать, что он заплатил при устройстве ее, за право участия в пользовании ею, 8 тыс. руб. Наконец, Беляев управлял заводами своей жены, и все доходы поступали к нему. Заводов было два: чураковский и комаровский, и мельница, при которой находился принадлежавший Беляеву кожевенный завод. Относительно чураковского завода мы знаем, что доход с него в течение года, в 1857— 1858 году, был 21 900 руб., затем самый капитал завода с залогом составлял 102 500 руб. Что касается до Комаровского завода, то он давал в течение года 42 500 руб., а имущество этого завода ценилось в 61 900 руб. и залога 41 тыс. руб., т.е. слишком 102 тыс. Если даже предположить, что оба завода стоили 200 тыс., то вот еще имущество, находившееся в руках Беляева, которым он заведовал безотчетно и из которого извлекал 60 тыс. дохода. Сводя все сказанное вместе, делал самые невыгодные для доходов и имущества Беляева предположения и расчеты, мы приходим к выводу, что Беляев имел все-таки по крайней мере от 150 тыс. до 200 тыс. руб. годового дохода. Если даже допустить ограничение в доходах по откупам, на которые защита указывала, если допустить, что участие Беляева было в некоторых откупах ничтожно и очень незначительно в золотых приисках, то и тогда окажется, что доходы его ни в каком случае не могли быть менее 150 тыс. в год. При таком доходе можно определить приблизительно действительный капитал Беляева. Я не стану указывать точной цифры капитала, да и не могу в настоящее время с точностью определить его; я не стану доказывать, подобно гражданским истцам, что тут были несметные миллионы, равным образом не стану и утверждать, что состояния никакого не было, ибо 20 тыс., приводимые защитою, не составляют состояния. Состояние Беляева было, конечно, весьма круглое, скопленное большим трудом, возраставшее медленно при посредстве удачного помещения его в разные предприятия. Оно простиралось до 600 тыс. или 700 тыс. руб. и при осторожном и выгодном размещении и эксплуатации приносило доходу в 150 тыс. Заключение это я вывожу из следующих фактов: сама Беляева говорит в найденной у нее записке, что у мужа ее было 700 тыс. руб. капитала; затем из расчета, сделанного имуществу Беляева им самим на клочке бумаги к 16 сентября 1857 г., выходит, что оно простиралось до 400 тыс., в том числе наличных денег 120 тыс., но при этом не упомянут капитал, который находился в залогах по откупам и составлял: по ставропольскому откупу 50 тыс. и до 400 тыс. по откупам олонецкому и вологодскому. Затем, при перечислении капитала, к нему не причисляется тот, который вложен был в некоторые негласные предприятия, например паи в херсонском откупе и в золотых приисках, между тем как с того и другого предприятия получались, как мы знаем, значительные доходы. Это видно из отчета 14 мая 1858 г., где значатся 36 тыс. за Войско донское и около 30 тыс. за золотые прииски, следующие на долю Беляева за время с 1 сентября. Итак, я полагаю, что можно взять среднюю цифру между 600 тыс. и 700 тыс. и определить капитал Беляева в сумме не менее 650 тыс. руб. Да, впрочем, точный размер суммы капитала для нас и неважен. Вопрос об этом будет подлежать суду, который в порядке гражданском определит, сколько именно приходилось на долю Беляевой и что должны были получить его наследники. Нам важно знать только то, что у Беляева был довольно большой капитал по настоящему времени, когда уже более нет громадных, баснословных капиталов, которые скоплялись прежде в одних руках благодаря откупам. Такого рода капитал, как 650 тыс. руб., приносящий, при выгодном помещении его, 150 тыс. руб., возьмем даже доход в 120 тыс. и даже 100 тыс. руб., не мог считаться маленьким, а таким капиталом Беляев положительно владел.

Чтобы уже не возвращаться более к вопросу о средствах Беляева, я коснусь теперь же и другой стороны вопроса. В подтверждение состояния Беляева мы имеем два рода документов: одни официальные, сообщенные обер-прокурором Сената, другие, не имеющие характера документов в строгом смысле этого слова. Документы второго рода состоят в дневнике Беляева, исходящей книге, где разными чернилами, а иногда карандашом записаны разные расходы: выдача отступных денег, покупка формы и обмундировки А. Мясникову, выдача жалованья и т.д., некоторые расходы, по воспоминаниям Беляева, как, например: «Выдано тому-то в Москве 3 руб., давно уже». Очевидно, что записная книжка не имеет никакого документального характера, поэтому и смотреть на нее можно весьма разнообразно и, главное, весьма произвольно. Наиболее ясным характером между этими документами отличается свод капиталов и доходов, написанный рукою Беляева. По этому расчету Беляев по делам Мясниковых получал к 1 сентября 1857 г. дохода 2 273 775 руб. Из этой суммы было израсходовано 622 098 руб., отдано Мясниковым 601 931 руб., в делах осталось 786 122 руб., а за Беляевым осталось 263 631 руб. Далее, его же рукою писан краткий отчет с 1 сентября по 14 мая 1858 г., принятый Мясниковыми, в котором значится, что ему следовало уплатить к 1 сентября 150 тыс. руб., к этому поступило 105 тыс. руб., итого к 14 мая 255 тыс. руб. Затем идет расход сумм «со счета моего», причем выведено рукою Беляева следующее: следует списать 278 тыс. руб., так что за Мясниковыми осталось 22 тыс. руб. Если сравнить первый и второй отчеты, то между ними окажется непримиримая разница и пробел, заключающийся в том, что в конце первого отчета сказано, что к 1 сентября Беляев должен заплатить 263 тыс. руб., а в начале второго значится, что за ним 10 тыс. руб. Очевидно, что тут вычтены из 263 тыс. руб. расходы, которые нам неизвестны. Но я допускаю, что здесь произошла ошибка, и буду брать первый, невыгодный для покойного, большой отчет Беляева, где значится за ним 263 631 руб., затем поступило к нему в период времени от 1 сентября по 14 мая 105 808 руб., итого 369 439 руб., которые он должен был заплатить. Истрачено из них 278 061 руб., итого, следовательно, за Беляевым к 14 мая остается 91 377 руб. Вот вывод из первого расчета, и на нем мы остановимся. Он указывает, в каком положении были долговые дела Беляева к 14 мая. Затем, в конце расчетной книги написано, что расходы и капиталы по рыбным ловлям уравнены общим вкладом поровну. Перед этим указано на то, что 7 и 8 числа выдано 124 тыс. отступных. Отчет доведен до 14 мая, следовательно, в нем должно было быть упомянуто, что деньги, причитающиеся на долю Мясниковых, возвращены ими Беляеву; но таковой суммы в отчете нет. Если они участвовали в деле на равных правах, то расход по отступному в 82 660 руб., причитавшийся на долю Мясниковых и не внесенный в отчет, должен быть снесен со счета Беляева к 14 мая. Итак, к 15 мая Беляев должен был Мясниковым 91 377 руб., за исключением 82 660 руб. т.е. 8 717 руб. серебром. Но, кроме того, он передал им ставропольский откуп, оставив там свой залог в 50 тыс. руб., да залогу им одним внесено по рыбным ловлям 24 тыс. руб., из которых 16 тыс. следовало ему возвратить. Из всех этих расчетов выходит, что Мясниковы оставались должны Беляеву 66 тыс., будучи его кредиторами лишь на 8 717 руб., и поэтому, если даже не принимать в расчет залогов, они ни в каком случае 272 тыс. долгу на нем иметь не могли.

Вот, господа присяжные, те выводы, которые было возможно сделать из тех многочисленных и сложных документов, которые мы предъявляли вам вчера. Обращаюсь снова к личности Беляева. Свидетели объяснили нам, да и в деле есть указания на то, что Беляев был человек в высшей степени аккуратный, который, сам будучи человеком богатым и имея конторщиков, вел исходящие книги и писал почти все бумаги собственноручно, даже до объявлений в квартал. В числе вещественных доказательств есть пачки писем, объявлений, доношений, писанных собственною его рукою. Занимался он, как вы слышали от Китаева, целые дни, оставляя работу только для обеда, затем отдыхал час и снова принимался за дело. Трудом составивши себе состояние, в этом труде видел он и задачу своей жизни. Затем, мы знаем, что это был человек добрый, богомольный, делавший богатые вклады в монастыри и на церкви, на что указывает, между прочим, записанный в дневник, незадолго до смерти, расход на Евангелие в 1000 руб., купленное пополам с Мясниковыми для пожертвования в церковь. Привычку писать самому все бумаги свои он распространял до того, что, подписывая бумаги, писанные не им самим, всегда подписывался своим полным титулом, и хотя есть в деле несколько документов, на которые будет ссылаться защита, где он подписывался просто «К. Беляев», но это такие документы, где в начале звание его уже обозначено. Редакция их такого рода: «В такую-то опеку, фридрихсгамского первостатейного купца Козьмы Васильева сына, Беляева» — и т.п. Каждый такой документ написан собственноручно: понятно, что два раза обозначать свое звание ему было не для чего. Но в документах, написанных не по такой форме или не его рукою, везде находится его полная подпись. Наконец, по отношению к семейным делам, из дела известно, что Беляев очень любил свою жену; между ними существовала нежная привязанность, как видно из письма его на дачу, перед смертью, исполненного самых нежных выражений; он постоянно говорил, что желает обеспечить жену и неоднократно говорил, что он это сделает. Сделал ли он это в действительности, мы увидим далее. Что это не было до весны 1858 года — это нам несомненно и ясно доказала выставленная самими обвиняемыми свидетельница Иванова: она рассказала, что Беляев при ней говорил, что вот, мол, умерла жена Громова и не оставила духовного завещания, что он, Беляев, так не поступит, что у него и жены его сделано так, что он оставит завещание на ее имя, а она, жена его, оставит завещание на его имя. Когда это говорилось? После смерти Громовой. Когда умерла Громова? Громова умерла, говорит свидетельница, когда я была в девушках, а это было в 1857 году. Между тем, завещание, о котором идет речь, написано лишь 10 мая 1858 г. Вот такой-то человек, аккуратный, имеющий весьма большие дела и обороты, участвующий во многих предприятиях, тесно связанный узами родства и воспоминанием о службе у своего прежнего благодетеля с Мясниковыми, наконец, привыкший к ним, как к своим детям, — этот человек стал чувствовать себя дурно весною 1858 года. Он не оставил заботы о Мясниковых до самой смерти, донес до конца свою привязанность, созданную годами, хотя последнее время она и омрачилась некоторого рода неудовольствиями, впрочем, несущественными, с одним из братьев Мясниковых. Это стародавняя привязанность была причиною того, что дела Мясниковых и Беляева были так неразрывно, так тесно связаны, что распутать их без знания их подробностей и без взаимного доверия было бы весьма трудно. Поэтому весьма естественно было со стороны Беляева желать не оставить жену свою без завещания. Его не смели обидеть, им дорожили, его уважали, но со вдовой Мясниковым придется рассчитываться при иных условиях, и, казалось бы, уже поэтому завещание составить необходимо. Действительно, оно и составлено, вы его видели, вы читали его здесь. Оно подписано просто: «К. Беляев». Весьма почтенные, по-видимому, люди засвидетельствовали его, и, следовательно, весь вопрос исчерпывается и мы собрались сюда и трудимся напрасно. Но, однако, несмотря на то, что завещанию следовало бы быть и что оно есть, являются сомнения, то ли это завещание, которому надлежало быть? Завещание составлено правильно в смысле требований закона гражданского, но сомнение, вытекающее из задач уголовного закона, идет гораздо далее: оно рассматривает документ не только с его формальной стороны, не только по существу содержащихся в нем завещательных распоряжений, но оно изучает всю обстановку, при которой документ произошел на свет, и исследует те обстоятельства, которые способствовали его происхождению, и, вглядываясь, так сказать, в рождение завещания, иногда может прийти к заключению, что документ, совершенно правильный в смысле наличности гражданских формальностей, есть документ незаконнорожденный.

Таким отсутствием законности своего рождения отличается и завещание Беляева, которое я признаю подложным. К доказательству этой подложности я приступаю. Здесь возникают прежде всего следующие главные вопросы: как и когда завещание открыто; каково его содержание; кем оно подписано и при какой обстановке и каковы те обстоятельства, которыми сопровождалось открытие завещания? Итак, первый вопрос: когда и как найдено завещание Козьмы Беляева? Мы знаем отчасти обстоятельства его нахождения: нам их рассказывала госпожа Беляева. Я не стану повторять подробностей ее допроса, тем более, что он тянулся очень долго, и вы, вероятно, вполне удержали его в памяти, равно как и то, что на вопросы мои госпожа Беляева отвечала с нескрываемым неудовольствием, а на вопросы тех лиц, которых она считала особенно вредными для себя, т.е. на вопросы поверенных гражданских истцов, она отвечала крайне лаконически, «да» и «нет», и притом чаще «нет», чем «да», и с очевидным раздражением. Ввиду этого отсутствия хладнокровия, ввиду того, что отзывалась запамятованием очень многих существенных обстоятельств, — не помнила, например, когда ей была вручена сохранная расписка, забыла, что И. Мясников уехал в мае 1858 года на Кавказ, и говорила, что он бывал у ее мужа в это время каждодневно, — и в то же время помнила такие мелочи, как то, что запонки ее мужа остались в целости — ввиду этого странного свойства ее памяти, удерживающей мелочи и бессильной удержать крупные факты, я считаю необходимым обратиться к тем ее показаниям, которые были здесь прочтены. Этих показаний ею было дано четыре: два при предварительном следствии в 1868 году и два в 1870 году. В 1868 году она была свидетельницею, в 1870 — обвиняемою. Она заявила здесь, как она была напугана привлечением ее к делу в качестве обвиняемой. Я совершенно верю ей и потому не хочу ссылаться на эти ее показания; но когда она была свидетельницею в деле, она не могла быть испуганною, и на эти-то показания я считаю себя вправе ссылаться. Между прочим, я считаю нужным сказать, что причину, побудившую ее к разным, по ее словам, неправильным показаниям у следователя, я не могу себе уяснить хорошенько. Она показала здесь, что ее ужасно волновало и беспокоило то, что целый день с парадного крыльца звонили, тревожа ее, а когда она спрашивала, кто приходил, то получала от прислуги ответ, что полицейские или сыскные чиновники приходили узнавать, что делается в доме. Мне кажется, что это одно из многочисленных, к сожалению, обстоятельств, о которых госпожа Беляева помнит как-то странно, как-то до очевидности несогласно с действительностью. Сыскная полиция действовала в этом деле, — по свойствам его это было необходимо, — но действовала очень искусно, и нет возможности допустить, чтобы агенты петербургской сыскной полиции, первой в своем роде в России, настолько уже не понимали своих обязанностей, чтобы приходить звонить с парадного крыльца и спрашивать, что делается в доме, хозяйка которого прикосновенна к уголовному делу. Но каковы бы ни были причины ее волнения, я буду основываться на показании ее, данном в качестве свидетельницы, так как тогда еще никакой тревоги не существовало, да память, надо думать, была свежее. Из этого показания можно вывести следующее: незадолго до смерти муж ее призывает ее к себе в кабинет и вручает ей сложенную бумагу, сказав: «Возьми, спрячь!» Удрученная горем, она ушла к себе в комнату; там, развернув бумагу, увидела, что это было завещание, и положила в стол. Сначала она не помнила, куда положила, но потом, на сороковой день, вспомнила, что бумага у нее в столе, и ее оттуда вынула. «Какая же это была бумага?» — спрашиваем мы. — «Духовное завещание?» — «Почему?» — «Да потому, что я его читала». — «В чем оно состояло?» — «Когда я раскрыла, я пробежала начало и конец». — «Что же там написано?» — «Отказано все в мою пользу». В завещании же, которое вам предъявлялось, господа присяжные, вы, вероятно, заметили, что отказ находится посредине, а не в начале и не в конце. «Что же вы смотрели?» — спрашиваем далее. — «Да подписи смотрела». — «Вследствие чего подписи?» — «Любопытно было посмотреть». — «Ну, а в завещании не было ли еще каких-нибудь выдач?» — «Я не помню, я только взглянула на него и из общего смысла поняла, что все оставлено мне». — «Что же затем: говорил ли вам покойный о завещании, не говорили ли вы сами кому-нибудь?» — «Нет». — «Когда вы вспомнили о завещании?» — «На сороковой день». Вот это-то обстоятельство, т. е. передачу завещания, мы и разберем сначала. Летом 1858 года Беляев жил в Петербурге; у него были торги в Сенате, где он бывал еще в начале августа, но он уже страдал, ему было тяжело ездить в Ораниенбаум, где жила на даче его жена. Спрашивается, для чего это он вручает жене сложенный лист с завещанием и говорит лаконически: «Возьми и спрячь»? Разве он находил, что, хранясь у него в несгораемом шкапу, в собственном доме, духовная не будет в такой сохранности? Но предположим, что он это находил; в таком случае, зачем же он не сказал прямо, что духовное завещание, и тем не указал на важность бумаги? Если Беляева, по ее словам, была удручена горем до того, что вовсе забыла про существование завещания, то Беляев, видя, как на нее действует его недуг, не мог же, конечно, предполагать, что она сейчас начнет любопытствовать, кто подписался на завещании. А между тем ей, убитой горем женщине, он дает бумагу, не объяснив, что это такое. Если он считал нужным передать эту бумагу для хранения, то как было не запечатать ее в конверт за своею печатью? Наконец, собственно для чего он дает завещание в руки своей жене? Для того, чтобы выразить ей свою последнюю волю? Но, господа присяжные, вы слышали из писем, что он был человек нежный, ласковый, он даже Мясниковых называл уменьшительными именами. Неужели же этот человек, видя свою жену убитую горем, станет еще более растравлять ее сердце тем, что будет вручать ей завещание? Вы знаете, какая щекотливая вещь завещание, какое значение придается составлению завещания, особенно в купеческом быту. Но если он вручал его не для объявления своей воли, а лишь для сохранения, то разве не мог он сохранить его иначе. Есть известные присутственные места, где завещание могло храниться вне всякой опасности подмена, утраты или похищения. Отчего, наконец, не составить завещания крепостным порядком, раз еще имеешь силы заниматься откупными операциями? Нам скажут, может быть, что Беляев не хотел объявлять своего капитала, не хотел, составляя завещание крепостным порядком, объявить, в каком положении его дела. Но, господа присяжные, вы помните, что по содержанию завещания не видно вовсе, в чем состояли его предприятия и капиталы. Положим, однако, что он действительно не хотел прибегать к какой-либо официальности, не хотел сохранять завещания у себя и находил нужным передать его на сохранение жене; в таком случае, почему же он хранил его у себя целое лето, когда жена жила на даче, когда он чувствовал себя очень больным и мог думать о внезапной смерти? Почему он не боялся держать завещание в то время у себя и стал бояться тогда, когда жена его переехала с дачи, когда он знал, что около него близкое, любимое существо, которое охранит его обиталище от того поругания над недавнею кончиною, которому подвергает одинокого богатого человека толпа более или менее чуждых и корыстных лиц, сбежавшихся разыскивать его наследство? Затем дальнейший рассказ Беляевой... Она приносит завещание к себе в комнату, развертывает его и смотрит с любопытством на подписи свидетелей. Странное любопытство! Почему она не поинтересовалась узнать, как ее муж разделался с окружающими лицами? Это гораздо важнее; ведь у него были родственники, ждавшие, что им будет что-либо отказано; но ей любопытно было смотреть только на подписи, значит, ей ничего не говорили свидетели, значит, Беляев просил их сохранить в тайне то, что они подписались на завещании. Для чего он мог это сделать? Для того, чтобы не огорчать бедную любящую жену призраком близкой своей смерти. Но в таком случае, для чего же он сам ей вручал это завещание? Для того, чтобы сохранить его? Но разве так сохраняют завещание? Затем мы видим, что пред фамилиею каждого свидетеля идет длинный, установленный законом период, удостоверяющий, что «завещание подписано свидетелем по личной просьбе завещателя, который при этом находился в здравом уме и твердой памяти», вследствие чего подписи свидетелей составляют ровно половину текста всего завещания. Беляева, по ее словам, видела, что на завещании, вслед за именем Беляева, было написано: «Сицилинский и Отто», но, во-первых, это не так, и фамилии разделены семью строками, и во-вторых, каким же образом среди указанных обязательных выражений она усмотрела только две фамилии и не запомнила, что предшествует целая официальная фраза каждой из них? Наконец, посмотрим на ее отношение к завещанию. Она не имеет никаких определенных средств, так как все имущество ее находилось в руках ее мужа, безотчетно им управлялось. Она видит, что муж умер и ее положение может стать еще более неопределенным и очень тяжелым. Как не поинтересоваться узнать, что он именно ей оставляет, как не задуматься над своею будущею материальною обстановкою, если не сейчас по смерти мужа, то чрез неделю, чрез две? Однако она ничего этого не делает. Предположим, что тягость утраты мужа была для нее так сильна, что она не могла заниматься делами, что ей было не до того, что она забыла даже о таком важном документе, как завещание. Но вспомните ее домашнюю обстановку после смерти мужа: детей нет, но существует целая дворня, есть разные приказчики и управляющие, которые долго жили у Беляева и из которых каждый считает себя вправе надеяться на получение после него известной суммы, есть, наконец, сестра покойного, Ремянникова, вся судьба которой зависит от того, что забыта или не забыта она в духовной, Ремянникова, которая умоляет Мясникова на коленях не оставить ее и до того взволнована неизвестностью, что даже заболевает. Разве Беляева, так любившая мужа, так охранявшая его память, не понимала, что надо успокоить окружающих, смягчить их ропот, прекратить их недоумение? Разве, ухаживая за больною золовкою, она не понимала, что своим молчанием она только длит ее болезнь, только подтверждает ее страх остаться нищею, только вызывает упреки памяти покойного. Вся дворня, все домашние смотрят ей пытливо и тревожно в глаза, бедная Ремянникова лежит больная, а она молчит? Как не восстановить доброй памяти о муже, как не сказать: «Не плачьте, не скорбите, вы не забыты, вам оставлено, я помню, завещание есть!» Ведь это было бы лучшим лекарством для Ремянниковой! Но ничего этого не делается. Когда же найдено завещание? В сороковой день, как говорит Беляева; до тех пор Беляева о нем не помнит, потому что не занимается никакими делами, — согласен, — но что значит, однако, найденная у нее при обыске доверенность на имя Мясникова на полное управление ее имением, помеченная сентябрем? Сороковой день был в половине ноября, а доверенность помечена сентябрем, следовательно, выдана вскоре после смерти ее мужа, в то время, когда ей было так тяжело, когда спутника ее жизни только что унесли из осиротелого дома навсегда. Из доверенности видно, что она считала, однако, возможным немедленно после этого говорить о делах с Мясниковыми и даже составлять доверенность на управление всем имением ее мужа. Да и почему она знает, что все состояние ее, что она может им распоряжаться? Значит, выдавая доверенность, она вспомнила о завещании, вспомнила еще в сентябре. Но если вспомнила, то отчего не посмотрела? Отчего не огласила? Эта доверенность доказывает, что рассказ Беляевой о том, что она забыла про существование завещания, вымышлен; эта доверенность доказывает, что, составляя ее, Беляева знала, что право на имущество мужа — и притом во всей его полноте — должно принадлежать ей. Она говорит, что не знала, даже при выдаче доверенности, что завещание есть; я готов согласиться с нею, но прибавлю, что она в таком случае знала, что завещание будет.

Перехожу далее к роли, которую должно было играть завещание в глазах самого Беляева, если предположить на время, что он был его составителем. Вы знаете характер дел Беляева и Мясниковых, вы слышали из показаний обвиняемых, что ими в день смерти Беляева были взяты из кабинета его счеты, книги и бумаги, потому что тут были и их счеты, и им хотелось знать, в каком положении их дела, тесно и неразрывно связанные с его делами. Беляеву они, конечно, были лучше чем кому-либо известны, и он один умел и мог бы их распутать надлежащим образом. Но он оставляет завещание, в котором даже не упоминает о том, какие именно предприятия и дела составляют его личное имущество. Он как будто не понимает, что после смерти его Мясниковы явятся прежде всего за отчетами по их имуществу и бедная вдова не будет знать, что объяснить, на какие документы сослаться, так как она ничего не ведает о делах мужа и не имеет к ним никакого руководящего ключа? Быть может, он надеялся, что Мясниковы поступят с нею добросовестно и не обидят ее, но при таком спутанном состоянии расчетов можно было с вероятностью рассчитывать и на фактическую, вполне добросовестную ошибку. Мясниковы могли по заблуждению, по неясности в счетах и записях присвоить себе такого рода капиталы, которые им не принадлежали. Да и едва ли Беляев мог рассчитывать, что в отношении разверстки имущества жена его не будет нисколько обижена. Уж если Мясниковы его, своего воспитателя, старого слугу своего деда, в известном письме, поздравляя его с днем ангела, все-таки упрекают в том, что будто он частию растратил их деньги, частию присвоил их себе, то они, конечно, не особенно поцеремонятся со вдовою его, требуя от нее полного расчета. Но Беляева говорит, что дела мужа были небольшие, что капитал был маленький и что ей в собственность по завещанию осталось очень и очень немного. Допустим, что это было так и в действительности, и станем на время на почву ее показаний. Мясниковыми была ей предъявлена расписка Беляева в 272 тыс. руб., которую она и признала за выданную мужем. Но Беляев, зная небольшие размеры завещаемого состояния, должен был понимать, что если жена его будет утверждена в правах наследства, то расписка эта послужит основанием к такому иску со стороны Мясниковых, который поглотит не только завещанное имущество, но и часть состояния самой Беляевой! Как же он, зная, что личные капиталы его скудны и что все остальное принадлежит жене, как же он, любя свою жену, называя ее своим «сердечным другом», оставляет в ее пользу такое наследство, по которому, если она его примет, она не только ничего не получит, но с нее будет еще взыскана значительная сумма? И сумма эта взыскана, так как известно, что Беляева передала Мясниковым все — и свое имущество, и оставшееся после мужа, за 392 тыс. руб., взяв с них условие в платеже 120 тыс. руб. и расписку в 272 тыс. руб. Между тем, лично принадлежавшие ей заводы стоили гораздо более 120 тыс. Не мог же не понимать Беляев, что такого рода завещанием он грабит свою жену, лишает ее собственного ее имущества. Правда, она могла не принять имущества по завещанию, отказаться от него, на то ее добрая воля, закона нет, который бы обязывал ее наследовать непременно, но тогда муж должен был предупредить ее, сказать, что такие-то и такие-то долги лежат на его имуществе, что они превышают его состояние. Но он того не делает, он говорит убитой горем женщине: «Спрячь эту бумагу», — не объясняя, что это за бумага и как велик его капитал, и за это, когда обнаруживаются размеры этого капитала, у нее отнимают ее собственное, кровное достояние. Мы смело можем утверждать, что такой поступок вовсе не соответствует характеру Беляева, он не только не объясняется любовью к жене, но, противореча этой любви, является скорее обдуманною и хитрою интригою против ее состояния.

Обращаюсь к содержанию завещания. Оно было прочитано здесь, и в нем прежде всего обращает на себя внимание то, что многие его несущественные части изложены чрезвычайно подробно и даже красивым слогом, но затем все остальное, вся душа завещания, написано крайне сжато, туманно. Так, начало завещания следующее: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа, Единосущной и Живоначальной Троицы. Аминь». Беляев писал много деловых бумаг, конечно, видывал и завещания и знал, что достаточно написать что-нибудь одно: или «во имя Отца и Сына, и Святого Духа. Аминь», или «во имя Св. Троицы»; вместе же эти слова никогда не употребляются, особенно в завещании, которое составляется больным человеком, на скорую руку. Очевидно, что завещание в начале писано широкою кистью, что выражений не жалели, так как затем идет целый период о тех причинах, по которым составляется завещание. Тут и подробно описанное чувство особенной слабости здоровья, и рассуждение о том, как и когда Богу угодно будет отозвать его, Беляева, от жизни. В сущности все это совершенно излишне. Потом в кратком завещании дважды повторено, что такова покойного Беляева последняя воля. Самое же существо завещания очень кратко и очень неопределенно. Таким образом, человек, который вел множество дел, писал массу деловых бумаг, в такой важной бумаге, как завещание, распространяется о предметах несущественных и в то же время об имуществе говорит с краткостью непонятною. Посмотрим на самый язык; Беляев владеет языком хорошо: мы слышали здесь характеристическое письмо его к какому-то Алоизию Матвеевичу, очевидно, лицу весьма высокопоставленному, которого он весьма благодарит за то содействие, которое тот оказал опеке Мясниковых, и объясняет, что билеты, представленные Мясниковыми на сумму 10 тыс. руб., они оставляют в пользу евангелической школы. Письмо это написано очень умно, с большим достоинством и тактом; письмо это, указывающее на подарок, сделанный в пользу известного учреждения за содействие тех лиц, интересы которых связаны с этим учреждением, написано так ловко, осторожно, деликатно, что, очевидно, человек, писавший его, привычный и умный, знающий цену и значение каждого слова. И, однако, этот человек, писавший собственноручно сложные бумаги в Сенат, употребляет такое выражение: «Всю мою недвижимую и движимую собственность, все имущество мое оставляю жене моей в полную собственность» и тотчас же далее называет это «даром». Далее оказывается выражение: «друга моего прошу», но разве такой деловой человек, как Беляев, может допустить подобную неопределенность в выражениях? Можно догадаться, что он просит жену, но удостоверить этого положительно, по точным словам завещания, нельзя. И это-то пишет Беляев, который по словам Ивановой, даже за частным обедом выражался так официально, что «она, жена моя, оставила все состояние свое мне, а я ей, жене моей». Завещание переписано Целебровским. Почему им? Почему оно не писано самим Беляевым? Тут можно допустить только одно предположение,—что Беляев был так слаб, чувствовал себя так дурно, что не мог писать и послал за Целебровским с тем, чтобы тот немедленно переписал завещание. Но где же указание на такое состояние Беляева? Выписывал ли он жену из Ораниенбаума? Являлась ли она к нему, чтоб в минуты крайней телесной слабости окружить его своими попечениями? Нет, ни разу в мае 1858 года он так дурно себя не чувствовал. Он страдал, бывал слаб, но скоро поправлялся. Быть может, ему вообще было тяжело писать самому. Мы имеем, однако, от 20 июня 1858 г. собственноручное длинное прошение его в Сенат. Подобную бумагу легче всего было отдать переписать, между тем она написана и перебелена им самим. Наконец, мы имеем дневник и исходящую тетрадь, доведенные до 14 сентября, где, очень уж не за долгое время до смерти, всего за 10 дней, он отмечал малейшие расходы свои и по делам Мясниковых. Но если человек записывает собственноручные расходы, если он пишет прошение в Сенат с перечислением залогов, почти на листе кругом, неужели он не чувствовал в себе достаточно силы, чтобы самому написать завещание, которое должно навсегда обеспечить и оградить его любимую жену?! Нам скажут, что он мог это сделать, но не находил этого нужным; в таком случае это был бы человек крайне неделовой, а известно, что Беляев был не таков. Он не мог не знать, что по завещанию, написанному от начала до конца рукою завещателя, спор о подлоге очень труден, почти невозможен, тогда как если оно только подписано, то опровержение его, сомнение в подлинности подписи всегда возможно, что и доказывается историею дел о подлоге завещаний. Он должен знать, что есть наследники — Мартьянова и сын ее, человек беспутный, растративший 30 тыс. на заводе Беляева. Эти люди, эти законные наследники, услыхав о смерти его, тотчас же слетятся в Петербург, а так как это было время старых порядков судопроизводства, когда раз начатое дело тянулось целые годы, то, без сомнения, мелкие ходатаи, те новейшие аргонавты, о которых я говорил, научат их завести спор о подлоге завещания, и бедную Беляеву будут таскать по судам. Не лучше ли, не безопаснее ли, не благоразумнее ли было переписать самому? Допустим на минуту предпрложение, что Беляев завещания этого не писал сам вследствие того, что чувствовал себя крайне нездоровым и не мог писать вообще. Но тогда является следующий вопрос: завещание подписано тремя лицами и переписано четвертым; все они писали различными чернилами, что показывает, что писали они не одновременно; надо, следовательно, допустить, что Беляев дал Целебровскому переписать завещание в тяжелую минуту, когда чувствовал сильные страдания. Он призвал Целебровского и продиктовал ему свою последнюю волю (хотя надобно заметить, что у него были другие более близкие лица, например Шмелев, которые были всегда под рукою). Продиктовав завещание, он оставил его у себя, не подписывая немедленно и не призывая немедленно свидетелей, а подписал впоследствии, так же как и предъявил завещание свидетелям. Но если он подписывал после, то нужно доказать, что все время после того, как завещание было составлено, он находился в таком состоянии, что не мог писать сам ничего, а мог только подписывать свою фамилию. А между тем известно, что он не только писал сам, но даже ездил на торги. Притом, если ему не трудно было диктовать, то, понятно, не трудно было подписывать и свой полный титул, по обыкновению, которого он так строго держался. Может быть, однако, и другое предположение. Чувствуя себя очень дурно, Беляев призвал Целебровского и свидетелей одновременно, хотя это и опровергается различием в цвете чернил. В числе свидетелей был и доктор Отто. Если Беляев не мог подписать полного звания, значит, он был страшно слаб, его одолел жестокий припадок, руки его тряслись. Разве доктор Отто не мог отклонить его от всяких занятий в эти тяжелые минуты, разве не мог успокоить его, уверив, что он останется живым, что это только припадок, что он может подписать завещание после, когда почувствует себя лучше? А это совершилось скоро, так как затем Беляев пишет длинные письма, ездит на торги и в конце августа 1858 года еще настолько здоров, что ходит по комнатам. Разве он не мог много раз уничтожить это завещание и написать вновь все собственноручно? Не мог разве сделать это в здоровые минуты?

Посмотрим, наконец, на самих свидетелей. Беляев оставляет все имущество своей жене, не назначая душеприказчика и не обозначая имущества. Кто же подписывается на завещании? Люди, знакомые с его торговыми делами? Нет! Сицилинский, старик, выживающий из ума, и доктор Отто, некоммерческий человек, тогда как у Беляева были такие старые знакомые, как, например, Бенардаки, Каншин. Почему он не поставил состояния жены своей под защиту этих громких откупных имен? Почему он не пригласил подписаться на завещании этих лиц, знающих дела, имеющих вес на бирже и значение в обществе, людей, которые могли бы оградить его жену от всяких дальнейших имущественных нападений? Ничего подобного сделано не было! Эти друзья остаются в стороне, а призываются люди, которые случились под рукой. Скажут, завещание составилось на скорую руку. Предположим, что так; но завещание составилось 10 мая, 21 написана сохранная на 272 тыс. руб. серебром, расписка, которая, очевидно, изменяла положение дела, изменяла вопрос о состоянии Беляева. По выдаче этой расписки, разве ему не должно было прийти в голову, что нужно переменить завещание, что нужно написать новое? Посмотрим поближе на этот документ. Во-первых, имеет ли он общий характер всех завещаний зажиточных лиц купеческого сословия? Был ли в нем отказ на церковь? Беляев был человек добрый, вспомнил ли он, умирая, своих родных, оделил ли он их? Нет. Одной Ремянниковой только оставлена маленькая сумма. А этот двоюродный брат, ходивший без сапог, а Мартьянова, которая не имела денег на покупку лекарства и не могла выходить на воздух, потому что у нее не было теплой одежды, а на дворе было «студено»? Все это Беляев, конечно, знал. Как же у него — у несомненно доброго человека — не возникло в последние минуты желания хотя чем-нибудь наделить их, избавить их от нищеты, — у него, раздававшего широкою рукою деньги своим конторщикам и прислуге? Между тем, этого нет. Нет отказа на поминовение, нет никаких жертв в монастыри и церкви, нет благотворительных дел, которые характеризуют почти всякое завещание в том слое купеческого быта, к которому принадлежал покойный. Затем я не могу не указать еще на одну особенность этого завещания, именно на то, что наряду с ним идут найденные у Беляева обрывки почтовой бумаги, на которых рукой Беляева написано — на одном: «сие духовное завещание составлено Фр. К.В. Бел.», на другом — «ей же, жене моей» и т.д. Очевидно, что эти клочки относятся к завещанию. Один есть проект свидетельской подписи, другой же — одного из пунктов предположенного завещания. Неужели тот, который собственноручно составлял черновой проект завещания, не мог переписать подлинного документа? Эти клочки указывают, что Беляев действительно хотел оставить имущество своей жене, но не оставил. Почему же? Для разрешения этого вопроса я обращусь к вашей житейской опытности, к вашему знанию практической жизни. Вы знаете, какого рода суеверные предрассудки существуют вообще у многих богатых людей, которые умирают без завещания потому, что выражение последней воли признается как бы предвестием смерти, потому что человек, составивший завещание, считает уже материальные расчеты с жизнью оконченными и думает, что на нем лежит уже печать скорого истления. Вы знаете, конечно, что этот предрассудок сильно распространен, особенно в купеческом быту... Вот почему мы видим Беляева, делающего проекты завещания, приготовления к нему на клочках бумаги и не решающегося написать полное завещание. Он часто страдал, но ему затем становилось легче, а последнее время приглашен был доктор Тильман, опытный врач, который ему, заметно для всех окружающих, помог. Он мог думать, что здоровье его поправится, что он успеет написать завтра, послезавтра, но завтра нагрянула смерть — и завещания нет. Мне скажут, что завещание подписано свидетелями, что они его видели. По-видимому, здесь установилось у некоторых участвовавших лиц и, быть может, у вас, господа присяжные заседатели, неправильное понимание того, что хочет сказать обвинительный акт указанием на то, что свидетели подписали завещание после смерти. По-видимому, предполагают, что обвинение считает этих свидетелей глубоко бесчестными людьми, которые согласились с Мясниковыми помочь им ограбить, путем фальшивого завещания, несчастную и доверчивую вдову. Напротив, я признаю, что Сицилинский и Отто были прекрасные люди. Но что же из этого? Сицилинский был на краю могилы, забывчив и дряхл, а Отто—домашний врач, старый друг дома. Они слышали, что о завещании Беляев говорил не раз, говорил, что все имущество оставит своей жене. У них составилось нравственное убеждение в том, что имущество должно было перейти Беляевой; затем к одному являются и говорят: «Посмотрите, завещание нашлось, но покойный не успел пригласить свидетелей, вы видите его подпись, вы знаете, что все имущество должно следовать вдове, что такова всегда была воля умершего, вы помните, как любил ее покойный. Неужели вы не захотите охранить тишину и благолепие этого дома? Неужели вы допустите, что придут какие-то неведомые наследники, будут тягаться, говорить, что завещание даже никогда не было написано, — а вот оно тут перед вами — и будут бедную женщину таскать по судам? Неужели вы откажетесь оказать такую услугу памяти покойного?» И вот человек, не понимающий хорошенько, что он делает вполне неправильную, незаконную вещь, уверенный, что завещание должно было остаться, добрый и привязанный к памяти покойного, дает свою подпись. Раз явилась подпись священника, надо еще подпись одного свидетеля. К кому же лучше обратиться, как не к старому другу дома, постоянному доктору Беляевых, у которого даже личный интерес связан с сохранением имущества за Беляевой? Тот, быть может, спросит священника, несколько колеблясь исполнить просимое: «Батюшка, вы это завещание подписали?» «Да, подписал», — ответит тот и тем рассеет сомнение доктора, потому что он, Сицилинский, человек добрый, по словам его вдовы, даже «святой». Притом, просит удостоверить завещание разве Беляева, которая заинтересована в нем? Нет, нисколько! Просят Мясниковы. Они хотят оградить интересы бедной женщины, которая убита горем и в отношении имущества находится в затруднительном положении. Потом, быть может, эти свидетели и узнают, что завещание фальшиво, но, подписав его, они сделались участниками в его составлении, и сознаться в том, что завещание подписано после смерти, когда оно считается подложным, уже невозможно, потому что это значит сознаться в содействии преступлению, хотя бы и не вполне сознательном, — и на уста их невольным образом налагается печать молчания. Таково единственно возможное толкование, не опорочивающее без нужды памяти свидетелей и с житейской стороны совершенна естественное. Нет основания предполагать, чтобы Сицилинский был подкуплен для дачи своей подписи, нет такого основания и по отношению к Отто; но затем, когда эти люди подписались, им могли оказываться разные одолжения, чтобы этим еще более закреплять их молчание и загладить их вовлечение в темное дело. Иногда эти одолжения делались широкою рукою. Сын Сицилинского, женатый на сестре одного из показывавших здесь свидетелей, ходил к Мясниковым в карман, как в свой собственный. Были ли им выдаваемы документы Мясникову, мы не знаем, но знаем, что он имел привычку никогда не платить долги, что должно было быть известно Мясникову; мало того, что он ходил «взять у Мясникова», его сестра и муж его сестры точно так же обращались к Мясниковым и получали вспомоществования. Мне скажут, что все это предположения, что я не привожу прямых доказательств, что мои соображения почерпаются из обстановки окружающей жизни, а не из фактов дела. Это, быть может, и будет справедливо, но не надо забывать, что в целой массе дел — во всех наиболее серьезных и обдуманных преступлениях — прямые доказательства отсутствуют, а есть лишь косвенные данные, которые могут быть скреплены между собою лишь известными соображениями. Эти соображения именно оттуда и должны быть взяты, откуда я их беру; только жизнь с ее разнообразными явлениями, только бытовая обстановка может и должна служить тою палитрою, с которой следует черпать краски для обрисования условий возникновения известного преступления. Никакие теоретические, отвлеченные соображения для этого непригодны.

Но если это все одни предположения, то мы можем указать и на некоторые другие, более твердые данные, именно на экспертизу. Это уже нечто более прочное. Мы видели специалистов своего дела в огромном числе. Чуть ли не весь Петербург был лишен на несколько дней каллиграфии, и, конечно, эти 16 учителей чистописания и граверов должны дать более или менее точные данные для суждения о подлинности завещания. Нам говорили, что в экспертизе по настоящему делу — противоречия. Эксперты по этому делу распались на четыре группы: первая из них в 1868 году признала, что подпись на завещании, по-видимому, Беляева и нет основания в ней сомневаться вообще, кроме, однако, буквы ѣ; вторая группа нашла подпись целиком сомнительною; третья группа, в гражданском суде, признала, что нет основания утверждать, чтоб это не была подпись Беляева; четвертая группа, на следствии 1870 года, положительно утверждала, что это не подпись Беляева, что она дурно скопирована, что это плохое подражание действительной подписи. Здесь все эксперты сведены вместе, и я думаю, что шансы обвинения и защиты были равны, так как мною было вызвано 9 экспертов, защитою 8, но на суд один из моих не явился, и остались 8 и 8, т.е. равное число голосов. К какому же выводу пришли они при взаимной окончательной проверке своих мнений? Они признали, что подпись Беляева является при первом взгляде похожею на настоящую, т.е. имеет свойства, которые необходимы для того, чтобы человек, рассматривающий се простыми глазами, мельком, признал ее действительною, но при внимательном рассмотрении буквы оказываются поставленными реже и написанными не так, как писал обыкновенно Беляев, и, наконец, при дальнейшем исследовании самая подпись является лишь искусным подражанием. При оценке этой подписи эксперты находят те же признаки, на которые указывали прежние эксперты, дававшие заключение против подложности завещания, а именно, что буква ѣ написана не снизу вверх, как писал ее Беляев, а сверху вниз, и что подпись сделана дрожащею рукою. То же самое говорили и первые эксперты, но прибавляли, что так как Караганов имеет почерк твердый, то нельзя думать, чтоб он мог написать дрожащею рукою. Думаю, что это заявление не заслуживает никакого уважения. Если б они сказали противное, т. е. что Караганов писал дрожащею рукою, а подпись сделана твердою, тогда я понял бы это; но что человек, у которого почерк твердый, может написать дрожащей рукой — это не подлежит сомнению, и все зависит в этом отношении от того, что вы признаете в данном случае: если вы найдете, что эта подпись Беляева, то этим самым признаете, что здесь дрожала больная рука; если же вы согласитесь со мною, что это не его подпись, то, очевидно, дрожала рука — преступная. Таким образом, эксперты прямо признали, что почерк в подписи на завещании не есть почерк Беляева, что это только искусное подражание, что он сам такой подписи не мог сделать. Кто же сделал ее? Экспертам предъявлялись записки одного из лиц, находящихся здесь пред вами, и они сказали; «Да, это лицо способно писать таким образом; да, это лицо имеет такой почерк, который можно сделать весьма похожим на почерк Беляева, это лицо могло подписаться под его руку». Это лицо Караганов. К нему-то мы теперь и обратимся.

Второй вопрос по делу: если завещание подложно, то каким путем оно составилось? Путь этот начинается Карагановым и кончается Мясниковыми.

Поэтому, прежде всего, следует обратиться к самой личности Караганова. Караганов, по моему мнению, в меньшем виде — тот же Беляев. Та же преданность своим хозяевам, верность их интересам, то же стремление управлять их делами, сохраняя выгоду всеми мерами, стремление всегда и во всем видеть их честными и правыми... Повторяю — это тот же Беляев, но в таком малом размере и без его ума, без его ловкости, житейские обстоятельства которого притом сложились иначе. Еще мальчиком он поступил к Мясниковым, служил довольно долго конторщиком и получал, наконец, жалованья до 600 руб. в год, при квартире в доме хозяев. При такой обстановке застает его день смерти Беляева. Она поразила его паническим страхом: «Такой богатый человек, — говорил он всем и каждому, совершенно потерявшись и не зная, за что взяться, — и так внезапно скончался! Ведь он всему делу был воротило, всем заправлял, как быть без него!?» Долго ли продолжался этот испуг пред неведомым будущим, нам неизвестно, но вскоре, однако, Караганов предлагает свидетелям паи по откупам, говорит, что у него есть небольшой капитал, дает взаймы тысячу и полторы. Вместе с тем положение его, по-видимому, улучшается. Он является к знакомым очень хорошо одетым, живет лучше, и, наконец, в нем, в этом необеспеченном приказчике, жившем изо дня в день, является желание устроиться семейным образом. Он и устроился; свадьба его несколько оригинальна: он женился на певице, бывшей в тесных отношениях с А. Мясниковым. Он, мелкий приказчик Мясникова, сделался мужем женщины, которая была в близких отношениях к его хозяину, которая стояла гораздо выше его в отношении образования и развития, — на женщине, к которой он являлся в переднюю с мелкими поручениями и за приказаниями от того, кто ею обладал, кто сиживал в первых рядах кресел, когда она пела. Он, вчерашний приказчик, сделался мужем изящной хористки, которая еще не так давно была близка к властелину его материального положения! Свадьба происходит тихо, без всякой торжественности. Затем, немедленно после свадьбы, Караганов с женою уезжают из Петербурга. Что вызвало эту поездку — нам неизвестно. Он был привычный человек, служивший у Мясниковых при петербургской конторе, но они почему-то решились отпустить его в Казань, куда он увез довольно большие средства. Я могу сослаться на то, что в показании Караганова говорится о 10 тыс. руб., которые он получил от Мясникова, причем он не выясняет, лично ли он получил их или в приданое за женою. Из тех записок, которые были отобраны от старика Караганова, мы имеем возможность заключить о его средствах. Через несколько лет после свадьбы, после того как Караганов-сын потерпел убытки и разорение от пожаров и других несчастных случаев, после того как хлебная и винная торговля ему не удалась, он оставил записку, в которой просил продать принадлежащие ему меха, шубы, серебро, бриллианты, всего на 30 тыс. руб. Очевидно, что это были остатки прежнего его семейного величия. Что затем делает Караганов — нам мало известно, но в 1865 году он обращается с письмом к Мясникову, в котором просит принять его вновь на службу. Мясников не дает сначала решительного ответа, однако в 1866 году Караганов уже был у него на службе. Защитник представил целый ряд писем Караганова, чрезвычайно характеристичных. Эти письма чрезвычайно почтительны, преисполнены выражений преданности и все писаны Александру Мясникову. В них Караганов очень подробно рассказывает о ходе торговых операций и не только описывает настоящее положение дела, но собирает статистические сведения о видах на будущее и старается определить то направление дел, которое они должны, ввиду разных данных, принять. Свидетель Беляев говорит, что Караганов вел себя в Ставрополе сначала очень хорошо, служил честно, но вдруг с ним сделалась какая-то перемена. Первый признак этой перемены замечается в нем в октябре 1868 года. Он был приказчиком Мясниковых, так сказать, небольшим агентом в их обширной администрации, агентом зависимым, имевшим определенные обязанности. И вдруг этот подчиненный агент начинает вести себя несоответственно своему положению. 10 августа он выезжает из Ставрополя и едет неизвестно куда. Кошельков — его ближайший начальник — телеграфирует главному управляющему в Ростов, в Новочеркасск, чтобы дали знать, там ли Караганов, наконец, сносится с Воронежем, мало того, телеграфирует в Петербург А. Мясникову о том, что Караганов выехал неизвестно куда. Скажут, быть может, что это была поездка в Козьмодемьянск для свидания с отцом, о которой он просил прежде, но мы знаем его покорность хозяину, знаем, что в течение двух лет Мясников постоянно отказывал ему в этой просьбе. Встревоженные его поведением начинают следить за каждым его шагом. Вы имели перед собою целый ряд телеграмм, в которых выражено ясно желание иметь постоянно сведения о месте нахождения Караганова. Телеграммы адресуются от Кошелькова ко всем управляющим отдельными складами. Наконец, для успокоения Караганова делаются по телеграфу справки, конечно, на счет конторы, о таких делах, которые вовсе дел Мясниковых не касаются, как, например, о здоровье отца Караганова, о времени его предполагаемого выезда из Козьмодемьянска. Как же ведет себя Караганов, столь тщательно оберегаемый и получающий 1200 руб. жалованья? Мы имеем весьма характеристические письма Цыпина и Гудкова. Из них видно, что в конце 1868 года и в начале 1869 года он ничего не делает, хотя и считается ревизором; вся его обязанность заключается только в том, чтобы прийти за жалованьем и взять спирт, как будто для пробы, который он и не возвращает более. Он пьет горькую чашу. Есть указание, что он напивался до того, что лез искать брата в мельничном колесе, что в наряде, более чем легком, ходил по улицам, так что семейные люди вынуждены были затворять ставни, что он буйствовал, стрелял в соломенные крыши, ходил пьяный в театр, где отдавал за билет палку, а не деньги, и в трактир, где бил посуду и окна, говоря, что ему душно. Знает ли, однако, Мясников о таком безобразном поведении своего приказчика? Да, знает, потому что знает о нем Кошельков, который не мог не донести об этом и еще до августа 1869 года писал Мясникову, что Караганов ведет себя так неудовлетворительно, что он «за дела его, хозяина, с ним поговорил». Для чего же он держит при заводе человека, ничего не делающего или, лучше сказать, Бог знает что делающего и получающего свыше тысячи рублей жалованья? Для чего узнают о здоровье его отца, следят за ним из Ставрополя и Петербурга, желают непременно знать, куда он именно поехал, и не разрешают ехать к отцу? Для чего его удерживают при заводе, когда он даже для Кошелькова становится невыносимым? Быть может, его держат из милости? Он давно служил, старый слуга, почему же не дать ему пристанища— это не разорит. Но он, прежде всего, не старый, выбившийся из сил слуга, и ему притом дается не одно пристанище, а гораздо более, да и так ли ведет себя Караганов как человек, который обязан своему хозяину приютом? Разве так человек может настойчиво требовать вперед жалованья, требовать таким образом, что, по словам Гудкова, во избежание худшего он должен был удовлетворить его? Может ли человек благодетельствуемый позволять себе такие поступки, какие позволял себе Караганов? Он знал же, что всякому благодеянию есть мера, что его могут прогнать. Наконец, можно ли предполагать, чтобы благодеяния Мясниковых, у которых были обширные занятия и дела, которые сами были большими господами, простирались даже до таких мелочей, как выкуп Мясниковым из ломбарда вещей для Караганова? Караганов постоянно писал Мясникову, извещая его о том, куда он едет, но не прося разрешения и совершенно не желая знать местное начальство, и обращался за выдачей денег непосредственно к нему. Человек облагодетельствуемый не решится писать таким образом. Остается, следовательно, неизбежный вывод: Караганов — бесполезный, но опасный человек. Почему же он опасен? Мы знаем, каким образом поступал Караганов в 1866—68 гг., мы имеем возможность проследить его душевное состояние. В письмах 1868 года он выражает просто желание повидаться поскорее с отцом, но затем эти письма начинают принимать более мрачный характер, и, наконец, от 14 декабря 1870 г. мы находим письмо, в котором он изъявляет свою последнюю волю отцу, говоря, чтобы он сохранил эту духовную, так как впоследствии она оправдает их обоих. Но что значит эта последняя воля? Это не есть завещание, это не есть отказ имущества, так как у него уже ничего не было. Это — крик больной души, желание покаяться, рассказать кому-нибудь близкому, дорогому то, что тяготит душу, но высказать не прямо, а намеками на то, что в нем происходит. Караганов пишет, что он не портил ничьего здоровья, что он никому не продавал женщин, что он соблюдал хозяйский интерес правильно, свято, а если совершил какие-нибудь преступления, то по молодости, неопытности и своим служебным обязанностям. Что за намеки именно на то, что он никогда не торговал женщинами, не продавал их? Почему он не говорит, что никогда не воровал, не поджигал, не делал фальшивой монеты? Почему он говорит, что хозяйские интересы соблюдал, и вскользь прибавляет, что если совершил преступление, то по службе, следовательно, соблюдая хозяйские интересы? Затем мы имеем еще одно сведение о Караганове, которое вы слышали из обвинительного акта, а именно, что Караганов был крайне подозрителен, что он постоянно боялся чего-то, спал с револьвером и однажды заставил горничную съесть коробку пудры, подозревая, что это отрава. Если мы сведем это вместе, если представим себе Караганова сначала бодрым, свежим, имеющим целую жизнь впереди, женившимся и взявшим за женою довольно большое приданое, имевшим свои собственные торговые дела и, наконец, управляющим Мясниковых в Ставрополе, — и затем представим себе того же Караганова мрачного, рассеянного, делающего скандалы, дерущегося на кулачках с мужиками, не платящего долгов, требующего жалованья и не оказывающего никакого почтения к представителям хозяев, находящегося постоянно под гнетом какой-то одной мысли, пьющего мертвую чашу и пользующегося при этом особенным привилегированным положением; представим, наконец, Караганова, которого преследует постоянная боязнь, Караганова, пишущего свою последнюю волю, в которой слышится вопль наболевшей души и разбитого сердца; если мы представим себе все это, то мы увидим, что есть страшная разница между Карагановым первым и Карагановым вторым. Когда же произошла эта перемена, этот перелом? Мы знаем, что это случилось после допроса в Ставрополе, 20 августа 1868 г. Он был допрошен о духовном завещании Беляева. Его спрашивали, «не он ли подписал духовное завещание?» Он отвечал, что нет. Но почему же допрос этот так на него подействовал, почему он так упал духом? Потому что он увидел, что то, что смутно, в отдалении, по временам его смущало, вдруг ожило, возникло с новой силой, стало пред очами и вещает недоброе. Он упал духом, затосковал, стал мрачным, потерял почву под ногами и махнул на все рукою. Вот это-то поведение Караганова и вызвало два ряда действий относительно его. С одной стороны, такой человек не мог оставаться на виду многолюдного общества и не мог быть около близких людей, которые могли узнать от него истину, которым он мог бы проболтаться. Поэтому его приурочивают к одному месту, запирают в ограниченные пределы и, отдавая его на жертву бездействию, дают ему возможность топить свою тоску, свою думу, свой ум в водке и спирте. С другой стороны, надо было знать, что такое делает Караганов, как он себя держит. И вот о нем ведется постоянная переписка. Требования Караганова исполняются в точности и с быстротою; для него делается все; ему дают жалованье и полную свободу, ничего от него не требуя, лишь бы он жил на заводе и пил, сколько душе угодно, — и он пьет. Но вот, однажды, в пьяном виде, он проговаривается проезжему купцу, рассказывает, что он лысого, беззубого старика, лакея Мясниковых, так обчистил, что миллион от него отбил своим хозяевам и старику ни гроша не оставил — не с чем было на тот свет проехать. Из некоторых заявлений защиты надо думать, что она будет стараться доказать вам, что проезжий купец и его приказчик были агенты сыскной полиции, приехавшие с целью разузнать от Караганова о настоящем деле. Я не знаю, так ли это было на самом деле, не стану отрицать возможности этого, но скажу, что если это были агенты полиции, то их ловкости должно приписать удачу открытия первого повода к возбуждению дела. Так или иначе, но до сведения судебной власти дошло, что Караганов проговорился. Нам, быть может, скажут, что его подпоили, но мы имеем сведения, что он пил мертвую чашу задолго до этого, что еще в 1869 году он уже делал вещи, совершенно ни с чем не сообразные. Караганов, конечно, уже совершенно трезвый, допрошенный судебным следователем, повторил то, что было сказано в бытность его на заводе. Сущность этого показания он повторил здесь. Он говорил, что ему стыдно, что он сделал нехорошее, постыдное дело, как он выразился, и если бы он не сделал, то не имел бы чести находиться здесь; в присутствии Мясниковых ему неловко, больно. Он урывками, постепенно, после долгих допросов, начинает рассказывать, что он сделал. А сделал он вот что: он подписал принесенный ему лист бумаги подписью «Козьма Беляев». Сначала он говорил, что подписал один раз, но когда его стали расспрашивать, не писал ли он прежде, не пробовал ли до этого, он сознался, что пробовал, писал несколько раз и наконец подписал.

Что же это за бумага, для чего послужила она? «Не знаю, — говорит он, — мне неизвестно; а казенный интерес я соблюдал всегда и хозяевам был верен». Вот сущность его показания. В нем, в кратких чертах, ясно выразилось, что он, по предложению Мясникова, подписал лист бумаги и что учился делать подпись; а затем, в целом ряде вариаций на эту тему постоянно звучит одно и то же, именно, что он сохранял хозяйский интерес, что он им большие выгоды предоставил, что он несчастный человек был молод, неопытен и прочее. Но, господа присяжные, посмотрите на Караганова первого, такого, каким вы знаете его из дела, сравните его с тем, который дает перед вами показания. Из всех его объяснений ясно, что этот человек предан хозяевам, любит их; недаром он сказал, что хозяева были Мясниковы, а Беляев только воротило. Он до сих пор считает его за лысого лакея Мясниковых и до сих пор считает Мясниковых вправе поступить так, как они поступили. Он видит в них идеал хозяев, и здесь, отдавая себя на жертву, говоря совершенно ясно, что он подписал завещание, целым рядом отступлений старается доказать, что он был вообще человек честный, старается не говорить ничего о Мясниковых, не решается упомянуть об их дальнейшем участии в преступлении. Это показание Караганова достаточно объясняет, почему, несмотря на то, что он был бесполезен, несмотря на то, что он пил постоянно, его призревают на задонском заводе. Он был бесполезен, но опасен, он мог проболтаться. Мне скажут, что он мог проболтаться и прежде, а между тем его отпустили. Прежде Караганов был молодой человек, только что связавший свою судьбу с женщиною, которую он любил; у него было состояние, целая будущность впереди, — понятно, что тогда ему говорить что-нибудь о своем поступке было опасно для него же самого; даже дело еще тогда не возникало, т.е. дело было гражданское. Но когда в 1868 году возникло дело уголовное и он был допрошен, он уже был не тот. Будущего у него не было, и тогда оказалось нужным держать его в одном месте, запереть его в заколдованный круг, никуда не выпускать и поскорее поставить в такое положение, чтобы показание его не имело никакого значения. Пусть он пьет, пусть развивается его пагубная страсть, он крепок телом, много вынесет физически, следовательно, ни на чьей душе не будет лежать его физическая смерть, а между тем его разум померкнет, его ум ослабнет, и когда его сознание потонет в водке, когда он потеряет образ Божий, можно будет возбудить сомнение в нормальности его умственного состояния. Он падает нравственно, он гибнет, его надо удержать строгостью, отдать его отцу, и он может быть спасен. Нет!.. Не пускать его к отцу! Пусть гибнет, пусть падает! Чем ниже он упадет, чем менее будет разницы между ним и скотом, тем менее будет он заслуживать доверия, тем более будет он безопасен. Вот почему Караганов должен был оставаться на заводе во что бы то ни стало. Мне скажут: «А письма, написанные к Мясникову?» Ведь если он знал, что совершил преступление по желанию Мясникова, так он мог обращаться с ним небрежно, без уважения, а, между тем, как почтительно он пишет. Да что же из этого, что он знал, что по желанию Мясникова совершил преступление? Ведь с минуты совершения преступления он связал себя тесною, преступною связью с Мясниковыми; выдавая их, он выдавал себя; он поставлен в магический круг, очерченный их общим преступлением, но внутри круга все осталось по-старому и отношения не изменились; он был, по-прежнему, подчиненный, приказчик, обязанный писать почтительные письма, с тою только разницею, что прежде он был честный приказчик честного хозяина, а теперь стал преступным приказчиком преступного хозяина. Наконец, мы знаем, каким обыкновенно тоном пишутся письма в коммерческих сношениях; мы знаем, что вежливость в них часто внешняя, формальная; мы знаем, что человек, выше поставленный,— Ив. Мясников — письмо к Беляеву, где он упрекает его в растрате денег, начинает словами: «Милый дяденька!» и кончает уверения и в преданности и просьбою не сердиться. Очевидно, что такой стиль письма ничего не доказывает в пользу добрых, ненатянутых отношений. Поведение Караганова в связи с его прежним пьянством побудило обвинительную власть произвести исследование об его умственном состоянии в то время, когда он давал свои объяснения. Мы не хотели предстать перед вами с сознанием, данным человеком умалишенным; мы хотели знать, что «трезвость» этого сознания подкрепляется целым рядом исследований и экспертизой; мы хотели предстать перед вами в этом отношении с полною уверенностью в том, что сознание дано правильно. Вы слышали обстоятельную, твердую, строго научную экспертизу доктора Дюкова. Что же он сказал? «Этот человек притворяется, — объяснил он, — потому что я и доктор Баталин наблюдали его и нашли, что в его действиях нет ничего похожего на сумашествие: сумасшедший всегда верен самому себе, между тем как Караганов вполне свободно управляет собою и бывает весел, разговорчив, внимателен и даже играет на скрипке, лишь только остается наедине с доктором Баталиным». Защита спрашивала: «Если будет доказано, что Караганов не притворяется, что он действительно так рассеян, что не понимает того, что говорят, — что это будет тогда?» — «Тогда это состояние ненормальное», — ответил господин Дюков. Но на мой вопрос: «Не находит ли он третьего исхода, не видит ли он в этом постоянном повторении одного и того же о казенном интересе, о пожарах и несчастиях отчасти забывчивости, а отчасти и желания оправдать себя в глазах суда?» — доктор Дюков ответил: «Этот третий вывод тоже вполне возможен». На нем я и останавливаюсь. Говоря пред вами о своем житье-бытье, под влиянием тяжелых воспоминаний, Караганов кратко говорит о преступлении, но затем, весь отдаваясь желанию предстать пред вами не окончательно дурным человеком и объяснить свой поступок, он постоянно приходит к тому, что сделал это дело по неопытности, по молодости, а человек вообще был честный, оберегал хозяев. Пускай утверждают, что теперь Караганов сумасшедший, это не может поколебать действительности его показания. Важно не то даже, лишен ли он ума в настоящее время, а важно то, что, давая свои показания на предварительном следствии, он был в здравом уме, о чем мы слышали письменное и устное заявление экспертов; важно то, что когда на предварительном следствии ему было предъявлено завещание, он показал, где была подпись, объяснив, что сделал только подпись и больше ничего. И действительно, когда мы начинаем рассматривать завещание, то видим, что сначала оно написано разгонисто, потом сжато и опять разгонисто. Это доказывает, что текст подгонялся к подписи. Наконец, если нам станут говорить, что Караганов безумен в настоящее время, то что же из этого? Кто допустил его сделаться таким, кто заключил этого человека на бездействующий завод в задонских степях, кто не давал ему работы, а давал водку в изобилии, кто лишил его свободных свиданий с родными, кто оставил его одного на жертву угрызениям совести, на жертву воспоминаниям о проданном семейном счастии, кто лишил его возможности говорить с отцом, который один был ему близок, кто заставил этого человека и здесь собирать последние силы своего разбитого сердца, чтоб, погибая самому, защищать своих хозяев, кто виноват в таком его душевном расстройстве, если оно действительно существует, кто не оградил, не спас его от губительной страсти, когда к тому имелись все способы и средства! Если он находится здесь перед вами безумный, то это только живое и наглядное свидетельство того, в чем он сознался. Он сам своею личностью — очевидное и вопиющее доказательство подложности завещания, и не столько по тому, что он говорит, сколько по тому, в каком положении он находится. И чем ближе это живое доказательство к духовной смерти, тем громче и красноречивее говорит оно о сделанном преступлении! И чем больше силится он собрать свои скудные душевные силы, чтобы свидетельствовать о преданности хозяевам, тем виднее, как злоупотребили этою преданностью, тем понятнее, отчего у Козьмы Беляева дрожала рука, когда он будто бы подписывал свое завещание!

Перехожу к третьему вопросу.

Определив путь, каким составилось завещание, нужно будет еще определить, кто виновен в составлении завещания духом, как виновен в этом Караганов телом.

Из всего высказанного мною можно вывести заключение, что завещание подложно. Кто совершил, т.е. задумал и осуществил, это преступление? Есть старинное правило, что преступление совершается обыкновенно теми, для кого оно представляется наиболее выгодным. Кому же могла быть выгода в составлении этого духовного завещания?

Прежде всего, конечно, Беляевой. Нет сомнения в том, что ей было выгодно иметь завещание в свою пользу: я уже говорил о том, что по самому умеренному расчету у Беляева после его смерти осталось на 400 тыс. руб. личного имущества; кроме того, Беляева до того времени играла роль богатой женщины, владетельницы заводов, обладающей известным капиталом, гордой капиталистки, с которой какой-нибудь Красильников не смел даже и говорить. Ей, понятно, хотелось иметь завещание в свою пользу, чтобы избавить себя от необходимости сойти с первенствующего места и уступить его родственникам своего мужа. Мы знаем несколько сторон характера этой женщины, довольно ярко рисующих ее: мы знаем, что она не удостоивала родственницы своего мужа откровенностью по тому вопросу, разъяснение которого избавило бы ее от удручения и болезни, и не удостоивала Красильникова разговором, несмотря на то, что он обращался к ней по делу. Мы знаем также из показаний Махаевой, что Беляева держала себя неприступно и надменно. И вдруг она, взирающая на окружающих с высоты своей денежной гордыни, она — глава, хозяйка в доме, должна сойти на второй план, уступить свое место, стушеваться, потерять окружающий ее штат и вообще умалиться в своем величии! Разве это легко, разве это не есть такая рана тщеславию, которую трудно перенести? Вот почему Беляева должна была желать, чтобы завещание это было составлено в ее пользу.

Но могла ли сама она это сделать? Конечно, нет. Какою вы видели женщину эту здесь, такою же, вероятно, была она и 14 лет тому назад. Вы видели, что она — лицо, способное являться орудием в чужих руках, но без всякой инициативы, без ясного сознания своих целей и средств. Она не умела даже говорить здесь так, чтобы не путаться и не сбиваться; она не умела приготовиться к объяснениям; она не умела избежать тех явных противоречий и недомолвок, которыми так богато ее показание. А приготовиться было время — было много времени!

Очевидно, не она измыслила фальшивое завещание, да и это вовсе, по народному выражению, «не женского ума дело». Итак, кто же другой мог совершить это преступление? Беляев умирает в сентябре, 25. В день его смерти приезжает Ал. Мясников и вывозит в узлах книги и дела своего дяди. Между этими книгами и делами были и деньги. Достаточно припомнить узел с 223 сериями на 150 тыс. руб., привезенный Александром Мясниковым к будущей жене Караганова и брошенный ею, по незнанию — и к великому изумлению Мясникова пред ее честностью — под кровать. Было забрано все, без разбору, под предлогом отобрать свои дела и бумаги, как будто ввиду того, что мы знаем о делах Беляева и Мясниковых, это так легко было сделать при отсутствии личных указаний покойного. При вывозе бумаг захватываются и деньги, которые, несомненно, составляли собственность Беляева, и даже бумаги третьих, совсем чужих лиц, как, например, закладная Махаевой. Выгрузка имущества производилась целый вечер, и его переправляют в дом Мясниковых — через улицу против дома Беляева.

В день смерти Беляева полиция, которая должна была охранять его имущество несомненно, отсутствует, но существует акт, указывающий, что она как бы припомнила о своих обязанностях на следующий день. Именно от 26 сентября был составлен старшим помощником квартального надзирателя Рошковским акт описи имущества умершего.

В акте этом значилось, что имуществу Беляева произведен осмотр и оно опечатано, причем найдено на 350 руб. золота и несколько старых серебряных монет. Затем, однако, подписавший этот акт чиновник полиции показал, что акт писался им в конторе, под диктовку квартального надзирателя, и что на месте осмотра он не был, не было при этом также и понятых, подписавших акт. Квартальный же надзиратель объяснил, что никакого акта он не диктовал и сам вовсе не был в доме Беляева. Итак, акт этот составлен неизвестно кем и по чьему поручению в конторе квартала и содержит в себе вымышленные данные. Ясно, что настоящей описи произведено не было и полиция не явилась своевременно в дом покойного, хотя, как видно из показаний прислуги, впоследствии были какие-то печати кем-то наложены на пустые шкапы и жирандоли. Затем, 6 ноября предъявляется в гражданскую палату для засвидетельствования завещание. Засвидетельствовано оно 16 ноября, а 22 декабря между Мясниковыми и Беляевой заключается договор или условие, по которому Беляева отдает Мясниковым все принадлежащее ей имущество, как доставшееся по завещанию, так и свое собственное, взамен сохранной расписки в 272 тыс. руб., выданной мужем ее Мясниковым, и 120 тыс. руб., которые они обещали выплачивать по 12 тыс. руб. в год, в течение 10 лет.

Сделка эта, несомненно, выгодна для Мясниковых. Это, мне кажется, не требует дальнейших доказательств. Не говоря уже о том, что Беляева уступила им все состояние мужа, которое впоследствии сама определяла в расчетах, найденных у нее при обыске, в 700 тыс. руб., она отдала им и свои заводы, да они сами взяли среди бумаг умершего, сколько успели и могли, и, во всяком случае, не менее тех 150 тыс. руб., которые хранились под кроватью у Обольяниновой и служили ей потом поводом к вымогательству денег от Мясниковых. При состоянии их уплата 12 тыс. руб. в год в течение 10 лет не представляла бы никаких затруднений, даже если бы и производилась аккуратно, а известно, что Беляева должна была, изверившись в «божбу своих крестников», жаловаться неоднократно на неплатеж ими условленной суммы. Таким образом, вся выгода от существования завещания Беляева оказалась исключительно на стороне Мясниковых. Благодаря ему они получили возможность отобрать от «милой крестной мамаши» и «дорогой тетушки» почти все ее достояние. Поэтому, даже с точки зрения простой наглядной выгоды, им было полезно и желательно появление завещания. Но есть и другая точка зрения, с которой завещание было необходимо для целей гораздо более широких. Взглянем на дело с этой стороны. Беляев умер в 1858 году; перед вами был его дневник и счеты, из которых вы могли усмотреть, что дела Беляева и Мясниковых были тесно переплетены между собою. Как Мясниковы имели участие в делах Беляева, так точно и Беляев, с своей стороны, негласно участвовал в предприятиях и делах покойного Ивана Федоровича Мясникова. Один из них участвовал в предприятиях своим основным капиталом, другой — отчасти капиталом, отчасти своим умением делать обороты и выгодно помещать средства. Капиталы эти, соединенные вместе, скопленные общим трудом, составляли такую силу, которая заставляла говорить о чрезвычайном богатстве Мясниковых. Но между Мясниковыми и Беляевым не были заключены какие-либо условия, по которым, в данную минуту, можно было немедленно отделить капитал одного от капитала другого. Доказательство этому, между прочим, в том, что когда Мясниковы были приглашены Беляевым участвовать в паях на рыбные ловли, он обратился в Комиссию рыбных промыслов с заявлением, что принимает Александра и Ивана Мясниковых к участию в Самосдельско-Образцовской рыбной ловле на равных правах и что контракт между ними будет доставлен, — и никакого контракта не доставил. Между тем, Мясниковы, несомненно, были его пайщиками в этом деле. Даже «отступное» на торгах было между ними разделено поровну. Однако, несмотря на это, права Мясниковых ничем не были ограждены. Что могли они сказать в случае предъявления наследниками Беляева претензий к Самосдельско-Образцовскому рыбному делу? Мы участвуем в предприятии в 2/3. «Из чего это видно?» — спросили бы их наследники. Беляев заявил об этом в Комиссию. Но им ответили бы, что на основании 27 параграфа кондиций необходимо, чтобы между пайщиками был заключен договор, а его нет в наличности. Мясниковы сказали бы тогда, что все основывалось на взаимном доверии. «Да, вы могли доверять друг другу, а мы вам не доверяем, — ответили бы наследники, — докажите ваши права формально, а пока признайте, что мы его наследники во всем предприятии». То же самое могло повториться и относительно других дел Беляева. Беляев имел откуп в Херсоне и Николаеве. Я готов согласиться, что из 25 паев он владел 1/5 частию, остальные 20 паев принадлежали Мясниковым, но в объявлении, поданном в Сенат, все 25 паев объявлены принадлежащими Беляеву. И когда явились бы наследники и стали требовать себе эти паи, что могли бы представить Мясниковы в доказательство своих прав? Расчетные книги Беляева, где записывались разные суммы, или его истрепанный дневник? Но коммерция требует книг шнуровых, книг бухгалтерских, веденных в строго определенном порядке, а их не было. Какое доказательство при торговых расчетах мог представлять, например, дневник Беляева, в котором находятся такие записи как, например: «4 тыс. взято у Ванюши 4 августа; 2 сентября выдано задаточных денег за Устюг 4 тыс., а 14 сентября опять выдано Ване на расход 4 тыс.». Дневником ничего нельзя было бы доказать, кроме разве только того, что наследникам прилично было бы прислушиваться к требованиям Мясниковых, сознавая нравственно, что и их деньги были у Беляева, но в делах коммерческих такие нравственные соображения стоят на последнем плане; на первый же план выступают документы. А документов нет, и дела Мясниковых и Беляева так спутаны вместе и перемешаны, что трудно различить, где кончаются одни и начинаются другие. Между тем, Беляев умер в то время, когда они намеревались пуститься еще в большие предприятия и, между прочим, купить громадный, знаменитый завод Берда. В § 14 проекта договора сказано, что Беляев намерен участвовать в 2/3 предприятия (а эти 2/3 составляли 1800 тыс.); едва ли у Беляева была свободною, при других его делах, такая громадная сумма; следовательно, он участвовал в предприятии вместе с Мясниковыми, но их участие, по-видимому, опять предполагалось негласное. Итак, смерть взяла Беляева, когда обширные предприятия еще задумывались, когда откупа были разбросаны по всей России, причем в одних Мясниковы участвовали негласно, в других гласно. Мы слышали здесь характеристическое показание свидетеля Ненюкова, который, когда его спросили, почему он думает, что Беляев не имел больших средств, отвечал, что Беляев слишком раскидывался в делах. Что это значит? То, что в коммерции требуется известная специализация и сосредоточение занятий и что в торговом мире не особенно благоприятно смотрят на человека, который сразу пускается в различные отрасли промышленности и разнородные предприятия, требующие громадных сумм. Но в руках Беляева были не одни его собственные средства, превышавшие полмиллиона, у него были и средства внуков его наставника и хозяина — старика Мясникова. Беляев и его компаньоны действовали, по-видимому, независимо друг от друга, но в сущности каждый из них участвовал в части дел и оборотов другого. Смерть Беляева последовала в 1858 году, когда были уже введены и вводились многие реформы; так, тогда начиналась крестьянская реформа и впервые были приняты меры к уничтожению откупа, который доживал свои последние дни. Министерством финансов, в особой комиссии, были выработаны новые временные правила, при посредстве которых откупная операция должна была завершиться. Это были последние годы существования учреждения, благодаря которому создавались громадные капиталы, которое одно служило главным источником громадных состояний Бенардаки, Кокорева и других откупщиков. Понятно, что все откупщики старались удержать за собою участие в откупах, чтобы в последнее золотое для них время добыть как можно больше, выжать из откупов все, что только можно. Это-то легкое, ускользавшее и уничтожавшееся, вероятно, навсегда, добывание средств заставляло Мясниковых и Беляева стараться удержать за собою откупа на последнее время, и они действительно остались за ними на 1857—1858 год. Вместе с тем наступила пора акционерных предприятий; акционерные общества создавались одно за другим; наплыв публики и ее рвение для приобретения акций новых предприятий вынуждали нередко вмешательство полиции, и даже люди почтенные, солидные в торговом отношении, совершенно теряли голову с этими акциями и пускались в еще более азартную игру, чем впоследствии была биржевая, железнодорожная игра. Словом, наступало то время заманчивых надежд, когда пред всякими коммерческими предприятиями раскрывались широкие горизонты. Надо было для того, чтобы вовремя воспользоваться этим положением дел, сосредоточить в своих руках как можно больше капиталов, удержаться в обширных предприятиях и затем играть крупную роль. А тут, как нарочно, оказывается, что завещания нет; ничто в их общем имуществе с Беляевым не разграничено, не распределено, — непременно возникнут споры, процессы, и когда же? Когда всякий час дорог, всякий рубль ценен. Тут появятся неизвестные лица, какие-то мещане из Сарапуля, которые, во-первых, отберут три четверти состояния у Беляевой и, во-вторых, заставят Мясниковых отказаться от участия во многих откупах, лишат их возможности иметь на будущее время лишние капиталы, а главное, вынудят их войти в бесконечное число процессов, которые будут тянуться годы, так как о гласных судах еще и помину не было. Побуждение устранить все споры, забрав все в руки, являлось само собою. И вот созрела мысль, что завещание было бы для этого самым удобным средством. Но сделать его в свою пользу неудобно, так как, уже помимо возможности подозрений, тогда придется для соблюдения правдоподобности назначить большие выдачи вдове и другим лицам, а между тем каждая копейка дорога, ибо известно из дела, что в конце августа Мясниковы не могли выплатить 36 тыс. руб. и Беляев писал им, что если они не вышлют этих денег, то на честное имя Мясниковых в коммерческом отношении ляжет черное пятно. Поэтому остается сделать его на имя вдовы Беляева. Но сделать без ведома ее неудобно и даже опасно, ибо придется сочинять, к ее удивлению, целую сказку о том, как завещание попало им в руки, да и от завещания, ими найденного, в глазах подозрительных людей недалеко и до завещания, ими подделанного. Поэтому надо явиться к ней и сказать, что вот все имущество остается в пользу родственников ее мужа, а они, ее племянники, не хотят, чтоб ее обижали, и что поэтому, так как покойный всегда желал оставить все ей, самое лучшее, что она может сделать, — это положиться на них и... завещание будет готово. Правда, Беляевой могло показаться подозрительным, что они так о ней хлопочут, но Мясниковы взяли все бумаги из кабинета Беляева, следовательно, могли сказать, что в делах и бумагах, взятых ими, нашелся документ, по которому надо получить и им, а именно сохранная расписка в 272 тыс. руб. серебром. Я уже подробно доказывал, что сохранная расписка в 272 тыс. руб. была давно погашена, будучи выдана, по расчетам Беляева с Мясниковыми, в течение 1857 и 1858 годов затем, чтобы регулировать счеты пред отъездом И.К. Мясникова в Астрахань, причем рядом с нею росли другие расчеты, по которым, как я удостоверял вчера документами, уже Мясниковы становились мало-помалу должниками Беляева, так что расписка погасилась и была, по всем вероятиям, возвращена Беляеву, который ее сберег, по своей аккуратности, как один из оправдательных документов для будущего отчета. Эта расписка являлась отличным средством для того, чтобы заставить Беляеву принять завещание. Ей могли сказать: «У нас есть расписка да, Бог знает, может быть еще с наследниками придется вести процесс, а вы слышали разговоры о ней, знаете, что она была выдана; поручитесь по ней, а когда будет завещание, заплатите нам, и дело будет окончено к общему удовольствию; вы получите капитал, мы — принадлежащий нам долг, и вся неведомая ни вам, ни нам компания сарапульских родственников, которых покойный и знать не хотел, останется ни с чем». И вот, еще до представления Александром Мясниковым духовного завещания в палату, Беляева делает надпись на расписке. Знала ли она в точности, как велико состояние ее мужа? Нет, потому что, давая доверенность Мясниковым, вскоре после смерти мужа, на управление всем имением, она отдала в управление имущество, размеры которого ей были неизвестны и по которому все книги и документы уже не находились в ее руках. Когда же завещание утверждено, тогда отступать поздно, тогда ей сказано, что имущество всего на 392 тыс. руб., что цифра эта точная, что больше этого нет ничего. Что могла ответить на это Беляева? Разве то, что она не заплатит, потому что завещание подложное, но она сама согласилась на это и сделала все зависящее, чтобы ввести правосудие в обман; признание завещания подложным равносильно сознанию своей вины в уголовном преступлении. Таким образом, сама собою, в силу неизбежности, совершается сделка о передаче всего имения, как самой Беляевой, так и ее мужа, за сохранную расписку и за 120 тыс. руб., ибо Беляева, согласившись на завещание и сыграв комедию его нахождения на сороковой день, отрезала себе путь к отступлению и не могла, не губя и не роняя себя, обличить действия Мясниковых. Я забыл еще сказать, как я смотрю на участие Целебровского в переписке завещания. Он, несомненно, переписал завещание после смерти Беляева, но он ни в каком случае не мог подвергнуться ответственности и был более всех гарантирован. При разности чернил в подписях и в тексте он мог всегда сказать: «Беляев просил меня переписать завещание, и я исполнил его просьбу, но завещания он в то время не подписал, оставил его у себя, и что сталось с ним потом, не знаю. Может быть, оно и было подписано кем-нибудь после его смерти». И против такого объяснения трудно было бы что-нибудь возразить, ибо свидетелями того, как подгонялся текст к подписи, были, конечно, одни лишь обвиняемые. Не делалось же это всенародно. Притом молчание Целебровского можно было приобрести. Он служил у Беляева за весьма небольшое жалованье, употребляясь для выполнения разных щекотливых поручений по откупным делам, а через полтора года после смерти Беляева, в то время, когда он сам умирал в сумасшедшем доме, у него оказалось 20 тыс. капитала.

Таким образом, вот тот путь, которым, по моему мнению, составилось завещание. Могут сказать, что это одни только предположения. Да, но, однако, основанные на экспертизе, на показаниях Караганова и на тех данных, которые почерпнуты из житейской обстановки и отношений подсудимых. Могут сказать: если Мясниковы преступники, то где же свойственное преступнику стремление скрывать следы совершенного им, стараться устроить так, чтобы не возникло вопроса о наследовании?

Действия, клонящиеся к сокрытию следов преступления, существовали и со стороны Мясниковых. Мы знаем, что они предпринимали неоднократные попытки к прекращению дела миром, переходя от пустых сумм к весьма большим и увеличивая свою тароватость по мере усиления опасности уголовного преследования, и что эти попытки усилились при во никновении дела в 1868 и 1870 годах. Так, еще в 1860 году Гонин посылался в Сарапуль к Мартьяновой с предложением примирения за 20 или 25 тыс., что подтверждено Дедюхиным и священником Домрачовым. Затем, в 1864 году, А. Мясников предлагал Ижболдину 4 или 5 тыс., увеличивая эту сумму постепенно до 40 тыс., а когда возникло следствие, то призывал в место своего служения, в третье отделение, свидетеля Борзаковского и опять настойчиво предлагал покончить дело с Ижболдиным, причем поверенный его, некто Коптев, называл и сумму, предлагаемую за примирение,— 100 даже 150 тыс.

В деле есть, наконец, еще один свидетель против них — свидетель, который старается теперь всеми средствами скрыть следы совершенного ими преступления. Это — Беляева. Против воли, косвенно, уклончиво, но она свидетельствовала против Мясниковых. В 1864 году возникло дело об опеке Шишкина. Шишкин, 14-летний мальчик, нежно любимый внук Беляевой, состоял под опекою у нее, Ивана Мясникова и Отто и в доме Беляеврй жил. Мясников и Отто потребовали от дворянской опеки устранения Беляевой. Чем это было вызвано — судить трудно; из производства видно, что Беляева объясняла предводителю дворянства, что не хочет лично возить Шишкина к Мясниковым, ибо дала честное слово, что до исполнения ими их клятвы о выдаче ей 120 тыс. руб. сразу нога ее у них в доме не будет. Очевидно, однако, что это было сделано по желанию Мясникова, так как Отто считал нужным извиняться в том пред Беляевою, написав ей письмо, где говорит, что сделал это, чтобы избежать каких-то известных ей, очень неприятных для него слухов. Это, вместе с неплатежом Беляевой денег, чрезвычайно раздражило ее. А тут подоспел еще уход Шишкина тайно из ее дома к дядям. Я излагал перед вами, господа присяжные, подробно ту переписку, которая предшествовала этому уходу и которою он сопровождался. Сначала письмо Шишкина в опеку о том, что он желает исполнить священную волю отца и остаться у бабушки, так как дяди его не знают и не любят; потом письмо его к Беляевой из дома дядей с указанием на то, что так как она его восстановляла против них, а они его любят и дают ему «настоящее» направление, то он не может вернуться к ней; а в промежутке между этими письмами письмо Беляевой к предводителю дворянства, с присовокуплением найденных ею в комнате ушедшего от нее внука записок, в которых неизвестный руководитель советует мальчику сказать своей бабушке, что он бросает ее «собачий дом», что она «каналья, которая хочет его обокрасть», что она мужичка и т.д., и, наконец, письмо некоего Риццони, почтенного наставника юношества, который, сознаваясь, что по просьбе Мясникова подговаривал Шишкина уйти от Беляевой и для этого писал ему эти записки про бабушку, жалуется, что Мясников, по уходе Шишкина от Беляевой, не исполнил своего обещания «особенно поблагодарить» его. Эти письма характеризуют ту недостойную игру, жертвой которой был мальчик, едва вступивший в отроческие годы. Для нас все эти письма с наглядностью объясняют, почему в 1865 и даже в 1866 годах Беляева очень дурно отзывалась о Мясниковых, почему она считала возможным говорить, что они ее обманули, ограбили, что они воспользовались ее доверием и ее «оплели». Эти слова ее повторял повсюду ее поверенный Чевакинский, который в 1865 году писал Ижболдину жалобу на Мясниковых в Комиссию прошений и, предлагая свои услуги для их преследования, просил только у Ижболдина записи о том, что тот не станет преследовать Беляеву, а в 1868 году, после того как Беляева примирилась с Мясниковыми, сделался их ходатаем и просил Герасимова не показывать у следователя то, что он от него, Чевакинского, слышал про завещание. Участие Чевакинского в попытках сделок с Ижболдиным для возбуждения дела о подлоге завещания — не подлежит сомнению. Он научал, собирал материалы, ободрял, подстрекал робкого сарапульского мещанина, он предлагал свое бескорыстное руководство, но желал, однако, всегда оставаться в тени, в стороне, держа у себя в руках лишь пружинки действий Ижболдина. На это ясно указывают показания Герасимова и Шимановского. Но он был поверенным Беляевой, и без ее согласия в таком рискованном — и для него далеко не безразличном деле — действовать не мог. Поэтому в его умелых руках Беляева косвенным образом являлась обвинительницею Мясниковых, но обвинительницею осторожною, у которой всегда было приготовлено, на всякий случай, отступление. Ко времени ссоры Беляевой с Мясниковыми относится желание ее, даже не жалея себя, под влиянием гнева и оскорблений, раскрыть все по этому делу, на что указывают письма ее к Мясниковым, найденные в ее бумагах, где она грозит открыть все «со дня смерти ее мужа» и представить это на суд государя. Натянутые и враждебные отношения продолжались между ними до 1868 года. Но в этом году состоялось, при посредстве денежных обязательств, примирение Беляевой с Мясниковыми, а вслед за тем возникло следствие. Общая опасность тесно соединила Беляеву с Мясниковыми, и вчерашние враги стали сегодняшними друзьями.

Таким образом, господа присяжные, обвинение мое окончено. Я старался, не увлекаясь, спокойно и сжато изложить пред вами существенные обстоятельства этого сложного дела и те данные, которые почерпнуты мною из письменных документов. Если я упустил что-либо, то дополнит это ваша память, в которой отпечатлелись, без сомнения, все черты, все оттенки этого дела. Мне остается распределить ответственность между подсудимыми.

Я обвиняю Александра Мясникова в том, что он задумал составить подложное завещание от имени Беляева и привел это намерение в исполнение. Ни в общественном его положении, ни в его богатстве, ни в его образовании не нахожу я никаких обстоятельств, по которым можно бы говорить о снисходительном отношении к его поступку: он виновен — и только виновен. Обращаясь к Ивану Мясникову, я по совести должен заявить, что в деле нет указаний на его непосредственное участие в преступлении. Это не значит, однако, чтобы он не участвовал в нем косвенно. Нет сомнения, что Александр Мясников не мог бы решиться составить подложное завещание, не имея на то предварительного, быть может, молчаливого согласия со стороны брата, он не мог бы действовать с сохранной распиской, не зная, что скажет на это брат, он не мог составить завещания, не быв наперед уверен в том, что брат его беспрекословно примет завещанное имущество, что при этом между ними не выйдет недоразумений. Ему надлежало быть уверенным, что Иван Мясников будет смотреть сквозь пальцы в то время, когда он станет действовать. Иван Мясников знал хорошо, какое преступление подготовляется, и не остановил брата, не предупредил своим влиянием содеяние преступления, не напугал своими угрозами. Лица, которые так действуют, по закону считаются менее виновными, чем те, которые совершили преступление непосредственно, они считаются попустителями преступления, но виновность их имеет значение уже потому, что очень часто преступления не совершились бы, если бы люди честные и могущие иметь влияние приходили на помощь колеблющимся и удерживали их на опасном пути, а не смотрели, сложа руки, на то, как подготовляется нечистое и злое дело. Поэтому я обвиняю Ивана Мясникова в попустительстве. Караганова я обвиняю в том, что он, после подготовительных занятий, подписал бумагу чужим именем, зная, что это делается для духовного завещания. Вместе с тем, не могу не заметить, что Караганов был орудием в руках других, умственно и материально более, чем он, сильных лиц, что он находился под давлением своей привязанности к хозяевам и что жизнь его разбита навсегда и непоправимо. Я прошу вас поэтому признать его заслуживающим полного снисхождения; равным образом, думаю я, что не будет несправедливым признать заслуживающим снисхождения и Ивана Мясникова. Взглянув на него, близкого к гробу и разбитого параличом, вы, господа присяжные, поймете, под влиянием какого чувства я указываю вам на возможность этого признания. Излишне говорить вам, что приговор ваш будет иметь большое значение. Дело это тянется четырнадцать лет и возбудило целую массу толков. Общественное мнение клонилось по отношению к нему то в одну, то в другую сторону, и судом общественного мнения дело это было несколько раз, и самым противоположным образом, разрешаемо. Мясниковых признавали то закоренелыми преступниками, то жертвами судебного ослепления. Но суд общественного мнения не есть суд правильный, не есть суд, свободный от увлечений; общественное мнение бывает часто слепо, оно увлекается, бывает пристрастно и — или жестоко не по вине, или милостиво не по заслугам. Поэтому приговоры общественного мнения по этому делу не могут и не должны иметь значения для вас. Есть другой, высший суд — суд общественной совести. Это — ваш суд, господа присяжные.

Мы переносим теперь дело Мясниковых из суда общественного мнения на суд общественной совести, которая не позволит вам не признать виновности подсудимых, если они действительно виноваты, и не допустит вас уклониться от оправдания их, если вы найдете их невиновными. Произнеся ваш приговор, вы или снимете с них то ярмо подозрений и слухов, которое над ними тяготеет издавна, или скрепите его вашим спокойным и решительным словом. Если вы произнесете приговор обвинительный, если согласитесь с доводами обвинительной власти и проникнитесь ее убеждением, то из него будет видно, что перед судом по Судебным уставам нет богатых и бедных, нет сильных и слабых, а все равны, все одинаково ответственны. Вы докажете тогда, насколько справедливо можно применить к людям, которым приходится стоять перед вами, слова, что «несть эллин и иудей»...


Опубликовано: сб. «Судебные речи». Изд. 4-е. СПб. 1905.

Анатолий Федорович Кони (1844—1927) — русский юрист, судья, государственный и общественный деятель, литератор, выдающийся судебный оратор, действительный тайный советник, член Государственного совета Российской империи. Почётный академик Императорской Санкт-Петербургской Академии Наук по разряду изящной словесности (1900), доктор уголовного права Харьковского университета (1890), профессор Петроградского университета (1918—1922).


На главную

Произведения А.Ф. Кони

Монастыри и храмы Северо-запада