А.Ф. Кони
По делу о подлоге завещания капитана гвардии Седкова

Обвинительная речь

На главную

Произведения А.Ф. Кони



Господа судьи и господа присяжные заседатели! Дело, по которому вам предстоит произнести приговор, отличается некоторыми характеристическими особенностями. Оно — плод жизни большого города с громадным и разнообразным населением, оно — создание Петербурга, где выработался известный разряд людей, которые, отличаясь приличными манерами и внешнею порядочностью, всегда заключают в своей среде господ, постоянно готовых даже на неблаговидную, но легкую и неутомительную наживу. К этому слою принадлежат не только подсудимые, но принадлежал и покойный Седков — этот опытный и заслуженный ростовщик, которого мы отчасти можем воскресить перед собою по оставшимся о нем воспоминаниям, и даже некоторые свидетели. Все они не голодные и холодные, в обыденном смысле слова, люди, все они не лишены средств и способов честным трудом защищаться от скамьи подсудимых. Один из них — известный петербургский нотариус, с конторою на одном из самых бойких, в отношении сделок, мест города, кончивший курс в Военно-юридической академии. Другой — юрист по образованию и по деятельности, ибо служил по судебному ведомству. Третий — молодой петербургский чиновник. Четвертый — офицер, принадлежавший к почтенному и достаточному семейству. И всех их свела на скамье подсудимых корысть к чужим, незаработанным деньгам. Некоторые вам, конечно, памятные свидетели тоже явились здесь отголосками той среды, где люди промышляют капиталом, который великодушно распределяется по карманам нуждающихся и возвращается в родные руки, возрастая в краткий срок вдвое и втрое. Мы не будем вспоминать всех их показаний и вообще оставим из свидетелей лишь самых достоверных и необходимых. Обратимся прежде всего к выяснению главного нравственного вопроса в этом деле, вопроса, касающегося сущности завещания. Соответствует ли оно желаниям покойного Седкова? Согласно ли оно с его видами и чувствами? Вытекает ли оно из отношений между ним и женою и пришла ли жена с своим подлогом на помощь решению, которое только не успела привести в исполнение остывшая рука ее любящего и окруженного ее попечениями мужа?

Что за человек был Седков? У нас есть данные о нем и в письмах, и в показаниях свидетелей, его близко знавших. Скромненький офицер, с капитальцем в 400 руб., он пускал его втихомолку в рост, не брезгуя ничем — ни платьем товарища, ни эполетами кутнувшего юноши. Собирая с мира по нитке, он распространял свои операции и за пределы полка и заполз было в Константиновский корпус, но оттуда его попросили, однако, удалиться, погрозив разными неприятностями. Тогда он захотел расширить не территорию, но размер своих операций. Для этого нужен был большой капитал. Для капитала был совершен брак — не по любви, конечно, и без всяких нравственных условий и колебаний. Медведев рассказал здесь, как «приезжала сваха, говорила, что 10 тыс., а ей, свахе, чтоб пять сотенных...» Сама Седкова заявляет, что ее предложили Седкову. Он не оскорбился предложением, по зрелом размышлении сам сделал таковое же и получил капитал, не роясь в подробностях истории своей невесты и не отыскивая в ней указаний на мир и согласие предстоящей жизни. От него не скрывали той «легкомысленной жизни», о которой говорила здесь Седкова, но давали вместе с тем деньги. Он также не считал нужным скрывать своих свойств и сразу показал бабке госпожи Седковой, с кем они имеют дело. Вы слышали интересное показание Клевезаля и Демидова. За Седковой было 5 тыс. руб. и бриллиантов тысячи на 3. Но надо было сделать приданое. Ермолаева заняла для этого у Седкова 1 тыс. руб. Будущий зять, давая деньги, взял в обеспечение вексель Демидова в 5 тыс. руб. и попросил Ермолаеву «для верности» написать на нем свою фамилию. Когда приданое было получено в виде мебели, белья и платья, старушка принесла и занятую тысячу рублей. Но Седков поступил с нею великодушно. Он не взял денег. Он предпочел оставить у себя вексель в 5 тыс. руб., на котором, к удивлению Ермолаевой, оказалась ее бланковая подпись. Правда, это стоило ему предложения господ офицеров Измайловского полка избавить их от его присутствия, но деньги по векселю он взыскал сполна и таким образом приобрел за женою 13 тыс. руб. Тогда-то развилась широко его деятельность с векселями, протестами и взысканиями, со скромными процентами по 10 в месяц... Но жизнь не вышла из скромных рамок. В обыкновенной квартире человека среднего состояния была одна прислуга; обед не всегда готовился дома, а приносился от кухмистера. Развлечений не допускалось никаких. Но Седков не был узким скупцом, который забыл жизнь и ее приманки для сладкого шелеста вексельной и кредитной бумаги. Он решился подавить себя на время, обрезать свои потребности, замкнуться в своих расчетных книгах лишь до поры до времени, чтоб развернуться потом и позабыть годы лишений. Недаром писал он свой расчет занятий, называя его планом жизни и определяя с точностью на много лет вперед, когда и что он сделает, когда выделит из складочного капитала оборотный, когда образует запасный, начнет ликвидировать дела и после «деятельности в таком разгаре», в 1879 году, будет иметь возможность осуществить написанное под 1880 годом слово «отдых»... Таковы были его планы, такова его деятельность, поглощавшая всю его жизнь. Они ручаются за то, что это был холодный и черствый человек.

Такой-то человек женился на Седковой. Она рассказала здесь, что была взята из института 15-ти лет, покинула затем бабушку и жила одна, не стесняясь нравственными требованиями общественной жизни. И эта жизнь с нею тоже не стеснялась, открывая ее почти еще детским глазам свои темные, но завлекательные стороны. Она принесла в дом мужа скудное полуобразование, состоящее лишь в уменье лепетать по-французски, любовь к развлечениям и удовольствиям, незнакомство с трудом и привычку не отказывать себе в расходах. При этом она, вероятно, принесла не особенно сильное уважение к своему купленному мужу. Дома ее встретили счеты, записные книги, учет в расходах и мелочная, подчас унизительная расчетливость ростовщичьего скопидомства. Отсюда споры, ссоры, попреки мотовством и расхищением имущества, сцены за потерянные горничною три рубля и целый ряд стеснений свободы. Отсюда раздражение против мужа, жалобы на него, попреки ему. По институтской манере Седкова принялась за дневник и ему поверяла свои скорби, которых не понимал ее муж, видевший в ней хотя и неизбежную, но отяготительную и разорительную прибавку к полученному капиталу. Защита, конечно, познакомит вас, господа присяжные, с этим дневником. Вы отнесетесь к нему, без сомнения, надлежащим образом и припомните, что в такого рода документах человек всегда, невольно и незаметно для себя, рисуется и драматизирует и перед собою, и перед какими-то ему безвестными будущими читателями. Тем же направлением проникнут и этот дневник с его маленькою ревностью и длинным, многосложным и чересчур торжественным прощанием с мужем перед происшествием, состоявшим в том, что среди бела дня, близ Чернышева моста, в виду городового, Седкова бросилась в мутную воду Фонтанки с портомойного плота... После этого «покушения на самоубийство» отношения между супругами несколько изменились. Шум ли этого происшествия или усилившаяся болезнь Седкова были тому причиной — неизвестно, но только писание дневника с жалобами прекращается, и через два года мы видим Седкову, вошедшею отчасти во взгляды мужа и начавшую черстветь под влиянием вечных забот о векселях, отсрочках и вычислении процентов. Она начинает исполнять при муже иногда обязанности дарового чтеца, а в последние недели его жизни является и даровым рассыльным, которому поручалось иногда даже получение денег. И она, в свою очередь, вкушает от сладости лихвы и прелести роста и потихоньку от мужа, боясь ответа перед ним, выдает деньги под векселя. Вы знаете историю с векселем Киткина, векселем «венецианским», написанном на живом мясе. Вы слышали и о другом подобном же векселе. Но до последнего издыхания Седков не доверял жене, он жаловался на нее, роптал на ее мотовство, сердился на ее легкомыслие, указывал на ее холодность и безучастие к нему. Вы слышали Ямщикова, Алексея Седкова и Федорова. Вы помните показания Беляевой, что уже в последние дни жизни Седков еще ссорился и бранился с женою «и за деньги, и за поведение». Между ними и не могло быть ничего общего, ничего связующего. Дитя их, на любви к которому могли бы сойтись и легкомысленное сердце одной, и черствое сердце другого, вскоре умерло. В прошлом не было любви, в настоящем — ни уважения, ни сходства целей, наклонностей и характеров. Поэтому мы встречаем в дневнике Седковой знаменательное указание, что в первые годы брака и муж ее вел свой собственный, секретный от нее, дневник. Но, господа, семья, где муж и жена — «едино тело и един дух», по выражению церкви, — ведут два параллельных дневника и, скрываясь друг от друга, поверяют бумаге свое взаимное недовольство, семья эта есть поле битвы, на котором расположены два враждебных стана. И Седков не скрывал своего недоверия к жене. Он требовал от нее отчета во всех ее издержках и тщательно отделял их от «общих расходов» на стол и другие хозяйственные потребности; он отвел ее деньгам особую рубрику в книге с многозначительною надписью «чужие»; он запирался от нее в кабинете, занимаясь счетами, он хранил от нее зорко разные ценности в сундуках, которые она бросилась перерывать после его смерти; он выдавал ей утром скудные деньги на обед и к вечеру требовал письменного отчета в их употреблении. И даже в тот день, когда смерть уже простирала над ним свое черное крыло, он еще записал дрожащею рукою 1 руб. серебром на обед. Но отчета в израсходовании этих денег ему не пришлось читать, потому что на другой день глаза его были закрыты безучастною рукою слуги, чужого человека, так как неутешная вдова была занята в это время укладыванием зеленого сундучка.

Таковы муж и жена. Могли ли люди, прожившие совместно таким образом, рассчитывать, что любовь одного из них будет сопровождать другого и за гробом, отдавая ему все накопленное трудами многих лет? Могла ли Седкова серьезно думать, что муж умрет с мыслью об ее обеспечении, что он не найдет, если не около, так вдали от себя, более ее достойного в его глазах быть его наследником, что в нем не проснутся иные, более сильные, действительные привязанности? Мы знаем, что отношения Седковых между собою не давали никакого основания к таким предположениям. Он был чужой человек своей жене, чужим и умер. Но у него были родные. В Бессарабии жил его брат с семьею. Они, по-видимому, оказывали расположение покойному Седкову. И он был к ним расположен. В деле есть его письма к брату и его жене. В одном он восхищается их согласною жизнью, их взаимною любовью и доверием, их благоустроенным хозяйством, благодарит их за гостеприимство, говорит, что провел с ними самые отрадные дни жизни и даже умиляется до того, что с восторгом вспоминает о пении псалмов и духовных кантат, которое он слышал в доме брата. В другом письме, из Киева, он с горячностью извиняется перед братом, что не успел поздравить его с именинами жены, которая его так обласкала, так радушно приняла... Очевидно, что этими людьми в душе ростовщика, оглянувшегося перед смертью на окружающие чуждые лица, были затронуты такие струны, которые должны были звучать в нем долго. Эти люди, умилявшие покойного Седкова — его брат и жена брата, — были и прямыми его законными наследниками. В их пользу даже не надо было составлять и духовного завещания: сам закон принимает на себя защиту их прав. Поэтому если предполагать, что Седков мог действовать в силу привязанности, то он, конечно, пожелал бы скорее всего оставить свое имущество брату. Его не должно было смущать опасение, что жена останется не при чем. Он знал, что ей достанется вдовья часть. Имущество было все движимое, следовательно, ее доля должна составлять, по закону, четвертую часть. Имущества осталось на большую сумму. Что бы ни говорили о его размере, вы не забудете, господа присяжные, что по смерти мужа Седкова получила ворох векселей, 31 тыс. по чекам, все наличные деньги, бывшие в доме, и драгоценности, уложенные ею в зеленый сундучок. Четвертая часть всего этого, конечно, была бы не меньше полученных за Седковою 8 тыс. руб. и приобретенных, благодаря ее выходу в замужество, 5 тыс. руб. Следовательно, она получила бы свое.

Но, быть может, скажут, что Седков мог иметь повод оставить ей все, как нажитое на ее деньги, что он считал ее нравственною владетельницею всего своего имущества. Для чего же тогда упреки за расточительность, попреки за мотовство, доводящие до Фонтанки? Да и потом, в создании капитала Седкова участвовали не одни деньги, взятые им за женою. Мы знаем, что, вступая в брак, он уже был в состоянии давать взаймы по тысяче рублей. Притом, разве Седковой обязан муж приращением тех денег, которые ее сопровождали? Разве она помогала ему в его занятиях, разве она была жена-помощница, верный друг и добрая хозяйка? Разве она сочувствовала занятиям мужа, уважала его самого, облегчала его заботы? Нет! С его точки зрения на жизнь, она отравляла ему эту жизнь своим легкомыслием и чрезмерными расходами. В то время, когда он беседовал с должниками, видел их кислые улыбки в расчете процентов, а от иных, слишком уже прижатых им к стене, выслушивал невольные резкие замечания, жена его покупала себе шубки и духи; когда он копил — копейку за копейкой — деньги, которые приносились ему с презрением к его занятиям, с негодованием к его черствости, когда, сталкиваясь с должниками, которые смотрели на него как на прирожденного и беспощадного врага, он подавал ко взысканию, описывал и продавал их имущество, вынося на себе их слезы и их отвращение, жена его франтила и предавалась удовольствиям. Мы скажем, что она хорошо делала, что мало участвовала в этих делах своего мужа, но то ли мог и должен был говорить он? Мог ли он считать ее верным и деятельным союзником в приращении капитала? Он один нес черную работу, он один имел право на все, что было им нажито после свадьбы на деньги, купленные ценою унизительного договора. Пусть укажут затем те факты, те слова и поступки, в которых выражалось его желание оставить все жене. Этих фактов нет! Показание Фроловой разбивается показанием близкого к Седкову человека — Ямщикова, на которого с самого начала ссылалась и сама подсудимая. Седков писал до самой смерти, записывал мелочные расходы и вписывал в книгу свои условия с должниками, но завещания не писал, однако. Он имел знакомых Федорова, Ямщикова, даже Лысенкова самого, к нему ездил доктор — и ничем не намекнул он им на желание оставить завещание. Оказывается, что он и не думал об оставлении завещания. Как многие чахоточные, он не верил в скорую смерть, и жизнь его потухла среди уложенных чемоданов для путешествия на юг и среди предположений о разгаре деятельности в 1879 году. Поэтому о завещании не могло быть и речи. Кроме того, если в иные минуты ему и приходила мысль о смерти, то глаза его встречали чуждую и нелюбимую жену, а вместе с тем шевелилось воспоминание о Бессарабии, о семье брата. Уж если делать, за неимением фактов, предположение о желании его оставить все жене, то вернее будет предположить, что он не хотел утруждать себя завещательными распоряжениями, а все предоставлял закону, который распределит сам его наследие между братом и женою. Нам скажут, может быть, основываясь на словах Седковой, что муж хотел наградить в ней привязанность и покорность. Но мы знаем, какова была привязанность госпожи Седковой к мужу. Сошлются, быть может, на то, что в умиравшем Седкове заговорила совесть, встрепенулись религиозные чувства, которые потребовали отдачи всего накопленного неправым трудом наивному созданию, для нравственного развития которого он ничего не сделал, по крайней мере ничего хорошего. Но нам известно, что прежняя Седкова имеет мало общего с тою Седковою, которую мы видим здесь и которая, действуя с знанием и дела, и жизни, никому не даст себя в обиду. Она испортилась в руках мужа, но в глазах его такая порча была, без сомнения, улучшением, в котором ему себя винить было нечего. Про совестливость его известно из поступка с Ермолаевой. О религиозном настроении его мы знаем мало. По-видимому, оно не было глубоко. В письмах к брату есть цитата из священного писания о необходимости милосердия, да в бумагах сохранилась тетрадь с нарисованным на ней крестом и с надписью: «Путь к истинной жизни: смирение, правда, чистота». В этой тетради, на обороте заголовка, описана с большими подробностями одна из тех болезней, от которых лечатся Меркурием... Таким образом, ни в отношениях Седкова к жене, ни в свойствах ее привязанности к нему, ни в данных дела нет никакого указания на то, чтоб он желал отдать ей все свое имущество и составить завещание в ее пользу. Проект, составленный ходатаем Петровским, ничего не доказывает. Седкова явилась к нему под чужим именем и просила составить проект завещания между вымышленными лицами. Она говорит, что муж, имея дела, не хотел делать огласки этому предприятию. Но это объяснение сшито белыми нитками. Седков был человек деловой. Он знал и сам, как писать завещание, особенно такое несложное, где в общих словах все имущество оставляется одному лицу, где не нужно никаких специальных пунктов о разделе, о благоприобретенном и родовом имуществе и т.д. У него, конечно, был всегда под руками X том Свода законов, и он умел владеть им. А там написано все, что надо. Поэтому посылать к постороннему человеку было не нужно. И фамилию скрывать тоже нечего. Если б в завещании было еще перечисление всего имущества Седкова, то он мог, пожалуй, желать скрыть его размеры. Но и этого не было. Все имущество огулом, без всяких подробностей, оставлялось одному лицу.

Итак, завещания в пользу жены не было, да и быть не могло. Между тем, оно явилось. Седковой было отдано все. Забыты были родные, забыта девочка Ольга Балагур, другую сестру которой воспитывал, однако, несравненно более бедный Алексей Седков. Она просто была поручена попечениям госпожи Седковой, которая и начала эти попечения тем, что взяла Ольгу из института и поместила ее у себя в обстановке, показавшейся невыносимою даже денщику Виноградову своею вечною сменою гостей и их поздним сидением. С формальной стороны это завещание было, однако, правильно, и госпожа Седкова напрасно почему-то испугалась приезда брата покойного в конце июня, за несколько дней до утверждения завещания. Оно было утверждено. Но возникло предположение о подлоге, разрослось, вызвало следствие, и подсудимые сознались в том, что завещание действительно подложно. По-видимому, задача суда очень легка. Остается применить наказание, сообразно со степенью участия каждого, и пожалеть о двух днях, посвященных разбору такого простого дела. Но оно не так просто, как кажется. Идя по пути, на который ведут нас подсудимые своим сознанием, мы придем к тому, что найдем только двух виновных: Тениса и Медведева. Они действительно сознаются в преступлении. Их показаниям можно верить вполне. Подсудимый Медведев своим искренним и добродушно-правдивым тоном даже внушает гораздо большее доверие, чем многие свидетели, акробатические показания которых вы, конечно, помните. Эти двое не торгуются с правосудием, а смиренно склоняют перед ним свою повинную голову. Они всю жизнь действовали самым безвредным образом рапирою. Их привели, дали им в непривычную руку перо, сказали: «Пиши!» — и оба подписали — один, как сам выражается, «любя», а другой, прижатый судьбою, загнанный человек, семьянин с 2 руб. жалованья в месяц, за вычетом долгов, ввиду соблазнительной перспективы получить 5 руб.

Но другие подсудимые в преступлении не сознаются. Они перекладывают свою вину друг на друга. Седкова растерялась, была убита горем, и не она, а Лысенков составил завещание, он, следовательно, и виновен. Но Лысенков, в свою очередь, виновен лишь в том, что пожалел бедную вдову и не сделал на нее доноса. Петлин виновен в том, что доверял Лысенкову, Киткин в том, что убедился подписью Петлина, Бороздин в том, что был благодарен Лысенкову и уверовал в подписи Петлина и Киткина. Иными словами — все виновны в мягкости сердца, разбитого горестною утратою, в отвращении к доносу, в сострадании к беспомощному вдовьему положению, в доверии к людям, в благодарности к ним. Они покорно ждут того приговора, который их осудит за такие свойства. И если мы отнесемся с полным доверием к их объяснениям, то, повторяю, виновными окажутся только Тенис и Медведев да еще, быть может, покойный Седков, который оставил такой сладкий кусок, что в нем увязли все, слетевшиеся им попользоваться.

Но, господа присяжные, ваша задача в деле не такова. Каждое преступление, совершенное несколькими лицами по предварительному соглашению, представляет целый живой организм, имеющий и руки, и сердце, и голову. Вам предстоит определить, кто в этом деле играл роль послушных рук, кто представлял алчное сердце и все замыслившую и рассчитавшую голову. Для этого возвратимся к истории возникновения завещания. Первый вопрос — когда умер Седков? Беляева говорит, что в 8 часов утра, Седкова— что в 12 часов вечера 31 мая. Я готов не верить Беляевой, хотя думаю, что недостатки ее показания вызывались понятным влиянием торжественной и страшной для простой женщины обстановки суда. Но нельзя верить и Седковой. Если утром с мужем сделался только обморок, то он должен был поразить ее своею продолжительностью. Он должен был напомнить о входящей в двери смерти. Но где же естественная в таком случае посылка за священником, за доктором, где испуг, беспокойство, тревога? Седков не приходил в себя до обеда. Обед не готовился и не покупался в этот день, но и после обеда обморок не исчезал. У нас нет никаких указаний на это. Сама Седкова не говорит, чтобы муж пришел в себя с той минуты, как его снесли или свели на кровать. Вечером она выехала, потом вернулась, потом опять выехала. Она ездила за нотариусом и за Медведевым. Но если б муж уже не был мертв, разве она решилась бы оставить его на попечении кухарки, с которой она, по собственным словам, даже никогда не говорила; разве, выехав из дому, она не бросилась бы не к нотариусу, а к доктору. Она говорит, что застала мужа кончающимся, то же говорит и Лысенков, но доктор Флитнер в своем прекрасном показании объяснил подробно, что застал Седкова на спине, с головою, покрытою байковым одеялом, в положении несомненно умершего человека. Он нашел все признаки смерти и ни одного признака из той обстановки, которая обыкновенно окружает умирающего, которая носится в воздухе, которая так типична по своему шепоту, плачу, тревоге и суете, что ее незачем описывать. Седкова сказала ему, что муж умер, дала тройное вознаграждение и просила дать свидетельство и не говорить, что он умер раньше. Несомненно, что Седков уже был мертв и мертв давно. Она говорит, что муж велел «гнать» Флитнера, но ведь, по ее словам, он был в обмороке и, следовательно, видеть Флитнера не мог; а обморок так долог, так странен! А доктор так нужен, хотя бы и приехавший случайно, хотя бы и не во вкусе больного, но все-таки могущий помочь! Между тем, Флитнера проводят через кухню, не допускают до больного и выпроваживают поскорей. В 12 часов был Заславский. Он нашел Седкова лежащим на левом боку лицом к стене. Окоченение началось. Для этого должно было пройти не менее трех часов со времени смерти. Вот еще доказательство, что Флитнер видел уже мертвого. Если принять высказанное уже здесь предположение, что он умер в обмороке, то как объяснить то, что, не приходя в себя, он, однако, покрылся одеялом с головою, поворачивался на другой бок и все это в то время, когда члены его окоченели под холодным дыханием смерти. Очевидно, он умер еще до вечера, днем, прежде поездки жены к Лысенкову. Эта поездка объясняется затем легко. Седков умер. Завещания нет, проект не послужил ни к чему. О законной вдовьей части Седкова могла и не знать. Итак, она останется без средств? Что же делать? Конечно, ехать к знакомому, знающему человеку за помощью, за советом. Этот человек— Лысенков. Но сказать ему, что муж умер, у него— неудобно: могут услышать, в конторе всегда толпится народ. Лучше пригласить его к себе и тут сказать правду. Лысенков соглашается приехать, не зная о смерти Седкова. Это видно из того, что он взял с собою писца Лбова, которого потом пришлось удалить. По дороге, конечно до совету Лысенкова, Седкова заехала за Медведевым, как за свидетелем. Когда они приехали, нотариус потребовал еще свидетелей. Явились Петлин и его знакомый Лисевич. Стали писать нотариальное завещание в ожидании, пока уснувший, по словам Седковой, больной проснется и придет «в здравый ум и твердую память». Затем Седкова позвала Лысенкова в комнату мужа. Здесь-то и разъяснилось все. Лысенков говорит, что Седков был жив, но мы знаем, что в это время, около приезда Флитнера, он был уже несомненно мертв и, вероятно, только мешал своим видом спокойствию совещаний, так что его накрыли с головою. Здесь Седкова должна была сказать все Лысенкову и просить совета и помощи. Она говорит, что Лысенков запросил громадную сумму в 12 тыс. руб. Насколько это справедливо— решить трудно. Лысенков знал, что подвергает себя громадной ответственности за совершение подложного нотариального акта, он знал, что, скрепив акт, он явится и первым обвиняемым, по старой поговорке: «Где рука, там и голова». Поэтому требование такого вознаграждения понятно. Но еще понятнее боязнь ответственности, которая, по моему мнению, могла заставить Лысенкова отказаться вовсе от совершения нотариального завещания. Хотя последнее толкование и выгоднее для Лысенкова, но я не высоко ценю и эту боязнь ответственности. Это не широкая боязнь дурного и преступного дела — это узкий личный страх, не помешавший ему не побояться ответственности тех, кого он завлек в это дело и посадил здесь перед вами. Во всяком случае, какое бы толкование ни принять — не сошлись ли в цене или страх ответственности подействовал — несомненно, что Лысенков, войдя к Седкову, увидел, что тот уже мертв и что его обязанности кончены: оставалось удалить свидетелей. Но сделать это просто и прямо, объявив, что Седков умер, неловко. Могут возникнуть сомнения, неудовольствия. Поэтому лучше пусть это будет неожиданною вестью для всех. И вот Лысенков говорит: «Что-то подозрительно, пошлите за доктором». Доктор объявляет, что Седков мертв, вдова плачет, Лисевич и Петлин уходят, а Лбова увозит Лысенков. Вы видели и слышали Лбова. Этот человек нем, как рыба, и совершенно непроницаем, но он служит у Лысенкова и ему владеть какою-либо тайною своего принципала не приходится. Через некоторое время Лысенков возвращается назад. Здесь мы встречаемся с резким противоречием в показаниях Лысенкова и прочих подсудимых. «Я не возвращался», — говорит он. «Он вернулся, содействовал, советовал, ободрял, диктовал», — говорят Седкова, Петлин, Тенис и Медведев. Двое последних так просто и откровенно во всем сознаются, что нет основания им не верить. Они не имеют и основания лгать. Какая им выгода от привлечения Лысенкова к делу? Ведь они не ссылаются на его влияние на них, на его авторитет. Их виновность сложилась особо. Тениса привез полусонного Медведев, и он машинально написал то, что ему было продиктовано, не разбирая хорошенько смысла диктуемого. Медведев подписался сам, сознательно, по доброте душевной и «в память дружбы с покойным». Для него не было нужно уговоров нотариуса. Поэтому их показание заслуживает веры. Привлечение Лысенкова не ослабляет их вины, бесполезно для них, а оговаривая его напрасно, они брали бы тяжелый и бесцельный грех на душу. Итак, им можно верить. Можно верить и Седковой. Нельзя же думать, чтоб она сама «своим умом» смастерила всю сложную махинацию подделки завещания, чтоб она знала, кому, что и как писать и подписывать. Ведь на ее проекте подписей свидетелей и душеприказчика в их узаконенной форме обозначено не было. Да и могла ли она найтись в деле, в котором и знающий человек, нотариус, умыл руки? Конечно, нет. Ей нужен советник, нужен юрист, человек форм и обрядов. Кто же мог быть таким лицом около нее? Петлин? Но мы познакомились достаточно с Петлиным. Он, как видно по разным данным дела, способен совершить деяние вроде того, за которое он судится, и потом собирать жатву с этого деяния угрозами и вымогательствами, но едва ли в нем можно видеть подстрекателя и руководителя в исполнении сложного и требующего ловкости замысла. Да и, кроме того, он не знал Киткина и Бороздина. Откуда же мог надеяться он на них? Итак, не Петлин. Так Бороздин? Но он не был знаком с Седковой. Даже если б он пришел и по делу, то ему сказали бы, что Седков умер, и он не стал бы беспокоить своим посещением. Лысенков уехал в 12 часов и Бороздина не видел, а завещание было, несомненно, составлено в эту ночь. Когда же мог явиться Бороздин? После полуночи? Это невозможно для незнакомого человека. Итак, не Бороздин. Не Киткин потому, что тот подписал на следующий день. И если мы исключим Лысенкова, то подстрекателями на составление завещания, советниками и руководителями в составлении завещания явятся Тенис и Медведев. Но взгляните на них, господа присяжные заседатели, и вы поверите их показаниям. Лысенков был необходим в таком деле и, конечно, присутствовал почти всю ночь у Седковой не из одного праздного любопытства. Он вернулся, чтобы оказать действительное участие в составлении завещания, и под его руководством оно пошло быстро. Послали за Киткиным, послали Медведева за Тенисом, призвали снова Петлина, и к раннему июньскому утру завещание было готово. Тенис ушел с 5 руб., которыми потом хвастался перед товарищами, удивляясь добрым людям, которые за листок письма дали такую громадную для него сумму. На другой день подписали Киткин и Бороздин, а Седкова, выбрав разные бумаги и вещи поценней и уложив их в зеленый сундучок, отдала его своей приятельнице Макаровой. Денщик Виноградов, обмыв покойного с гробовщиком, сам уложил сундучок в ногах «генеральской дочери». Затем были написаны чеки задним числом, и Седкова, уверенная в дальнейшей ненарушимости своих прав, получила по ним в конторе Баймакова деньги.

Всякое дело, совершенное несколькими лицами, всегда представляет в своем дальнейшем ходе разные непредвиденные обстоятельства, зависящие и от случая, и от характера участников. Если это дело — преступление, то и обстоятельства эти не всегда красивы и всегда не безопасны для тех, в чью пользу главным образом совершено преступление. Так было и тут. В то время, когда Седкова считала себя уже полною обладательницею имущества мужа и писала письмо его матери, в котором говорила о «неусыпных попечениях», которыми она его окружала (ночь составления завещания она действительно провела без сна), участники завещания стали заявлять свои требования. Прежде всего, впрочем, ей пришлось выкупить из «дружеских рук» свой зеленый сундучок, оставив взамен его нотариальную отсрочку и услышав, если верить ее показанию, в первый раз грозное и непредвиденное слово — донос... Я не стану касаться этого происшествия. Вы сами слышали свидетелей Макарову и Карпова и оцените их показания. Обращу ваше внимание только на то, что обе стороны сознавали, что сундучок заключает ценности, немаловажные для Седковой, так как разговор об обмене сундучка на отсрочку длился, по словам Седковой, три часа в комнате незнакомого ей человека, причем за затворенною или, по ее словам, даже запертою на ключ дверью тщетно ожидала ее Ольга Балагур, уже раз приезжавшая за сундучком. Затем начались требования и вымогательства денег. О полученных суммах я вам скажу в своем месте, но думаю, что вообще в этом отношении можно полагаться на объяснение Седковой. Первая выдача— 500 руб. Лысенкову и 500 Бороздину — записана ею на лоскутке, который, очевидно, не предназначен для оглашения. Тут же записаны и гвозди, перчатки, шляпа, извозчик, так что счет имеет характер достоверный. Седкова говорит, что все выдачи шли через Лысенкова, кроме 500 руб., о которых сейчас сказано. Но какая цель может ее заставлять приурочивать имя Лысенкова к этим деньгам? Действуя под влиянием их, Лысенков давал ей корыстные советы, цели которых она не могла не понимать, сознавая, что услуги, за которые платятся такие деньги, — услуги преступные. И, между тем, она заявляет, что воспользовалась именно такими услугами, не ссылаясь ни на бескорыстные и потому заслуживавшие доверия советы Лысенкова, ни на его к себе сострадание и расположение. Вглядываясь в действия отдельных лиц по этому делу, мы найдем подтверждение ее объяснений о деньгах, которые то за услуги, то за недонесение, то за компрометированную честь, то, наконец, за молчание свидетелей брались с нее самым бесцеремонным образом. Когда она почувствовала имущество в своих руках, ей стали грозить тем, что к утверждению завещания не явятся без особой платы; когда оно было утверждено, с нее взяли 3 тыс. на расходы и ее стали пугать страшными словами—«протокол» и «прокурор», когда началось следствие, заставили заплатить за мнимое спасение от скамьи подсудимых 8 тыс. руб. Скамья подсудимых все-таки осталась, а около 20 тыс. руб. денег, приобретенных преступлением, пристало к рукам принимавшим в Седковой участие людей, оставив ей немного наличных средств и много векселей, ценность которых еще весьма загадочна.

Обращаясь затем к отдельным подсудимым, я нахожу, что на первом плане стоит Лысенков. Он говорит, что Седкова клевещет на него, что она привлекла его на суд своим оговором, по совету Дестрема, который за ней ухаживает. Все отношения его к Седковой ограничивались тем, что он согласился найти ей поверенного для утверждения завещания и, уступив анонимным письмам ее, вступил с нею в близкую дружбу. Получение от нее денег он отвергает с негодованием. Но, господа, кто верен в малом, тот и во многом верен. А Лысенков неверен в малом! Он, вопреки, очевидности, вопреки показаниям, искренность которых нельзя заподозрить, отрицает свое возвращение к Седковой после отъезда с Лбовым. Он говорит явную неправду в этом отношении. Можно ли думать, что он говорит правду в этом отношении? Можно ли верить тому мотиву оговора со стороны Седковой, который он приводил? Месть но за что? Желание отделаться от нелюбимого человека — но где на это указание? Ужели это нужно Дестрему, который вышел на свободу в этом же суде только десять дней назад, а лишился ее гораздо раньше Седковой. И для чего же это? Чтоб сохранить свое место в сердце Седковой. Но можно ли опасаться Лысенкова как соперника в этом сердце, когда Седкова способна его предать напрасно позору уголовного суда? Способность на это должна бы исключать всякую ревность со стороны Дестрема, исключать всякий оговор.

И где в характере Седковой черты такой свирепой злости, такого коварства, такой бессердечности? Мы их не видим и не можем принять романтического объяснения Лысенкова о мотивах оговора. Лысенков горячо отрицает корысть в своих действиях и сводит их к состраданию и сочувствию положению вдовы. Но это сочувствие весьма сомнительного свойства. Если б он сочувствовал Седковой так, как должен сочувствовать честный человек, занимающий официальное, вызывающее на доверие, положение, то он не взялся бы способствовать утверждению завещания. Он должен был сказать ей: «Что вы делаете! Одумайтесь! Ведь это преступление, вы можете погибнуть, а с вами и те, кто вас этому научил. Заглушите в себе голос жадности к деньгам мужа, удовольствуйтесь вашею вдовьею частью. Вы ее получите, эту вдовью часть, по закону, которого вы верно не знаете. Вот он, вот его смысл, его значение. Одумайтесь! Бросьте нехорошее дело». Он должен был, видя в ее руках фальшивое духовное завещание, отговорить ее, напугать, упрашивать. Это была его обязанность как нотариуса, как порядочного человека. От него требовался не донос, а участие и твердо, горячо сказанное слово совета, от него требовали объяснения с Бороздиным, которого он знал и которому он мог пригрозить за его подпись на завещании. Но ничего этого не сделано. Он получил завещание, поручил Титову его утверждение и взял на это 500 руб. В этом, по его мнению, состояла дружеская услуга Седковой. Но из слов Титова мы знаем, что он получил за труды и на расходы только 315 руб., остальные 185 руб. остались у Лысенкова. И это была услуга и сочувствие?! И в этом ли выражалось его бескорыстное и неохотное участие в деле укрепления за бедною вдовою состояния ее мужа? Лысенков отрицает и то, что он нуждался в деньгах, и то, что он способен был получать деньги за свои услуги. Но он нуждался, господа присяжные, он, привыкший к жизни широкой и не стесненной средствами, бывший гусар и блестящий нотариус, он, конечно, с трудом расстался бы с привычками роскоши и дорогого комфорта. Вы знаете, во что может обойтись в Петербурге жизнь молодому, полному сил и жизни человеку, который не пожелает особенно стеснять себя и примет дружески и предупредительно протянутую руку помощи разных ростовщиков. А у Лысенкова своего ничего не было. Нотариальный залог был дан ему отцом, который, быть может, видел в новом занятии сына избавление его от последствий прежней праздной жизни. Но эта жизнь не отставала, она протягивала свои руки за сыном и в нотариат и давала себя чувствовать на каждом шагу. К 18 мая прошлого года в местном участке скопилось на 10 тыс. руб. взысканий с Лысенкова; вся его мебель и вещи были описаны, и «Полицейские ведомости» уже возвестили об их продаже. В эту критическую минуту явился на помощь отец и дал 10 тыс. руб. под вексель, однако на имя дочери. Продажа миновала, кредиторы были на время удовлетворены, но не все, далеко не все. Загорский получил вместо 4 тыс. руб. 1 500 руб., Перетц — половину, другие кредиторы, здесь выслушанные, тоже получили половинное удовлетворение. Опасность новой описи и продажи была не уничтожена, а только отсрочена. А между тем, кредиторы подходили новыми рядами, расходы на контору были большие, жизнь надо было вести, и она велась с прежним блеском и видимым довольством, при заложенных шубах и отсроченных исполнительных листах. В этом отношении характеристична книжка чеков Общества взаимного кредита и счет того же Общества. С 6 июня по 24 августа внесено и взято около 11 350 руб.; из взятых сумм, как видно по корешкам чеков, уплачено на пошлины по купчим Фохтса и Пилкина около 5 тыс. руб., около 800 руб. заплачено за квартиру, 875 руб. взято без указания предмета уплаты, следовательно на свои расходы, а все остальное отдано разным лицам в уплату по векселям. Из слов самого Лысенкова вы знаете, что к деньгам, взятым на купчую Пилкина с текущего счета, он должен был прибавить своих 800 руб. Следовательно, и из взятых на себя 875—800 руб. пошли на уплату долга, и только 75 руб. из 12 почти тысяч остались нотариусу для него лично. Но такое состояние счетов ясно показывает, как стеснен человек, как тяжело ему приходится, как желательны, как важны, как неизбежно нужны ему деньги! Итак, Лысенков нуждался, а 185 руб., присвоенные им, даже если верить вполне его показанию, из денег доверчивой вдовы, указывают, насколько в нем можно предполагать отсутствие желания попользоваться при удобном случае и без особого труда идущими в руку деньгами. Но человек такого пошиба не может удовольствоваться 185 руб., если можно получить больше. Эта сумма — капля в море долгов и претензий. Чтоб осушить и успокоить его, необходимы иные, большие средства. Для того, чтобы удержаться от добычи их способами недозволенными, эксплуатацией легковерия одних, стесненного положения других, необходим довольно твердый нравственный закал. С этой точки зрения мы имеем свидетельство о Лысенкове от трех лиц, знавших его не как нотариуса только. Одно — почтенного представителя нашего города Погребова. Обвинение питает столь глубокое и искреннее уважение к этому свидетелю, что вполне и безусловно поверило бы ему, если б он явился сюда заявить, что Лысенков не сделал подлога. Это поколебало бы все нравственные основы обвинения против Лысенкова. Но господин Погребов этого сделать не может, и его доброе, любящее показание сводится лишь к тому, что Лысенков вел себя прилично и хорошо и не просил никогда денег у своего дяди. В последнем и нельзя сомневаться, познакомясь с личностью Лысенкова по делу. Просить — значит унижать свое достоинство... обязываться, это можно сделать только в такой крайности, когда все правильные и неправильные источники получения средств будут исчерпаны. Двое других свидетелей — Шелешпанский и Цилиакус. Мне почему-то думается, что уклончивое, обоюдоострое, недосказанное показание Шелешпанского во многом помогало Лысенкову; что же касается до Цилиакуса, то его показание связано с свидетелем Загорским, который, обижаясь и гневно относясь к вопросам, рассказал вам о каком-то векселе, данном юным аристократом на 6 тыс. руб., взамен 2 1/2, и писанном на имена Цилиакуса и Лысенкова. Не станем, впрочем, касаться истории этого, во всяком случае, странного векселя, для регулирования уплаты по которому понадобилось даже вмешательство канцелярии градоначальника... Едва ли вообще эти показания указывают на особую нравственную твердость Лысенкова. Для этой твердости большим испытанием должно было быть положение Седковой, которой нужен руководитель и от которой можно получить хорошие деньги. Повторяю — Лысенков не мог же в самом деле быть праздным свидетелем того, что делалось ночью 1 июня в квартире Седкова. Он получил за свое содействие 6 тыс. руб., говорит Седкова, да 1 тыс. руб. на Бороздина, не считая 8 тыс. руб., полученных по возбуждении следствия, и 2500—3 тыс. на расходы по счету издержек на завещание. У ней не могло быть этих денег, этих 18 тыс., скажут нам. Отчего же не могло? Она получила с текущего счета в начале июня 31 тыс. руб., затем в течение лета внесла обратно 23 тыс. руб. и при начале следствия успела с большою ловкостью взять все, что оставалось—19 тыс. руб., следовательно, летом же она взяла из 23 тыс. руб. еще 4 тыс. руб. Таким образом, у ней было в течение июня, июля и августа 12 тыс. руб. Но в доме, кроме того, оставались деньги — 2500 руб. от Потехина, да другие суммы, быть может, даже выигрышные билеты в количестве 20 тыс. руб., о которых она здесь говорила. Не забудьте, что был сундучок, тщательно наполненный и увезенный. Конечно, не «дневники» и не «путь к истинной жизни» были в нем, а ценности. Поэтому она могла иметь нужные для господ составителей деньги, тем более, что 8 тыс. руб. были ею даны уже после начала следствия, когда она получила и остальные 19 тыс. руб. Первая выдача в 6 тыс. руб. была произведена, по словам Седковой, 1 июня. Так, 6 июня в приходе счета Общества взаимного кредита, веденного по взносам Лысенкова, значится 5600 руб. Эти деньги выручены за продажу бумаг Юнкеру, возражает Лысенков. Вот и два его счета на 5800 руб. Но из каких денег приобретены эти бумаги? Из денег, данных отцом. Но ведь отец отдал дочерние деньги 17 мая только для спасения сына от настойчивых кредиторов, а не для покупки бумаг, немедленной продажи их и внесения на текущий счет. Разве для этого брал Лысенков достояние сестер? Разве можно было вносить 5600 руб. на текущий счет, когда почти на двойную сумму есть неудовлетворенные кредиторы и шуба в закладе..? И потом, что это за счеты? Один написан на имя Лысенкова, другой на имя «господина...» Где доказательства, что это были бумаги, действительно принадлежавшие Лысенкову, а не взятые им на комиссию? Ведь он не ограничивался одною строго нотариальною деятельностию, а занимался и другими операциями. История с векселем графа Нессельроде это показывает. Можно ли думать, что, бросив часть денег, полученных от отца, на утоление кредиторов, Лысенков не отдал бы остальных денег сестрам, которых они достояние, а стал бы заниматься покупкою бумаг, когда у него за спиною взыскания и описи? Во всяком случае, чем же жил все лето Лысенков? Где указания на те суммы, которые ему были необходимы, чтоб вести широкую жизнь, чтоб содержать свою контору, которая стоила очень дорого? Его расходы превышали доходы по конторе, иначе не было бы долгов. Он говорит, что не все вносил на текущий счет — может быть, но тогда это не опровержение слов Седковой; если же вносил все, то где доказательства законности при обретения 5600 руб., внесенных 6 июня, после составления духовного завещания, несмотря на то, что деньги эти были, по его указанию, получены им уже 28 или 30 мая. Таким образом, оправдания Лысенкова распадаются. Он запутался в делах, кидался на разные способы приобретения, был стеснен кредиторами, не предвидел средств прожить лето, и, наконец, злая судьба послала ему Седкову. Совершить ей нотариальное завещание было опасно, он сковал бы себя неразрывно с ее преступлением. Гораздо безопаснее домашнее. Он, пользуясь своим авторитетом и знанием дела, может без труда его сделать. Рукоприкладчик и переписчик с виду люди добрые и простые. Последнему продиктуется завещание. Свидетели тоже найдутся — подходящих людей, слабых на деньги и прижатых обстоятельствами, всегда можно найти, — они даже ежедневно под рукою. Надо только, чтоб они понимали, что делают, и тогда они друг друга укрепят до конца утверждения и будут охранять после него, зная, что неосторожность, неловкость одного повлечет за собою ответственность всех. Они будут наблюдать друг за другом. Важно только сцепить их как звенья в одну преступную цепь. Для этого личного участия руководителя не нужно, нужен только авторитет, апломб, а не руки. Следа участия не остается, и даже когда они, паче чаяния, попадутся и станут ссылаться, то можно будет сказать: «Это люди, которые тонут и хватаются за меня, думая, что моя невиновность, — которая очевидна, ибо где же материальные следы моего участия?—спасет и их. Они клевещут на меня, чтоб купить себе свободу. Где моя подпись? Разве я удостоверял, что Седков просил подписаться, разве я подписался за него?» Но все-таки даже такого, так сказать, духовного участия нельзя принять даром, из одного расположения. Опасность все-таки существует. Отсюда понятно требование 6 тыс. руб. и еще 8 тыс., когда опасность действительно наступила, когда началось следствие. Если б Лысенков не участвовал в деле, то он не продолжал бы своих отношений с теми, кто в нем участвовал. Он не удалялся от Седковой, зная, что она может попасть не нынче-завтра на скамью подсудимых, он не разорвал с Бороздиным, который в его глазах должен был стать человеком, непригодным для серьезных и чисто деловых отношений. Напротив, он ездит к Седковой, пишет ей письма, ведет дружбу с Бороздиным, оказывается на вокзале Царскосельской железной дороги, когда нужно уломать Киткина, хранит у себя завещание и предварительный проект, дает письменные советы Петлину, совершает отсрочку Макаровой для получения сундучка. Он не спускается до сношений с Ариною Беляевою, но к нему обращаются все участники дела, через него сначала просят они денег у Седковой, от него получают свой пароль и лозунг, покуда один из них, Киткин, не выдержав по молодости лет, не рассказывает следователю «все, как было». Он обдумывает, распоряжается, диктует; он же требует от Седковой заслуженных денег, и, соболезнуя о «корыстолюбии и склонности к доносам» Бороздина, берет для него 1 тыс. руб. и советует уплатить ему за молчание другую; он, наконец, предъявляет счет пошлинам свыше 2 тыс. руб., тем пошлинам, которые исчислены в определении суда в 29 руб.! Правда, свидетели — не дети и понимали, что делали, но нельзя, однако, отрицать, что присутствие нотариуса действует успокаивающим образом, что Бороздин, никогда не знавший Седковой, никак не появился бы на завещании ее мужа, если б между ними не был посредником Лысенков; что завещание, сочиненное самою Седковою или Тенисом, никогда не было бы столь безупречно с формальной стороны, чтобы быть утверждено судом, несмотря на спор о подлоге, если бы по нему не прошла опытная в нотариальных делах рука.

Перехожу к Бороздину. Виновность его очевидна из его подписи. Он, человек опытный и по летам, и по службе, не мог не знать, что утверждать в завещании то, чего он не видел, преступно, потому что несколько таких подписей могут содействовать неправому приобретению имущества. Он знал, что то, что он пишет, есть ложь, ложь официальная и требуемая от него с определенною целью. В его лета не относятся к подобным вещам легкомысленно. Он объясняет свой поступок благодарностью к Лысенкову. Но за что эта благодарность? Он вел свои дела, имел доверенности и поручения, был человеком развитым и юридически образованным. Быть может, Лысенков и поручал ему исполнять какие-нибудь письменные или судебные работы, быть может даже, он состоял при конторе Лысенкова на тот случай, когда бывают необходимы свидетели самоличности, чем-нибудь вроде «благородного свидетеля», но в таком случае, вознаграждение, которое он получал от Лысенкова, получалось им не даром, а за действительный труд, совершаемый с знанием дела и с необходимою представительностью. Тут был обмен услуг, продажа труда, и, следовательно, об особой благодарности не могло быть и речи. А для того, чтоб совершить из благодарности не только лживый поступок, но даже и преступление, необходимо, чтоб благодарный был облагодетельствован так, что ему не жаль затем ни чести, ни совести, лишь бы видел благодетель его признательность. Но где признаки таких отношений между Лысенковым и подсудимым? Их нет. Поэтому он сделал подложное свидетельство из других поводов. Но эти другие поводы, по логике вещей, могут быть только корыстными. Он привык, по-видимому, жить с известными удобствами человека, принадлежащего к обществу. Он занимал летом, по выходе из долгового отделения, квартиру, за которую платил 120 руб. в месяц, в то самое время, как закладывал иногда свое платье и часы. У него большая семья — шесть человек детей. Привычки к внешней представительности должны быть удовлетворяемы, семью надо содержать, а занятий постоянных нет. Пребывать в приемной у нотариуса, ожидая зова в качестве свидетеля, унизительно, невесело, да и не особенно прибыльно. А деньги нужны, тем более нужны, что, как вы слышали от свидетеля Багговута, был вексель, который необходимо было выкупить во избежание неприятностей. Он и был выкуплен или иным образом погашен. Тут-то кстати явилось предложение Лысенкова дать подпись на завещании Седкова. Подсудимый объясняет, что он только раз и просил денег от Седковой, 10 или 15 руб., да и тех она не дала. Но трудно предположить, чтоб он, совершив ясное для него по своим последствиям дело, ограничился только такою скромною просьбою. Притом, мы имеем два конца в цепи его требований. У нас есть записочка Седковой от 1 июня, где написано, что ему дано 500 руб. и Лысенкову 500 руб. Седкова объясняет, что думала, что так деньги эти, тысяча рублей, будут между ними разделены. Записку же она писала, конечно, не в ожидании следствия. Это начало выдач. А конец — в окружном суде. Седкова говорит, что подсудимый отказался явиться в суд для утверждения завещания, и он сам это подтверждает. Толкуют только причины этого они разно. Он, по его словам, хотел посмотреть, как пройдет завещание на суде, чтоб подтвердить свою подпись в суде уже вне опасности споров против подлинности завещания. 5 июля был заявлен Алексеем Седковым спор о подлоге. Чего же больше? Оставалось отступиться от этого темного дела, в котором чувство благодарности могло привести на скамью подсудимых. Но нет! Он 19 июля является в суд и своим торжественным удостоверением придает окончательную силу завещанию. Очевидно, он ждал чего-то другого. Это другое, по словам Седковой, были деньги. Из показания Ольги Балагур мы знаем, что он их получил. Она видела, как он пересчитывал сотенные бумажки в конверте и получил вместе с ними вексель и свои оставленные в заклад Седковой аттестаты. Балагур прямо говорит, что присутствовала при этом мелочном и исполненном взаимного недоверия торге свидетельскою совестью. Подтверждается ее показание векселем на имя Карганова в 500 руб. Он не отрицает его получения, но говорит, что вексель этот ничего не стоил, ибо был дан на два года. Но зачем тогда было его брать и разве нельзя его дисконтировать? Подсудимый понимал важность своего показания и решился выжать из Седковой все, что можно. В то время, когда другие свидетели послушно шли свидетельствовать в суд, он уперся и получил деньги. В средине между этими получениями, после совершения завещания и при утверждении его в суде, есть, по показанию Седковой, еще одно — за недонос о подлоге. Она говорит, что подсудимый явился к ней после предупреждения ее Лысенковым и читал какой-то протокол, который грозился отправить или отнести к прокурору. Стали торговаться. Сошлись на 1 тыс. руб. Вы можете ей верить или нет, но мне кажется, что следует помнить письмо Петлина: «Примите благой совет, дайте Б. просимое», а также ночное странствование Петлина с Ариною Беляевою к памятнику Екатерины будто бы затем, чтоб дать подсудимому возможность узнать, действительно ли завещание было написано после смерти Седкова, как будто этого нельзя было спросить у Седковой и у самого Петлина. До утверждения завещания подсудимый ничем бы не рисковал; не являясь в суд, он всегда мог бы сослаться на то, что был введен в заблуждение. После утверждения донос уже немыслим, это будет самообвинение. Поэтому самое удобное время для угрозы доносом между писанием завещания и рассмотрением его в суде. Что касается до скромной просьбы о присылке 10—15 руб., то размер ее объясняется, по моему мнению, тем, что все, что можно было получить от Седковой, было уже получено, и что она писалась в то время, когда после заседания суда нельзя уже было угрожать и упорствовать. Этим объясняется и категорический отказ Седковой, и вызванная раздражением приписка подсудимого: «Отказывая — вы меня станете дразнить, а я, право, вам добра желаю»...

И подсудимый Петлин не может отговариваться незнанием того, что он делал, давлением на него авторитета закона в лице нотариуса и влиянием «плачущей женщины». Он — человек, испытавший жизнь, и в боях бывавший, и домами управлявший. Его зовут к совершенно незнакомым людям и держат целый вечер вместе с товарищем, затем увольняют за смертью хозяина, а потом опять посылают и предлагают подписать очевидную, явную ложь, предлагают прописать, в выражениях, не допускающих сомнений, будто бы он видел и слышал то, чего не было... Все это делается с незнакомым человеком, которого потом тревожат и явкою в суд и опять заставляют лгать. Но разве возможно это в действительности? Разве человек, не заинтересованный в подделке завещания, а действительно чужой, не сказал бы самому себе, что между «авторитетом закона» и лжесвидетельством — отношения самые враждебные, которых никакой нотариус изменить не может, не сказал бы окружающим: «Позвольте, однако, вы меня, продержав весь вечер, уговариваете подписать завещание потому будто бы, что этого желал покойный. Но я его не знал, я вас не знаю, я не могу вам верить, да и за кого, наконец, вы меня-то принимаете с вашими предложениями?»... Ничуть не бывало: он прямо подписывает и затем уже становится советником Седковой, входит в ее интересы, пишет ей письма, советует беседовать интимно с прислугою, и дело, к которому отнесся с таким доверием, уже называет «известным вам милым делом». Это ли положение человека, случайно и по военному прямодушию попавшего в милое дело? Да и случайно ли попал он в свидетели? Он жил на одной лестнице с Седковыми и был знаком «с девицею Аришею», как ее описывал Виноградов. Свойства этого знакомства понятны, и не для обмена же мыслей оно было заведено. Арина могла быть связующим звеном между Седковою и Петлиным, нравственную крепость которого барыня, конечно, могла понять из неизбежной болтовни служанки. А людей она видела столько, что могла научиться их разбирать по довольно тонким чертам. Этим предварительным заочным знакомством объясняется приглашение Петлина. Действовал ли он бескорыстно — указывают 200 руб., полученные им в день утверждения завещания, и записка с просьбою о 100 руб. с прибавлением: «Дадите — жалеть не будете». Свои последующие отношения с Седковой он объясняет тем, что был под давлением Арины. Но вы ее видели, господа присяжные заседатели. Это личность, быть может, готовая урвать ушко из общей добычи, но, во всяком случае, без собственного почина. И ужели Петлин мог быть в ее руках послушным орудием? Ужели она его, как малое дитя, без воли и желания с его стороны, водила ночью к памятнику Екатерины для заговоров с «сосвидетелем», водила к помощнику пристава Станкевичу, заставляла писать письма о милом деле и диктовать своей жене донос против себя самого? Это не в порядке вещей. А, между тем, все это было. Кто же был в этом старший, кто действовал, кто распоряжался? Вы не затруднитесь сказать, что это был Петлин и что Арина, со своими сведениями кое о чем, была послушным и прибыльным орудием в его руках. Чрез нее он мог действовать угрозами и постоянным томлением на Седкову, чрез нее, живя в одном доме, иметь постоянный надзор за ее барынею. Там, где Бороздин действовал один, он мог действовать через Арину; когда угроза доносом прокурору удалась так хорошо, присылается и Беляева с требованием денег. Но характер у Седковой неровный, да и измучили ее, должно быть, очень — она вспылила и выгнала Арину вон. Тогда вопрос о доносе стал иначе. Он был написан. Припомните, однако, что он пишется под диктовку Петлина его женою, в присутствии Тениса и Медведева. Они пойдут и скажут Седковой. Она испугается и пришлет деньги, а не испугается их рассказа, так испугается записки Станкевича, который ей пишет: «Ко мне поступил донос на вас, но прежде, чем дать ему ход, я хотел бы поговорить с вами». Действия Станкевича не подлежат нашему обсуждению, но есть основание предполагать, что он не отнесся серьезно к доносу Арины, приходившей с Петлиным, потому что не послал его в сыскную полицию или не приступил сам к дознанию, а доложил о нем приставу только после жалобы Седковой на вызов ее в участок. Быть может, Петлин, который был знаком в участке, убедил его в неосновательности доноса, который и сам по себе, никем не подписанный, содержал лишь голословное заявление о подлоге чеков и о вывозе имущества, ни словом не упоминая о подлоге завещания. Станкевич счел только за нужное вызвать Седкову, чтоб спросить у нее, где живет Арина, хотя, как кажется, это удобнее было сделать по справочным листкам и сведениям адресного стола. Очевидно, что донос безымянный и неосновательный, даже с точки зрения местного полицейского чиновника, не должен был получить дальнейшего движения и весь желательный результат его для заинтересованных лиц состоял лишь в получении Седковою повестки из полиции. Повестка, однако, произвела совершенно неожиданное для них действие. Седкова пошла жаловаться. Вымогательство, ловко задуманное Петлиным, который, соорудив донос, стоял все-таки от него в стороне, не удалось, но зато предварительное следствие, возникшее из этого случая, как мне кажется, удалось вполне. Корыстные цели Петлина очевидны. Его записка: «Дайте Б. просимое» явно указывает, что он был заинтересован в том, чтоб получить свой гонорар. Он отрицает всякие сношения с Седковой. Но как объяснить историю с векселем в 5 тыс. руб., который он разорвал после того, как он был ею объявлен подложным. Если бы он был получен за действительные услуги, как деньги, а не составлял орудия или плода нового вымогательства, рассчитанного против Седковой, то он не расстался бы с ним так легко. Ведь это все-таки была ценность в несколько тысяч. Таковы действия Петлина, подлежащие вашей оценке.

Киткин, после двух допросов, довольно откровенно рассказал все следователю. Его сознание, как электрический толчок, сообщилось неизбежно и неотвратимо и всем другим членам преступного кружка. Сознались, по-своему, и они. Киткину есть поэтому основание верить. Но оправдывать его нельзя. Он отлично понимал, что делал, недаром он так часто напоминает Седковой, что ему «все остается известным». Когда он был привлечен к подписке, он стоял в положении человека, находящегося отчасти в руках Седковой. У нее был против него весьма зловредный вексель. Впереди неприветно виднелось долговое отделение. Но он колебался, совесть в нем говорила. В эти минуты он заслуживает сочувствия. Но колебания были недолги. Он сообразил выгоды своего нового положения и принял предложение Седковой. Вырвав из ее рук ненавистный вексель, он сразу обменялся с нею ролями и перешел в наступательное положение. Он грозит Седковой, еще не подписав даже завещания. «Знайте, что мне все остается известным», — пишет он. «Если вы захотите иначе устроить это дело, то ведь мне все известно», — пишет он в другой раз и прибавляет «маленькую просьбу: прислать сто или двести рублей». Очевидно, что с самого начала он понимал, что сделал, и старался извлечь из этого возможную выгоду. Таков Киткин в этом деле.

Задача моя окончена. Мелкие подробности, опущенные мною, восстановит ваша совокупная память. Дело это очень неприглядное, и все его участники, за исключением двух, заслуживают строгого осуждения. Ни в их развитии, ни в их обстановке, ни в их силах и знаниях нет уважительных данных для их оправдания. Седкова не наивное дитя, не ведавшая, что творила. Она не раз обнаружила большую находчивость и знание житейских дел. Ее поступок с векселем Киткина весьма характеристичен. Она трезво смотрит на людей, умеет за них при случае взяться. С момента смерти мужа она явилась лицом, отдавшимся вполне жажде завладеть тем, что по закону принадлежало не ей одной. Желанье было, не было уменья приняться за дело. Слово осуждения одно может заставить ее одуматься и начать иначе оценивать свои поступки. Оно будет тяжело, но будет справедливо. Бороздин тоже заслуживает осуждения. Его образование и прошлая служба обязывают его искать себе занятий, более достойных порядочного человека, чем те, за которые он попал на скамью подсудимых. Россия не так богата образованными и сведущими людьми, чтоб им, в случае бедствий материальных, не оставалось иного выхода, кроме преступления. Ссылка его на семью, на детей — есть косвенное указание на необходимость оправдания. Но такая ссылка законна в несчастном поденщике, в рабочем, которому и жизнь, и развитие создали самый узкий, безвыходный круг скудно оплачиваемой и необеспеченной деятельности. Но при общественном положении подсудимого его несчастные дети только могли заставить его строже относиться к своим действиям. Необходимость дать детям чистое имя должна придавать силы для борьбы с соблазном и устранять оправдания себя ссылкою на детей, как на невольных и молчаливых подстрекателей к сделкам с совестью. Наконец, обвиняемый больше кого-либо из подсудимых должен был сознавать вред настоящего преступления, колеблющего законы, особенно нуждающиеся в охранении со стороны общества, потому что ими ограждается воля человека, который уже не встанет из гроба на защиту своих прав... Он забыл то, что сам еще недавно был призван к охранению законов. Всякое положение налагает известные обязанности. Кто был судьею, кто осуждал и наказывал сам, кто отправлял правосудие, тот обязан особенно строго относиться к себе, хотя бы он и оставил свое звание. Он должен высоко ставить и охранять его достоинство и беречь память о нем. Бывший судебный деятель, который делает подлоги, учитель, который развращает нравственность детей, священник, который кощунствует, — несравненно виновнее, чем те, кто совершает дурное дело, выйдя из безличных рядов толпы. Вот почему, отводя, по человечеству, справедливое место семейным материальным затруднениям подсудимого, вы, господа присяжные, однако, едва ли перейдете за границу признания его лишь заслуживающим снисхождения. Не менее виновен и Лысенков. У него даже нет оправданий предшествующего подсудимого. Ему были открыты пути честно выйти из стесненного положения, вокруг него были близкие люди, готовые помочь... Он действовал в настоящем деле, как искуситель. Им вовлечены, им связаны все в этом деле. Не явись он со своею опытностью и с желанием поживиться на счет покойного Седкова, жена последнего так и осталась бы при желании, но без способов совершить завещание. Он нарушил и свои гражданские обязанности, и свои нравственные обязанности, забывая, что закон, вверяя ему звание нотариуса, доверял ему и приглашал других к этому доверию. Есть деятельности, где трудно отличить частного человека от должностного, и в глазах большинства нотариус, составляющий домашний подлог, все-таки подрывает доверие к учреждению, к которому он принадлежит...

Виновность Петлина и Киткина очевидна. Вы отнесетесь к ней с справедливым порицанием. Очевидна и противозаконность деяний Тениса и Медведева. Но, господа присяжные, в действиях Тениса столько машинального, столько добродушного и незлобливого в поступках Медведева, так мало гражданского развития можно требовать от этих лиц, всю жизнь проведших в сражениях на рапирах, так мало корысти в их действиях, что, по моему мнению, они заслуживают полнейшего снисхождения. И если вы дадите им снисхождение полное, такое полное, чтобы в глазах суда, имеющего право ходатайства о помиловании, оно почти исключало ответственность, то вы не поступите вопреки справедливости.


Опубликовано: сб. «Судебные речи». Изд. 4-е. СПб. 1905.

Анатолий Федорович Кони (1844—1927) — русский юрист, судья, государственный и общественный деятель, литератор, выдающийся судебный оратор, действительный тайный советник, член Государственного совета Российской империи. Почётный академик Императорской Санкт-Петербургской Академии Наук по разряду изящной словесности (1900), доктор уголовного права Харьковского университета (1890), профессор Петроградского университета (1918—1922).


На главную

Произведения А.Ф. Кони

Монастыри и храмы Северо-запада