В.Г. Короленко
По "новой" русской дороге. "Движение открыто"

С натуры

На главную

Произведения В.Г. Короленко


Не пойдет наш поезд, как идет немецкий.
Н. Добролюбов

I

— Помилуйте... Почти год уже как движение открыто!

Это говорил мне один из моих знакомых, летом прошлого года. Мне нужно было проехать на юг Нижегородской губернии, что-то около трехсот верст. Это у нас прежде делалось двумя путями. Первый — "на долгих" на Арзамас, на Лукоянов... Это взяло бы дня два. Второй — на кашинском пароходике по Волге до Работок, где на пристани вас окружает сразу целый отряд людей с кнутами за поясом. Короткий разговор, потом лихие тройки, малиновый звон, поля, холмы, Большое Мурашкино, Лукоянов — и пензенский тракт, прямехонько на юг, с аракчеевскими березками. Отлично!

Я очень люблю эту поэзию проселков, и малиновый звон, и шепот аракчеевских березок. Однако в то лето к поэзии дороги примешалась в удручающем изобилии ее проза: ее расквасило дождями, потом избило глубокой колеей. Нам предстояло нечто вроде бурного плавания по рытвинам и ухабам, точно по волнам застывшего моря.

В минуту раздумья один очень почтенный человек, к несчастью читающий газеты, посоветовал мне выбрать более культурный способ передвижения: "На одном из лучших волжских пароходов вы приезжаете в Вязовые... Это большое село на правом берегу Волги. Тут пристань, принимающая пассажиров и грузы, направляющиеся с верхнего и среднего плеса на новую Московско-Казанскую дорогу. Один день езды — и вы уже почти на месте. Для малинового звона, для поэзии и мучений проселка остается не более каких-нибудь двух-трех часов. Подумайте только, как это интересно: новенькая, с иголочки, дорога, новенькие, блестящие вагоны, вежливые кондуктора, в новеньких, с иголочки, "формах", новые вокзалы и даже новые жандармы в новых голубых мундирах!.."

Мы поддались искушению. Посмотреть, как новый, с иголочки, локомотив, гудя, свистя и громыхая, мчит свеженький и сверкающий поезд по старым чувашским лесам, как лежат на ржавых болотинах свеженькие шпалы; послушать, как стонут под несущимся на всех парах поездом свежие мостики, и как дикий лес вздрагивает под веселыми окриками культуры, — это ведь в самом деле соблазнительно.

— Правда, эти первые поезда... — попробовал я усомниться.

— Какие первые, что вы! Уже около года как движение открыто!..

Мы решились...

II

В конце июня, на самой заре нас разбудила пароходная прислуга. "Олег Вещий" гулко свистел, замедляя ход, и к нам все приближались две пристани, как-то сиротливо прижавшиеся под высоким, отвесным яром правого волжского берега.

Было часа три. Утро дождливое, туманное. Сверху по Волге надвигалось что-то темное, мутное, неопределенное, не то густая мгла, не то грозовая туча, которая спустилась на реку и теперь развертывалась и клубилась над самой ее поверхностью. Пока мокрый пароход приставал к мокрой пристани, эта туча успела совсем надвинуться, захватила кусты противоположного берега с какими-то постройками, потом проглотила пристань на той стороне — и "Зеленый дол", и остров, на котором с нагорного берега линия железной дороги упирается в Волгу... "Вещий Олег" посвистел, снялся, отчалил и пошел дальше книзу, пробираясь среди тумана, а мы, злополучные путники, остались в этом хаосе мглы и речного плеска, пронизывающей сырости и холода.

— Так это и есть Вязовская пристань? А где же село?

— Село вон там, — и молодой гостеприимный пристанский матросик махнул рукой вниз по реке. Из тумана в этом направлении виднелась лишь узкая полоска каменистого берега, в несколько саженей шириной, ограниченная слева мутной рекой и отвесным яром справа.

— Как же нам добраться туда?

— Как не добраться! Может, приедут извозчики. Слышали, чай, на селе, как пароход кричал.

— А как не приедут?

— И спосылать можно, тут версты со две, не более, — вступает в разговор урядник, прибывший к пароходу для порядка. Его лошадь с таратайкой стоит, уныло свесив морду, под яром. — Да вот я и сам еду в село, так и пошлю, пожалуй...

Урядник удаляется, а мы остаемся и в ожидании прибегаем к самовару... Льет дождь, плещет река, скрипят пристанские мостки, ветер пошевеливает жалкие пучки какой-то загадочной зелени, цепляющейся за расселины известкового яра. Так проходит часа два. В наши души закрадывается сомнение: а ну как урядник забыл про нас или, может, нашел по дороге мертвое тело... Ну как вязовцы за нами не приедут?

Наконец в тумане зарисовывается пятно, которое при ближайшем рассмотрении оказывается состоящим из вязовца, лошади и телеги, Надежда вступает в наши сердца... Какая-то женщина кидается ему навстречу, пренебрегая стихиями, и овладевает в свою пользу этим первым вестником нашего освобождения. Она карабкается в телегу, и через минуту они у пристани.

Однако не сразу. Под яром — две дорожки, каждая шириной в один колесный ход. Лошадь с телегой находится на верхней, мордой к западу. А ей нужно спуститься на нижнюю и повернуть в обратную сторону. Это — задача, требующая и смелости и искусства. Ну, Бог милостив. Возница поворачивает лошадь под прямым углом, она упирается, становится почти вертикально на откосе; секунда... женский испуганный крик... — телега сдается на правое колесо (опрокинется или не опрокинется?) — и мы все одобряем смелого возницу. Молодец, съехал благополучно! Женщина крестится.

Через четверть часа еще два вязовца являют те же чудеса искусства у Вязовской пристани, принимающей вот уже около года пассажиров с верхней Волги на новую дорогу!

Мы выходим, вытаскиваем наши вещи, кладем их горой на одну телегу, с опасностью жизни карабкаемся на другие, стоящие избоченясь на косогоре, усаживаем детей, призываем Николу, "странних покровителя", и трогаемся.

— Посылайте и нам! — кричат нам оставшиеся на пристани робинзоны.

Но призыв урядника возымел, очевидно, даже слишком сильное действие: впереди на узкой дороге виднеется чуть не обоз. Вязовские мужики разохотились на "останнего" пассажира. Впереди видны дуги, лошадиные морды, руки, взмахивающие кнутами. Две передние встречные телеги равняются: одна, забирая налево, жмется к круче, другая виснет над уклоном... Айда! Еще движение... Клонится, клонится... Дух замирает; дело кончается тем, что один из нашей компании вываливается, быстро вскакивает, грязный и мокрый, и вовремя поддерживает задок телеги.

— Ну, слава те Господи... С Богом далее! — Село Вязовые, кабак, собаки, колодец, бабы с ведрами, ужасная дорога за селом, телеграф, семафоры, белые здания убогого свияжского вокзала. По линии, пыхая в сырой воздух клубами белого дыма, бежит к Волге поезд, а поредевший туман дает видеть другой такой же белый султан, ползающий вдоль берега на той стороне у "Зеленого дола".

А вдали, на возвышеньи, рисуясь на синеющей горе, стоит красивый и равнодушный Свияжск, уступивший этому вокзалу одно только свое имя...

III

Вокзал — нечто вроде просторной бревенчатой избы. Это оригинально. Жаль только, что просторная изба оказывается очень тесным вокзалом.

В ожидании я разглядываю публику. Среди чемоданов и ящиков, горой заваливших середину "избы", жмутся десятка два человек. Зевают, зябнут и ждут.

Около буфета беседуют трое. Первый — молодой парень, в суконном пальто с барашковым воротником, по виду нечто вроде вагонного смазчика. Другой — одетый так же, только почище, и постарше. Прибавьте обоим металлические пуговицы, — это уже будет железнодорожная форма, но пока это лишь слабое притязание на нечто форменное, сооруженное личным иждивением. Только третий одет в кондукторский кафтан с галунами. Кафтан изорван, порыжел, галуны почернели, на груди, у бокового кармана, — аляповатая заплата. Очевидно, и кафтан, и его обладатель уже были в долгом употреблении где-то в другом месте, до такой степени оба потасканы, засалены, измызганы. Сверх всего от субъекта необыкновенно разит сивухой. Но держится он гордо: выставляет грудь колесом, выпячивает губы и косит глазами в знак презрения к младшему из троих собеседников.

— Два рубля, — отчеканивает он, обращаясь к старшему из своих собеседников, — а не хочет два рубля — не давай ничего, и дело с концом.

— Как это два?.. Не желаю два рубля. Я прошу половину. Кажется, стоит. Ведь он дома сидел...

— Два рубля! — так же решительно говорит кафтан. — Слышишь, Иванов? Больше ни-ни! Ты должен сам себя держать с этим народом гордо. А ежели ты себе позволишь такую низость, что отдашь половину, так мы... — Он вдруг таращит глаза и делает свирепое лицо: — Так мы тебя, старые служащие, в этом разе сами в морду насуем... Понимаешь?..

— Да ведь я за "обера" ездил, — обиженно говорит молодой. — Это как? Неужто за два рубля?..

— Ездил!.. Мало что ездил, ежели так пришлось. Да ты можешь ли еще за "обера" сполнять? Спросить тебе инструкцию, ты ничего не ответишь, а требуешь половину...

Он выпячивает вперед свою заплату на груди и спрашивает свирепо:

Ну, говори! Отвечай без запинки! Как ты должон поступить, ежели увидишь на рельсах лежащее мертвое тело?

— Ежели я увижу, — бойко отвечает вопрошаемый, — лежащее на рельсах тело, я обязан немедленным образом дать машинисту сигнал и остановить поезд.

— Остановить?.. — испытующе, но не столь уже решительно язвят галуны.

— Ост-тановить, — твердо отвечает пальто.

— Ну, положим. Это, скажем, действительно. А дальше что? Отвечай без запинки!

— А дальше... должен я сойтить на полотно и осмотреть, кому оное принадлежащее тело... которое...

— То-то вот, которое. Дальше не знаешь...

— Да, вот те и которое. Знаю я. Мы еще вас инструкцыи научить можем.

— Два рубля, больше ни-ни... Слышишь, Иванов?

Со двора входит огромный, престарелый мужчина в таком же полуформенном пальто. Он останавливается и смотрит на спорящих с выражением какого-то особенного гневного презрения.

— Вон! — говорит он внушительно, и спорившие почтительно стушевываются... Смысл их спора мне кажется ясным: за "обера" какими-то неисповедимыми судьбами ехал вот этот молодой парень, которого знание "старые служащие" оценивают теперь не выше двух рублей... Хотя он "по инструкцыи", кажется, ответил правильно (что же, в самом деле, остается делать, если увидишь на рельсах лежащее тело, как не подойти к нему и посмотреть, кому оное тело может принадлежать?..). Однако, думается мне невольно, — неужели и с нами за "оберов" поедут смазчики или этот "вышедший из употребления" форменный казакин?..

Между тем огромный мужчина в полуформенном пальто проходит в соседнюю комнату и открывает оконце кассы.

— Три билета до Ромоданова да четверть билета на ребенка, — говорит первый пассажир.

— Ах, господа, господа! — необыкновенно громко и с выражением неизъяснимой горечи взывает вдруг из-за окна почтенный старец... — Неужели вы не знаете, что теперь уже по всей России нет четверти билета. Нет!.. По всей России...

В голосе почтенного человека звучит столько неподдельной горечи, точно у него разбередили неведомую рану... Он штампует билеты, размеренно, неторопливо, и все время продолжает изливать свою горечь.

— Четверть билета! Ах, господа! А-ах, господa, господа! Ну, скажите на милость... Да теперь по всей России...

— Ведь я не спорю, — говорит пассажир...

— То-то, не спорите, еще бы вам спорить, когда четверти билета нету, уничтожено повсеместно — можно, кажется, понять... А-ах, господа!

— Да я понял...

— То-то поняли... А-ах, господа!

Лицо у этого человека, по-видимому, очень добродушное от природы, но он чем-то глубоко огорчен. И мне кажется, что я его понимаю: он огорчен тем, что служит на этом не настоящем вокзале, среди этих подержанных людей, которых он прогнал только что, грубо и беспричинно... Впрочем, впоследствии я имел случай убедиться, что на новой дороге все чем-то беспредметно огорчены, чем-то обижены и недовольны. Публика тоже недовольна... И по всей линии то и дело слышишь это сдержанное, горькое восклицание:

— Ах, господа! А-ах, господ-да, господа!..

И сколько в нем невысказанной горечи, сколько за ним самого неподдельного трагизма!

IV

Свисток. По рельсам бежит с берега поезд. Тормоз. Что-то визжит, что-то охает и стонет. Вагоны, замедляя ход, толкают друг друга, покачиваются со стороны на сторону... Это привезли публику с "Зеленого дола".

Через четверть часа я осматриваю уже собранный и готовый поезд, которому нам вскоре придется вверить свою судьбу, — и стараюсь определить его физиономию. Что-то в ней мелькает как будто знакомое... Что же это такое?

Да, что это такое, в самом деле? Это — не солидная старость Николаевской дороги, не суровое и несколько казенное однообразие Нижегородской, не блестящая щеголеватость всех новых дорог, а что-то хмурое, что-то смешанное, сборное и все-таки знакомое, знакомое, да и только!

Как раз в это время, щеголяя своими измызганными галунами, проходит по платформе давешний заплатанный кондуктор. Да, — догадываюсь я, — поезд просто напомнил мне эту фигуру, с ее почернелыми галунами и заплатами. Оба они — и поезд, и кондуктор — одинаково "вышедшие из употребления". Вот этот вагон изжил свою жизнь где-нибудь на далекой Варшавской дороге, этот — на Сызрано-Вяземской или Грязе-Царицынской... Впрочем, где же мне точно определить их происхождение, изложить все превратности их долгой карьеры, развернуть длинный перечень их бедствий!.. Несомненно только, что вагоны сборные, что они не выстраиваются в одну линию, как на других дорогах, что их бока и крыши то выдвигаются далеко в стороны или кверху, то западают вглубь.

— И стоит сирота, пригорюнившись, — формулирует общее наше впечатление мой спутник, — стоит, пока где-нибудь от неожиданного толчка не рассыплются сиротские кости...

— Покажите, пожалуйста, шесть мест, по возможности в одном купе, так как с нами дети.

Впереди — спальный вагон особенной конструкции, — говорят, изобретенный каким-то начальником станции, впрочем, сильно напоминающий старые вагоны Николаевской дороги. Однако этот единственный порядочный вагон набит битком, и нам указывают другой. Этот другой — узок, низок, тускл, грязен и, вдобавок, в нем выбито стекло. А утро холодное, в окно так и садит ветер, и скамья у окна залита дождем.

Идем к начальнику станции, с намеками на жалобную книгу. Он находит, что это, конечно, неудобно, но что, впрочем, теперь июнь месяц... Окно вчера разбили пассажиры, а стекольщиков на станции нет.

— Какое там вчера, — непочтительно и с раздражением перебивает обер-кондуктор. — Третий раз этот вагон в Москву без окна бегает. Три рапорта я подавал...

Нас переводят в вагон второго класса.

Пол и стены покрыты клеенкой, но и на полу, и на стенах — старые-престарые клеенчатые же заплаты. Очевидно, новой железной дороги еще не было, а эти заплаты уже были, и даже заплаты уже вышли из употребления, когда дорога еще только строилась... Где служил ранее этот инвалид благородного звания (II класса!) — сказать опять-таки нелегко. Но мне кажется... мне кажется положительно, что на меня веет от этих стен какими-то смутными воспоминаниями из времен моей юности... Да, кажется, так... 20 лет назад... Курско-Киевская дорога... Я был молодой студент, и эта клеенка была еще нова и свежа. С этих пор утекло много воды, много людей и немало вагонов вышло из употребления... Мне кажется даже, что я могу угадать и причину его отставки: это, должно быть, — за полной невозможностью выкурить из старика этот специфический, острый, раздражающий запах аммиака и карболки, которым пропахли все его скамьи и стены, — запах, исходящий из каморки, помещенной в самой середине вагона... Где же это, в самом деле, господа, на какой это дороге лет этак 25 назад устраивали эти "удобства" в самой середине вагона?..

V

— Подавай первый!

— Второй подавай!

Третий звонок.

Жалкий, сначала надрывающийся и сиплый, потом тоненький, фальцетом, свист локомотива. Сборные, подкрашенные, вышедшие из употребления инвалиды вздрагивают, кряхтят, подаются вперед, стукаются друг о друга разнокалиберными буферами, — отдают назад... Ох-хо-хо... Ох-хо-хо-о-хо-о... Ох-хо-хо, хо-хо-хо, хо-хо-хо... Кряхтя, толкаясь, жалуясь на судьбу, трогается с места вышедший из употребления поезд, качаются на ходу вышедшие из употребления вагоны, вышедший иа употребления кондуктор оглядывает публику и, наконец, "обер" (увы! — тоже с заплатой на стареньком кафтане!) входит с машинкой в руках.

— Ваши билеты, господа.

Он тоже человек потертый, чем-то раздраженный, он что-то или кого-то презирает, вообще он несчастен.

Из того, как он отвечал начальнику станции по поводу окна, мы заключаем, что ему опостылело это зрелище "новой дороги", в которой все в такой степени дряхло, старо и негодно. Сверх того, может быть, он и сам вышедший из употребления и, наверно, получает сущие пустяки.

— Сколько вы получаете жалования?

— Двадцать пять рублей. Кондуктор получает пятнадцать.

— Я — пятнадцать, — уныло подтверждает кондуктор. — Да еще внеси вкупные, да вычет в пенсионную кассу... Всего-то и останется рублей одиннадцать.

— А одежа?

— Вот она! Вынес с собой с Н-ской дороги... Что толковать... Самое плохое положение. На других дорогах "обер" получает пятьдесят рублей, кондуктор двадцать пять — тридцать.

Щелк-щелк! Билеты возвращаются нам, а жертвы превратной судьбы уходят дальше вперед, к голове поезда, туда, где на локомотиве... Холодная дрожь пробегает у меня вдоль спины. Что, если нашу судьбу держит в своих руках машинист, тоже где-нибудь "вышедший из употребления" за негодностью?..

VI

Станция Тюрлема. Опять бревенчатая изба среди поля. Дождь прошел, солнце как-то нехотя пытается осветить в щелку между облаков белые станционные избушки из свежего леса и водокачку. Я сошел на платформу и стою у вагона. Оказывается, однако, что поезд, уже остановившийся, подумал-подумал и надумал тронуться еще раз. Опять дрогнули инвалиды-вагоны, опять заскрежетали буфера, поезд мотнулся вперед, отдался назад и наконец успокоился без дальнейших последствий. Только меня при этом щелкнуло подножкой сзади под колено самым неприятным образом и очень больно...

Я тревожно оглянулся. Оказывается, что это — шалость ближайшего из инвалидов. Платформа на станции устроена так, или уж так устроены подножки вагонов сборного поезда (как тут угадаешь?), что подножки приходятся на четверть выше и притом заходят на самую настилку платформы. Я благодарю судьбу, что еще дешево отделался, и отхожу на почтительное расстояние от дерущегося инвалида-вагона.

Поезд стоит долго, станция не подает признаков жизни. Вдоль платформы ходит бравый жандарм. Он, очевидно, к употреблению еще годится, но не находит применения своим способностям. Ходит, зевает — и вдруг кидается водворять никому не нужный порядок.

— Вон, вон, пошла, убирайся! — толкает он какую-то старую чувашку, стоявшую с лукошком ягод в ожидании проезжего покупателя.

— За что это вы ее гоните?

— Да так... дорого берут, подлые! Она должна по-Божецки... Что ей стоит ягод набрать? Лес, вот он... А они дерут зря.

Впрочем, рвение его уже остыло, старуха отходит на несколько шагов и опять ставит ягоды на платформу. Жандарм машет рукой, ходит, зевает. Зевается и мне, зевает, кажется, самый ветер, тяжеловатый и сырой, вяло пролетающий над скучною линией "новой дороги".

VII

Пред станцией Урмары — внезапная тревога. Какой-то шум и шелест, какие-то прыжки и грохот, точно льется вода между колес и будто вагон сошел с рельсов. Оказывается, по обе стороны шпал наложены кучи хвороста — фашинника, точно для гати. Поезд бежит, захватывая колесами ветки... Зеленые ветки попадают в спицы, ветками украшены подножки, ветки торчат отовсюду, — низ поезда весь украшен зеленью, точно на Троицу. Все окна открыты, во всех окнах — испуганные лица, перекошенные губы, широко открытые глаза...

— Что это такое было? — спрашиваю я в Урмарах какого-то невысокого плотного субъекта, по-видимому принадлежащего к дороге. По крайней мере на одной из станций мы его видели с поленом в руках, неистово гнавшимся за товарным вагоном. Этот вагон, как кажется, оскорбленный слишком сильным ударом маневрировавшего локомотива, бежал мимо станции самовольно, без видимой цели. На эту шалость первый обратил внимание описываемый субъект. Тотчас же он схватил в руки полено и побежал за вагоном, стараясь засунуть полено в спицы. Но вагон сопротивлялся, полено делало оборот с колесом и летело дугой на землю, угрожая субъекту повреждением. Но и субъект тоже ожесточился, опять схватывал полено и опять бежал за вагоном. Мы уже думали, что ему, только споткнись, непременно отрежет голову.

— Пал-лаж-жи на рельсы!.. На рельсы пал-лажи! — кричал ему сдавленным голосом еще кто-то, догонявший сзади... — Н-на ррель-сы...

Наконец субъект счастливо упал на землю, а тогда и вагон удовлетворился, стал как-то подрагивать и остановился добровольно.

Теперь я и обратился к этому субъекту за разъяснением, как к лицу, очевидно, авторитетному в порядках "новой дороги".

— Это вы насчет хворосту?.. Так это дорожный мастер... имел свою цель...

— Какая там цель! — прерывает кондуктор. — Ошибка вышла.

— Много вы знаете! Ошибка! Нет, не ошибка... Нет, это не ошибка, — прибавляет он многозначительно.

— А что? Разве... словесное было? (Спрашивающий понизил голос.)

— То-то что словесное... Вон как из-под шпал выдувает, видишь...

— Ну, так это очень просто...

Действительно, невдалеке, несмотря даже на недавний дождь, край полотна как-то курится, точно из-под шпал выбивается дымок. Это шалит с полотном полевой ветер, выдувая легковесный балласт и обнажая концы шпал...

Оба "служащие" дипломатично смотрят в ту сторону, потом на меня и смолкают, как будто хотят сказать: "Словесное... Это до вас не касается... Ваше пассажирское дело — уповать на милость Божию... Авось обойдется..."

VIII

В Шихранах нечто вроде депо. Это бойкий сравнительно узел железнодорожной жизни, и потому нет ничего удивительного, что в дамской комнате сидят за бутылкой два пьяных субъекта. Впрочем, они люди снисходительные и просят дам не стесняться их присутствием.

Дамы все-таки стесняются. Один из наших спутников обращается к начальнику станции. Начальник — молодой человек с энергичным и неглупым лицом, но зато с печатью какого-то фатализма, к которому, видимо, располагает созерцание всего строя "новой дороги". Он принимает меры. Из дамской комнаты выходят собутыльники, отяжелевшей поступью, с мутными взглядами, выражая ропот на судьбу и на капризы пассажирок. Один в особенности обижен до такой степени, что даже заявляет решительный отказ ехать с балластным поездом, который ждет его на запасных рельсах.

— Не поеду. Не... ежели так... и не ед-ду...

Это человек в дубленом полушубке, с большой сумкой через плечо. Лицо его с довольно тонкими, хотя и загорелыми чертами обличает, по-видимому, лучшие дни, потонувшие в бурном прошлом. Он "вышел из употребления" на каком-то более высоком и "благородном" поприще, и вот дошел до того, что теперь ему нельзя уже и посидеть за бутылкой в дамской комнате. Да еще на этой дороге... Ему!

— Не-е еду!

— Ну, ну, полно, — говорит фаталист — начальник станции. Он берет его за талию и ведет на платформу. Тут он поталкивает субъекта вперед, и субъект двигается, колеблется, ропщет.

— Эй, послушай, — подзывает начальник рабочего. — Возьмите там его за шиворот и посадите на платформу.

Инструкция исполняется в точности. Минут через пять длинная цепь этих платформ убегает вдаль. На одной, в позе, исполненной гордого, хотя и попранного величия, сидит субъект, шатается и продолжает роптать.

IX

Мы мчимся далее со скоростью... верст десяти или пятнадцати в час. Дорога врезалась в леса, густой полосой захватившие это чувашское царство. Леса — направо и налево, густые, таинственные, дремотные. Среди лесов легли насыпи, стали мостики... Белые станционные здания, башни водокачек, неизбежный скучающий жандарм и фигуры чуваш и чувашенок, удивленные, робкие... Глушь и пустыня, первобытные, чутко вздрагивающие при проходе дряхлого поезда по новой дороге. Белые клочья дыма, играючи, хоронятся в ветвях чувашского леса.

За станцией Киря леса расступаются, виднеются распаханные равнины, кое-где поблескивают излучины реки. Близится Алатырь; солнце склоняется к западу.

Какой-то визг, сначала тихий и печальный, потом назойливо-звонкий, протяжный и раздражающий, тянется за поездом, хватая за сердце и вызывая невольную тревогу: что-то, видимо, стряслось над одним из инвалидов... Вышедшие из употребления кондукторы бегают взад и вперед, прислушиваясь, где это жалуется вышедший из употребления вагон? Проходит субъект, недавно обходившийся с поленом, приходит "обер" и наклоняют уши с нашей платформы, Жалобный визг раздается где-то близко, из-под соседнего вагона.

— Так и есть... букса горит. Левая, задняя.

Диагноз точен, хотя и малоутешителен. Впрочем, на все есть свои средства у новой дороги. Истопник, или кочегар, или просто какой-то вольнопрактикующий молодой человек из третьего класса, получает своеобразную миссию. Его вооружают какой-то банкой и мазилкой, поезд замедляет ход, и молодой человек бежит по откосу полотна, рядом с поездом. Догнавши "больную буксу", он улучает минуту, тыкает ее своей мазилкой, отстает, спотыкается, опять догоняет, опять изловчается, опять сует мазилку и при этом, видимо, рискует своей жизнью...

Красивая излучина Алатыря, мельницы, спуск, тормоз, громкий визг буксы, который, забирая все выше, достигает какой-то необыкновенной, самой отчаянной ноты.

И мы, сопровождаемые этой музыкой, развлекаемые опасными упражнениями ловкого молодого человека с мазилкой, — торжественно подъезжаем к платформе алатырского вокзала.

Здесь "вышедшие из употребления" сменяются новой московской бригадой. Эти все в "форме" и имеют менее унылый вид... Очевидное влияние большей близости к столице!

X

Ночью, часа в два, мы мчались проселком, под "малиновый звон" хуторских троек. Небо было темно, дорога сильно выбита колеями, ночной ветер, холодный и резкий, забирался к нам под передок тарантаса. Но я с наслаждением прислушивался к неугомонному перезвону колокольчиков и вдыхал в себя холодные струи ночного ветра.

А в воображении вставал невольно ночной поезд, бегущий по чувашской стороне, меж двумя стенами лесов. Ветер дует в разбитые окна, качаются и кряхтят вышедшие из употребления вагоны... Вышедший из употребления кондуктор суется взад и вперед, оглядывая все недовольным и раздраженным взглядом... И вышедший из употребления "обер" стрижет пассажирские билеты, выданные инвалидами-кассирами на станциях, еще не совсем достроенных, но уже заметно состарившихся и не годных к употреблению.

И летит мертвый поезд, и стонут умершие на других дорогах вагоны, и несутся за поездом какие-то призраки, вставшие Бог весть откуда, Бог знает зачем. "Ох-хо-хо, ох-хо-хо! Доколе только Господь-батюшка грехам нашим терпит", — лязгают на ходу ржавые цепи и крючья...

"Не пойдет наш поезд, как идет немецкий!" — вспоминается меткий и горький, иронический стих... Однако, думается мне невольно, еще сравнительно недавно и наши поезда ходили почти как немецкие, и новые дороги походили на новые, и порядки на них водворялись настоящие, и публика роптала мало. Кто же, когда и как Украл у нас эту "новизну"?.. Кто подменил ее "вышедшим из употребления"? Откуда и почему встает и водворяется в нашей жизни это беспечное старое бесстыдство, эта отрыжка дореформенной бесцеремонности, так цинично выдающая всенародно простую видимость, подкрашенные наскоро скелеты — за живое и действующее будто бы явление?..

И доколе, в самом деле, потерпит Господь?..

25-го января 1895 г.


Впервые опубликовано: Русские ведомости, 1895, №№ 36 и 42 от 5 и 11 февраля.

Короленко Владимир Галактионович (1853-1921) русский писатель украинско-польского происхождения, журналист, публицист, общественный деятель, почётный академик Императорской Академии наук по разряду изящной словесности (1900-1902).



На главную

Произведения В.Г. Короленко

Монастыри и храмы Северо-запада