B.Д. Коровин
Свет во тьме

На главную

Произведения B.Д. Коровина


Семен Иванович Полосатов, скромный провинциальный актер, прибыл в Москву еще ранней осенью, в начале сентября месяца, с целью пристроиться к одному из театров или же — в крайнем случае — получить выгодный ангажемент от какого-нибудь антрепренера, которых немало наезжает в эту пору в столицу для пополнения своих сценических трупп. Много светлых надежд вез в себе молодой легковерный артист, но — увы! — в очень скором времени ему пришлось расстаться с ними. Человек он был с несомненным дарованием, "с призванием", но, к несчастью, без всякой житейской сноровки; не имея, сверх того, в Москве знакомства и связей, не нося громкого имени и не бросаясь в глаза импонирующей наружностью, он, понятно, не мог добиться своей цели, и все заветные упования его рассеялись, как дым: он не примкнул ни к одной из московских театральных сцен и не получил ангажемента ни от одного из провинциальных антрепренеров.

А времени на искание было затрачено немало. Шел уже октябрь. Семен Иванович вдруг увидел себя поставленным в печальную необходимость — возвратиться вспять и просить прежнего своего директора принять его опять в труппу; но захолустный импресарио немедленным ответом на письмо бывшего своего "первого любовника" разрушил и эту надежду Семена Иваныча: его амплуа было уже занято другим артистом, законтрактованным на весь открывшийся театральный сезон.

Положение Семена Иваныча сделалось одним из самых некрасивых. Маленькое денежное сбережение, с которым он приехал в Москву, приходило к концу, а в будущем пока не предвиделось никаких источников дохода. Написал он кое к кому из своих приятелей, бывших сценических сослуживцев, прося совета, но те или не отвечали, или присылали длинные рассказы о своих многостраданиях и злополучиях, прося, с своей стороны, указать способы освободиться от них. Думал-думал Семен Иваныч, совался-совался везде, чтобы найти выход из скверного положения, но выхода не нашел и кончил тем, что вместо двух-трех недель, которыми ему желалось прежде ограничить свое пребывание в Москве, он застрял в ней на целую зиму.

И Москва проглотила его — он исчез в ее гигантской утробе, как исчезают беспрестанно тысячи других, подобных ему, горемык — темных, никому не известных, пребывающих в ужасной житейской борьбе и напрасно вопиющих о спасении. Его никто не знал, и никто не интересовался судьбой его. Он был одинок в этом холодном бездушном круговороте человеческих жизней, где всякий печется только о себе.

Всего, что случилось с несчастным артистом в это время, — рассказывать нечего: картины нищеты, бесконечных скитаний, голода, холода, бесприютицы и проч. известны всякому хоть понаслышке; но тут был один эпизод, умолчать о котором трудно... особенно в святочную пору, — эпизод, интересный не только одной таинственной обстановкой своей, но и внутренним содержанием, которое также может показаться многим таинственным и невероятным.

Дело, извольте видеть, было... А впрочем, зачем я беру на себя роль рассказчика? Пусть лучше нам рассказывает сам герой о своем приключении: у меня имеются записки его, переданные мне с правом "делать с ними, что угодно".

И вот эти листки, где содержится интересное повествование, о котором я сию минуту упомянул.

После долгих скитаний по ночлежным домам, трактирам и харчевням я наконец водворился на собственной теплой квартире, сняв крошечный нумер в "меблированных комнатах". Боже, как хорошо и уютно! Кажется, всю жизнь прожил бы здесь и не пожелал бы ничего лучшего!

И я мигом забыл все, что претерпел недавно...

Такая перемена в моем положении произошла совершенно случайно и неожиданно: я получил работу: переписку бумаг по двадцать коп. с листа у одного из московских адвокатов. Хороший почерк оказал мне великую услугу, — как принцу Гамлету когда-то... я мог зарабатывать по тридцать руб. в месяц, а ведь это было также спасением от гибели... Тридцать рублей! После продолжительного ничего — это такая масса, которая давила мое воображение своей громадностью.

Я стал оживать, оправляться; прежнее парение духа стало посещать меня; я написал несколько удачных стихотворений и нередко репетировал свои роли; я даже пел иногда, приотворив немного дверь, чтобы меня послушали хоть коридорные; такова привычка актера — без публики ему трудно!

Но это блаженное состояние мое продолжалось недолго: злобный рок тяготел надо мною и не желал давать мне долгих передышек между своими ударами... За несколько дней перед Рождеством я, по милости своей зефирной одежонки, простудился и заболел. Но болезнь-то собственно не пугала меня: я молод и сколочен на славу — самый лютый недуг не скоро осилит меня, и смерть должна поломать у себя немало зубов, чтобы оторвать мою особу от земных обителей. Я боялся последствий болезни, из которых главное — потеря работы — представлялось мне неизбежным, если хворь надолго привяжет меня к постели. И притом, заболеть одинокому человеку зимой, в огромном городе, имея в кармане два рубля с копейками, а в мыслях — никаких надежд, — штука совсем непривлекательная.

К счастью, мне недолго пришлось терзаться этими мрачными соображениями: на другой же день после первого ощущения нездоровья я свалился в постель и впал в забытье, из которого в течение почти двух недель выходил лишь изредка да и то на очень непродолжительное время. Меня угораздило схватить жесточайшую горячку.

Что затем со мной было, я рассказать, конечно, не могу.

Я жил в мире видений; отрывки из действительности мешались с фантасмагориями воспаленного мозга, и я не знал, что было бредом и что реальными впечатлениями, безотчетно переданными уму внешними чувствами. Мне представлялось, например, что наш коридорный Анфим подметает пол и отирает пыль с мебели в каком-то светлом чертоге, где в воспаленном воздухе носятся мириады огненных мух, которые садятся на меня и немилосердно жгут лицо. То я видел себя бегущим в ужасе от какого-то страшного преследования; я изнемогал от усталости, задыхался и, обливаясь горячим потом, наконец падал. И тут преследователи бросались на меня и начинали истязания: они раздевали меня, натирали мое тело чем-то невыносимо жгучим, насильно вливали мне в рот желчь, смешанную с уксусом, и стучали в грудь молотками... Терзания делались адскими — я бился, вырывался и стонал.

Светлые промежутки, минуты ясного сознания наступали редко. В первый раз я очнулся в своей постели с сильнейшей головною болью и с ощущением крайней слабости во всем теле. Был день. Я лежал лицом к стене. В комнате никого, кроме меня, не было — стояла мертвая тишина.

"Я болен, — мелькнуло у меня в голове, и от этой первой мысли, родившейся в успокоенном мозгу, у меня мучительно сжалось сердце. — И должно быть, сильно болен... Но давно ли? Какой теперь день? и отчего хозяин меблированных комнат не отправил меня в больницу, а оставил здесь в таком положении? Что за человеколюбие, — ведь у меня нет ничего... кто ж за мной ходит? и лечат ли меня? Коридорные, видно, упросили не увозить меня в больницу — полюбился я им чем-то... Они и присматривают за мной..."

Решив на этом, я повернулся на другой бок и — взглянув кругом, прежде всего подумал, что я в бреду. Подле моей кровати стоял небольшой столик, накрытый белой салфеткой и установленный разными стеклянками с цветными сигнатурами, баночками, коробками с ярлыками и другими предметами, несомненно вышедшими из аптекарской кухни. Тут же стояли графин с водой и стакан, из которого выглядывала серебряная ложечка. У постели на полу расстилался свежий коврик, лаская взор своими яркими красками и узорами; на мне и подо мной было тончайшее и чистейшее белье — простыня была обшита широким кружевом, наволочки — также; даже воздух отличался такой чистотой, какой я еще ни разу не замечал в нем, живя здесь. А вот и колокольчик! Что за удивительная предупредительность?

Не долго думая, я протянул руку и позвонил. Сделал это, во-первых, для того, чтобы убедиться — в бреду я или в здравом уме, а во-вторых, мне очень хотелось знать, откуда все сие?

Через несколько минут дверь в мой нумер тихо отворилась, и ко мне осторожной поступью вошел коридорный Анфим. При виде меня, он радостно улыбнулся.

— Ну что, сударь, как? — спросил он, подойдя к моей постели. — Полегче стало? а? Слава тебе Господи! А уж мы как было перепугались-то! Да и скучно без вас, — не много живете, а привыкли к вам... Вот жильцы-то все спрашивают: "Что соловушек наш приумолк, — тихо в клетке его..." — ваш нумер клеткой соловьиной прозвали они... "Бывало, в будни поет, а теперь вот праздники настали, и его не слышно..." Плохо, говорю, господа, нашему соловушке: не до песен ему...

Слуга опустил печально голову.

— А ты вот что мне скажи, Анфим, — говорю я ему, — отчего меня не отправили в больницу и откуда взялось вот все это? У меня всего два рубля с чем-то было...

— Э, сударь! свет не без добрых людей... другой ведь тоже душу христианскую имеет... А вы, главное, успокойтесь да поправляйтесь скорее. Слава Богу, все есть: и лекарство, и пища настоящая готовится для вас (только вы ничего не кушаете), и доктор каждый день бывает, — все как следует... А что хозяин хотел вас спровадить в больницу — это верно, только его не допустили...

— Кто же?

Анфим замялся.

— И кто мне дает все это? — допрашивал я.

— А мы и сами, сударь, хорошенько не знаем... — ответил слуга, переминаясь и не глядя мне прямо в глаза. — Присылает кто-то с прислугой... Спрашивали мы — от кого? да не говорят... Должно быть, знакомые ваши...

— А был у меня кто-нибудь за это время?

— Нет-с, никого не видали...

Тут мне показалось вдруг, что в комнате моей все завертелось, закружилось, и Анфим, подхваченный каким-то темным вихрем, взвился на воздух и медленно описал под потолком, как парящий коршун, два круга.

— Не принести ли вам бульонцу? — спросил он при этом и скрылся.

Настала тьма... Я слышал свист урагана и шум бушующего моря. Голова горела, как в огне, сердце хотело разорваться на части... Бред снова унес меня в свое волшебное царство — царство, полное ужасов и адских страданий...

Сколько времени прошло после этого разговора моего с Анфимом, я не знаю; но вот как-то раз, заслышав легкий шум, я открыл глаза и — невольно привскочил на постели.

В полутемном пространстве комнаты, от двери, ко мне тихо приближалась, как бы не касаясь ногами пола, фигура молодой женщины в богатом белом пеньюаре с длинным шлейфом, с распущенными волосами и с дорогими браслетами на обеих руках. Она показалась мне невыразимо прекрасной и напоминала собой Офелию во время ее очаровательного безумия.

Теперь я не сомневался, что это происходило в бреду.

— Как я рада! — промолвило видение, остановившись передо мной и скрестив на груди руки. — Как я рада! — повторило оно, опускаясь на колена у моего изголовья и не отводя от меня своих светлых, улыбающихся глаз, — вижу вас наконец в полной памяти и с открытыми глазами... А вы прилягте, успокойтесь... вот так... не пугайтесь: нечего пугаться — я свой человек... Вот так радость для Нового года! С Новым годом, Семен Иванович, с новым здоровьем, миленький вы мой! ведь уж три часа, как старый год покончился...

— Кто ты? — воскликнул я, пораженный видением, и вскрикнул, надо полагать, очень натурально, потому что видение немного смутилось и недоверчиво посмотрело на меня. Но тотчас оно опять стало улыбаться и сказало:

— А вы успокойтесь, пожалуйста, вам вредно волноваться, — вон доктор каждый день говорит, чтобы вы ни-ни! Кто я? А зачем вам знать это? узнаете — пожалуй, еще прогоните меня... Живу в этих нумерах, вот и все! Услышала об вас — больной, говорят, одинокий, никого у него нет... ну, жалко стало, — как не навестить? А тут еще праздники подошли, — у всякого какая-нибудь радость, а вы, голубчик, лежите здесь одни — и ни посмотреть за вами, ни помочь вам некому... Жаль стало... со всяким может случиться несчастье! Я и стала к вам заглядывать... По себе знаю, как горько быть одинокой, да еще в праздничный день. При этом пенье ваше очень мне нравится... часто слушала я вас, соловушек вы наш!.. Выздоравливайте скорей и спойте нам еще что-нибудь... Боюсь я только, что после вы никакого знакомства не пожелаете иметь со мной... Что я такое...

И в глазах ее блестели слезы — какое-то хорошее чувство выжимало их... я отлично понимал это, — но не понимал одного: зачем нижние веки этих прелестных, темно-карих и полных слез глаз — слегка подрисованы краской? Тут было что-то непоследовательное и очень трудное для моего понимания. Я напрягал весь свой мозг, но мог прийти лишь к тому, что у меня опять все замутилось и завертелось в глазах... Снова мир видений, хаос и тяжелое ощущение чего-то гнетущего, мучительного, неодолимого.


Я опять очнулся. Слышу — за моей головой чей-то шепот. Разговаривают двое, судя по голосу — женщины.

— Чудная ты! — шепчет одна. — И давно уж это?

— Да вот почти две недели... — отвечает другая.

— Тебе бы в сестры милосердия... Чай, денег-то сколько ухлопала!

— Деньги — что! человек дороже денег...

— Какой человек! вот который с деньгами, тот, известно, дорог...

— Перестань!

— Да тебе, видно, о праздниках-то повезло: и доктора, и лекарство, и обеды — на все достало...

— И слава Богу, что повезло: к случаю!

— Ну, пойдем отсюда — мне делается тошно от одного вида этих микстур... Кроме того, мне надо ехать: сегодня в маскараде у Лентовского ждет меня один... лабазник, — надо будет позаняться им...

Собеседницы встали и направились к двери. Проходя мимо моей постели — я видел это полузакрытыми глазами, — одна из них оглянулась на меня и кивнула головой "прощай!"...


Болезнь моя миновала, и я остался в живых. Конечно, я узнал потом, кто было то видение, что посещало меня в дни мучительной болезни и кому я обязан был своим спасением. Впоследствии я возвратил этой женщине свой долг денежный и хотел возвратить другой — нравственный долг, то есть заплатить спасением за спасение. Я предложил ей руку — но получил категоричный отказ. Чем он был мотивирован, я не допытывался и до сих пор наверно не знаю; но догадываюсь... О, пока в груди моей бьется сердце — я не забуду высокой чести и редкой души этой необыкновенной особы!


Впервые опубликовано: 18??

Коровин Василий Дмитриевич (вторая половина XIX века) — русский писатель, московский беллетрист. Издавался с начала 1870-х годов.



На главную

Произведения B.Д. Коровина

Монастыри и храмы Северо-запада