М.М. Ковалевский
Очерк истории развития социологии в конце XIX и в начале XX века

На главную

Произведения М.М. Ковалевского


СОДЕРЖАНИЕ



I

§ 1

Сколько-нибудь крупные, оригинальные и детально обоснованные социологические системы возникли за несколько десятилетий до той эпохи, которой должно коснуться наше изложение. Огюст Конт сложил свою доктрину еще в первой половине XIX столетия; Г. Спенсер закончил свою собственную в третей четверти того же века; Шеффле издал свое четырехтомное сочинение приблизительно в то же время и только популяризировал свои мысли несколько позже в двух томах. "Динамическая социология" Л. Уорда, наиболее значительная из работ американского ученого, вышла в 1883 году. Еще ранее появились два тома "Введения в социологию" бельгийского писателя Де Грефа и "Социология, основанная на этнографии" Летурно. Отличительная черта протекшего двадцатипятилетия по отношению к изучению социологии — это попытка организовать работу на началах сотрудничества в обществах, специально посвященных социологии, в обществах национальных и международных. В будущем году "Международное социологическое обозрение", издаваемое Борисом, будет праздновать двадцатипятилетие со времени своего основания. Почти четверть века тому назад возник и Международный Институт социологии, с тех пор собиравшийся уже не раз в Париже, Лондоне, Берне и Риме. Более позднего происхождения социологические общества Парижа, Лондона, Брюсселя, Вены, Пешта, Берлина, Рима, съезды и конгрессы итальянских и немецких социологов.

В настоящее время Европа и Америка покрылись целою сетью обществ, ставящих себе целью изучение то социологии, то социальной науки вообще, то общественной философии; в них читаются рефераты, происходят прения, печатаются бюллетени, нередко включаемые в социологические журналы или социологические ежегодники или, наконец, в специальные издания, вызванные к жизни съездом людей, интересующихся социологией. Такие журналы и ежегодники издаются в Париже, Риме, Лондоне, Чикаго, а в последнее время сделаны были попытки, не вполне удачные, основать такой же орган в Швейцарии. В Германии вышло два тома отчетов о двух социологических конгрессах и начал издаваться особый журнал, посвященный социологии. Лондонское общество социологов издавало сперва сборники прочитанных в нем рефератов под названием Sociological Papers, а затем взамен их выходит ежемесячник Sociological Review. Вскоре после создания Рене Борисом "Обозрения социологии" в Париже возник и "Социологический Ежегодник" Дюркгейма. Он одно время печатал самостоятельные работы самого Дюркгейма и лиц, примыкавших к нему по направлению. За последние годы он довольствуется одним критико-библиографическим разбором сочинений, могущих интересовать социолога. Такими сочинениями считаются не одни только трактаты по социологии абстрактной, но и сочинения по конкретным социальным наукам: по этнографии, праву, политической экономии, морали, религии. Вскоре после выхода в свет первого журнала по социологии, во главе которого стал Рене Вормс, группой итальянских философов, экономистов, юристов и этнографов основан был международный журнал по социологии: "Rivista intemazionale di sociologia". Издатели поняли свою задачу весьма широко: они печатают статьи и по общей социологии, и по конкретным наукам об обществе: статистике, этнографии, морали, праву, экономике и политике, истории вообще и истории культуры в частности, раз эти работы дают материал для социологических обобщений. Издавна печатается также в Чикаго "Американский журнал социологии", во главе которого стоит Смолл, также с широкой программой, не исключающей возможности появления в нем статей по конкретным наукам об обществе. И помимо социологических журналов, "Философское обозрение" Рибо и "Журнал исторического синтеза" Бэра помещают не мало статей социологического содержания.

§ 2

Другую особенность разработки социологии за рассматриваемый нами период представляет то, что социология вошла в круг предметов, преподавание которых происходит в высшей школе. Почин и в этом отношении положен был в Париже. Г. Тард в последние годы своей жизни читал курсы по вопросам коллективной психологии и социологии, занимая в College de France кафедру новой философии. Дюркгейм одно время заступал в Сорбонне Бюиссона на кафедре педагогики и читал лекции социологического содержания, а затем для него создана была специальная кафедра социологии, или социальной философии. Свободный курс по социологии читает в Ecole de Droit в Париже Р. Вормс. Одно время он заменял Бергсона в College de France и прочел в нем курс социологии. В "Школе политических наук" в Париже также читались Тардом лекции по социологии, и серия лекций по социологии была прочитана в "Школе социальных наук" различными социологами, в том числе и мною. Лекторы чередовались в таком порядке, чтобы по одному и тому же или смежному вопросу могли быть изложены расходящиеся между собою доктрины: за Тардом читал Дюркгейм или Бело. Каждая лекция сопровождалась обменом мыслей лектора с аудиторией, в которой сидели нередко представители различных социологических школ и направлений.

В Брюсселе преподавание социологии Де Грефом возникло одновременно с основанием "Нового университета". Оно ведется в широких размерах, что дает возможность лектору уделять немало времени и описательной социологии. С этой стороной его преподавания русские читатели могут познакомиться по "Итогам Науки", в одном из выпусков которых появилось сделанное самим Де Грефом краткое изложение его курса. В Берлинском университете проф. Зиммель уделял часть своего преподавания и социологии. В Киле проф. Тонниес также преподает социологию. В южно-немецких университетах, как и в Цюрихском политехникуме, читались и читаются курсы и по общей социологии, и особенно по вопросам социологии генетической, Гроссе, Фиркандтом и др. В Риме Ферри преподает уголовную социологию, а в Турине и Милане, в университете и высшем коммерческом институте читают лекции по социологии экономической. В России существует пока одна только кафедра по социологии при Психоневрологическом институте. Она в течение двух лет была занята мною, а в настоящее время проф. Е.В. де Роберти.

Социологического направления придерживаются в своих чтениях также некоторые профессора высших коммерческих институтов и женских курсов при лаборатории имени П.Ф. Лесгафта.

§ 3

Социологических доктрин, обнимающих все стороны абстрактного обществоведения, мы за протекшую четверть века находим сравнительно немного. Во главе всех их по своей оригинальности и разработанности стоит доктрина Габриэля Тарда. Ее обыкновенно обозначают, совершенно неправильно, на мой взгляд, термином "теория подражания", тогда как в действительности она стремится показать, что жизнь обществ развивается на почве коллективной психологии, факторами которой одинаково являются личное изобретение и массовое приспособление, причем второстепенную и промежуточную стадии между обоими занимает столкновение двух или большего числа противоположных течений, созданных опять-таки индивидуальными изобретениями. Это по природе своей психологическое обоснование социологии стоит в резком противоположении с двумя направлениями, одно из которых строит социологию на началах биологии, а другое ищет для социологии самостоятельных законов. Каждое из этих направлений имеет нескольких, во многом расходящихся между собою, представителей. Наконец, за пределами этих двух школ можно отметить еще такие, которые строят социологию на законах, общих органической и неорганической природе. Таково, например, учение Оствальда с его энергетикой.

В среде социологов, ищущих для нее отличных от биологии и психологии законов, некоторые, как, например, Е.В. де Роберти и Дюркгейм, считают возможным избрать отправным пунктом не индивидуальную, а коллективную психологию. При этом сам собою встает вопрос: эта коллективная психология, — не видоизменяется ли она параллельно переменам, происходящим в обществе? С этим вопросом связан обратный — вопрос о том, в какой мере сама общественная психология, видоизменяясь, определяет тем самым и дальнейшую эволюцию общества, в частности возникновение отдельных общественных институтов? Я понимаю этот термин в самом широком смысле, позволяющем считать "институтами" и язык, и религию, и нравы, и юридические обычаи и порядки, начиная от семейных, переходя к кланово-родовым, общинно-поместным и государственным, в свою очередь распадающимся на порядки города-государства и политического союза, объединяющего ряд городов и сел, наконец, союза государств, в конце концов сливающегося с понятием объединенного человечества.

Имея то общее, что свои социологические обобщения они строят на почве коллективной психологии, писатели названной группы различаются между собою тем, что одни особенно выделяют значение умственного прогресса, и в частности накопление знаний (Де Роберти), другие устанавливают непосредственную связь между поступательным развитием общества и обособлением занятий (Дюркгейм); третьи считают важнейшим фактором социологических изменений изменение техники производства (школа экономического, или исторического, материализма); четвертые особенно подчеркивают всеопределяющую роль появления обмена и постепенного его расширения (Де Греф).

На одной почве с Тардом стоит ряд писателей: во Франции Пал ант, в Америке Уорд, выработавший свою основную доктрину еще до появления книг Тарда, и в большей степени Гиддингс и Балдвин.

К биологической, и в частности антрополого-этнографической школе можно отнести одинаково и Лапужа, и баденского статистика Аммона, и даже Гумпловича с его теорией расовой борьбы, как важнейшего фактора социальной жизни вообще и государственной — в частности.

Есть, наконец, социологи, которые подчеркивают влияние, какое оказывают на развитие особого общественного и государственного типа те самые физические условия, о которых говорили еще Иппократ, Бодэн, Монтескье, а в более близкое к нам время Бокль. Это школа, которую можно обозначить термином географической, каковой она сама не прочь именовать себя. При этом одни из социологов приписывают особое значение климату и почве, другие — длине береговой линии, рекам и вообще путям сообщения, в частности Демоленс, Л. Мечников и Ратцель.

Встречаются между социологами и умеренные последователи той самой органической теории, которая нашла выразителей себе в Спенсере, Шеффле, Лилиенфельде. Такими писателями можно считать из русских Новикова, из французов Р. Вормса.

Разновидность представляет в этой группе социологов, примыкающей к биологической школе, проф. College de France Изулэ, в том смысле, что он ищет аналогий с государством не в организмах высших животных, а у беспозвоночных. Государство является у него своего рода несовершенным организмом и тем не менее играет всеопределяющую роль в выработке нашей индивидуальности. Одна из глав написанного Изулэ сочинения "Le cite moderne" обозначена словами: "Если у нас есть душа, то мы обязаны ею государству". Последователь органической школы является таким образом одновременно и ревнителем коллективной психологии.

§ 4

Обозначив таким образом в общих чертах различие отправных точек зрения у большинства современных социологов, я считаю нужным обратить внимание читателей еще на то обстоятельство, что самые задачи социологии понимаются современными ревнителями этой науки неодинаково. Одни смотрят на социологию, обозначаемую ими подчас термином социальной философии, как на синтез обобщений, к каким приводит параллельное изучение конкретных наук об обществе; таковы Вормс, Дюркгейм, Тард, Гиддингс и т.д. Другие, и во главе их Зиммель и Тённиес, полагают, что ближайшей задачей социологии является изучение факторов и форм общественности. Социология таким образом как бы сама является конкретной наукой об обществе, имеет свою определенную сферу и не исключает возможности существования бок о бок с нею и народной психологии и философии истории. То, что для других социологов, как, например, для Уорда, вслед за Контом и Спенсером, является не более как социальной динамикой, т.е. частью социологии, — я разумею область эволюции и прогресса, — то самое выделяется в особую научную дисциплину — философию истории, или "исторический синтез". Не случайным надо считать то обстоятельство, что именно немецкие социологи ограничивают область абстрактной науки об обществе изучением природы общественности, факторов, вызывающих ее к жизни, и форм, ею принимаемых. Ведь философия истории имеет в Германии отдаленное прошлое. Гегель посвятил, например, целый том раскрытию в истории "всемирного духа"; если этот "дух" в настоящее время и обозначается другими терминами, например, Логос, то это, разумеется, нисколько не меняет дела.

Заканчивая сказанным наш общий перечень социологических систем, мы намерены в ближайших главах обозреть: 1) биологическое направление в социологии, 2) психологическое, 3) то, которое устанавливает самостоятельные законы для социологии и само распадается на школы: а) коллективно-психологическую и b) экономическую, с ее различными разновидностями. Я остановлю затем внимание читателя на современных учениях о социальной динамике. В них можно отметить два направления: а) одно, вслед за Контом и его отдаленными предшественниками: Тюрго, Кондорсе и Сен-Симоном, признает поступательный ход общества, его прогресс; b) другое допускает, самое большее, эволюцию обществ в смысле их дифференциации и интеграции. И то, и другое направление одинаково отводят место вопросам о происхождении общественных институтов: религии, морали, права, языка и искусства, знания и техники. Сумма вопросов, связанных с генезисом всех перечисленных учреждений, обнимается иногда термином древнейшей истории культуры, иногда термином генетической социологии. Я вслед за Козентини отдаю предпочтение этому последнему термину.

II. Биологическое направление в социологии

§ 1

Учение о том, что общество — живой организм, постоянно развивающийся, которому известны детство, молодость, возмужалость и престарелость, отдельный части которого осуществляют физиологические функции питания и размножения, у которого имеется свой особый мозг, или центральный сензорий, свое сердце, своя нервная система, имело своих поборников и в древности, и в средние века, и в самом начале нового времени. Платон сравнивал уже государство с человеком-гигантом. В своих "Moralia" Плутарх дает дальнейшее развитие той же доктрины. В Средние века она высказывается автором "Polycraticus" Иоанном Салисберийским, в XVII веке знаменитый Томас Гоббс в своем "Левиафане" дает ей наиболее стройное и, до некоторой степени, оригинальное выражение. Всех этих писателей можно отнести к числу предшественников Спенсера, Лилиенфельда, Шеффле, Рене Вормса и Я. Новикова, но с той оговоркой, что под влиянием Дарвина они особенно подчеркивают в своих теориях элемент развития, или эволюция, общества. Спенсер сводит его, как известно, к двустороннему процессу дифференциации и интеграции, т.е. к постепенному обособлению отдельных органов для отдельных функций того живого организма, каким в его глазах является общество, и исключительного сосредоточения затем в таких обособившихся органах тех функций, которые первоначально осуществлялись всем общественным телом или, по меньшей мере, многими его составными частями.

Современный поборник органической теории общества, Рене Вормс, пошедший далее всех своих предшественников по пути смелых аналогий, отождествивший, например, с человеческим сердцем биржу, в новейших своих трудах более или менее отступает от мысли — подводит отдельные общественные функции и институты под понятие физиологических отправлений и предназначенных для них органов. Но наш соотечественник Я. Новиков остается по-прежнему одним из эпигонов доктрины, одно время охватившей собою широкие круги столько же ученых, сколько и журналистов.

Недостатки органической теории общества не раз были указываемы. Еще недавно, в 1-м томе моей "Социологии", мне пришлось резюмировать те возражения, какие были представлены против нее на одном из конгрессов Международного Института.

В прениях принял участие Тард.

"Я не вижу,- сказал он,- какую пользу принесла нам эта теория, и в то же время ясно сознаю порожденные ею вредные последствия. Ею я объясняю появившуюся между социологами тенденцию принимать за нечто действительно существующее простые отвлечения, довольствоваться голыми фразами, как, например, социальный принцип, душа толпы, социальная среда и т.д.". Влиянием той же аналогической методы, постоянным сопоставлением общества с живыми организмами, объясняет Тард и то пристрастие к учению о прямолинейном прогрессе, об однообразно совершающейся у всех народов эволюции, которая признается за обществами по образцу той эмбриональной серии различных состояний живого организма, в которой сказывается его рост. Тард поспешил прибавить, однако, что допускает существование действительных аналогий между организмами и обществами. Но такие аналогии имеются со всякого рода агрегатами, какова бы ни была их природа: астрономическими (солярная система), химическими (молекулы), физическими (кристаллы), наконец, биологическими. Эти аналогии объясняются тем, что все эти агрегаты руководимы в своей деятельности одной механикой или одной логикой. Сходства между биологическими агрегатами и агрегатами социальными потому уже более значительны, что обоим присуща идея конечности. Только в той мере, в какой живые организмы и общества преследуют сходные цели: роста, защиты против нападения и т.д., общественные структуры и функции представляют сходства с биологическими*.

______________________

* См.: Анналы международного института социологии, т. I, с. 240.

______________________

К систематическому осуждению органической теории Людвиг Штейн, автор компилятивной работы: "О различных вопросах обществоведения", так или иначе решаемых современными социологами, прибавил короткий, но весьма верный очерк того порядка, каким эти старинные уподобления общества и организма постепенно перешли в утверждения их полного сходства. "Уже Платон называет государство громадным человеком. У Аристотеля эта метафора Платона не носит более характера поэтической фикции, а действительной аналогии. Государство сделалось организмом, т.е. громадным человеком, а сам человек был признан существом общественным. Аристотеля надо поэтому считать действительным отцом теории социологического макрокосма. Но Аристотель все же признавал это сопоставление только сопоставлением; у Спенсера же речь заходит уже о параллелизме. Экзодерма, энтодерма, мезодерма признаются существующими одинаково и в структуре организмов, и в структуре общества. На самом же деле речь может идти только о соответствиях и параллелизмах. Лилиенфельд доводит последствия таких поисков за уподоблениями до конца, говоря, что общество не только похоже на живой организм, но что оно есть живой организм. Итак, в целом историческое развитие органической теории может быть представлено в следующем виде. У Платона оно является метафорой, у Аристотеля — аналогией, у Спенсера — параллелизмом, у Лилиенфельда — абсолютным тождеством"*.

______________________

* Ibid., с. 89.

______________________

Учение о государстве-организме встретило отрицательное отношение к себе и со стороны юристов.

Возражая против органической теории, Зейдлер справедливо пишет: "При развитии того положения, что государственное общество — организм, Спенсер, а за ним Лилиенфельд, Шеффле, Вормс поставлены в необходимость сойти с реальной, естественно-научной точки зрения. Чтобы получить совершенное подобие живому организму, они вводят в понятие его, когда речь заходит об обществе, не только людей, его составляющих, но и созданные ими вещественные продукты, "междуклеточную субстанцию" — по выражению Лилиенфельда. С естественно-научной точки зрения кажется странным отождествлять с физиологическим актом кровообращения, происходящим внутри человека, денежное обращение, совершающееся между людьми, сближать нервную систему с телеграфами, артерии и вены — с путями сообщения, сердце — с биржей, волосы и ногти — с крепостными стенами и т.д. Так как без включения этих вещественных продуктов человеческой деятельности в число составных частей общественного организма нельзя получить и самого представления о нем, то приходится прийти к заключению, что его на самом деле и нет налицо"*.

______________________

* Gustav Seidler. Das Juristische Kriterium des Staates. Tubingen, c. 33-34.

______________________

Ряд основательных возражений против органической теории приводит Иеллинек. "Органическая или органологическая гипотеза, говорит он, переносит определенные отношения и признаки естественных организмов на государство и народ, полагая, что она делает их этим более понятными и в то же время создает высшую форму синтеза естественных и политических явлений. Такими признаками являются единство во многообразии, в силу которого государство и его народ остаются неизменными, несмотря на смену их членов; далее, медленное преобразование того и другого на историческом пути; затем такого рода взаимодействие членов целого и отдельных его функций друг на друга и всех вместе на целое, что целое всегда кажется существующим для отдельных членов, а последние в свою очередь — в интересах целого; наконец, бессознательный, так называемый естественный, рост и развитие государственных учреждений, которые как бы не дают возможности выводить их из сознательной разумной воли индивидов, а превращают их, напротив, в непреодолимые силы, в которые человеческое усмотрение может внести лишь самые незначительные изменения, поскольку эти изменения являются устойчивыми"*.

______________________

* Иеллинек. Общее учение о государстве. Изд. 1903 г., с. 97 и дальнейшие.

______________________

Определив таким образом то, что может считаться существенными признаками государственного организма, Иеллинек приступает к проверке правильности подчеркиваемых им аналогий. Он справедливо указывает на то, что рядом с бессознательным образованием государственных учреждений мы постоянно имеем дело и с сознательным их установлением.

В подтверждение этого положения можно привести целый ряд исторических фактов. Так, немцы в эпоху Возрождения переходят от своего местного права к рецепированному римскому. Здесь мы имеем дело с сознательным выбором. Немецкое общественное развитие этого времени сказалось в переходе от натурального хозяйства к меновому или денежному. Римское право являлось правом, отвечающим условиям менового хозяйства. Поэтому, вместо того, чтобы вырабатывать новое право в смену праву, более приуроченному к условиям самодовлеющего хозяйства, существовавшего в Германии в Средние века, немцы предпочли заимствовать чужое право и произвели рецепцию римского соответствующего новым условиям хозяйственной жизни.

Приверженцы органической теории говорят, что государство растет, как ребенок. Подобно тому как рост ребенка не обусловливается его доброй волей, точно так же и развитие государства происходит совершенно независимо от воли лиц, в состав его входящих. Между тем в действительности государства развиваются и совершенствуются не естественным путем, а при самом деятельном участии людей, их ее составляющих.

Строй государств может испытывать коренные преобразования под влиянием деятельности людей. Хотя, разумеется, петровская реформа и была результатом военной и финансовой необходимости, но если бы царский престол занимал не Петр Великий, а, скажем, царь Федор, то, по всей вероятности, великой реформы не последовало бы. Нельзя говорить исключительно о естественном росте в самопроизвольном развитии государственных учреждений, устраняя тем самым всякую возможность сознательного их изменения.

Под влиянием органической теории государства у историков учреждений сложились некоторые предрассудки. Так, одни утверждают, что все государства пройдут стадию конституционного устройства, что, следовательно, рано или поздно, и в Тибете водворится конституционный режим. Так будет потому, что конституционные порядки утвердились в Англии, Франции и в других европейских государствах. Эта точка зрения, несомненно, складывается под влиянием неправильного положения, что учреждения развиваются сами собой, что человеческая деятельность тут ни при чем, что -хотят того люди или не хотят,- а известные учреждения все-таки появятся. Но ничто в государственной жизни само собой не происходит; для всякого изменения нужен волевой акт.

Мысль эта настолько проста, что нет надобности долго останавливаться на ней. Французское общество в 1789 году несомненно созрело для политического переворота. Но если бы не было таких людей, как Мирабо, Сийес и многие другие замечательные деятели великой революции, если бы не было сознательных актов с их стороны, то завоевания ее не были бы так обширны и успех ее был бы, несомненно, не столь быстр, верен и значителен. История народов не представляет всегда удачных переворотов, к которым общество было подготовлено предшествующим развитием; неудачи имеют место именно тогда, когда оказывается недостаточно элементов для проведения в жизнь необходимых решений. Сравните английское общество эпохи двух революций XVII века и французское в эпоху Фронды. В Англии происходит радикальный переворот, сопровождаемый созданием кратковременной республики и протектората Кромвеля, а затем реставрацией, которая сохраняет, тем не менее, многие решения, намеченные или проведенные ранее революцией. Когда же новое правительство Иакова II отказывается идти тем же путем, происходит новая революция, после которой обеспечено торжество обновленного строя. Одновременно с английской революцией во Франции происходит движение, слывущее под названием Фронды (fronde — детская игрушка), и последствием является усиление абсолютизма.

Имея перед глазами конкретные исторические факты, необходимо прийти к заключению, что одного естественного роста недостаточно для развития государства; нужны еще люди, нужна человеческая воля. И вот эту мысль высказывают, когда говорят, что органическая теория с ее самопроизвольным развитием не выдерживает критики.

Опять-таки совершенно правильно Иеллинек замечает, что органическая теория заблуждается, когда думает, что человечество в своем развитии неизбежно подчинено законам прогресса и законам регресса. Очевидно, что если сопоставлять в этом отношении государство с индивидом, то пришлось бы признать, что жизнь государства распадается на несколько периодов: период детства, период отрочества, зрелости и, наконец, старости. О стариках говорят, что они впадают в детство. Очень возможно, что некоторые государства возвращаются к уже пройденным стадиям развития, но сказать, что все государства должны перейти к возрасту старости, нельзя. Еще недавно французы говорили нам, что у нас удивительно детские учреждения. Лет десять тому назад мы не могли бы сказать, к чему нам предстоит перейти от возраста детства, — к возрасту юности или возрасту зрелости; точно так же мы не можем решить и теперь, переживаем ли мы в данный момент состояние старческой дряхлости или какое иное. Что представляет собою Персия в настоящее время? Залог роста или начало одряхления? Сказать трудно, но, во всяком случае, нет необходимости наступления этого последнего периода.

Изображать возникновение новых государств, как результат воспроизведения себе подобных, невозможно. А между тем когда мы говорим, что государство есть живой организм, то мы должны признать и такой путь возникновения государства. Представители органической теории хотели найти аналогию между организмом и государством и в этом отношении. Они говорили, что подобно тому, как человек является отцом, точно так же и государство может быть отцом. Есть государства-метрополии и есть государства-колонии. Эти последние возникают путем воспроизведения первыми себе подобных. Но такое рассуждение может быть признано правомерным: во-первых, не все государства имеют колонии, а во-вторых, со временем, когда земной шар будет заселен, до на будет прекратиться, очевидно, и колонизационная деятельность. А для прошедшего времени возникает вопрос: занимались воспроизведением себе подобных Рим, постепенно обнявший собой весь мир, и Россия, населившая Сибирь и завоевавшая Туркестан или же они только расширяли свое собственное тело? Думаю, что последнее ближе отвечает действительности.

Разумеется, еще менее проведение аналогии между различными функциями государства соответствующими им учреждениями и жизненными функциями приуроченными к различным органам тела. Говорить о путях сообщения, как о нервах, о бирже как о сердце, и т.д. и т.д., очевидно, прием, который не может быть оправдан и не заслуживает термина "научный".

Меньшей критике подлежит определение государства, к которому прибегает Спенсер: государство есть суперорганизм. Но так как другого суперорганизма мы не знаем, то государство может быть и суперорганизм, а что такое оно из себя представляет, этого из такого определения мы вывести не можем.

Критиковать органическую теорию государства, как можно увидев из сказанного, не трудно. Критикуют ее социологи, а за ними юристы. Известный государствовед Блюнчли, имя которого сорок лет тому назад было, несомненно, более популярно, чем имя Иеллинека или Эсмена в наше время, не только полагал, что государство есть организм, но он находил в нем черты, которые позволяли ему считать государство мужской особью, а не женскою. Но так как мужчина не может существовать без женщины, то была найдена и женская особь; таковой оказалась церковь. Блюнчли написал целое сочинение, посвященное вопросу об отношениях между этой мужской особью — государством, и женскою — церковью,- "Психологическое отношение государства и церкви". В нем можно встретить часто вышучиваемую фразу: "Die Kirche hat in sich etwas weibliches". Но это уподобление государства мужчине и церкви женщине признается теперь совершенно произвольным. Есть и другие попытки наполовину признать, наполовину отвергнуть, утверждать и отрицать в одно и то же время сходство государства с организмом. Французский философ Фулье написал ряд статей, в которых он признает государство каким-то контрактуальным, т.е. договорным, организмом. Стоит только представить себе то противоречие, какое существует между организмом естественным и организмом, созданным путем какого-то соглашения, чтобы признать эту попытку неудачной. Назвать государство договорным организмом, это сказать, что оно, с одной стороны, не организм, а с другой — и не договор. С представлением об организме с трудом связывается мысль о соглашении, необходимо лежащем в основе всякого договора.

Что же остается от органической теории, что в ней ценного? Заслугой этой доктрины является то, что она доказала неправильность представления о государстве, как о чем-то возникающем путем договора, путем свободного соглашения людей.

Действительно, во всей истории мы знаем только один случай возникновения государства путем договора. Когда последовали со стороны государственных церквей жестокие преследования людей, не разделявших их учений, то многим подданным различных государств пришлось покинуть свое отечество и искать более благоприятной жизненной обстановки. К этому способу защиты вынуждены были прибегнуть некоторые англичане и голландцы. Они снарядили корабль "Майский Цветок" и отплыли от берегов своего отечества по направлению к Америке. Во время этого плавания они договорным порядком положили основание североамериканской гражданственности. Плывшие условились, что, когда корабль их достигнет берега, то они постараются приобрести землю покупкою у индейцев и заложат на ней основы нового государства. Задумано и сделано. Новое государство слыло сперва под именем колонии Массачусетской бухты, а затем сделалось штатом Массачусетс и приняло деятельное участие в организации Североамериканской федерации.

Это — единственный пример прямого возникновения государства путем договора; но что соглашение предшествовало соединению родов и племен, это, разумеется, также вне спора. Различные этрусские и сабинские племена, поселившиеся бок о бок в Лациуме, раз у них оказались общие интересы, очевидно, не могли обойтись без соглашения в момент создания Рима. В этих ограниченных пределах можно говорить о договорном происхождении государства. Но утверждать, как это делалось в XVII и XVIII веках Гуго Гроцием, Гоббсом, Пуффендорфом, Руссо и др., что государства возникают путем договора, помимо всякого насилия и принуждения извне, очевидно, невозможно.

От всей органической теории, несомненно, уцелеет в будущем представление о государстве, как о чем-то, возникающем независимо от договора людей, разлагающемся и исчезающем также помимо их соглашения. Но, с другой стороны, вопреки Иеллинеку, который настаивает на мысли о бессмертии государства, иллюстрируя ее тем, что Германия, несмотря на гибель Священной Римской империи и исчезновение многих составляющих ее княжеств, независимо также от смены союзов Рейнского — Германским, а последнего — сперва Союзом Северогерманским, а затем Империей, продолжает оставаться все той же Германией; я склонен думать, что она не раз умирала, как государство, и возрождалась снова. Германское государство времен Тацита не имеет ничего общего с Германским государством позднейших веков. Нет ни малейшего сомнения, что Священная Римская империя отошла в область истории в 1806 году, когда Наполеон I приказал императору Францу не величать себя более германским императором и не вмешиваться в дела империи, а удовольствоваться титулом австрийского императора и правлением своими наследственными землями. С этого года Священная Римская империя исчезла настолько, что Рейнский союз, образованный из значительной ее части, поступил под протекторат французского императора. Рейнский союз умирает в 1815 году, когда возникает новое государство — Германский Союз, которое гибнет, в свою очередь, после битвы под Садовой, когда под протекторатом Пруссии организуется союз Северогерманский. И теперешняя Германская империя есть новое государство; нет никакой связи между современными ее учреждениями и средневековыми. В организации Германской Империи наших дней имеется гораздо больше сходства с Североамериканскими Соединенными Штатами, нежели с той империей, которая была основана Карлом Великим и снова вызвана к жизни Генрихом Птицеловом, а позднее Гогенштауфенами. Таким образом, в истории Германии приходится отметить не только ряд фактов возникновения и развития, но и случаев разложения тех или иных политических тел, начиная со всей империи и кончая ее составными частями. Государства растут и умирают, и Монтескье был прав более, нежели Иеллинек, когда говорил, что если Карфаген и Рим погибли, то нет никаких оснований думать, что современные государства будут вечны. И его пророчество исполнилось, потому что многие государства, существовавшие в его время, теперь уже исчезли; целый ряд государств перешел в зависимость от других — на положение провинций — и, наоборот, возникли новые государства. Во время Монтескье не было Болгарского царства, и в современной Болгарии нельзя видеть продолжение существовавшего некогда Болгарского государства. Точно так же было бы совершенным заблуждением отождествлять современную Российскую империю с продолжающимся Киевским и Владимирским великокняжениями.

Сказать поэтому вслед за Иеллинеком, что органическая теория потому уже не имеет смысла, что государства не подчинены законам развития и регресса, едва ли может считаться убедительным.

§ 2

Дарвинизм так властно проник в обществоведении, и в частности в область социологии, что до эпохи зарождения психологической школы мне трудно указать сколько-нибудь выдающегося писателя, который бы в своих рассуждениях о поступательном ходе развития общества счел возможным не говорить о борьбе за существование или, по меньшей мере, о борьбе интересов, о приспособлении, отвечающем в биологии половому подбору и переживанию наиболее способных. Откроем, например, социологию Летурно. "Главным двигателем, — говорит он, — толкавшим человеческие группы более или менее быстро на путь прогресса, была, без сомнения, неустанная и ожесточенная жизненная конкуренция"*. Таким образом борьба за существование возводится Летурно на степень первенствующего фактора общественного развития. А вот что тот же писатель говорит о роли приспособления в роковом вопросе о том, какой из участников борьбы уцелеет и переживет других: "Чем более члены какой-нибудь группы поддерживали друг друга, являясь на выручку в момент опасности, тем более шансов было у нее на продолжительное существование и тем вернее могла она пересилить своих менее осторожных соперников"**.

______________________

* См. русский пер. "Социология" Летурно, изд. Поповой, вып. III, гл.: "Политическая и социальная эволюция человечества".
** Ibid.

______________________

С значительными оговорками учение Дарвина принимается при объяснении социологических явлений Гастоном Ришаром в сочинения "Идея эволюции в природе и истории"*. Полемизируя с теми, кто делает дарвинизму то возражение, что мы не можем указать ни одного случая прямой трансформации или перехода одного вида в другой, Ришар ссылается на общеизвестный факт появления новых разновидностей, если не новых видов, в среде приручаемых животных и разводимых растений. Но где поставить границу между разновидностью и видом? — справедливо опрашивает он**. Сходясь с Дарвином в исходном моменте его доктрины, Ришар примыкает в то же время к неодарвинистам, прежде всего в том смысле, что ограничивает действие элемента борьбы со времени перехода того или другого вида живых существ к общежитию. С этого момента слабые находят, по его мнению, все большую и большую защиту, прямую или косвенную, особенно в том случае, когда при проведении системы разделения труда и для них оказывается возможным осуществление каких-нибудь, хотя бы скромных, общественных функций. Закон устранения менее способных более способными с этого времени прекращает свое действие. Тип размножается, и таким образом прогресс в силу естественного подбора задержан***. Общественная жизнь, следовательно, идет наперекор действию естественного подбора, а между тем виды наиболее общежительные — те, которые всего легче могут приспособиться к условиям существования. Не видеть ли в этом явное доказательство того, что приспособление вызвано другими причинами, а не борьбою за жизнь? В дальнейшем изложении Ришар настаивает на той мысли, что в борьбе за существование победа обеспечена не тому виду, который может затратить наибольшее количество мускульной энергии, а тому, кто, благодаря силе перцепции, может наилучшим образом экономизировать эту энергию****.

______________________

* Париж, 1903 г.
** Ibid., с. 41.
*** Ibid., с. 72.
**** Ibid., с. 79.

______________________

Животные, обладающие наиболее дифференцированным мозгом, обнаруживают и наибольшую склонность к общественной жизни. У беспозвоночных ассоциация — редкое исключение, тогда как у позвоночных она может считаться общим явлением. Начиная с рыбы и оканчивая млекопитающими, мы можем проследить ее безостановочный рост. Что рост мозга стоит в свою очередь в причинной связи с общежительностью, а не с борьбою за существование видно из того, что хищники, питающиеся мясом, добываемым борьбой, не общежительны, тогда как животные, довольствующиеся растительной пищей, живут стадами. А между тем мозг хищников представляет, несомненно, меньше извилин, чем мозг травоядного слона, в свою очередь уступающего в этом отношении мозгу обезьяны. Необходимо признать, таким образом, что жизнь в обществе сама по себе является стимулом к развитию умственной деятельности, в частности памяти и способности комбинировать, перцепции. Но большее развитие мозг и умственной деятельности не совпадает с ростом мускульной энергии и в то же время делает вид более приспособленным к борьбе за существование. Истории и социальной психологии, говорит Ришар, предстоит решить, в какой мере война содействовала развитию человеческого интеллекта. Мы имеем основание думать, что и в настоящее время данные антропологии говорят в пользу защищаемого нами взгляда. Большой объем мозга и лучшая его организация далеко не встречается у воинственных племен. Нам неизвестна раса, более склонная к пролитию крови, чем папуасы Новой Гвинеи. С другой стороны, ни одна раса не обнаружила меньше воинственности, чем китайцы. Но если положиться на исчисления Гальтона и Бастиана, то по своему весу мозг китайца не только не меньше, но, наоборот, больше того, какой представляет средний мозг европейца. Что же касается до мозга папуасов, то по незначительности своего веса он вызывал в Гексли сомнение возможности остановиться на мысли о единстве происхождения человеческого рода*.

______________________

* Ibid., с. 89-92.

______________________

Еще дальше от дарвинизма в социологии стоит Фулье в своих "Социологических элементах морали". "Биологические теории нашего времени,- говорит он,- нашли в применении к социологии самое ложное истолкование. Честью французских писателей по обществоведению надо считать то, что они всегда протестовали против доктрины, признававшей кровь и железо орудиями человеческого прогресса. Еще Эспинас доказывал, что мораль животных построена не на начале борьбы за существование, а на соглашении о совместной жизни". Гюйо в свою очередь настаивал на том, что социальным законом и даже законом жизни, или биологическим, надо считать не насильственное, а мирное распространение вида. Позднее Дюркгейм и Тард оттенили роль, какую, в полной антитезе с борьбой и войнами, играли в социальной эволюции разделение труда, изобретение и подражание. Идя тою же дорогою, что и его предшественники, Фулье противополагает четырем, как он говорит, положениям Дарвина ряд возражений*. Эти четыре закона, по его словам, сводятся к борьбе за существование, к естественному подбору, к приспособлению к среде, наконец, к вариации, или постепенному развитию новых видов. Борьба за существование, по мнению Фулье, не может считаться, как утверждает Ницше, самой сущностью бытия, а является последствием ограниченности пространства, годного для поселения, и недостаточного количества пищевых продуктов. При безграничном размножении живых существ, жизнь в обществе, начало которой может быть констатировано и у животных, вносит новый элемент в условия существования — солидарность. Борьба и солидарность, с научной точки зрения, должны быть признаны одинаково естественными законами**. Приспособление заключает в себе не одну отрицательную сторону борьбы со средою, но и положительную,- кооперацию с нею, установление гармонии.

______________________

* Les elements sociologiques de la morale. Paris, 1905, c. 177.
** Ibid., c. 182.

______________________

Полемизируя с теми, кто полагает, что сама общественная солидарность есть порождение борьбы за существование, так как люди образуют союзы с одной целью более удачного соперничества, Фулье говорит, что общение с другими индивидами дает человеку возможность избежать действия закона, устраняющего слабых от соперничества, избежать его как самому, так и в лице потомства. В жизни общественной индивид приобретает новые качества, передаваемые им наследникам. Приобретенные свойства могут быть полезны или вредны для вида. Отсюда необходимость нового подбора. Интеллигентной средою он может быть сделан сознательно — с помощью законов и правительственных санкций. Репрессия одних сделается условием прогресса для других. Фулье отрицает, чтобы отношения людей, собранных в орды, классы и народы, всегда представляли собою те столкновения, какие рисуются, например, воображению Гумпловича. Возникновение общежития ставит нас, наоборот, лицом к лицу с явленьями симпатии и синергии.

§ 3

Едва ли есть основание упрекать Дарвина в тех преувеличениях, какие позволили себе дарвинисты в социологии, сводя все причины поступательного хода развития человечества к одной борьбе за существование. Дарвин далеко не понимал этой борьбы в том узком смысле войны всех против всех из-за желания каждого удовлетворить чувству голода и невозможности сделать это иначе, как под условием лишения других необходимых средств к жизни, как это делал ранее его известный автор "Левиафана" Джон Гоббс. Ведь рядом с пищей человек стремится еще к удовлетворению других потребностей и, прежде всего, полового инстинкта; из-за него могут возникать столкновения, но они рано или поздно разрешаются спариванием, сопровождающимся у высших особей животного царства, а тем более у людей, заботой о подрастающем поколении и, прежде всего, заботой о защите его от внешних врагов и о сохранении внутреннего мира. Забота о поддержании породы, о продлении своего рода, заключает в себе уже зародыш альтруизма; всякая семья является, прежде всего, замиренной средою, в которой немыслима борьба за существование; ведь серьезно нельзя отнестись к утверждению одного русского социолога, что сама любовь, связанная с половою страстью и ею обусловленная, есть только разновидность борьбы.

Но в числе потребностей, ищущих удовлетворения себе, наряду с голодом, жаждой, половым запросом, есть еще одна, существование которой подозревали уже древние, и во главе всех их Аристотель. Не даром человек назван им животным общежительным и политическим (ξϖoν ρoλιτικoν). В этом отношении человеком продолжается длинная серия общежительных пород животного царства. Кропоткиным справедливо указано, что общественность является таким же законом природы, как и борьба. "Если спросить природу, — говорит он, — кто оказывается более приспособленным: те, кто постоянно ведет войну друг с другом, или те, кто поддерживает друг друга, то невозможно было бы дать другого ответа, кроме следующего: те животные, которые приобрели привычки взаимной помощи, оказываются и наиболее приспособленными"*. Из многочисленных данных, приводимых этим писателем с целью иллюстрировать свою мысль примерами, ни один не произвел на меня большего впечатления, как упоминаемый Северцевым факт, что соколы, одаренные почти идеальной организацией в целях нападения, тем не менее вымирают, тогда как другие виды их, менее совершенные в этом отношении, но практикующие взаимопомощь, множатся и процветают**. Я полагаю, что взаимопомощь, подсказываемая нам и наравне с нами несравненно ниже стоящим, чем человек, представителям животного царства, и есть действительный источник того запроса на общежитие, который, очевидно, должен был сказаться с большею, чем у животных, силою у различнейших племен земного шара, так как им вызваны были к жизни и большие нераздельные семьи, и те родовые общества, сперва матриархального, затем патриархального типа, которые мы встречаем на низших ступенях общественности. Этнография указывает нам, что племена наименее общежительные, племена, в которых отдельные пары живут обособленно, самое большее — совместно с подрастающим поколением, принадлежат к числу вымирающих. Достаточно сослаться на примеры вэдда (Цейлон), быт которых так обстоятельно описан был братьями Саразен, чтобы вынести убеждение о тесной зависимости, в какой с вырождением и гибелью отдельных народностей, стоит отсутствие общежительных инстинктов и стремление к изолированности. Новейшие психологи не прочь связать с появлением общежительности и рост самого разума; у общежительных животных, как отмечает это и Кропоткин, мы встречаемся с наивысшим развитием ума; в подтверждение этого можно сослаться, например, на муравьев и термитов; высокое умственное развитие их, говорит Кропоткин, — естественный результат взаимопомощи, практикуемый ими на каждом шагу; у них заметно огромное влияние личного почина, а он-то и ведет к развитию высоких и разнообразных умственных способностей. Мозг муравья и термита, говоря словами Дарвина, представляет один из самых чудесных атомов материи, быть может, даже более удивительный, чем мозг человека. Сказанное о муравьях и термитах может быть повторено и о пчелах; работая сообща, они тем самым умножают в невероятных размерах свои индивидуальные силы, а прибегая к временному разделению труда, они за каждой пчелой сохраняют возможность исполнить, когда это понадобится, любую работу, специализируя в то же время способности каждой в известном направлении. Ум пчел настолько изощрен, что они с успехом борются далее с непредвиденными и необычными обстоятельствами, для них неблагоприятными. Это показывает пример пчел на парижской выставке; так как их беспокоил свет, то они залепили оконце смолистым веществом, известным под именем пчелиного клея или узы. Один из современных социологов, более других останавливающихся на той мысли, что общежительность влияет на развитие умственных способностей и что психическая жизнь зависит в своей интенсивности от жизни в обществе — я разумею Де Роберти, — справедливо говорит: "Наши мысли и чувства в значительной мере продукт социальной среды; социальная среда выступает в роли деятельной причины уже в том раннем фазисе развития, когда органические силы одни вырабатывают в индивидуальных умах явления идейного и эмоционального характера, переживаемые этими умами"***.

______________________

* Кропоткин. Взаимная помощь, как фактор эволюции / Пер. Батуринского. СПб., 1907, с. 18.
** Ibid., с. 20.
*** Да Роберти. Новая постановка основных вопросов социологии / Пер. с франц., с. 76-77.

______________________

Повторяю. Дарвин неповинен в том злоупотреблении, какое сделано было из верной в общем теории борьбы за существование в применении к социологии. "Я употребляю это выражение, — писал он, — в широком и метафорическом смысле, включая сюда зависимость одного существа от другого, а также подразумевая, что еще важнее, не только жизнь одной особи, но и успех ее в обеспечении себя потомством"*. Как справедливо указывает Кропоткин, "такое широкое понимание не противоречит возможности, оставаясь дарвинистом следовать примеру петербургского профессора Кеслера и признать, что чем теснее дружатся между собою индивиды известного рода, чем больше оказывают они помощи друг другу, тем больше упрочивают существование вида и тем больше имеется шансов, что данный вид пойдет дальше и усовершенствуется, между прочим, в интеллектуальном отношении"**. Образование таких ассоциаций, из которых каждая является замиренной средою, нимало не препятствует, однако, дальнейшему действию борьбы за существование, в которую эти ассоциации вступают отныне на правах отдельных единиц. Ланессан верно выразил эту мысль в самом названии своего сочинения: "Борьба за существование и ассоциация для борьбы". Образование муравейников, пчелиных ульев, птичьих стай, стад животных останавливает борьбу только внутри сообщества, но сами сообщества с момента их образования, несомненно, принимают участие в этом мировом соперничестве, в этой охватывающей всю органическую природу конкуренции из-за поддержания жизни и воспроизведения породы. Силы отдельных особей, несомненно, приумножаются от такого обобществления их, и они пользуются этим обстоятельством для того, чтобы с новой энергией возобновить борьбу все в тех же интересах поддержания жизни и ее воспроизведения в будущем. "Некоторые животные, — говорит Эспинас, — сходятся в группы для определенной цели, как взаимной защиты, так и совместного нападения; весьма большое число птиц соединяется в стаи подобно тому, как это делают между насекомыми могильщики и священные жуки; и те, и другие — для удаления посторонних пришельцев, борьбы с врагами и завладения добычей; вороны сообща атакуют зайцев, ягнят и молодых газелей, с которыми не могут справиться в одиночку; волки точно так же соединяются вместе для трудных предприятий"***. Таким образом, борьба за существование только осложняется образованием ассоциаций для временных или постоянных целей. Это может быть сказано в равной степени и об общежительных союзах людей. Роды, племена и нации, являясь каждый или каждая в отдельности замиренною средою, участвуют в кровавом и бескровном соперничестве с целью обеспечить себе наибольшие выгоды.

______________________

* См. собр. соч. Дарвина на русск. яз., т. I, изд. 2. "Происхождение видов", с 45.
** Речь о законе взаимопомощи, в "Труд. СПб. Об-ва естествоиспытателей", т. XI, изд. 1880, с. 100, 131.
*** Эспинас Л. Социальная жизнь животных / Перев. с 2-го франц. изд. Ф. Павленкова, с. 397.

______________________

Один австрийский социолог — Гумплович — счел возможным построить на этом факте всю свою доктрину происхождения государств и народов. Понимая расу не в смысле антропологов, а в том широком и фигуральном значении, какое придается ей в разговорной речи, он выставил смелую гипотезу, по которой ни одно политическое тело не возникает иначе, как под условием столкновения разноплеменных народностей и подчинения сильнейшим слабейших. Его собственное отечество — Австрия — с разнообразием населяющих его народностей и насильственным покорением их немцами и венгерцами легко могло навести его на мысль, что нет других народов, кроме смешанных, и других государств, кроме таких, основу которых положило завоевание одной племенной группою разнокровных с нею. Еще в первом своем сочинении, озаглавленном "Раса и государство", Гумплович объясняет возникновение последнего, как организацию властвования, создаваемую племенем, обыкновенно пришлым и силою меча покоряющим себе туземных насельников, насильственно обращаемых в неволю. Недостатка в исторических примерах он, разумеется, не чувствует. Империи Востока, начиная с Вавилоно-ассирийской, переходя затем к Мидо-персидской и заканчивая теми, более или менее эфемерными, созданиями, возникновение которых связано с именами Александра Македонского и отдельных генералов его армии, наконец с Сассанидами, Тамерланом, владычеством монголов и татар над покоренными племенами Индии, Западного Китая, Туркестана и обширных степей юго-востока и юга России, представляют нам в течение нескольких тысячелетий непрекращающийся ряд насилием установляемых господств, при которых не ставится и вопроса о желании покоренных народностей подчиняться навязанной им власти или о готовности их признать равенство гражданских и политических прав за побежденными. Но, может быть, политические организации Востока составляют исключение из общего правила; может быть, отсутствие всякой органической связи между входящими в их состав этническими группами и сдерживание их воедино исключительно войском и полицейской стражей, с чем в свою очередь связана легкая смена властителей, позволяет нам не принимать их в расчет при решении вопроса о нормальном, так сказать, ходе политического развития. Но разве история Спарты и Рима не ставит нас лицом к лицу с теми же явлениями; разве метеки и гелоты, латинские и итальянские союзники, не говоря уже о массе рабов-инородцев, не поддерживают представления о том, что неравенство правящих и подвластных тесно связано с различием племенного состава и что политическое владычество сохраняет за собою только покорившая других этническая группа далеко не первых насельников, а пришлых завоевателей? А в новой Европе не видим ли мы образование крупных политических тел, благодаря насильственному захвату отдельных провинций Римской империи франками, лангобардами, саксами, вестготами и т.д., к чему присоединяется со временем завоевание финских и славянских племен, начиная с юга, турками, венграми и немцами, наконец, норманнами в Восточной Европе, в землях, омываемых Ледовитым океаном, Немецким и Балтийским морями? Не встречаем ли мы тех же норманнов завоевателей на островах Великобритании столько же, сколько и в Сицилии? Все говорит поэтому, по крайней мере с первого взгляда в пользу выставляемой Гумпловичем теории. Если взглянуть в Новый Свет и спросить себя о возникновении, например, царства инков, то придется удостоверить тот же факт покорения туземных племен пришлым и установление неравенства состояний на началах не одного разделения труда, но и племенного различия властвующих и подвластных. С другой стороны, чем ближе мы знакомимся с действительным характером кастового устройства, тем более бросается в глаза значение, какое имело в его образовании противоположение завоевателям-арийцам покоренных ими туземных дравидийских племен Индии. История новейших народов и их колониальной политики также может быть привлекаема для доказательства той мысли, что государственная жизнь возникает не без решающего влияния военного занятия и покорения туземцев пришлым завоевателем. Вспомним хотя бы об условиях возникновения современной англо-американской гражданственности и тех многочисленных республик, начало которым положило испанское владычество. По-видимому, на основании этих примеров можно прийти только к тому заключению, которое Гумплович считает себя вправе возвесть на степень социологического закона. В силу его люди, объединенные сродством физическим и нравственным, не только чувствуют между собою большую солидарность, но и противополагают себя, как целое, всем, кто стоит вне их союза. Притягательную силу, какую они обнаруживают друг к другу, Гумплович обозначает термином сингенизма. Этому чувству солидарности между членами одного и того же сообщества соответствует ненависть к чужеродцам; она, по мнению Гумпловича, настолько сильна, что не позволяет первобытным племенам и народностям иметь друг с другом иные сношения, кроме военных. Война, по его мнению, является единственным средством к сближению разноплеменных групп и должна считаться важнейшим социологическим фактором; одна война ведет к слиянию первобытных групп в более обширные союзы. Люди одного племени, люди, отрицающие унаследованную от предков веру, говорящие другим языком, имеющие особые нравы и обычаи и, прежде всего, принадлежащие к другой крови, даже, не кажутся данной группе одной породы с нею. По мнению Гумпловича, борьба рас одна ведет к амальгамации одним народом других, к слиянию племен между собою. Только с того времени, когда последует это слияние, борьба рас принимает характер более мирный, как выражается наш автор, — юридический (?). Эта перемена сказывается созданием государства и власти в интересах более сильной расы, расы победителя*.

______________________

* См.: Гумплович. La lutte des races, с. 258. Ср.: Ковалевский. Современные социологи, с. 109.

______________________

Остановимся на этом положении и спросим себя: в какой мере процесс расширения замиренной среды действительно отвечает той характеристике, какая дана ему Гумпловичем? Нет ни малейшего сомнения в том, что отношения родов и племен носят всего чаще враждебный характер. Это можно сказать и о тех остальных народностях, с которыми знакомит нас этнография, и о тех отдаленных предшественниках современных нам наций, о которых, как, например, о восточных славянах, летописцы не раз повествуют: "восста род на род". Но воинственное отношение, будучи фактом ежедневным, в то же время, за исключением специальных и преходящих периодов открытого междоусобия, далеко не отвечает картине "войны всех против всех", какую рисовал себе Гоббс еще в середине XVII века и которая, по-видимому, не раз встает перед воображением австрийского мыслителя. В противном случае неизбежным последствием было бы взаимное истребление и совершенное исчезновение отдельных родов и племен. Такие случаи, конечно, могут быть отмечены в быте не одних краснокожих, где, как известно, целые племена — например, племя могикан — были стерты с лица земли; но все же при нормальном течении жизни междуродовые отношения рисуются нам скорее в форме отмщения родом роду частных обид, нежели в форме воинственных походов и повальных истреблений. Самые отмщения только потому не ведут к этому исходу, что заканчиваются нередко уступкой потерпевшему роду того или другого члена родом обидчика. Это, по всей вероятности, древнейшая форма усыновления, к которой не замедлили присоединиться и другие, как-то: включение в собственный род "изгоев", отщепенцев от других родов, т.е. лиц, покидающих свою собственную среду в силу принуждения или по собственному выбору, наконец, "зятьев", т.е. лиц, принятых родом в свою среду на правах мужей принадлежащих роду девушек и вдов. Обычай экзогамии, т.е. обязательного брака с чужеродцем, необходимо должен был содействовать учащению случаев таких усыновлений жениха родом невесты. К единоличным усыновлениям присоединяются со временем и коллективные, в силу которых менее многочисленные роды, остатки вымерших или истребленных принимаются в состав более численных и могущественных. Кто знаком с русским обычным правом, тому не безызвестно, что у наших крестьян и по настоящее время усыновление зятя может считаться общераспространенным явлением. Теперь несколько подробностей насчет включения в состав рода чужеродцев и помимо брака.

Помилованный убийца, как и у американцев краснокожих, нередко принимаем был на Кавказе в род помиловавшего, так что оба становились с этого момента кровными братьями. В расширении замиренной среды участвует не одна война, но и мирное соглашение, принимающее обыкновенно религиозно-символическую форму приобщения чужеродца к культу родовых и племенных божеств, после чего он вступает в права и несет обязанности общие всем членам рода. Разумеется, такие порядки не оправдывают гипотезы Тарда о том, что человечество с самого начала могло прогрессировать независимо от войны. Оно показывает только, что война настолько содействовала сближению отдельных племен, насколько последствием ее являлось; соглашение, сперва вынуждаемое и поддерживаемое силой, а затем переходящее в принимающее характер чего-то добровольного.

Если в начальный период развития соглашению уже суждено играть такую значительную роль в расширении замиренной среды, то нет никакого основания отказывать ему в той же роли в позднейшую эпоху. Не раз в истории повторялись явления, однохарактерные с теми соединениями племен, какие положили основание Афинам, Риму, русскому государству, согласно свидетельству нашего начального летописца, союзу лесных кантонов — этому эмбриону современной Швейцарской федерации, лиге ирокезцев и Австралии. Из сказанного видно, что точка зрения Гумпловича на процесс развития человеческих обществ и государств, в частности, неверна настолько, насколько она страдает односторонностью, насколько сводит все источники общения к враждебным столкновениям отдельных групп и поглощению слабых сильными. В уме австрийского социолога эта воинственная и завоевательная тенденция принимает характер чего-то фатального. Не желая того сами, люди и нации вовлекаются в какую-то истребительную войну для общего блага человечества. "Подчиняясь необходимости, — пишет он, — первобытные народы принуждены предпринимать разбойничьи походы, в которых противники меряются силами. Когда эти не раз повторенные предприятия, сопровождающиеся грабительствами и истреблениями, оказываются недостаточно выгодными для более сильных, тогда последние переходят к постоянному закрепощению как соседних к ним, так и отдаленных заморских племен и принуждают их к хозяйственной эксплуатации завоеванных территорий. Так возникают государства (ainsi est inauguree la formation des Etats), и в этом же лежит объяснение позднейшего территориального их расширения и возникновения обширных империй"*. Подобный ход событий, пишет Гумплович, может быть признан типическим. Мы находим его во все времена и во всех частях света. Гумплович более подробно развивает тот же взгляд в сочинении "Борьба рас". Он старается доказать, что государства всегда основывались меньшинством воинствующих пришельцев, подчинявших себе туземные племена силою оружия. Осевшись между ними вооруженным лагерем, они постепенно ассимилировали их себе. Эта ассимиляция совершалась в форме то усвоения их языка и религии, то распространения собственного языка и собственной религии в среде побежденных. В обоих случаях одинаково покоренные туземцы прикрепляемы были к земле и начинали возделывать почву в пользу меньшинства победителей. Из одних последних вербовался высший класс собственников. Посредствующее среднее сословье, по утверждению Гумпловича, всегда образуется на первых порах из иностранцев; только со временем присоединяются к ним некоторые эмансипировавшиеся пласты простонародья. Таким образом, война в конце концов ведет не только к созданию государств и правительств, всегда находящихся в руках меньшинства, но и вызывает различие собственности и зависимого владения, свободы и несвободы, наконец, целый ряд общественных наслоений, принимающих, где характер каст, а где — сословий и классов.

______________________

* Sociologie et politique, с. 158.

______________________

Такова в самых, разумеется, общих чертах теория общественной эволюции Гумпловича, — теория, в которой, как должно бросаться в глаза каждому, сказались все последствия допущенной им односторонности. В самом деле, если история нигде не ставит нас лицом к лицу с возникновением государства и власти путем общественного договора, о котором не прочь были говорить политические писатели XVII и XVIII веков с Гротом и Альтузием во главе, то, с другой стороны, мы не вправе обойти молчанием те случаи, в которых удачный посредник, составитель мудрых третейских решений, становится родоначальником правящей династии или, по меньшей мере, избранным вождем народа. Эти случаи, иллюстрацией которых может служить история судей Израиля, повторяются и в новое время, как показывает, между прочим, сообщенный мною пример Кайтагского Уцмийства, начало которому положено было в XVII веке, благодаря популярности, приобретенной судебным посредником, неким Рустемом, хранившим в тайне постановленные им решения и передавшим их запись своему ближайшему потомству. Точь-в-точь поступали веками ранее ирландские третейские разбиратели так называемые брегоны, также хранившие в тайне содержание своих приговоров. Очевидно, с другой стороны, что только древностью человеческого рода, а следовательно, продолжительной сменой народностей и рас, заселивших собой старый и новый материки, объясняется видимая общность того явления, в силу которого государства всего чаще основываются завоевателями-пришельцами. Было ли так на первых порах и вправе ли мы утверждать это даже по отношению ко всем историческим народностям, — это другой вопрос. Я не знаю, в какой мере древнейшие правители Ирландии и Уэльса или немецкие герцоги и короли упоминаемые Тацитом, должны считаться представителями завоевательного меньшинства. Очевидно поэтому, что только с большими ограничениями можно признать наличность утверждаемого Гумпловичем общего положения; ведь германцы и кельты принадлежат к арийской культуре, если не расе, — культуре, первоначальной родиной которой считается Азия. Таким образом, вопрос осложняется нередкою сменою рас и невозможностью заглянуть в то отдаленное прошлое, когда о жителях Европы можно было говорить, как об автохтонах. Но раз отрешившись от той мысли, что где нет туземного правительства, там необходимо предположить установление власти и государства завоеванием, нам трудно будет говорить о славянских князьях, упоминаемых византийскими писателями, как о правителях, отличных по расе от своих подданных. Говоря о призвании в Россию князей, наш начальный летописец также указывает на возможность установления государства и власти помимо завоевания. Во всяком случае, совершенно немыслимо в применении к русскому высшему сословию, как и к англосаксонскому или франкскому, поддерживать тот взгляд, что оно целиком составилось из меньшинства завоевателей. Ведь в нем одним из составных элементов были служилые люди, которым в Англии отвечают таны, а во Франции — антрустионы. В число этих служилых людей попадали и туземцы, и иностранцы, и люди высшего общественного положения, и их холопы. Профессору Ключевскому, в частности, как и всем новейшим исследователям по истории русского дворянства, удалось как нельзя лучше показать, что в состав его вошли и несвободные элементы княжеской дворни. Что и в Англии звание "тана" не принадлежало исключительно членам аристократических династий, следует уже из того, что купцу, три раза переплывшему Ламанш, по законам англо-саксонских королей, открывалась возможность сделаться таном.

Желание во что бы то ни стало провести тот взгляд, что в делении общества на горизонтальные пласты надо видеть последствие "завоевания и эксплуатации" большинства туземцев меньшинством завоевателей, создающих исключительно себе на пользу государство и правительство, делает Гумпловича совершенно слепым к той роли, какую разделение труда играло в создании одинаково, хотя и не в равной степени, каст, сословий и классов.

Новейшие исследования английских и французских писателей как нельзя лучше доказали, однако, что в кастах, известных не одной Индии, но также и Египту и Элладе, по крайней мере в древнейший период (в частности, Афинам до Солона), надо видеть продукт взаимодействия как расовых причин, — противоположения арийцев-завоевателей покоренному населению, — так и причин экономических, сделавших из касты своего рода гильдию или цех с чертами искусственного рода, или нераздельной семьи, чертами, общими ремесленной корпорации, одинаково на Востоке и Западе!* Не видя или, вернее, не желая видеть влияния, какое разделение труда имеет на создание каст, Гумплович, разумеется, игнорирует роль экономического фактора и в образовании сословий. В действительности, ни на Западе, ни на Востоке Европы мы не находим прямого подтверждения теории Гумпловича о роли, какую борьба рас имеет на выработку сословного строя.

______________________

* См. об этом, в частности, статью Буглэ "Remarque sur le regime des castes" в VI т. "Аппее Sociologique" 1901 г.

______________________

Положениям Гумпловича недостает, таким образом, разносторонности и той историко-сравнительной проверки, при которой индукции его могли бы считаться эмпирическими обобщениями, если не законами социологии. Заслуга его состоит в том, что он поставил ребром вопрос, доселе недостаточно изученный, — вопрос о роли, которую насильственные сближения отдельных рас и племен оказали на внутреннюю структуру государства. Роль эта им несомненно преувеличена, но столь же ошибочным было бы и совершенное ее игнорирование. Нельзя также упрекнуть его в понимании расы в одном антропологическом смысле. Он как нельзя лучше сознает, что особенности каждой — по преимуществу культурные и могут быть сведены к языку, религии, нравам, обычаям и обрядам. Всего более я готов поставить Гумпловичу в вину почти совершенное игнорирование той роли, какую разделение общественных функций играет в образовании тех горизонтальных пластов, каст, сословий, классов, на какие распадается население любого государства.

III. Психологическая школа в социологии

§ 1

Основатель социологии Конт, высказываясь в пользу близкой ее зависимости от биологии, особенно настаивал на необходимости более детального изучения функций мозга и видел в нем ближайший шаг к построению науки об обществе. В его время Галль уже сделал попытку локализации в мозгу отдельных центров психической деятельности человека. Этой только стороной основанная им "френология" заинтересовала собой родоначальника "положительной философии". Психология в его время орудовала еще исключительно методом самонаблюдения, психофизики не существовало. При таких условиях немудрено, если Конт принужден был ограничить свою попытку найти социологии психологические основы скромной главой, заключавшей в себе одну передачу основных положений Галля, в частности его попытки приурочить к переднему и заднему мозгу умственные и аффективные явления человеческой психики. Милль, как и можно было ожидать от последователя философии Гамильтона, поставил в особую вину французскому мыслителю его систематическое игнорирование результатов, достигнутых шотландскими психологами и в значительной степени воспринятых Кантом. Можно было бы ожидать, что в Англии, где формулирован был впервые этот протест, и зародится психологическая школа социологии. Было основание думать, что Герберт Спенсер, посвятивший в своей "Системе синтетической философии" целых два тома изучению основ психологии, на ней и построит здание обновляемой им абстрактной науки об обществе. На самом деле не последовало, однако, ничего подобного, и в обобщениях Спенсера, в его учении об общественном организме, биология была призвана играть неподобающую ей роль ближайшего фундамента обществоведения. Между тем, в области конкретных наук об обществе, прежде всего в науке об языке, стала чувствоваться все более и более потребность в восхождении к данным психологии. Одному из берлинских филологов — Штейнталю — пришло на мысль основать даже целый журнал, посвященный изучению тех особых явлений, которые в наше время обозначаются термином междуумственных (intermentaux), и для которых в Германии придумано было название, как я полагаю, не вполне удачное, — "народной психологии" (Volkerpsychologie). Ближайший сотрудник Штейнталя, Лацарус, стал читать одновременно лекции о народной психологии в Берлинском университете и старался, между прочим, применить в них статистический метод к подсчету явлений психического порядка.

В возможности такого распространения статистического метода с мира материальных явлений на область психических, впрочем, сразу высказано было сомнение в среде даже тех экономистов, которые, как, например, Адольф Вагнер, не прочь считаться с психическими факторами при установлении законов экономики.

За наукою о языке наука о народном хозяйстве первая испытала на себе влияние этого нового психологического направления. Австрийская школа, с К. Менгером и Бем Баверком во главе, представила в своих сочинениях довольно убедительные доказательства пользы такого расширения основ политической экономии. Но на этом пока остановилось в Германии движение в пользу обновления общественных наук с помощью психологии. Нельзя сказать того же о Франции и Соединенных Штатах Северной Америки. Более или менее независимо от движения, начало которому было положено в Германии, Тард еще в 1881 году в статье, появившейся в "Философском Обозрении" Рибо, заговорил о необходимости психологического метода в политической экономии*. Тому же Тарду, при критике итальянской школы криминальной антропологии, не раз приходилось останавливаться на мысли о необходимости принять при построении науки уголовного права в расчет те междуумственные влияния, которыми обусловливаются преступные действия толпы, получающие, смотря по успеху или неуспеху, характер то революции, то мятежа.

______________________

* La Psichologie en economie politique. "Revue philosophique", septem. et octobre 1881.

______________________

Основное сочинение Тарда, излагающее его точку зрения на природу всех социальных явлений вообще, цепь повторений или подражаний, появилось всего-навсего в 1890 году, достаточно давно, однако, чтобы оказать воздействие и на того из американских психологов, взгляды которого на характер междуумственных явлений всего более приближаются к учениям французского мыслителя. Говоря это, я имею в виду Марка Бальдвина, профессора в университете Принстон и автора двух весьма выдающихся сочинений: "Умственное развитие в ребенке и в расе" и "История человеческого разума". Последняя вышла и на французском языке под заглавием: "О социальной и нравственной интерпретации принципов умственного развития". Если прибавить к двум названным писателям американского социолога Гиддингса и несколько молодых криминалистов-антропологов, в частности итальянцев Сигеле и Росси, то мы почти исчерпаем список лиц, оставивших сколько-нибудь серьезный след в сфере обновления абстрактного обществоведения на психологической основе.

Из названных нами писателей ни один, разумеется, не заслуживает большего внимания со стороны социологов, чем Габриель Тард. Ему принадлежит и честь почина, и широкое применение самостоятельно выработанной доктрины к разнообразнейшим сферам общественности, как то: к праву, к политике и к экономике.

Взгляды Тарда нашли впервые систематическое выражение себе в известном трактате Тарда, озаглавленном "Законы подражания". "Надо объяснять ход истории, — пишет Тард, — не какими то высшими причинами, а человеческими действиями (с. 2 "Законов подражания"). Нам одинаково чужд, — продолжает он, — и мистический идеализм, сказывающийся в толковании исторических событий высшими причинами, и банальный индивидуализм, состоящий в объяснение социальных явлений капризами великих людей. На наш взгляд, эти изменения объясняются появлением, пожалуй, до некоторой степени случайным, но только по отношению к месту и времени, великих идей и более или менее значительного числа и мелких и крупных, и простых и сложных, нередко проходящих незамеченными при их появлении и весьма часто остающихся анонимными; общее всем им то, что они всегда по существу содержат в себе новизну. Я зову их потому, — пишет Тард, — открытиями или изобретениями". Говоря это, наш философ имеет в виду всякое изменение, всякое усовершенствование, как бы ничтожно оно ни было, и притом во всякого рода общественных феноменах — в языке, религии, политике, праве, промышленности, искусстве... Преемственная связь, обыкновенно допускаемая между историческими изменениями, сводится в глазах Тарда в своем источнике к ряду новых идей, ряду длинному, но прерывному, в котором соединительной связью являются акты подражания. Во всех общественных изменениях необходимо поэтому признать отправным пунктом обновляющую мысль; она приносит с собою удовлетворение назревшим потребностям. Это новшество распространяется в обществе путем обязательного или добровольного подражания, сознательного или бессознательного, и с большей или меньшей скоростью, наподобие световой волны (ibid., стр. 3). Все общественные явления обязаны своим возникновением взаимодействию открытий и подражаний. Последние своего рода реки, стекающие с гор, представляемых открытиями. Такая точка зрения может показаться своего рода идеализмом, пишет Тард, но такой идеализм тем отличается от того, какого придерживаются философы истории, что состоит в объяснении событий идеями их виновников, а не идеями самого историка.

Сводя источник социальных явлений к взаимодействию открытий и подражаний, Тард правильно указывает на необходимость положить в основу общественной науки не столько учение о живом организме, т.е. биологию, сколько учение о природе междуумственных процессов, т.е. общественную психологию.

Подобно тому как для биологии основной посылкой является закон неуничтожаемости материи и сохранения энергии, закон, взятый на прокат у наук физико-химических, так точно для социологии имеется ныне возможность заимствования основных ее посылок из ближайшей к ней в иерархическом порядке психологии. Объяснение всего порядка социальных явлений взаимодействием открытия и подражания дает ключ к пониманию и так называемой роли личности в истории, и самого генезиса общественных структур, как переходящего в привычку ряда подражаний. Но заканчивается ли раскрытием в области общественной жизни роли открытия и подражания вся задача социолога? Тард и его единомышленники, по-видимому, готовы были одно время ответить на этот вопрос утвердительно. Полемизируя с Дюркгеймом, Тард ставит ему в вину желание приискать для социальной науки какие-то особые законы, ей исключительно свойственные. Для самого Тарда социология не более как коллективная психология*.

______________________

* В сборнике Тарда, озаглавленном "Psychologie Collective", мы встречаем следующее признание: "Ceux qui comme l'auteur de cet article entendent par la sociologie la psychologie collective tout simplementy" (с. I) etc.

______________________

Если бы это было так, если бы социальная наука имела дело только с повторениями в форме подражаний, то ею, очевидно, нельзя было бы считать нечто иное, как статистику, разумеется, под условием применения метода подсчета и к нравственным явлениям. Найдутся, разумеется, и в прошлом писатели, утверждавшие, что "история не более как продолжающаяся статистика, а статистика — остановившаяся история" (фраза Зюсмильха). Но понимаемая в смысле статистики — социология, как я полагаю, едва ли в состоянии дать нам какое либо определенное представление о прогрессе.

Писатели, как Тард, поэтому, мне кажется, совершенно логично, во-первых, не признают прогресса непременным условием жизни обществ, а во-вторых, отрицают необходимость того, чтобы различные русла, по которым протекает жизнь отдельных народов, направили свое течение в одном и том же смысле. Конечно, самый прогресс накопления открытий и их усвоение обществом, благодаря подражаниям, уже говорит в пользу поступательного движения, но в каком направлении последует это движение и какова конечная его цель, на это можно ответить, пишет Тард, только такими общими положениями, как все большее и большее господство человека над природой, все большая и большая утилизация ее сил взамен сил человеческих. Мы вправе также признать вытекающими отсюда последствиями, например, численное увеличение класса лиц, располагающих досугом и, следовательно, способных посвятить свои силы другим задачам, помимо простого обеспечения личного существования и продолжения породы. Дальше таких общих заключений едва ли можно дойти, сосредоточивая всю работу социолога на одной классификации явлений в группы изобретений и подражаний.

Я полагаю далее, что психологический метод бессилен объяснить причину, по которой две или несколько гражданственностей, никогда не входивших между собой в культурный обмен и не имеющих общего источника происхождения, проходят одинаковые стадии развития. Такой факт прямо и отрицается сторонниками психологической школы.

Метода, состоящая в классификации всех общественных явлений в две группы — открытий и подражаний, не останавливается ни перед какими трудностями. Она не видит даже противоречия себе в том факте, что инициатором движения иногда является не индивид, а толпа. Тард прямо допускает возможность такой перемены ролей: гипнотизируемые сомнамбулы могут гипнотизировать других в свою очередь. Миллионы людей в таком случае производят коллективное внушение своим медиумам и ведут их за собой (Les lois de l'imitation, стр. 94). В этом лежит, по мнению Тарда, объяснение революции.

Но, взявшись все истолковать, теория подражания поставлена в необходимость не раз делать совершенно произвольные допущения. Так, на вопрос, почему в разных местностях, помимо прямого воздействия их друг на друга, возникли те же общественные структуры, Тард отвечает указанием на то, что в каждом данном случае произведен был цикл открытий, самых разнообразных и несходных; но из этих открытий привились, в силу подражательного процесса, только те, которые отвечали действительной нужде, т.е условиям физической среды и психическому уровню населения (ibid., с. 51). Но мы видим, что здесь место объяснений занимают произвольные допущения.

Благодаря такому ряду не допускающих проверки гипотез, теория взаимодействия открытия и подражания становится совершенно неуязвимой. Стоит только допустить, во-первых, сходство людей с автоматами или с сомнамбулами, во-вторых, беспредельность их общения в доисторический период, в-третьих, возможность обратного гипнотического воздействия толпы на медиума, и в истории человечества не окажется ни одного необъясненного факта, если только считать объяснением простое указание на инициатора и на подражателей.

Единство истории, допущение факта поступательного движения человечества и при отсталости тех или других народов, так как последние рано или поздно принуждаются к восприятию высшей культуры, — мысли, которые резко расходятся с решительным скептицизмом Тарда насчет возможности установить общие стадии человеческого прогресса. В одном из своих сочинений, в "Этюдах по социальной психологии", он даже сравнивает общие формулы подобного рода с какими-то круговыми билетами, выдаваемыми железнодорожными обществами. Я не вижу особой силы в таком уподоблении и не могу даже открыть ближайшего повода к нему. Ведь о круговращательном движении не заходит более речи со времени известных "ricorsi" Вико: если Конт и его последователи говорили о смене теократической эры сперва метафизической, а затем эрою положительного знания, то им, разумеется, и в голову не приходит возможность возвращений, когда бы то ни было, к отправным пунктам развития. Едва ли также провозвестники закона общественной дифференциации, со Спенсером во главе, предвидят в будущем поворот к прежнему безразличию общественных органов.

В отрицании единства истории, т. е. общности культурного развития, и в допущении безграничного действия подражания лежит, как мне кажется, источник всех особенностей разбираемой нами теории. Для нас небезынтересно задаться вопросом о том, чем вызвана была в ее провозвестнике Тарде эта не скажу — односторонность, а близорукость. Сложность общественных явлений и зависимость поступательного хода социологии от успехов конкретных наук объясняет нам причину, по которой любой из современных деятелей в этой области неизбежно ищет в той или другой из этих частных дисциплин указаний на метод, какого должна придерживаться и абстрактная наука об обществе. Многие из современных нам социологов оперируют по преимуществу или этнографическим материалом, или данными экономической истории. В отличие от всех их, Тард всего более заинтересован недавними успехами, сделанными совокупностью тех научных дисциплин, которые в остатках материальной культуры и в данных языка думают найти ключ к пониманию нашего доисторического прошлого. Его внимание привлекла также статистика, которой ему долгое время пришлось заниматься в качестве руководителя статистических работ при министерстве юстиции. Такими личными пристрастиями, до некоторой степени обусловленными избранной им специальностью, я только и могу объяснить, что в главе, отведенной вопросу: "что такое история", Тард говорит нам исключительно об археологии и статистике, в частности, о пользе, какую может оказать для истории и социологии усвоение ими метода, присущего названным наукам. Говоря об археологии, Тард, по-видимому, не прочь обнять этим именем все науки, изучающие доисторию с помощью переживаний, будут ли этими переживаниями учреждения, обычаи, поверья и т.д. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что его точка зрения на археологический метод определилась всецело работами тех до-историков, которые ограничивают свою задачу изучением материальных остатков исчезнувших обществ. По непонятной для меня странности, автор "Законов подражания" считает таких археологов работающими в наиболее научных условиях, благодаря самой невозможности поставить себе известные задачи, как то: определить время и народность тех могил, в которых найдены изучаемые ими предметы.

Если спросить самих археологов, то они едва ли признают это преимуществом; в противном случае они не направляли бы своих усилий на решение вышеуказанных вопросов. И в самом деле, какое превосходство признать за таким методом, сравнительно с методом историческим, при котором число неизвестных доведено до минимума, и исследователь имеет дело с рядом воздействующих друг на друга фактов и отношений?

Только благодаря несовершенству своих приемов, могли некоторые археологи, и то в начальный период развития самой науки, строить гипотезу насчет широкого общения, якобы существовавшего между доисторическими народностями. Оно допускалось на том слабом основании, что у длинного ряда племен, не входивших между собою в культурный обмен, открыты были однохарактерные орудия, сперва из неполированного, затем из полированного камня. Тард, к моему немалому изумлению, считает такие догадки научными. Он склонен видеть в них подтверждение дорогой для него теории. "Археологи, — пишет он — занимаются чистой социологией, потому что разрытые ими мертвецы остаются для них тайной, и одни творения этих мертвецов, продукты архаических идей и потребностей, подлежат их анализу. Они, согласно идеалу Рихарда Вагнера, слушают музыку, не видя оркестра. Я знаю, что это для них тяжкое лишение; но время, уничтожившее трупы живописцев-писателей, надписи которых они разбирают, фрески, торсы, вазы и палимпсесты, которых они истолковывают, оказало им существенную услугу: оно позволило им выделить, что есть истинно-социального в человеческих фактах, и устранить все, что есть в них только жизненного... Для археологов история, упрощенная и преобразованная, вся сводится к явлениям и развитию, к соперничеству и конфликту оригинальных идей, потребностей и открытий, которые, таким образом, становятся для них истинными агентами человеческого прогресса" ("Les lois de l'imitation", с. 113-114).

Итак, для Тарда имеет особую цену археологический метод, позволяющий построить, как он справедливо замечает, общественную палеонтологию. Наука эта, во всяком случае, оперирует фактами, менее прочно установленными, чем "сравнительная история обществ". Но для Тарда эти соображения не имеют силы. Данные этнографии, этнологии, истории права и построенное на основании их сравнительное изучение древних обществ ни на минуту не останавливают на себе его внимания. Для него, очевидно, имеют большее значение догадки археологов и мифологов о доисторическом общении всех народов, якобы раскрываемом сходством орудий каменного века, а также существованием странствующих сказаний, обошедших собою весь мир, но имевших некогда свою родину, — где именно, все еще остается неизвестным или, по крайней мере, спорным.

К счастью, в среде мифологов, как и в среде сравнительных историков народной словесности, резче и резче сказывается стремление найти, взамен одного, ряд первичных очагов и отправных пунктов развития мифов и легенд. Едва ли кто станет говорить в наши дни, — особенно с тех пор, как Тейлор доказал чуть не повсеместное господство анимизма,- о том, что этот анимизм — продукт мирового процесса подражания. Едва ли также кому-либо придет в голову объяснять заимствованиями, положим, из рыцарской поэзии те многочисленные намеки на феодальные порядки, какие рассеяны в японских сказках, обнародованных Митфордом. Я полагаю поэтому, что сравнительным мифологам и фольклористам необходимо признать, наряду с подражанием, возможность не раз повторяемого открытия одних и тех же поэтических образов и сюжетов, другими словами, сходных по существу сказаний. Их странствия будут локализированы, и близость отдельных циклов легенд и мифов друг к другу найдет объяснение себе в общности физической и нравственной среды, по крайней мере, на низших ступенях культуры.

Не на одном, впрочем, археологическом методе выработал Тард свою точку зрения на общество, как на "совокупность существ, участвующих в процессе подражания" или "унаследовавших те черты, которые у них являются общими, благодаря копированию одного и того же старого оригинала". Тому же, невидимому, научила его и статистика. Если, говорит он, история все более и более становится наукой, то она обязана этим прежде всего археологу, затем статистику. Как археолог, так и статистик бросают на человеческие факты абстрактный и безличный взгляд. Они интересуются не индивидами, а их созданиями или, вернее, поступками, в которых раскрываются нужды и идеи, им присущие (с. 114). Чем на самом деле занимается статистика, продолжает Тард, как не подражательным воспроизведением раз сделанных открытий? (с. 115). Увлекаясь статистическим методом и забывая о сложности социальных явлений, Тард утверждает даже, что с помощью статистических таблиц можно обнаружить обособленное действие одной какой-либо социальной причины. Ничто, пишет он, так не поучительно, как хронологические таблицы статистиков. Они раскрывают перед нами возрастание или падение той или другой потребности, а также того или другого верования или желания. Вот почему статистический метод — метод социологический по преимуществу. Но только создание нравственной или, точнее, психологической статистики, отмечающей возрастание и убыль в индивидах специальных верований и желаний, способно открыть, по мнению Тарда, действительный и глубокий источник того, что скрывается за цифрами, доставляемыми нам обыкновенной статистикой (с. 118). Впрочем, наш автор, по-видимому, не вполне уверен в возможности такой "психологической статистики"; отсюда добавочное предложение: "Если бы она была возможна". Тард обращает также внимание на то, что весьма часто действия, выражаемые одной и той же цифрой, имеют различный удельный вес. Намеченная особенность не есть, однако, как думает Тард, последствие несовершенства употребляемых приемов, а вытекает из самой сложности социальных явлений. При ней неудивительно, если одной цифрой выражается нередко и сумма, и разность многих воздействующих друг на друга фактов.

Являясь сторонником статистического метода, Тард в то же время решительно расходится с той оценкой, какую давал ему Кетле. Последнего интересовало постоянство раскрываемых с помощью статистики социальных явлений: постоянство в числе браков, рождений и т.д., Тарда, наоборот, рост или убыль известных верований и желаний. Он думает, например, что по числу продаваемых книжными магазинами изданий легко составит себе определенное представление об умственном и нравственном подъеме или, наоборот, застое отдельных наций.

Но цифры прироста или убыли числа продаваемых книг служат показателем не для одних верований и желаний данного общества, но для всей суммы экономических, политических, умственных, художественных и религиозных интересов, притом не того или другого народа в частности, а всей совокупности культурных наций. Цифра, означающая собою так много, не способна дать никакого определенного указания. И нам остается поэтому настаивать на мысли, что статистический прием может только укрепить уверенность или, наоборот, породить сомнение в правильности выводов, независимо от него установленных.

Познакомив читателей со своим методом, Тард переходит к формулированию самих "законов подражания". Первым из них он считает тот, в силу которого "всякий поток заимствования, вызванный счастливым открытием, необходимо проходит три стадии: во-первых, медленного распространения, благодаря затрате сил на борьбу с существующим, затем быстрого роста в геометрической прогрессии, наконец, постепенного перехода к норме".

В 1897 году выдвинута Тардом между изобретением и подражанием средняя промежуточная стадия — "всемирного противоположения", а с переходом в новое столетие явилось у нашего автора желание построить по системе трех стадий и свою историю человечества, в которой первый период представлялся бы, как он говорит, эпохой хаоса, случайных открытий и начинающегося подражательного процесса, а последний — неопределенным будущим, в котором и социалистические теории, пожалуй, найдут свое осуществление*. Даже не хочется верить в серьезность Тарда при установлении этих периодов. В самом деле, между доисторией и туманным будущим что поставить, как не историю? Тард получил, таким образом, возможность отнести в отдаленнейшее прошлое самое происхождение утверждаемого им процесса вселенского подражания и в столь же неопределенное будущее — реализацию всех систем перестройки общества на началах, которым он, очевидно, сочувствует только в теории, не веря их торжеству на практике.

______________________

* Psychologie economique, Т. I, с. 30 и 31, 46 и 47.

______________________

§ 2

Можно было бы думать, что, поставив во главе всех других методов метод статистический и признавши его социологическим по преимуществу, Тард в ближайших главах своей книги о законе подражания сделает попытку применить его к рассматриваемым им вопросам. На самом деле он орудует совершенно другим приемом, исконным методом всех социологов, методом сравнительным. Я, разумеется, нимало не призван поставить ему в вину такую практику, но спешу отметить эту резкую и в данном случае счастливую непоследовательность. Сравнительный метод Тарда, впрочем, ближе к методу сопоставительному, чем к историко-сравнительному, преимущества которого мне едва ли нужно доказывать снова, так как я не раз уже возвращался к этому вопросу*.

______________________

* Смотри мой "Историко-сравнительный метод в юриспруденции и приемы изучения истории права" (Москва, 1880), мою статью о том же предмете в Сборнике юридич. знаний, изданном проф. Гамбаровым, и доклад, сделанный на конгрессе сравнительного законоведения в Париже в 1900 г.

______________________

Тард прогуливается по всей истории человечества, перескакивая непосредственно от Египта и Греции к современной Франции и к Соедин. Штатам. Он также весьма склонен заключать от последующего к предыдущему, например, от порядков, какими произошло объединение провинциальных кутюмов во Франции XVI века, к возникновению в отдаленной древности местных обычаев из семейных. Вообще его фантазия не останавливается перед недоступной стеной, отделяющей нас от эпохи происхождения древнейшего языка, древнейшей религии, древнейшей власти и древнейшего права. Вместо научного ignoramus, он смело пишет: древнейший язык был языком семьи, или все религии были на первых порах религиями семейными, или древнейшая власть была власть семейного старейшины, или еще — древнейшим обычаем был семейный обычай. Все эти допущения необходимы для его теории; без них она лишается своего исторического фундамента. В самом деле, чтобы обратить весь процесс развития в поток подражания, необходимо допустить, что открытие произошло однажды в тесно ограниченной среде и затем разлилось по всему свету.

При всех несовершенствах методологических приемов Тарда, которым недостает той историко-сравнительной проверки, к какой приучили нас лингвисты, мифологи и новейшие историки нравственности, права и экономики, эти приемы по существу остаются научными. Они общи ему со Спенсером и всеми теми, кто пошел по следам великого английского мыслителя. В своих позднейших сочинениях Тард подчас так близко следует за Спенсером, что есть повод говорить о подражании им методу автора "Системы социологии". Так, в книге "Об общественном мнении и толпе" Тард старается провести тот взгляд, что доселе удержавшийся обычай взаимных визитов — не более как переживание того, в силу которого вассалы приносили сюзерену в определенные дни подарки курицами, яйцами и т.д. К сожалению, против такого объяснения говорит, во-первых, то, что от старинного обычая уцелела только одна его половина, а во-вторых, то, что из одностороннего он сделался двухсторонним. Но, увлекаемый своей фантазией, Тард пренебрегает этими деталями. Он с уверенностью говорит о такой трансформации и о таком переживании, как об одном из доказательств значения, какое беседа и светские отношения играли в выработке общественного мнения.

С помощью сопоставительного метода, одинаково далекого и от исторических параллелей, делаемых историками культуры, и от подсчета статистиков, Тард пытается обосновать целый ряд весьма интересных обобщений, называемых им "законами подражания". Некоторые из его мыслей настолько очевидны, что проникли в общественное сознание гораздо ранее его трудов. Положим, хотя бы то наблюдение, что низшие подражают высшим и младшие — старшим. Заслуга Тарда состоит в том, что он свел эти наблюдения в систему, подкрепил их некоторыми примерами, указал возможность исключений и объяснил источник последних. Таким образом, в главах, отведенных им рассмотрению как логических, так и нелогических подражаний, мы встречаемся с целым рядом более или менее доказанных положений касательно того, как совершается тот подражательный процесс, которому общество обязано и своей теперешней структурой, и начинающейся трансформацией последней. Автор различает прежде всего причины физические и причины социального порядка. Поток подражания зарождается при участии тех и других, но Тард сознательно оставляет без освещения первые и занимается только последними. Он разделяет их на две группы — логических и нелогических. Первые имеют место в том случае, когда люди начинают подражать известному новшеству, так как оно признается ими более полезным и верным, чем доселе державшаяся практика. Вторые не требуют такого условия. Обыкновенно оба порядка причин встречаются одновременно, и преимущество не всегда остается на стороне логических. Заимствуется всегда идея или хотение, порождаемые верованиями и желаниями (с. 159,163). Заимствование происходит или таким образом, что новое вытесняет старое, или так, что оно только присоединяется к старому. Отсюда возникновение как "логических поединков, так и логических союзов" (термины, придуманные самим автором, с. 167). Тард рассматривает отдельно и те, и другие. История обществ с психологической точки зрения и изучаемая не в ее общем, а в частностях, говорит он, представляется не более цепью логических поединков и логических союзов. В этом можно убедиться и на истории языка, в котором не сразу приняты были те или другие окончания, или дано предпочтение тому или другому слову для выражения того или другого понятия. Автор ссылается при этом на пример романских языков, из которых итальянский принял для множественного числа окончание i, а испанский — s. Те же логические дуэли, несомненно, предшествовали в глазах Тарда выбору между различными породами допускающих приручение животных, или еще переходу от одного способа передвижения к другому. Мысль эта, впрочем, настолько очевидна, что едва ли стоит на ней настаивать. Так же несомненно и то, что люди дают предпочтение при такой логической дуэли тем мыслям, которые всего более отвечают их желаниям, их надеждам, или более успокаивают их опасения. Принятие одной мысли весьма часто равнозначительно отрицанию другой, даже тогда, когда обе отвечают двум разным потребностям. Тард приводит пример открытия пороха, распространение которого сделало бесполезным укрепленные замки и тяжелые воинские доспехи. Весь этот анализ представляет, может быть, известный интерес для психолога, но он едва ли много привносит с собою нового в область социологии. Более интересно то, что Тард говорит о переходе индивидуального, как он выражается, поединка тез и антитез, в социальный. Последний, говорит он, начинается только по окончании первого. Всякому акту подражания предшествует колебание насчет выбора в уме индивида. Подражание начинается только тогда, когда человек принял известное решение. Раз индивидуальные сомнения исчезли, еще не значит, что с ними сделались невозможными колебания со стороны общества; наоборот, общественная нерешительность тут только и начинается. Все, что в настоящее время пользуется признанием, вошло в нравы и верования, было некогда предметом оживленных прений. Любое правило грамматики, любая статья кодекса, любой конституционный принцип являются продуктом мирного соглашения, кладущего конец жаркой полемике. Социальный поединок, пишет Тард, разрешается трояким порядком. Первый лежит в устранении одного из противников. Оно достигается не чем иным, как успехами другого. Так, едва финикийское письмо стало распространяться в широких сферах, как вместе с тем началась замена им клинообразного. Таким же образом фотогеновой лампе стоило только сделаться известной, чтобы вывести из употребления масляную лампаду. Но наступает момент, когда успехи наиболее счастливого соперника останавливаются перед увеличивающейся трудностью сразить врага; тогда, — и в этом надо видеть второй исход логической дуэли, — вмешательство авторитетного посредника решает победу в том или другом смысле. Так, выбор Константина решил в пользу христианства соперничество боровшихся в империи религий. Наконец, третий исход — это примирение противников или вежливое устранение одного из них, благодаря появлению на свет нового открытия или нового изобретения. Так, открытие Гарвэ системы кровообращения положило конец долгим спорам анатомов XVI столетия, а астрономические открытия, вызванные телескопом, решили в пользу пифагоровой гипотезы и вопреки последователям Аристотеля вопрос о вращении Земли вокруг Солнца. И всегда успокоение умов наступало как бы чудом с момента, когда новое открытие делало праздным логическое столкновение боровшихся ранее точек зрения. Так, постоянный антагонизм стремлений и интересов в отношениях, существовавших между хозяевами и рабами, уступил место соглашению между ними только с момента и по мере того, как новые открытия сделали возможным утилизацию сил природы: ветра, воды, пара — к большой выгоде обеих сторон.

Логическая дуэль является скорее исключением, нежели общим правилом. Процесс развития совершается не столько в форме замены одних идей другими, сколько присоединением новых идей к старым. Языки составились путем приобщения к старым новых слов, новых форм глагола, выражавших не передаваемые ранее оттенки мысли. При своем появлении на свет они не встретили отпора со стороны прежних слов и форм глагола. То же можно сказать о постепенном накоплении мифов и легенд, из которых сложились верования или обряды, отвечавшие на новые запросы жизни, регулировавшие отношения, еще не подчинявшиеся никакому правилу. Тард предлагает различать двоякого рода накопление идей, смотря по тому, предшествует ли оно или следует во времени за логическим поединком. В первом случае достаточно, чтобы накопляемые идеи не противоречили друг другу, во втором необходимо, чтобы они служили подтверждением одна другой. Он проводит также известную грань между открытиями, которые могут накопляться беспредельно, и такими, которые не допускают такого безостановочного численного роста. Так, в религиях, которые заключают в себе две части: повествовательную, или легендарную, и догматически-обрядовую, первая допускает безграничное накопление, тогда как вторая необходимо ограничена в своей сфере ввиду того, что новые догматы не могут быть введены без того, чтобы не вступить в коллизию с прежними, раз эти прежние получили обрядовое выражение. Невозможно поэтому неограниченное удлинение Символа веры, но ничто не препятствует безграничному обогащению агиографии и церковной истории*.

______________________

* Я не буду останавливаться на подробной передаче тех довольно отрывочных замечаний, какими Тард ограничился в этой главе, так как логическим законам подражания им отведена позднее, в 1895 г., обширная глава в монографии, озаглавленной: "Социальная логика". При ее разборе легче будет изложить в систематическом порядке ту часть учения Тарда, которой в "Законах подражания" отведено, на наш взгляд, чересчур скромное место. Укажу тем не менее мимоходом на несколько любопытных замечаний, например, на встречающееся на стр. 209 предложение заменить термин "теория всемирной эволюции", ввиду важности, какую в этой эволюции играет подражание, термином "теория всемирного восприятия". Понятие эволюции не допускает совершенного устранения одних порядков другими, тогда как при восприятии — "insertion", мыслим случай, когда новое открытие и созданный им поток подражания отнесут в область прошедшего прежде усвоенные открытия. Не менее оригинально, хотя едва ли оно заслуживает равного внимания, следующее произвольное допущение, — что для сохранения общественного мира и согласия всегда необходима будет известная сумма лжи и заблуждения, обмана и самопожертвования (с. 211).

______________________

В главе о нелогических воздействиях Тард старается обосновать ту мысль, что подражание всегда идет от внутреннего к внешнему и от низшего к высшему, от низших классов к высшим, от провинций к столицам. Наш автор довольно подробно останавливается на доказательстве этого положения. Он показывает, например, что обряды заимствуются после догматов, процессуальные порядки — после юридических принципов, и говор народа — после выражаемых на нем мыслей. Как я сказал уже, метод Тарда исключает необходимость историко-сравнительной проверки. Немудрено поэтому, если против его положения можно привести ряд фактов, столь же убедительных, как и те, какие выставляются им в его пользу. Кому не известно, например, что в России в эпоху Петра европейские заимствования начались с бритья бороды и устройства ассамблей, да еще с ношения немецкого платья, т.е. с чисто внешних форм быта, к которым чуть не век спустя присоединились и некоторые руководящие идеи европейской гражданственности. Столь же несомненен факт изменения религиозной реформой Генриха VIII и Елизаветы скорее внешней стороны католицизма, нежели внутренней. Опять-таки проходит около столетия, прежде чем в лице нонконформистов, пресвитериан, браунистов и баровистов, баптистов и других передовых сект протестантизма английская религиозная мысль окончательно разрывает связь с догматами католической церкви. Только поверхностному наблюдателю придет на ум считать принципы английского парламентаризма вполне усвоенными европейским континентом уже с начала XIX столетия; ведь усваивали охотно один его внешний облик — систему представительства, верхнюю и нижнюю палату и т.д., отнюдь, однако, не его сущность. Чтобы убедиться в этом, стоит только вспомнить, что основу английского парламентаризма составляет принцип самоуправления общества, самоуправления, столько же местного, сколько общего, тогда как в большинстве так называемых конституционных монархий и республик все еще держится административная централизация, бюрократическая система.

Если бы кто пожелал доказать как раз обратное тому, что утверждает Тард, то ему всего легче было бы сделать это на почве изучения истории религий. Что такое в самом деле римский синкретизм, — это перенесение в пантеон Вечного города богов всего мира, — как не доказательство тому, что в деле распространения религиозных верований обрядовая сторона далеко не является предметом позднейшего усвоения. История распространения христианства в России, начиная с послов Владимира, которые отдают предпочтение православию ввиду благолепия его культа, и кончая современными инородческими племенами, усвоившими почти исключительно одну обрядовую сторону христианства, также не говорит в пользу того положения, что заимствование идей является первым по времени.

Мы могли бы привести не мало данных в доказательство того, что порядок, в котором совершаются заимствования, крайне изменчив и едва ли может улечься в те тесные рамки, какие ставит ему Тард.

Тард старается объяснить все явления, связанные с поступательным движением общества, опять-таки мнимым законом замены периода господства обычая периодом господства моды и позднейшим переходом самой моды в обычай. Автор "Законов подражания" тратит не мало усилий на раскрытие, — одинаково, и в развитии языка и религии, и в преемстве политических учреждений, законов, обрядов, экономических порядков, нравов, искусств — подтверждения построенной им гипотезы. Троичность и на этот раз берет в его уме перевес над пристрастием к парным классификациям. Пример Гегеля, очевидно, оказался для него столь же заразительным, как и для большинства прежних последователей немецкого мыслителя.

Для Тарда подражание равнозначительно повторению, для меня оно является своего рода модификацией. Французская пословица, говорящая "n'imite pas qui veut", т.е. подражает не всякий желающий, только передает один из оттенков моей мысли. В подражаемом обыкновенно видят не его действительную природу, а торжество известных принципов, дорогих подражателю. Вошедший в России в употребление термин "органические заимствования" довольно верно передает мою мысль, но только под одним условием: если допустить, что продукт такого органического заимствования нередко расходится по самой природе с своим образцом. При таком понимании заимствование является не более как одной из форм органического развития. Оно не мешает французам оставаться французами и после видимого переноса в их среду английского парламентаризма.

Заимствование, в конце концов, по крайней мере в том случае, когда заимствующим является не отдельный человек, а целый народ, заключает в себе элементы самостоятельного творчества. Вернее было бы употреблять поэтому взамен его термин "приспособление", — приспособление не общества к заимствуемым порядкам, а этих порядков к потребностям заимствующего их общества. Чтобы передать мою мысль во всей ее необусловленности, я скажу, что развитие произошло бы в том же направлении и без заимствования, но только с меньшею быстротою и систематичностью. А если так, то в истории поступательного хода обществ центр тяжести лежит не в подражании, а в открытии или изобретении.

§ 3

Эта мысль, по-видимому, стала приходить в голову и Тарду, чем я и объясняю то, что во втором из своих социологических трудов ("Logique sociale", 1895 г.) он главным образом занимается вопросом о роли того первичного фактора в поступательном движении обществ, каким является открытие или изобретение. Тард не только отводит обширную главу законам, "управляющим появлением открытий", но и делает весьма удачные попытки раскрыть его действие в развитии языка, религии, нравственности, экономики и искусства. Не то чтоб он отказался от тех мыслей, какие о роли подражания были высказаны им пятью годами ранее. Наоборот, он смотрит на свой новый труд, как на прямое восполнение прежнего. Ранее его занимал вопрос о том, "из чего сплетаются общественные ткани, а не о том, как возникают общественные тела". В настоящее же время он обещает заняться вопросом, "как выкроена и сшита одежда, в которую облекается нация". Тем самым он думает завершить процесс зарождения социологии. Эти ожидания, по-видимому, не вполне оправдались, и потребовалось на расстоянии немногих лет издание нового трактата о "противодействии", о его хотя проходящей, но все же весьма существенной роли в развитии общественных отношений.

В "Социальной логике" нас будет интересовать преимущественно глава, посвященная законам открытия или изобретения. Хотя по этому вопросу вышли выдающиеся сочинения Рибо и Польгана, но они нисколько не умаляют значения положений, установленных Тардом. К тому же Рибо и Польган изучают вопрос более с психологической точки зрения, чем с социологической. Не игнорируя первой, Тард, как и можно было ожидать от трактата, завершающего, по его мнению, обоснования социологии, занимается по преимуществу общественной стороной открытий и смотрит на них, как на исходный момент социального процесса подражания.

Ошибочно было бы думать, говорит Тард, расходясь со сторонниками гипотезы о прямолинейном развитии обществ, что эволюции, лингвистическая, религиозная, политическая, экономическая, нравственная, эволюции, из которых слагается рост обществ, следуют неизменному порядку. Но столь же ошибочно было бы полагать, что они не подчиняются никакому порядку. Раз мы желаем дать себе отчет в законах, управляющих открытиями, мы отнюдь не должны терять из виду безграничного поля их возможностей. Это поле в начальный период развития обществ, разумеется, более ограничено, благодаря тирании потребностей, требующих немедленного удовлетворения, потребностей, всюду одинаковых и заставляющих человеческий гений проявлять себя приблизительно в одинаковом направлении. Этим объясняется необходимость некоторых открытий, как, например, горшечного производства, добывания огня, постройки жилищ, прядения, ткачества и т.п. В этом же надо искать одновременно причину полной невозможности направить мысль на изобретение предметов роскоши. Тем не менее и в эту отдаленную эпоху развития имелся известный простор для проявления оригинальных особенностей, как индивидуальных, так и коллективных. И этот простор все более и более расширялся по мере того, как первичные потребности, нашедшие уже удовлетворение себе, сменялись более искусственными и потому самому и более социальными, порождаемыми, в свою очередь, предшествующими открытиями в такой же, если не в большей, степени, чем внешними условиями и свойствами расы.

Всякое открытие чревато другими, новыми. Есть поэтому основание говорить об определенном порядке в чередовании открытий. На него указано было Контом, а за ним Курно. Ставя вопрос о том, что нужно для зарождения открытия, Тард указывает на два фактора: на умственную работу гения и на внешние благоприятные условия. Каждая новая идея, справедливо замечает он, не более как комбинация старых, появившихся разноместно и разновременно, нередко на большом расстоянии друг от друга. Для открытия первым условием является, таким образом, встреча этих мыслей в мозгу, способном их комбинировать.

Внутренними причинами открытия Тард считает верования и желания, знания и волевые импульсы, полученные открывателем от окружающей его среды и в совокупности встречающиеся между собою впервые в его мозгу. Таинственная работа зарождения новых идей состоит — по Тарду — в конфликте мнений, не одинаково разделяемых мыслящим субъектом, или видов деятельности, не одинаково им желаемых. Место конфликта может занять и соглашение отдельных мнений или отдельных порядков поведения. Уму открывателя они впервые представляются подкрепляющими друг друга, оказывающими друг другу поддержку. Те же элементы, напоминает Тард, порождают своей встречей подражания, но их взаимное отношение выступает в этом случае менее выпукло. Справедливо это особенно тогда, когда речь идет о согласиях, а не о противоречиях, — замечание вполне верное и объясняющее нам причину, по которой законы, управляющие внутренней стороной открытия, законы, общие с законами подражания, раскрываются Тардом в этом втором его сочинении с несравненно большею определенностью и ясностью. Тард делит все виды открытия на две группы: на такие, во-первых, которые, не противореча, а подкрепляя друг друга, могут сосуществовать и размножаться беспредельно в одной и той же стране, и, во-вторых, на такие, которые, ввиду своего противоречия, могут заступить только место друг друга. По отношению к первым нельзя доказывать, чтобы они не могли появиться в ином порядке, чем тот, который в действительности имел место (исключение представляют только те, которые стоят друг к другу в отношении части к целому). Так, в одной стране человек мог начать с доместикации военнопленных, т.е. с рабства, а в другой — с доместикации животных. В Америке краснокожие, практикуя рабство, в то же время не имели ни одного прирученного животного, кроме собаки. С другой стороны, попадаются некоторые племена, не знающие рабства.

Что же касается до открытий, которые являются на смену одно другого, то их ряд кажется Тарду неизменным. Он основывает это положение на той мысли, что, имея выбор, люди всегда направляют свою деятельность в сторону наименьшего сопротивления. Тард подробно останавливается на развитии этого положения, которое, как мне кажется, принадлежит к числу основных для всякой теории прогресса.

С вопросом о бесповоротности прогресса и в тесной связи с ним стоит вопрос о порядке, в каком теряются раз сделанные психические приобретения с того момента, когда начинается обратный ход развития, регресс. У Рибо указано на то, что при старческом упадке памяти человек прежде всего теряет ее по отношению к недавно накопленным впечатлениям. Это положение, подтверждаемое наблюдениями каждого над стариками, вызывает в Тарде мысль о том, в какой мере тот же обратный ход может быть наблюдаем при потере народом отдельных приобретений культуры. На наш взгляд, Тард справедливо указывает на то, что нельзя утверждать существование какого-нибудь обязательного ряда для процесса коллективного вырождения. История падения Римской империи способна скорее породить уверенность, что вырождение сказывается в исчезновении не поздних, а ранних приобретений. Мы не встречаем вымирания довольно поздно заимствованной греческой культуры и связанного с ней вкуса к роскоши, и в то же время нами должен быть отмечен упадок как земледелия, так и воинственности в Римской империи IV и V веках (с. 191-192).

Тард возвращается к тем вопросам и в позднейшем своем трактате о "Всемирном противоположении". Но я не могу сказать, чтобы в этом сочинении им прибавлено было много нового к решению этой в высшей степени сложной проблемы, интересовавшей его с самого начала, как показывают некоторые мысли, высказанная им еще в "Законах подражания". Его учение на этот счет обогатилось, однако, одним, как мне кажется, верным положением. Оно состоит в признании, что регресс не всегда неизбежен и что, когда он имеет место, в его ходе заметно менее правильности, чем в ходе прогресса (с. 351-352). Но разве такое заявление не равнозначительно признанию невозможности дать определенную формулу регресса?

Совсем неудачной кажется мне попытка Тарда открыть три периода в процессе установления гармонии между отдельными открытиями. "Гармония открытий, — говорит он, — в свою очередь весьма сложное открытие, в котором кооперируют многие умы, пока одному из них не посчастливится установить ее прочно. Система, подобно отдельному открытию, достигается благодаря ряду логических дуэлей и логических союзов. Для своего установления она требует соединения в одном лице ума критического с гением синтетическим. Последствием процесса гармонизации отдельных открытий являются такие создания, как грамматика, религия, система законов, нравственность, правительство, искусство". Пристрастие к троичности заставляет Тарда утверждать, что рассматриваемый им процесс сложения отдельных открытий в систему необходимо распадается на три периода. В первом мы имеем дело только с бессвязными открытиями, т.е. с разрозненными идеями, которые потому самому не помогают, но и не вредят друг другу. Это объясняется уже тем, что они не входят между собою будто бы ни в какое общение. В доказательство утверждаемого Тард ссылается на дикие племена, религия которых состоит, по его мнению, из бессвязных мифов, а право — из бессвязных обычаев (de coutumes sans lien et sans regie, c. 194).

Все, что известно мне о древнейших верованиях и о древнейшем праве, противоречит такому утверждению. Мыслимо ли было бы существование таких представлений, обязанность отомщать кровь убитого родственника или избегать брака сперва с единоутробными, а затем с единокровными (экзогамия) и т.п., если бы в религиозных и юридических доктринах наиболее отсталых народностей не существовало уже известных определенных принципов, — и прежде всего принципа общения умерших с живущими, — разумеется, в пределах одной замиренной среды среди родичей,- общения, налагающего обязанность взаимных услуг и взаимных пожертвований. На всех ступенях развития человечества сказывается стремление к согласованию идей. Только эти идеи и представления могут быть цепью нелепостей и предрассудков или цепью научных истин. И вот в этом-то преемстве, в этой замене первой цепи второй и есть нечто бесповоротное; но, говоря это, мы, очевидно, становимся на ту точку зрения, по которой умственное развитие определяет собою ход остальных, т. е. на точке зрения самого основателя социологии Конта. Все эти соображения, очевидно, не удовлетворяют человека, который думает, что отмеченные им три стадии непременно следуют друг за другом в указанном порядке, и что тот же порядок может быть обнаружен и в развитии той высшей общности, в которой комбинируются все отдельные системы идей и учреждений. Из эмбрионов наций, какими являются укрепленные городища и прочие селения, будто бы не имевшие на первых порах между собою никакой связи (Тард говорит, что они были столь же разобщены, как и Франция и Япония в Средние века), слагаются, по его мнению, после продолжительных кровопролитий, характеризующих собою вторую фазу развития — эпоху насильственного сближения наций, обширные и замиренные империи. Таков, восклицает Тард, закон нормального развития.

В особом параграфе Тард рассматривает возможные последствия, так называемой им логической дуэли. Страница, на которой они изложены, принадлежит к числу лучших в его сочинении, потому что изложенные здесь положения действительно имеют тот характер общности, который позволяет смотреть на них, как на эмпирические законы. Тард различает пять возможных исходов: одна идея устраняет или, как он говорит, убивает другую. Она делает это в том смысле, что раз устраненная идея перестает быть предметом подражания. Обыкновенно это происходит таким образом: старой идее ставятся преграды, останавливающие порожденный ею поток подражания. Эти преграды могут заключать в себе элемент насилия, но они могут также и не иметь его; так, например, когда новая мода, скажем, символизм, декадентство и т.д., завоевывает молодые поколения, не изменяя в то же время старых вкусов. Второй исход имеет место тогда, когда старая идея, — скажем, старый юридический обычай, — оказывает достаточное противодействие, чтобы поставить новую идею в необходимость допустить сохранение если не содержания, то формы старого. В эту категорию входят, очевидно, всякого рода переживания. Третий исход: старинные идеи и их воплощения — религия, политический строй и т.д. — попадают в подчиненное, зависимое, вассальное положение к новым идеям и порядкам. Боги покоренных Римом городов нередко ставились в такое положение к богам города-завоевателя. Наконец, последний исход предполагает появление нового открытия, которое утилизирует для своих целей борющиеся идеи и, примиряя их, тем самым кладет конец их поединку.

§ 4

В своей совокупности "Законы подражания" и "Социальная логика" содержат в себе довольно полное и разностороннее изложение основных социологических взглядов Тарда. В позднейших своих трудах, как, например, в "Трансформациях права", в "Трансформации власти" и в "Экономической психологии", Тард только применяет свои общие положения к праву, политике и экономии. Он сделал также попытку резюмировать в сжатой форме, доступной для большой публики, свои основные мысли, для чего и издан был им небольшой томик, озаглавленный "Социальные законы". Наконец, в отдельном трактате он взялся доказать невозможность других психологических факторов общественности, по крайней мере постоянных, помимо открытия и подражания. Это сочинение, под заглавием "Всемирное противоположение", появилось в 1897 году. В нем Тард мастерски развивает ту мысль, что со времен Аристотеля сплошь и рядом указывались не действительные, а мнимые противоречия. Так, противополагали землю и небо, восток и запад (Гегель). Это не значит, однако, чтобы не существовало и действительных противоречий. Источник их надо искать в возможности для одного явления остановить или нейтрализовать деятельность другого (с. 219). Тард классифицирует противоречия в категории статических и динамических, квалитативных и квантитативных. Он знакомит читателя с теми, которые встречаются в области астрономии, физики, биологии. Переходя затем к социальным, он проводит тот общий взгляд, что эти противоречия, так наглядно проявляющиеся в войне и конкуренции, имеют только преходящее значение и сменяются согласиями, миром, кооперацией и умственным единением. Мы не имеем возможности остановиться подробно на анализе этих мыслей. Но мы бы желали привлечь внимание к тому факту, что включение Тардом противоречий в число обсуждаемых им философских проблем привело его к новой формулировке того, чем именно является открытие или изобретение. Противоречие разрешается у него приспособлением, и это-то приспособление он и объявляет в своем новом сочинении "сущностью всякого открытия"*. Учение Тарда о так называемом приспособлении до некоторой степени является воспроизведением мысли Дарвина в позднейших по времени трудах. Тард переходит на ту точку зрения, что утверждаемый им ранее закон подражания на самом деле является законом приспособления продуктов творческой мысли, другими словами, открытий и изобретений, совершаемых в общественной среде. Во всех общественных изменениях, писал он в первом из своих психо-социологических трудов, необходимо признать отправным пунктом творческую мысль; она приносит с собою удовлетворение назревшим потребностям; созданные ею новшества распространяются в обществе путем подражания, принудительного или добровольного, сознательного или бессознательного. Самое распространение его происходит с большей или меньшей скоростью. Всякое живое существо, насколько по своей природе оно является существом общежительным, склонно к подражанию. Оно, продолжает Тард, играет в обществах ту же роль, какая принадлежит наследственности способностей в живых организмах. Открытие же или изобретение имеет такое же значение, какое образование новых видов животного и растительного царства. Таким образом, с самого начала Тард готов признать, что законы, открытые Дарвином, и построенные им гипотезы имели решающее влияние на ход развития его мысли в области социологии.

______________________

* L'invention en somme c'est le nom social de 1'adaptation (Opposition Universale c. 428).

______________________

В названном труде "Всемирное противоположение" Тард в главе о социальных противодействиях занимается тем самым вопросом о борьбе за существование в форме войны и конкуренции, который играет такую роль в построениях Дарвина. Его основная точка зрения, как было уже отмечено, та, что оба вида борьбы имеют лишь преходящее значение и сменяются согласием, миром, кооперацией и умственным единением. Включение Тардом противоречий в число обсуждаемых им факторов психической и социальной жизни привлекло его внимание и к тому, что само открытие или изобретение, которым нередко разрешается противоречие, на самом деле является приспособлением к имеющимся налицо условиям. Поэтому в своем последнем труде он объявляет приспособление социальной основою всякого открытия. Фулье прав, когда говорит, что Тард более настаивал на роли открытия и подражания, чем на борьбе и конкуренции. Он, несомненно, присоединился бы к следующему заявлению, делаемому самим Фулье: мнимые дарвинисты, говорит последний, напрасно славословят войну: война войне в пределах той замиренной среды, какой является род и развившееся из него племя, и создали силу отдельных наций. Таким образом, творческая роль выпала не на сторону борьбы, а на сторону кооперации*. Фулье не ошибается, когда обзывает псевдодарвинистами тех, кто не считается с ролью солидарности в поступательном ходе человеческих обществ. У самого Дарвина нельзя найти ничего подобного, и Кропоткин прав, говоря, что автор "Истории происхождения видов" нисколько не отрицал значения кооперации и в животном царстве.

______________________

* Социологические элементы морали, с. 198.

______________________

К психологической школе принадлежит и американец Гиддингс. В моей книге о "Современных социологах" я старался свести к довольно скромным границам оригинальность американского писателя. Гиддингс, сказал я, заимствует у Тарда свое учение о первичном социальном факторе; признавая им сознание породы, он, как справедливо указал сам Тард, в сущности дает только другое название тому, что и до Тарда, и самим Тардом понималось под названием социальной симпатии; последняя же не более как субъективная сторона того психического взаимодействия, какое люди оказывают друг на друга. И в этом лежит источник одинаково открытия и подражания. Подобно Тарду, Гиддингс признает за социологией психологические основы. Социальная эволюция рисуется ему в образе психического процесса возникновения в людях сознания единства их породы; рост симпатий и эволюция разума — второстепенные феномены позднее развивающегося сознания единства породы; ограниченное на первых порах тесной сферой рода, это сознание распространяется затем на племя, а потом и на весь народ. В наши дни оно стремится к тому, чтобы обнять собою все человечество. Эта последняя точка зрения, очевидно, совпадает с той, которую мне не раз приходилось высказывать при изображении прогресса, как ряда концентрических кругов, выражающих собою все большее и большее расширение человеческой солидарности*.

______________________

* Сравн. мои "Совр. социол.", с. 82.

______________________

К психологической школе принадлежит и тот из современных американских социологов, которого имя прозвучало всего громче в Новом и Старом Свете; я разумею Лестера Уорда. Подчеркивая в самом заглавии своих книг, как, например, в сочинении "Психические факторы цивилизации", что первенствующее значение, заодно с Тардом и Гиддингсом, он придает междуумственным процессам в поступательном ходе человечества, Лестер Уорд в то же время открыто признает, что у людей добывание пищи рано осложнилось несвойственной животным заботой о запасах. Под влиянием этого развилось в людях психическое свойство предвидения; непосредственным последствием такой интуитивной способности было то, что необходимыми спутниками социального существования явилось накопление запасов, а также удовлетворение и других потребностей, помимо голода, потребностей в одежде и жилище. Объекты желаний стали постепенно умножаться, и к обладанию ими направились человеческие усилия. Под влиянием всего этого явилось мало-помалу представление о собственности. История показывает, что значительная часть человеческой энергии была направлена на ее приобретение; еще задолго до появления письменной записи стремление к собственности стало господствующей страстью. Параллельно с ее развитием росло в людях то свойство, при котором всего легче можно рассчитывать на ее удовлетворение, т. е. способность борьбы. Когда человеку пришлось помериться силами с человеком, пишет Лестер Уорд, возникла борьба, подобная той, которая идет в животном мире. В этой великой борьбе роль грубой силы все уменьшалась и возрастало значение элемента духовного. Грубые животные приемы борьбы стали невозможными. С помощью естественного подбора, если не иным способом, общество отделалось от них. По мере того как усиливалась общественная регламентация, росли также человеческая покорность и подчинение. В "Динамической социологии", прибавляет Уорд, я подробно рассмотрел этот вопрос; теперь же я намерен только указать на основное положение, мною высказанное. Борьба за существование сделалась в человеческих обществах борьбою не за одни средства к нему, но и за удовольствия вообще.

К простому столкновению из-за сохранения жизни присоединилась теперь борьба из-за присвоения значительного числа разнообразных вещей, необходимых для жизни. Всякий знает, какой широкий смысл придается слову "необходимый" и как различно он применяется к лицам, стоящим на разных ступенях социальной лестницы; цивилизация породила значительное число новых желаний, неизвестных на ранних ступенях гражданственности. Наряду с возрастающими и усиливающимися проявлениями страсти к обладанию вещами внешней природы, к собственности, развивающимися бок о бок и под влиянием борьбы за сохранение жизни, появляются и высшие запросы. Они возникают на почве воспроизводительных инстинктов; таков запрос на личную привязанность и на эмоции, порождаемые семейными отношениями. Прибавьте к этому эстетические, моральные, интеллектуальные запросы, неотложно требующие удовлетворения*. Я обрываю на этом месте свою выписку, полагая, что и приведенного достаточно, чтобы показать тесную зависимость, в какой психологический метод Лестера Уорда стоит с основными биологическими предпосылками, целиком заимствованными им у Дарвина.

______________________

* См.: Уорд Л. Психические факторы цивилизации / Пер. Давыдовой. 1897, с. 142-145.

______________________

Этот обзор важнейших социально-психологических доктрин нашего времени был бы не полон, если бы мы не сказали еще двух слов о весьма популярном одно время сочинении Кидда. Кидд целиком принимает те возражения против дарвиновской теории, которые были сделаны Вейсманом. И для него, как для немецкого биолога, не существует наследственной передачи накопленных предками физических, а тем более психических, особенностей. Весь процесс эволюции живых организмов сводится для Кидда к выработке высших типов под влиянием одной борьбы за существование. Перенося целиком эту теорию в область социологии, Кидд полагает, что и процесс общественного развития про исходит под влиянием той же борьбы и при устранении менее приспособленных к ней рас и племен более приспособленными. В среде последних также продолжает действовать закон борьбы за существование в форме конкуренции, благодаря которой совершается своего рода естественный отбор наиболее способных и выносливых. Победа всегда остается за ними. Этим обстоятельством только и поддерживается возможность безостановочного развития. Как существо разумное, человек необходимо должен стремиться к успешному исходу неизбежной для него борьбы и жертвовать чужими интересами в пользу своих собственных. Его умственное развитие, накопление им знаний усиливают его шансы на успех и укрепляют в нем вместе с тем желание обеспечить себе выгоды в ущерб остальным людям, а тем более грядущим поколениям. Прогресс разума идет, таким образом, вразрез с развитием общественности и обеспечивает рост себялюбивых чувств и наклонностей. Что же, спрашивается, заставляло и заставляет людей приносить свои выгоды в жертву интересам человеческой породы, ограничивать свои себялюбивые стремления и заботиться о благополучии всего общества? Кидд отвечает: религия и всегда подчиненная и зависимая от нее нравственность. Все успехи гражданственности на пути освобождения низших классов Кидд приписывает запасу альтруистических чувств, накопленных под влиянием христианской проповеди, сперва в эпоху образования и торжества средневековой теократии, а затем со времени реформации. Кидд поэтому решительно высказывается против тех, кто думает, что общество прогрессирует по мере того, как, под влиянием накопления положительных знаний, постепенно сокращается сфера вмешательства верований. Религии, по его мнению, были решительным фактором прогресса, их роль не умаляется со временем, но растет.

Насколько Кидд ставит свое учение в зависимость от того или иного решения спора между Вейсманом и Дарвином, показывает следующая выписка: "Если, — пишет он в конце 7-й главы своего сочинения "О социальной эволюции", — завязавшееся между биологами препирательство о передаче или непередаче ребенку приобретенных его родителями качеств решено будет в последнем смысле, вся область социальной и политической философии будет перевернута вверх дном; если прежняя теория, т.е. теория Дарвина, справедлива, если нажитые привычки и приобретенные воспитанием свойства могут быть переданы по наследству, тогда и только тогда окажутся осуществимыми мечты и утопии господствующей ныне общественной науки". В самом деле, раз будет признано, что приобретения, сделанные предшествующими поколениями, благодаря полученному ими умственному и нравственному воспитанию, нами наследуются, мы вправе будем рассчитывать, что общество вечно будет прогрессировать, даже при устранении борьбы за существование, но при том предположении, однако, что численность населения будет искусственно приводиться в соответствие со средствами, необходимыми для жизни. В противном же случае, если правда окажется на стороне Вейсмана, то необходимо будет признать прогрессирование человеческой породы под влиянием дальнейшей борьбы за существование и естественного отбора, а рядом с этим развитие общественности под влиянием все расширяющейся роли религии и той сверхумственной санкции, какая дается ею такому поведению, при котором интересы индивида приносятся в жертву интересам общества ради обеспечения поступательного хода человеческой породы*.

______________________

* Сравни мою книгу "Совр. социологи", с. 210-213.

______________________

IV. Собственно социологическое направление

§ 1

Наряду с попытками распространить действие биологических или психологических законов на социальные явления, все более и более начинает преобладать та точка зрения, согласно которой социология должна иметь собственные законы, независимые от наук, непосредственно предшествующих ей в порядке уменьшающейся общности и увеличивающейся сложности. Это не равнозначительно с признанием, что законы, управляющее не только органической природой, но и природой неорганической, не имеют никакого влияния на ход общественной жизни. Закон сохранения энергии, например, очевидно, может проявляться хотя бы в том измененном виде, какой представляет достижение известной цели с наименьшими затратами. Те, которые утверждают, что социология должна иметь самостоятельные законы, только указывают на то обстоятельство, что у нее есть особый предмет изучения, чем тот, каким задается биология или наука о неорганической природе: не жизнь живых организмов и не физические или химические явления в неорганической природе, а веками созданная общежительность. Предметом социологии является человечество и его составные части не в том виде, в каком оно представляет одну разновидность с царством приматов, а в том, в какое привели его созданные искусством людей общественные институты, понимая этот термин в самом широком смысле: языка, верований, морали и права, гражданских, общественных и политических учреждений, художественного творчества, литературы и науки. Так все указанные институты находятся в процессе трансформации, то и человеческая общежительность не есть нечто неизменное, а подлежит развитию; отсюда необходимость для социолога изучить ее не только в состоянии покоя, но и в состоянии движения. То, что Конт обозначил термином социальной динамики, отвечает этому понятию в такой же мере, как слово социальная статика — первому.

Из современных социологов Де Роберти, Де Греф, Дюркгейм, Драгическо особенно настаивают в своих сочинениях на необходимости восполнить недостаточную, в их глазах, мотивировку самостоятельной природы социологии, сделанную Контом и Спенсером. Де Греф в своем "Вступлении в социологию" справедливо указывает, что обоими мыслителями более выдвигаются квантитативные, чем квалитативные, различия общественных явлений от явлений психических и биологических. Говоря о Спенсере, нельзя не сказать, что выдвинутые им два основных процесса — дифференциации и интеграции — столько же действуют в мире биологическом, сколько и в социальном. Конт же более настаивал на необходимости создания особой науки об обществе, чем доказывал наличность особых законов, им управляющих, если не считать таковым закон скорее психологический, чем социальный, закон перехода от теологического и метафизического мышления к научному. Настаивая на меньшей общности и на большей сложности социальных явлений, он недостаточно останавливался на особенности их природы, хотя некоторые указания на этот счет, по справедливому замечанию Де Роберти, и содержатся в его "Курсе положительной философии". В своем первом трактате о социологии Де Роберти, развивая мысль Конта, справедливо указывает, что то, что обособляет социальные явления от биологических и придает им особый характер, лежит в последовательном и безостановочном влиянии человеческих поколений друг на друга. Конт менее ясно выразил ту же мысль, говоря о том, что в подлежащих изучению социолога явлениях добрая часть создана покойниками. Все это в действительности обозначает только то, что предметом социологии, как мы сказали, является созданная вековым развитием человеческая культура. Драгическо в сочинении, появившемся впервые в 1908 году и озаглавленном "Роль индивида в социальном детерминизе", собрал в одно целое заявления, делаемые новейшими социологами, начиная от Де Роберти, переходя к Де Грефу, Гиддингсу и Дюркгейму, насчет наличности особых социологических законов, отличных от физико-химических, биологических и психических. Для меня важнейшим из них является рост человеческой солидарности. Я не раз высказывался по этому вопросу и, передавая мои мысли вкратце, ограничусь только следующим. На низших ступенях общественности мы встречаем тесно ограниченные круги людей, связанных сознанием общности преследуемых ими задач: сохранения жизни и продолжения породы. Входящие в состав этих кругов лица обоего пола представляют замиренную среду, для которой весь внешний мир, им чужеродный, составлен из врагов. Процесс развития состоит в постепенном расширении этой замиренной среды путем ли основанных на договоре союзов, или вызванных нередко насилием слияний нескольких кругов в один. Увеличение плотности населения вызывает необходимость интенсификации труда, а эта интенсификация достигается специализацией общественных функций. Таким образом, одним из проявлений солидарности является то, что в самом широком смысле должно быть понимаемо под разделением труда. Оно, в свою очередь, упрочивает зависимость отдельных групп друг от друга и является, таким образом, фактором дальнейшего развития солидарности и расширения круга объединенных ею союзов. Дюркгейм выбирает специальным предметом своего изучения одно из проявлений этой солидарности — разделение труда.

Автор пока не издал систематического изложения своей доктрины. Мы можем поэтому судить о ней лишь по отдельным его монографиям. Дюркгейм впервые обратил на себя внимание своей книгой "О разделении труда" ("De la division du travail social"). Оно интересует его не по причине обусловленной им экономии сил, а ввиду той солидарности, какую оно порождает между людьми. Он задается вопросом: не содействовало ли разделение труда интеграции общественного тела? Вопрос не нов: он ставился еще Контом. "Если,- говорил последний,- понимать разделение труда во всей его широте, не ограничивая одной сферой материальных услуг, им оказываемых, то мы приобретем возможность смотреть не только на индивида, но и на различные классы и народы, как на участников в одном громадном общем деле, развитие которого связывает современных сотрудников в нем с отдаленными предшественниками и длинной серией преемников. Постоянное распределение труда, — писал Конт (Курс положит, философии, т. IV, с. 425) — порождает общественную солидарность и является первою причиной возрастающего объема и сложности общественного организма". Отправляясь от того же общего положения, два выдающихся социолога наших дней, проф. Зиммель в Берлине и Дюркгейм в Париже, сделали удачную попытку указать на два преемственных периода в истории человечества, грань между которыми образует появление начала не столько разделения труда, сколько обособления общественных функций. "Кто бы желал, — говорит Зиммель, — выразить в одном положение природу общественного развития, тот принужден сказать, что на низших ступенях человечества мы встречаем общественные группы, члены которых более или менее однохарактерны между собою и тесно связаны друг с другом. Самые же группы чуждаются друг друга и враждуют между собой. Общественное развитие ослабляет эти характерные особенности. Тесный круг переходит в более широкий, заключающий в себе несколько ранее обособленных групп. На первых порах строгое равенство было душою сообщества. Производительная деятельность каждого ничем существенно не отличалась от производительной деятельности остальных. С течением времени произошла дифференциация в среде отдельных групп, последовало обособление предпринимателей и простых производителей труда. Производитель и купец, первоначально объединенные в одном лице, обособились. Торговец приобрел большую свободу передвижения, что позволило ему расширить сферу своих обменов. Итак, развитие первоначальной, тесной и однохарактерной среды совершилось в двояком направлении: с одной стороны — последовала индивидуализация общественных функций, с другой — увеличился объем обществ". Монография Зиммеля озаглавлена: "Социальная дифференциация". Сочинение это появилось ранее книги Дюркгейма, и за Зиммелем следует поэтому признать приоритет в развитии одного из наиболее обоснованных положений социологии: признания тесной связи, существующей между обособлением общественных функций и ростом человеческой солидарности.

Признавая вслед за Зиммелем значение разделения труда, как внешнего выражения тех трансформаций, каким подвергается начало солидарности, Дюркгейм различает два главных периода в истории человечества. Под механической солидарностью, отличающей собою первый период, он разумеет такую, при которой отдельные индивиды выполняют одни и те же общественные функции, подобно тому, как в колонии животных каждое функционирует однохарактерно со всеми прочими. При такой солидарности отсутствует понятие разделения труда, точь-в-точь как в колонии животных отсутствует различие координированных между собою органов, имеющих каждый свою определенную функцию. Чем же вызывается при такой механической солидарности тесное единение особей, совокупность которых образует собою общественное тело? Дюркгейм отвечает: интенсивностью общественного сознания. Оно сказывается, по его мнению, в репрессивном характере законодательства, в подчинении личности обществу, в имущественном коммунизме, в интенсивности религиозных чувств и представлений, в однообразии мышления, демонстрируемого широким распространением пословиц и поговорок, что, в свою очередь, свидетельствует о том, что люди думают в унисон. По мере того как общественное сознание становится менее интенсивным, исчезают все только что указанные особенности. Место репрессивных норм занимают нормы декларативные; к восстановлению права или к возмещению вреда и убытков — вот к чему сводится отныне забота судьи и законодателя. Отношения полов между собою, прежде регулируемые строгими карательными мерами, общее правило, регулируются отныне свободным соглашением. Личность становится священной, пишет Дюркгейм, и возникает, можно сказать, предрассудок в ее пользу. Но что приходит на смену умаляющегося в своей силе и энергии общественного сознания? Дюркгейм отвечает: разделение труда. Так как, говорит он, механическая солидарность слабеет со временем, то должно последовать одно из двух: или наступит упадок общественной жизни, или новая солидарность заступит место прежней. Этот последний исход и имеет место в действительности, по мере того, как разделение труда начинает оказывать то же влияние и играть ту же роль, какая прежде принадлежала силе общественного сознания. Законом надо считать, по мнению Дюркгейма, постепенную замену механической солидарности солидарностью органической, построенной на разделении не одного физического труда, но и всех общественных функций. С переменой в характере солидарности должна последовать перемена и в общественной структуре. Двум различным типам солидарности должны отвечать и два различных уклада общества. Идеальным типом общества, построенного на начале механической солидарности, надо считать однородную массу, в которой отдельные особи не отличаются существенно друг от друга, в которой нет, следовательно, внутренней организации. Эта масса является той социальной протоплазмой, из которой развились со временем все разнообразные типы общежития.

В главах, посвященных рассмотрению причин и условий, в каких развивается разделение труда, Дюркгейм делает попытку опровергнуть то мнение, будто стремление к личному счастью обусловливает собою поступательный ход указанного явления. Он справедливо замечает, ссылаясь на Спенсера и Вундта, что как недостаток, так и всякое излишество функциональной деятельности имеет болезненные последствия, а если так, то и чрезмерность в разделении труда отнюдь не ведет к счастью. Эти соображения постепенно приводят к тому заключению, что счастье связано с правильным отправлением всех наших органических и психических способностей. Оно выражает собою не временное настроение (что можно, например, сказать об удовольствии), а состояние продолжительное, состояние, которое можно назвать здоровым, одновременно, физически и нравственно. Сказать, что счастье возросло с разделением труда, значило бы идти наперекор всему тому, что нам известно из быта дикарей, которые живут довольные собой и судьбой, в то время, как человек высшей культуры весьма часто находит жизнь тягостной. Если редкость самоубийств говорит о том, что большинство людей готово мириться с существованием, то возрастающий процент случаев насильственного лишения себя жизни наводит на мысль, что такое отношение изменяется. Но самоубийство мы встречаем только в обществах цивилизованных; оно крайне редко у народов низкой культуры, и если встречается у них, то с характером самопожертвования. Дюркгейм вспоминает про стариков, которые у древних датчан, кельтов и фракийцев, кладя конец жизни, тем самым избавляли детей и потомков от непроизводительных затрат на свое содержание. Только нравственными и религиозными предписаниями можно объяснить, почему индусская вдова не желает пережить своего мужа, а древний галл — главу своего клана, почему буддист бросается под колесницу провозимого по улицам идола. Во всех этих случаях человек убивает себя не потому, что считает жизнь нежелательной, а потому, что его идеал требует такого самопожертвования. Совершенно иной характер носит самоубийство в современных обществах, в границах между 47º и 57º северной широты, 20º и 40º восточной долготы. В этой области, которую итальянец Морселли считает специфической ареной для самоубийств, лежат страны с наиболее интенсивной артистической, научной и экономической деятельностью. Да и внутри отдельных государств самоубийство особенно распространено в центрах культуры, — более в городах, чем в селах. За последние сто лет во всей Европе, за исключением Норвегии, как установлено тем же Морселли, число самоубийств растет безостановочно. С 21-го по 80-й год истекшего столетия оно, по исследованиям Эттингена, утроилось. Повсюду либеральные профессии поставляют наибольший контингент самоубийц. Все это, очевидно, не может служить доказательством тому, что человеческое счастье растет вместе с прогрессом и, в частности, с разделением труда. А отсюда тот дальнейший вывод, что при объяснении тех трансформаций, каким подверглись общества в процессе их развития, бесцельно искать ответа на вопрос, в какой мере эти трансформации обусловлены стремлением к счастью, так как не этим обусловливается их ход.

Не в личных, а в общественных условиях, справедливо думает Дюркгейм, лежит ключ к пониманию причин, по которым разделение труда прогрессирует все более и более. Его успехи идут рука об руку с исчезновением общественной структуры, построенной на начале механической солидарности, а это совпадение наводит на мысль о причинной связи между обоими явлениями. Исчезновение общественных структур, построенных на механической солидарности, потому ведет к разделению труда, что последствием его является более интимное сближение дотоле разрозненных индивидов.

Для Дюркгейма не осталось тайной, что обстоятельством, всего более содействовавшим ускорению процесса разделения труда, было размножение населения и увеличение его густоты. "Разделение труда прогрессирует, — говорит он, — по мере того, как большее число индивидов вступают в сношения друг с другом и приобретают тем самым возможность действовать и воздействовать друг на друга". Раз мы условимся с автором называть "динамической или нравственной густотой" это сближение и вытекающий из него активный обмен, мы вправе будем сказать, что разделение труда, в его поступательном ходе, стоит в прямом отношении к нравственной или динамической густоте общества. Но сближение может вызвать указанные последствия только тогда, когда расстояние между индивидами сократится тем или другим порядком. Нравственная густота не может поэтому возрастать иначе, как рядом и одновременно с густотой физической: последняя может служить мерилом для первой. В то же время Дюркгейм думает, что бесполезно задаваться вопросом, какая из двух является причиной, а какая следствием. Достаточно сказать, что они неразлучны. Дюркгейм доказывает справедливость своего общего положения о влиянии фактора населения на разделение труда двоякого рода данными. Во-первых, ссылкой на известный факт, что, тогда как первобытные общества живут рассеянно, в обществах цивилизованных происходит концентрация населения, а во-вторых, ссылкой на то, что города с их более интенсивной культурой и более интенсивным разделением труда получают большую часть своего возрастающего населения из сел. Но если, говорит он, общество, сгущаясь, тем самым вызывает разделение труда, то, в свою очередь, это разделение увеличивает сплочение общества. Это не значит все-таки, чтобы разделение труда было для Дюркгейма первичным фактором. Он, напротив того, считает его фактором производным и тем самым косвенно дает признание той точки зрения, на которую становятся некоторые современные социологи, в том числе Кост; они, впрочем, в этом отношении только примыкают, утрируя его, к учению, высказанному еще Контом. В самом деле, в "Курсе положительной философии" (т. IV, с. 55) мы читаем: "одним из менее известных и более существенных последствий сплочения населения надо признать то, что оно прямо содействует более быстрому ходу общественной эволюции". Очевидно, Дюркгейм высказывает, только в других словах, ту же мысль, когда говорит: "Степень разделения труда стоит в прямом отношении к массе и густоте отдельных обществ. Если оно прогрессирует безостановочно, то потому, что общества, в которых происходит это явление, становятся более густыми и, как общее правило, более численными". Причина, по которой разделение труда в более численных обществах развивается с большей быстротою, по мнению Дюркгейма, лежит в том, что борьба за существование в них более интенсивна. Преследуя одинаковые цели, ввиду удовлетворения одинаковых потребностей, люди постоянно вступают в соперничество между собою. Пока у них имеется больше средств, чем нужно для их существования, они еще могут жить друг возле друга. В противном же случае между ними загорается война, тем более жестокая, чем больше чувствуемая ими нужда. Иное дело, если индивиды, живущие совместно, принадлежат к разным родам и видам. Питаясь различно и ведя не одинаковый образ жизни, они не стесняют друг друга. Отсюда, как справедливо указывает Дарвин, в любой области, открытой для иммиграции, а следовательно, для борьбы особи с особью, всегда можно отметить присутствие большого числа видов. Люди, говорит Дюркгейм, подчиняются тому же закону. В одном и том же городе разные профессии могут существовать рядом, не причиняя вреда друг другу, и это потому, что ими преследуются разные цели. Чем ближе их функции сходятся между собой, чем более между ними общего, тем вероятнее становятся столкновение и соперничество профессий между собою. Понятно, что при таких условиях рост населения, сопровождавшийся большею его густотою, необходимо вызывает собою прогресс в разделении труда. Развитие производства в каждой области неизбежно ограничено, во-первых, потребностями или, как говорят, рынком, а во-вторых, теми средствами, какими располагает самое производство. Понятно, что при расширении его сферы, благодаря, положим, проведению нового пути, рынок растет, и оказывается больше требующих удовлетворения потребностей. Какое получится от этого последствие? Существующим уже производствам предстоит трансформироваться в смысле большей специализации. Каждый шаг в этом направлении имеет своим последствием увеличение и усовершенствование производства. Не воспоследуй такой специализации, слабейшим производствам пришлось бы сойти со сцены, уступая место конкурирующим с ними. Интенсивность борьбы или конкуренции, в свою очередь, предполагает большую потерю сил, что, в свою очередь, вызывает и больше затрат на их восстановление. Отсюда следует необходимость большей и лучшей пищи. С другой стороны, вызываемая конкуренцией трата сил отражается всего более в области центральной нервной системы, так как приходится направить все усилия к приисканию средств для поддержания борьбы путем создания или привития новых специальностей. Умственная жизнь развивается по мере того, как конкуренция становится более резкой, и в пропорциональном к ней отношении. Дюркгейм противополагает свою точку зрения той, какой придерживаются экономисты, говоря: "Для них все значение, какое имеет разделение труда, сводится к большему производству. Для нас же это большее производство не более как необходимое последствие этого феномена. Если мы специализируемся, то не для того, чтобы производить больше, а чтобы иметь возможность жить в новых условиях (вызванных все большим и большим развитием конкуренции)".

Ошибочно было бы думать, что общественная жизнь возникает благодаря разделению труда. Она несомненно существовала раньше его, в противном случае трудно было бы объяснить, почему, столкнувшись между собой в своих интересах, конкуренты не разбежались бы в разные стороны, так свободных пространств было на первых порах не мало. Необходимо поэтому предположить, что отношения вражды успели уже смениться отношениями сожития в момент, когда разделение труда начало уже развиваться; и факторами, содействовавшими этому явлению, были, по словам автора, верования и чувствования, общие всем лицам одного и того же общественного союза. Не разделение труда, а единство крови, привязанность к известной территории, культ предков, одинаковость привычек создали общество, т.е. — как говорит Дюркгейм — объединили индивидов, состоящих в постоянных сношениях между собою (с. 306). Все эти соображения клонятся к доказательству той мысли, что ассоциация и кооперация — два различных явления. Ассоциацией создается общество, кооперацией оно трансформируется. Эта элементарная истина игнорируется теми, кто, подобно Спенсеру, говорит Дюркгейм, допускают самопроизвольное зарождение общества, благодаря простому соединению индивидов. В противность им, Дюркгейм думает, что люди никогда не отказались бы от личной независимости ради создания общества; не коллективная жизнь развилась из индивидуальной, а, наоборот, последняя из первой. Очевидно, что, раз мы станем на ту точку зрения, на которую наводит нас этнология, нам не мудрено будет согласиться с этим положением. Стадные группы людей и развивающиеся в их среде роды и нераздельные семьи предшествуют всякому индивидуализму. Но чем, спрашивается, вызваны были сами эти стадные соединения? Дюркгейм этого не говорит. Для нас же источником их происхождения было желание предотвратить общими усилиями общую опасность и обеспечить себе теми же средствами продолжение самого существования и сохранение породы. Но если так, то мы снова приходим к заключению, что в корне всякого общежития лежит молчаливое согласие отдельных индивидов. И нам приходится, в конце концов, присоединиться к тому возражению, которое делает против Дюркгейма Тард, говоря, что, раз вы устраните индивидуальное, не останется налицо и социального (L'individu ecarte, le social n'est rien, c. 75).

Наряду с главным фактором разделения труда, возрастающей густотой населения, Дюркгейм указывает и на второстепенные. С упадком общественного сознания, поддерживавшего единство в обществе, не знающем другой солидарности, кроме механической, разделение труда становится источником новой солидарности. Поэтому есть основание задаться вопросом: не стоит ли первое явление в причинной связи со вторым? Можно, говорит Дюркгейм, привести немало примеров тому, как порядки, свойственные обществам, не знающим индивидуализации, мешают зарождению факта разделения труда. Стоит вспомнить, что, где недвижимая собственность неотчуждаема и неделима, а такое явление встречается всюду, где господствует родовая или дворовая собственность, все члены одного очага предаются одинаковым занятиям. Отсюда тот вывод, что только при упадке того сильного общественного сознания, какое сдерживало воедино эти не знающие индивидуализации общества, складываются условия, благоприятные разделению труда.

Следя за постепенным вымиранием этого общего сознания и параллельной ему дифференциацией занятий, Дюркгейм указывает на замену в области верований фетишизма (обозначаемого им термином "натуризма"), т.е. признания предметов природы божествами, сперва верою в духов, живущих в этих предметах, т.е. так называемым анимизмом, а затем верою в богов, обособивших свою жизнь от жизни людской; эта последняя черта выступает в политеизме, — например, в греческом представлении о жизни богов на Олимпе и об их только случайном вмешательстве в человеческие дела. Наконец, с христианством царство Божие объявляется стоящим вне мира, и отделение природы и божественного проведено с такою полнотою, что между обоими возникает даже антагонизм. Вместе с тем понятие о божестве становится более общим и абстрактным. Но, рука об руку с этими изменениями в области верований, правовые и нравственные нормы также принимают большую универсальность. Это выступает, в частности, в упадке так называемого формализма. Тогда как в первобытных обществах в малейших деталях нормируется даже внешний образ поведения, в новейших эта регламентация производится лишь в самых общих чертах; предписывают, что должно быть сделано, а не как. Нередко утверждают, что с цивилизацией проникает в общество больше рационализма, больше логики, но это справедливо лишь в том смысле, в каком рациональное является вместе с тем и универсальным, а эта универсальность, как мы видели, имеет свои корни в падении того сильного общественного сознания, которое необходимо присуще обществам, не знающим индивидуализации. Но чем более универсальным является общественное сознание, тем больший простор оно оставляет для вариаций, а это значит, что создается условие благоприятное разделению труда.

Наряду с этой второстепенной причиной, содействующей его развитию, надо поставить упадок традиций, что опять связано с ослаблением общественного сознания. Ведь сила всех только что рассмотренных нами проявлений коллективного сознания — будут ли ими верования, или нормы права и морали, — лежит в их наследственности, в передаче их от вымерших поколений к живущим. Господством традиций объясняется наличность в общественной структуре обширных, компактных масс, представляемых отдельными недробящимися семьями. Но с упадком таких порядков прекращается и обязательная жизнь сообща. Члены, входившие в состав семейных конгломератов, приобретают несвойственную им дотоле подвижность. Является возможность искусственного скучивания населения в известных центрах. Благодаря такой внутренней эмиграции, города начинают расти. Но подвижности населения вполне достаточно, чтобы вызвать упадок традиции. Ведь молодые поколения освобождаются от воздействия стариков, этих живых выразителей традиции, и переносятся в новую для них среду. В этой же среде, если судить о ней по тому, что представляют собой города, все является подвижным, и достояние прошлого, наследие предков, как таковое, пользуется слабым признанием. Умы всех скорее направлены на будущее. А при таких условиях опять-таки создаются порядки, благоприятные специализации и разделению труда.

К тому же исходу ведет меньший контроль общества над индивидом, по мере упадка коллективного сознания. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить жизнь в городе и селе. В последнем всякое нарушение установившихся обычаев считается скандалом, о чем, разумеется, нет и помину в городах, по крайней мере, больших и густо населенных. В них не является даже физической возможности постоянного контроля людей друг над другом, так как личные отношения редки, и люди теряют один другого из виду.

§ 2

Наряду с Дюркгеймом целый ряд других мыслителей — Фулье, Де Греф, Де Роберти и вся та школа, которая известна под именем школы исторического или экономического материализма, не разрывающая связи с учением Дарвина о борьбе за существование и видящая в конкуренции и порождаемой ею классовой борьбе как бы применение к социальным отношениям открытого английским ученым биологического закона, настаивают в то же время на том, что социология имеет свои собственные законы. Де Роберти, в частности, полагает, что сама психология, не индивидуальная, а коллективная, является отражением общественного уклада, и что поэтому она состоит в зависимости от социологии. Что касается до Де Грефа, то еще в мемуаре об историческом материализме, напечатанном в "Анналах международного института социологии" (т. 8), он объявил себя сторонником того воззрения, по которому экономический уклад является важнейшим фактором общественных изменений. Он не прочь думать, что не перемена в технике производства, а изменение в условиях обмена, или, как он выражается, в циркуляции ценности, играет роль решающего фактора. Эту мысль он развил не только в своем "Вступлении к социологии" и в сочинении о "Социальном трансформизме", но и в более позднем трактате "Экономическая эволюция" ("L'evolution economique"), появившемся уже в начале текущего столетия. За последние годы социологическая литература обогатилась новыми его трудами, о которых приходится сказать здесь лишь несколько слов. Так как эти труды появились почти одновременно с другой попыткой свести воедино главные результаты социологической работы за вторую половину XIX столетия, попыткой, сделанной Рене Вормсом, и так как оба писателя нередко расходятся между собою, то я считаю возможным изложить воззрения обоих писателей параллельно.

Вторым изданием вышла в 1913 году "Философия социальных наук" Ренэ Вормса. Автор предпочел это название термину "социология", хотя и не прочь признать, что философия социальных наук и социология — понятия, взаимно покрывающие друг друга. По его определению, которое я вполне разделяю, социология является синтезом результатов, полученных конкретными общественными науками. Она показывает постоянную связь феноменов экономических, генезических, эстетических, интеллектуальных, нравственных, юридических и политических. Принимая эту классификацию социальных явлений, Вормс, по собственному признанию, следует за Де Грефом, предложившим ее в своем "Введении в социологию" и пользующимся ею и в своих "Социологических законах", и в "Социальном трансформизме", наконец, и в тех трех томах, которые озаглавлены "Структура обществ" и являются частичным осуществлением давно поставленного им задания общей социологии.

Мне кажется, полезно будет при дальнейшем изложении взглядов Вормса сопоставлять сказанное им с тем, что ранее или одновременно развито Де Грефом. Это не значит, чтобы между обоими авторами существовало тесное умственное сродство. Вормс решительно отделяет социологию, как науку, от социального искусства, или общественного реформаторства. Вспоминая о том, что Энрико Ферри однажды заявил: "Социология будет социалистической или ее не будет вовсе", он в одном месте своего сочинения пишет, что истина лежит в обратном, т.е. что только под условием строгого обособления социального искусства возможно поступательное развитие обществоведения. Де Греф далеко не так утвердителен. В одном месте своего вступления он даже не прочь допустить, что общественная наука прониклась учениями социалистов, и эти последние в свою очередь близко подходят к социологическим решениям, так что нет возможности, при установлении общих положений новой науки, совершенно игнорировать подготовительную работу социальных реформаторов. Тем не менее в самом содержании его книги влияние, Сен-Симона и сен-симонистов, как и взгляды Прудона, принимаются в расчет лишь настолько, насколько в первых можно видеть зародыш последних по времени построений Конта, а во вторых — критику доктрины социальной гармонии и всей вообще манчестерской школы. Ни Вормс, ни Де Греф не выдают себя за пионеров науки; они почтительно относятся к своим предшественникам, причем первый считает ими всех вообще основателей и работников в области конкретных наук об обществе, а второй — главным образом Кетле, Конта и Спенсера.

Излагая общие им с другими мысли, они каждый раз указывают на то, что нового вносится ими самими в построенную их предшественниками доктрину. Вормс делает это попутно; Де Греф облегчает задачу читателя во вступительном очерке, написанном в 1910 году, где в 18 положениях передаются основные черты той доктрины, с которой он выступил четверть века тому назад в первом издании своего "Введения в социологию". Не все, конечно, в этих 18 пунктах носит печать оригинальности, например, хотя бы известное положение, что психология должна быть вставлена в классификацию наук Конта, и что место ей между биологией и социологией. Ведь то же самое сказано было раньше и Спенсером. Но вот, например, мысли новые в то время, когда они были впервые высказаны, да и то не вполне, так как сходство их с теми, какие развивал Фулье, бросается в глаза каждому.

Необходимость создания социологии, как особой науки, вытекает из того, что различия между обществами и организмами — не только количественные, но и качественные. Контрактуализм, или способность к самоорганизации, встречается в одних только обществах. Близкое к сказанному развивал и Фулье. Более своеобразно то положение, что всякий общественный феномен есть результат комбинации населения и физической среды. Всякий феномен становится социальным, если он одновременно не только органический и психический, но и физический. Театр и актер сливаются в нем воедино.

Признавая иерархию наук Конта, Де Греф продолжает ее в применении к различным порядкам социальных явлений. Экономический феномен, как я сказал выше, он ставит в основу всех других; самый же этот феномен порождается соотношением территории и населения.

Остановимся на этих последних мыслях; покажем, что скрывается за ними, и спросим себя, в какой мере они разделяются и Вормсом?

Я не был еще знаком с построениями того и другого писателя, когда в качестве гипотезы высказал то положение, что биосоциальный фактор густоты населения является первичным по отношению к экономическому, который, в свою очередь, обусловливает собою политическую надстройку. Эта мысль в первой ее половине встречена была сочувственно Костом в его "Объективной социологии". Автор, — я это ясно вижу теперь, — даже излишне подчеркивал оригинальность моей мысли, которая, как читатель может убедиться из сделанной у Де Грефа выдержки, довольно близка к утверждению, что экономическое явление вызывается комбинацией территории и населения. Вормс решительно стоит на точке зрения Коста, когда в 3-й части своей "Философии общественных наук", говоря о населении, как об одном из социальных элементов, указывает на зависимость экономических явлений от густоты и концентрации населения. Прилив или отлив его из сел в города, или наоборот, имеет важные не только экономические, но и нравственные последствия: является возможность говорить о так называемой нравственной густоте.

И в этом отношении между социологами Франции или, точнее, социологами, пишущими по-французски, установилось за последнее время полное соглашение. В "Разделении общественного труда" Дюркгейм в сущности говорит то же самое, настаивая на влиянии, какое рост населения оказывает даже на постановку вопросов о ренте, о срочном, пожизненном или наследственном съеме земель у собственников, о возникновении таким образом арендных соглашений, о прикреплении крестьян к земле или откреплении их от нее, о возникновении различий между условиями городской и сельской жизни, что, в свою очередь, влияет на нравы и представления людей. В этом отношении социологи нашли готовые обобщения у экономистов, которые, начиная с Тюрго и Адама Смита, переходя к Мальтусу и Рикардо и оканчивая Лориа и историками хозяйственного быта сел и городов, как нельзя лучше выяснили взаимоотношение, существующее между возрастающей или убывающей густотой населения и целым рядом экономических явлений, в свою очередь, находящих отражение и в политическом укладе, и в гражданском праве, и в нравах, и в этических представлениях людей. И в этом вопросе подтверждается мысль, что социология строит свои положения, пользуясь выводами конкретных наук об обществе. А если так, то какой смысл и значение имеют заявления тех или других ее критиков, что она, мол, берет свой материал и свои выводы напрокат то у антропологов и этнографов, то у историков и экономистов? Она иначе и поступать не может, если только не считать ее — что было бы неправильно — также своего рода конкретной дисциплиной, изучающей один вопрос о природе и формах общения, как это делает Зиммель*. Вормс принимает установленную Де Грефом иерархию социальных явлений с оговоркой, значительно ослабляющей ее смысл. Он не решается утверждать, что они следовали в известном историческом преемстве, а не зародились одновременно. Это замечание подкашивает в корне учение, например, о политической надстройке над экономическим фундаментом, на котором покоится, как известно, теория исторического материализма. Но автор "Философии общественных наук" не пускается на этот счет в желательные подробности и не преломляет, так сказать, копья с последователями Марксова учения. Не будем и мы останавливаться на этой стороне столь распространенной в наши дни социологической доктрины, тем более что мы имели случай довольно обстоятельно заняться ею в отдельной главе наших "Современных социологов". Единственная оригинальная черта внесена в этот старый спор не Вормсом, который в этом отношении является только последователем чужих мнений, а Де Грефом. В специальном сочинении, посвященном экономической эволюции, Де Греф указывает на то, что формула Маркса — порядок производства определяет собою общественную, политическую и умственную жизнь, — может быть заменена другою, по которой во всех этих отношениях перемена условий обмена или, как он выражается, циркуляция ценностей, играет роль решающего фактора. Дюркгейм, в сущности, думает то же, противополагая общества, построенные на начале разделения труда и вытекающего отсюда обмена, обществам, в которых, самое большее, встречается обособление занятий между обоими полами. Таким образом, под различными только формулами скрывается одна и та же мысль. И Вормс принимает ее, но скорее как доказательство того, что в вопросе о взаимодействии экономических и политических факторов далеко не сказано последнее слово и не установилось полного соглашения даже между последователями исторического материализма.

______________________

* По вопросу о влиянии густоты населения, т.е. того биосоциального фактора, который, в моих глазах, является первичным, Зиммель и в "Американском журнале социологии" от июля 1902 г., и в своей Soziologie говорит приблизительно то же, что и Дюркгейм. Общественная структура социальной группы существенно зависит от числа индивидов в ней объединенных. Известные формы общежития необходимы и даже возможны только под условием известного численного отношения между населением и территорией. Как, например, он ссылается на коммунистические общества древности, необходимо предполагающие численно ограниченную организацию.

______________________

Другой весьма существенный предмет, затронутый Де Грефом и вносящий оригинальность в его доктрину,- это не столько построение им нового закона, "закона ограничения" (loi de limitation), сколько протест против мысли Конта, что человечество в своем целом рано или поздно составит ту общественную организацию, которая лежит в основе его социологических синтезов. В просторечии это означает ни больше ни меньше как следующее: государства, как политические организации исторически сложившихся народностей, не призваны к исчезновению даже в отдаленном будущем, что не мешает, разумеется, возникновению не только европейского, но и мирового федерализма. Эта мысль и составляет ближайшую задачу первого тома того обширного сочинения, которое едва ли будет доведено до конца неутомимым бельгийским социологом. Я разумею его "Структуру обществ" (La structure generale des societes).

В таком беглом очерке, каков настоящий, я не могу дать даже приблизительного понятия об этом наиболее обстоятельном и оригинальном из сочинений Де Грефа. Я могу привести из него только отрывок, указывающий, каково задание автора. Всякий общественный агрегат, получаемый путем комбинации населения и территории, является одновременно не только комбинацией биологической и психической, но еще чем-то более сложным и конкретным. В этом агрегате имеется равновесие как внутреннее, так и внешнее. Всякий агрегат, подобно любой органической материи, имеет форму или структуру: ни один не является аморфным; его равновесие никогда не бывает устойчивым. Увеличение массы служит ближайшим и простейшим условием общественной дифференциации. Квантитативная вариация лежит в основе всех вариаций квалитативных. Всякий социальный агрегат, какова бы ни была его масса, раз он имеет определенную форму, необходимо ограничен, как ограничены все силы природы, механические, астрономические, физические, как ограничена и всякая организованная материя. Ограничены также физические и умственные силы человека. Этот наипростейший и наиболее общий закон, в силу которого всякая материя, как и всякий организм, имеет свои границы, свою форму, структуру, применим и к человеческим обществам: и они подлежат, так называемому Де Грефом, закону ограничения. Де Греф старается приложить этот общий закон к человеческим обществам, доказывая необходимость государственных границ и обособленности классов. Развитию первой мысли посвящается второй том, а развитию второй — третий.

Вормс считается с общими положениями их автора, когда говорит, что общество может считаться конституированным, раз налицо имеется политически организованная нация, отвечающая понятию государства. "Четыре слова, — пишет он, — употребляются иногда безразлично, как бы заменяя одно другие: народ, нация, общество и государство. Полезно, однако, установить между ними различия. По нашему мнению, они применяются к одной и той же коллективной единице, но рассматриваемой с различных точек зрения. Термины народ и нация означают группу, изучаемую со стороны ее структуры; термины же общество и государство имеют в виду самое ее функционирование. Социальная группа называется народом или нацией, когда мы рассматриваем ее только, как существующую; она называется обществом или государством, когда мы рассматриваем ее, как живущую. Теперь спрашивается: чем отличается народ от нации, а общество от государства? Термины народ и общество употребительны, раз заходит речь о множественности составляющих их элементов или множественности феноменов, представляемых их жизнью. Термины же нация и государство являются подходящими каждый раз, когда мы имеем в виду оттенить единство, к которому сводятся составляющие их элементы и развивающие в них явления. Нация, это — организованный народ; государство, это — общество, дисциплинированное правительством и законами. Жизнь самопроизвольно развивается в обществе; она стеснена всякого рода обязательствами в государстве. Народ может быть рассеянной толпой; нация — внутренно объединенная масса. На низших ступенях истории, среди первобытного человечества или отсталых типов современного, имеются уже народы и общества, но неизвестны нации и государства". Вормс заканчивает свои противоположения приведением таблицы, позволяющей одним взглядом распознать эти отличительные черты народа и нации, общества и государства*.

______________________

* Философия обществ, наук, т. I, с. 36-37.

______________________

Я привел этот отрывок с целью показать самый способ изложения Вормсом его мыслей. Он отличается сжатостью, своего рода "лапидарностью" и на первый взгляд грешит догматизмом, пожалуй, даже схоластикой. Но дело в том, что на французском языке термины "народ", "нация", "общество" и "государство" исключают собою употребление таких терминов, как народность, которая, очевидно, может и не совпадать с народом, как составленным подчас из нескольких народностей или включающим в себя лишь часть определенного народа. С этой точки зрения классификация, предлагаемая Вормсом, может показаться несколько узкой и не обнимающей собой всего разнообразия политических организаций этнографических групп. Вормсу приходится рассматривать, например. Австрийскую империю с разнообразием населяющих ее племен и различием в политических отношениях этих племен между собою и к общему целому, как явление исключительное, как нечто напоминающее тот monstrum politicum, каким воображению Пуффендорфа рисовалась предшествовавшая образованию Австрии Римско-Германская империя. Мы задумаемся поэтому, прежде чем перенести в наш толковый словарь предлагаемую Вормсом классификацию. Но она, во всяком случае, свидетельствует о том, что в глазах ее автора не человечество, а организованное в государство население отвечает понятию общества.

Для Вормса процесс общественной эволюции рисуется в форме объединения семей в роды, родов в племена, племен в государства. Он не особенно останавливается на этом вопросе, но, видимо, отдает предпочтение ходячей доктрине над тою, которая выдвинута была английскими и за ними некоторыми немецкими писателями, говорящими об обособлении семьи из более безразличной массы особей разных полов, обнимаемых, по терминологии столько же Спенсера, сколько и Колера, термином "стадных соединений".

Характерным для автора "Философии общественных наук" является отрицание им идеи прогресса. Вормс — противник не одного лишь учения Кондорсэ о безостановочности поступательного движения человечества и отождествления его с возрастающим счастьем наибольшей части людей; он просто-напросто отрицает самую мысль об усовершенствовании материальных и нравственных условий человечества в связи с эволюцией обществ. Для него, по-видимому, несомненным является один рост знания. Но какое влияние этот рост имеет на то, что мы называем прогрессом, — об этом Вормс не то что не говорит, а не считает даже возможным поднять речи. "Идея прогресса,- пишет он, — имеет чисто субъективную ценность. Мы называем прогрессом то, что кажется нам усовершенствованием по отношению к предшествующим порядкам, но критерий для суждения об этом усовершенствовании мы создаем сами. Мы говорим о том, что те или другие существа прогрессируют, когда они более или менее осуществляют наш идеал. А между тем нужно было бы знать как раз обратное, — знать, насколько они приблизились к их собственному идеалу. А это — именно то, что нередко всего труднее определить".

Наша точка зрения в этом отношении радикально противоположна точке зрения Вормса. Заодно с Контом мы полагаем, что без идеи прогресса не может быть и социологии, самый же прогресс, как мы не раз доказывали, сводится к расширению сферы солидарности как внутри политически обособившихся национальных групп, так и между этими группами, обнимаемыми общим понятием человечества.

Только что вышедший во втором издании 1-й том "Философии общественных наук" Вормса отразил на себе то влияние, какое оказали на автора прения как в социологическом обществе в Париже, так и на конгрессах Международного института социологии. В своем введении он говорит о том, что коллективная работа во многом выяснила его взгляды на спорные вопросы, разделяющие социологов, и, в частности, заставила несколько отступить от слишком ортодоксального отношения к теории государства общественного организма. Второй и третий томы во втором издании, насколько можно судить по первому, посвящены будут вопросу о методах социальных наук и об основных положениях, вытекающих из изучения этих наук.

Начинающим свои занятия ими нельзя не рекомендовать в особенности II том сочинения Вормса. Он введет их в самую лабораторию исследований, посвященных раскрытию отдельных сторон общественного быта, указывая в то же время на связь, существующую между методами общественных наук и методами наук о материи неорганической и органической. Особенно полезной кажется мне попытка Вормса свести в систему те приемы, какими орудует социолог и вообще ревнитель общественного знания, под две группы: приемов анализа и приемов синтеза. К числу первых принадлежат приемы непосредственного наблюдения — статистический, монографический, прием анкеты, прием этнографический, исторический и даже экспериментальный. Говоря о последнем, автор указывает на ограниченность его применения; так как каждое общественное явление необыкновенно сложно, то о повторяемости его в истории едва ли может быть речь. Экспериментация ограничивается поэтому наблюдением перемен, происходящих в разных странах под действием тех или других причин, например новых законов по одному и тому же предмету. В конце концов, важнейшим приемом анализа в социальных науках все же является наблюдение.

Переходя к приемам синтеза, автор посвящает отдельные главы рассмотрению таких вопросов, как поиск причин, отношения существования, отношения преемства. Второй том заканчивается четырьмя главами о классификации, индукции и дедукции в области социальных наук, наконец, об аналогии и гипотезе.

Читал этот том, в котором в сжатом и общедоступном виде изложены способы изучения общественных вопросов, к каким прибегали и прибегают в наши дни этнографы, экономисты, статистики, историки и, наконец, социологи, трудно не прийти к заключению, что он является существенным дополнением к тому образцовому использованию приемов Огюста Конта при построении им социологии, какое мы находим во второй части известной "Логики" Милля. Сказать это — равносильно очень высокой квалификации самой книги. Несомненно, что в ней нельзя искать последнего слова по методологии всех и каждой из конкретных наук об обществе. Она не освобождает, например, от чтения таких монографий, как та, которая посвящена была недавно методам исторического исследования академиком Лаппо-Данилевским. Но насколько последнее сочинение обращено к лицам, уже имеющим некоторую историческую и гносеологическую подготовку, настолько книга Вормса обращается ко всем, кто обнаруживает простую любознательность по вопросу, как добываются эмпирические обобщения в области социальных знаний. Неудивительно, если книга, вышедшая частями в 1903-1904 и 1907 годах, уже потребовала нового издания в 1913 году.

В противоположность II тому, третий едва ли удовлетворит тех, кто, не будучи сам посвящен в вопрос о спорности общих положений, выдвигаемых конкретными социальными науками, ждет от книги, посвященной их синтезу, своего рода откровений. Оказывается, что более или менее бесспорными можно считать только некоторые труизмы, с которыми давно познакомила широкую публику европейская журналистика. Но это, так сказать, самоограничение автора, избегающего всякого спора о гипотезах и ставящего себе, по-видимому, задачу ознакомить читателя не столько с собственными взглядами, сколько с теми, по отношению к которым существует большее или меньшее единомыслие, имеет и свои выгодные стороны. Она очерчивает контуры той terra ferma, той незыблемой почвы, на которой приходится строить дальнейшие обобщения. Да и самая банальность развиваемых в книге взглядов на самом деле является только мнимой. Она существует исключительно для тех, кто привык считать бесспорными известные положения, не раз повторенные популяризаторами современного общественного знания. В доказательство нашей мысли остановимся на некоторых примерах. Вторая глава посвящена вопросу о расе. Мы столько раз слышали за последнее время о расовой вражде, что у нас не зарождается даже сомнения в том, что понятие рас вполне выяснено, и что есть возможность не только признать их постоянство, но и установить определенную иерархию их. А между тем оказывается, что чистых рас почти не существует, что их свойства меняются со временем, что он постоянно делают заимствования друг у друга, и что в ходе истории культурное руководительство не раз переходило от одной расы к другой. Иерархия рас, пишет Вормс, не представляет собою ничего абсолютного и неизменного. В течение веков превосходства, которыми отличалась та или другая раса, подвергались изменению, и руководящая роль переходила от одного народа к другому. Черные расы, быть может, предшествовали белым столько же в долине Нила, сколько и на берегах Инда. Желтая раса достигла значительного экономического и общественного развития в пределах Китая задолго до Европы; краснокожие Мексики и Перу обладали довольно развитой культурой. Среди народов белой расы умственное господство переходило от Египта к халдеям, евреям, финикиянам, персам, грекам и римлянам. А в новое время ряд наций — итальянцы, испанцы, французы, голландцы, англичане, немцы, американцы — вправе гордиться тем, что в известные эпохи они были главными инициаторами в поступательном ходе человечества (т. III, 42-43). Так как автор ставит себе задачей не столько передачу собственных взглядов, сколько более или менее установившихся и всеми признанных, то он скорее может считаться консерватором, нежели новатором в научной доктрине. Это резко выступает, например, в таких вопросах, как вопрос об индивиде. Ревнители так называемой коллективной психологии сходятся в развитии того взгляда, что индивидуальность также является продуктом истории. Эта мысль красной нитью проходит, например, в сочинениях Дюркгейма, не исключая и его последнего по времени трактата: "Об элементарных формах религиозной жизни". В том же направлении написана появившаяся недавно в "Американском журнале социологии" статья Дюрбара, озаглавленная "Социальный базис индивидуальности". Вормс смотрит на вопрос с ранее установившейся точки зрения, или, точнее, он старается выделить в новом учении то, что кажется ему прочно установленным, от того, что носит еще характер гипотетически. Не следует ли, пишет он, объяснять самого индивида общественными необходимостями? В наши дни не прочь думать так. В обширных современных обществах индивид принадлежит к значительному числу независимых друг от друга групп — к определенной расе, полу, возрасту; он живет в определенной местности, исполняет известную профессию, состоит членом того или другого класса, примыкает к той или другой партии, числится в том или ином вероисповедании, участвует в тех или иных свободных ассоциациях. Таким образом, с разных сторон воздействуют на него несходные влияния; он становится тем или иным под влиянием сил, развившихся в этих разнообразных кругах; он будет их порождением, и то направление, которого он станет держаться в жизни, явится комбинацией тех разнообразных импульсов, которые все эти круги будут давать ему. Можно также представить себе все эти группировки в форме кругов, имеющих свои различные размеры и свои отдельные центры и пересекающих друг друга в определенных местах. Индивид явится в таком случае местом пересечения этих различных кругов. Чтобы определить его положение в пространстве, достаточно будет установить их собственные положения, так как тем самым будут указаны их общие элементы. А отсюда тот вывод, что можно познать индивида, определив, к каким группам он принадлежит. Оставим в стороне математическую терминологию приверженцев такого воззрения и проникнем в самую суть их мнения. В некотором смысле они правы, а в некотором смысле их точка зрения ошибочна. Справедливо, что можно было бы узнать все об определенном человеке, если бы мы могли окончательно приписать его ко всем тем группам, к которым он принадлежит; но это, как мы увидим, немыслимо. С другой стороны, не индивид — создание группы, а группа — индивида. Правда, группа влияет на человека, развивает его, видоизменяет и увлекает; но почему человек принадлежит к той или другой группе? Потому, что присущие ему характерные особенности привлекли его в ее среду. Группа возникает потому, что в ней сошлись люди, имеющие одни и те же отличительные особенности. Вормс указывает, что в число неразрешимых вопросов, по крайней мере, при современном состоянии знания, надо включить вопрос о происхождении индивидуальности. Он связывает его с другим, еще более широким вопросом о том, чем обусловливается различие организмов всех вообще живых существ, и далее, отчего всякая материя, как неорганическая, так и органическая, принимает определенные и различные формы? Этим вопросом занимались еще Платон и его учитель Сократ, над ним останавливались схоластики, искавшие определения principium individuationis, над ним работали двадцать веков ученые мыслители, и он все же покрыть мраком неизвестности.

Спорным, крайне трудным, но не устраняющим возможности разрешения является и другой вопрос, тесно связанный с предыдущим, — вопрос о природе и условиях появления великих людей, тех, кого мы в просторечии называем гениями. Для многих гений не более как интенсивный выразитель своего времени, его запросов и требований; он появляется в положенное время. Тард критикует такой взгляд, говоря, что выбор этого времени зависит от самого "гения". Вопрос не может быть решен без долгой предварительной работы. Нужно было бы, говорит Вормс, составить список всех великих людей, выяснить, чем каждый обязан своей среде, и что, затем должно быть приписано исключительно его прирожденным способностям или гению. По верному замечанию Тарда, не существует какой-то бездны между гениальным человеком и толпою. Изобретения и открытия не составляют исключительного достояния чрезвычайных способностей. Мы все в большей или меньшей мере, раз попав в известные условия, обнаруживаем инициативу. Вопрос о великих людях, в сущности, сводится к вопросу о том, при какой счастливой встрече двух или большего числа разнородных мыслей в уме, разумеется, способном к обобщению, зажигается та искорка, от которой исходит всякое новшество в науке, технике, искусстве или жизни.

Говоря об индивидуальности, Вормс, по-моему, недостаточно останавливается на вопросе о том, в какой мере переход от общества, не знавшего дифференциации социальных функций, к обществу, построенному на начале разделения труда, содействовал развитию индивидуальности. Дюркгейм, а за ним и другие сторонники так называемой коллективной психологии, в последнее время — Дюрбар, справедливо останавливаются на той мысли, что индивидуальность стала развиваться в тесной связи с только что указанной эволюцией. О дикаре, говорит Дюрбар, трудно собственно сказать, что он ведет индивидуальное существование, в особенностях которого от жизни других членов одного с ним рода-племени он дает себе ясный отчет. Даже при допущении, что его жизнь имеет личный отпечаток, стороны, которыми она отличается от других, так немногочисленны, и эти отличия в такой степени лишены сколько-нибудь систематического единства, что трудно говорить серьезно о том, что на практике они вносят много нового и своебытного. Психическая жизнь дикаря исчерпывается его родовым общением. Он и не думает независимо, и не поступает иначе, как в согласии с обычаем; наконец, он даже не индивидуализирует своей оценки жизненного опыта. Фетишизм, представляющий в культуре дикаря религиозную интерпретацию этого опыта и основание для общественной морали, принимается каждым членом племени без всякой критики и определяет его поведение. Согласный с обязательными нормами образ действий в обществах, близких к первобытному, определяется не логическим признанием необходимости авторитета и власти, а исключительно тем, что такого же порядка держались предки. В своей практической жизни дикарь не выходит из круга созданных религией запретов, или "табу", которыми определяется вся рутина повседневной жизни. Дикарь не ищет усовершенствований и ни в чем не отступает от порядка, установленного этим "табу", так как всякое отступление могло бы повергнуть его группу в беду. Преступление и наказание являются делом рода, так как не зародилось еще понятия об индивиде, как о моральной ценности. Таким образом, на этой ступени элемент общественный достигает максимального развития, а индивидуальный — минимального*.

______________________

* Американский журнал социологии. Июль, 1912 г.

______________________

Из приведенного отрывка, отражающего собою не столько мысли самого автора, сколько всего ряда тех писателей, которые не считают возможным обходиться без того, что мы называем генетической социологией и что прежде слыло под еще менее удачным названием "до-истории", с очевидностью выступает ограниченность той точки зрения, на которой стоит Вормс. В одном месте своей книги он говорит, что не видит причины строить обобщения на других фактах, как на фактах по преимуществу новой истории. К чему социологам обширное знакомство с бытом дикарей и варваров — пишет он на стр. 14 III тома своей книги — оно раскроет пред ним такие порядки, которых мы только стараемся избежать. Что нам действительно нужно, — это узнать, как и какою ценою создана современная гражданственность, а этого можно достигнуть, опираясь преимущественно на факты новой истории. Автор обещает поэтому основывать свои выводы на наблюдениях, заимствованных из среды современных народов.

В этих строках не трудно увидеть осуждение того направления, которого держатся Дюркгейм, Маус, Леви-Брюль и целая плеяда ученых, частью опубликовавших уже, частью не опубликовавших результаты своих личных исследований, плеяда, к которой принадлежит и сравнительный историк-юрист Флак, настаивающий на тесной связи зарождающегося права с магией, — этой предшественницей религии, как пытался доказать английский ученый Фрэзер.

В таком сжатом очерке, как настоящий, я не имею, разумеется, возможности даже резюмировать те выводы, к которым пришли перечисленные мною исследователи. Но они, во всяком случае, клонятся к признанию, что человеческая психика, мораль, право подверглись с веками таким изменениям, которые необходимо приводят к признанию человеческого прогресса, с чем, как мы видели, Вормс не считает возможным согласиться.


Опубликовано: История нашего времени (Современная культура и ее проблемы) / Под ред. проф. М.М. Ковалевского и К.А. Тимирязева. Издание Т-ва Бр. А. и И. Гранат и Кº. Вып. 27. С. 1-77.

Максим Максимович Ковалевский (1851-1916) — русский учёный, историк, юрист, социолог эволюционистского направления и общественный деятель, член I Государственной думы и Государственного совета. Академик Императорской Санкт-Петербургской Академии Наук.


На главную

Произведения М.М. Ковалевского

Монастыри и храмы Северо-запада