К.Н. Леонтьев
Мой исторический фатализм

Из цикла «Записки отшельника» (1887 г.)

На главную

Произведения К.Н. Леонтьева



Александр Суццо, новогреческий поэт, был в родстве с другим Суццо, дипломатом, который состоял одно время посланником в Петербурге. Не знаю за что, посланник, говорят, не любил поэта и удалялся от него. Поэт был, по-видимому, добрее и не платил ему за это отчуждение дурными чувствами. Когда у него случайно кто-нибудь спрашивал, «родня ли он посланнику?», Александр Суццо любил отвечать так: «Да, я ему родня; но он не родня мне!»

В таком же точно отношении нахожусь и я к славянофилам аксаковского стиля; я их ценю; они меня чуждаются; я признаю их образ мыслей неизбежной ступенью настоящего (т.е. культурно-обособляющего нас от Запада) мышления; они печатно отвергают мои выводы из общих с ними основ. А.А. Киреев недавно (в «Московском сборнике» г. Шарапова) прямо сказал, что «я не славянофил», хотя и имею с славянофилами много общего.

Я, пожалуй, готов с этим согласиться, если принимать название славяно-фил в его этимологическом значении, то есть славяно-любец, славяно-друг и т.п. Я не самих славян люблю во всяком виде и во что бы то ни стало; я люблю в них все то, что считаю славянским; я люблю в славянах то, что их отличает, отделяет, обособляет от Запада. Люблю Православие; люблю патриархальный быт простых болгар и сербов; их пляски, песни и одежды; люблю даже свирепую воинственность черногорцев (хотя нахожу, что было бы лучше как-нибудь направить ее, если можно, не на бедных идеалистов-турок, но на славянских же демагогов и безбожников); черты византийские преданий и турецкие оттенки в их быте предпочитаю, конечно, «фрако-сюртучным», так сказать, сторонам их небогатой собственными запасами жизни.

Я бы любил их законы, их учреждения, их юридические и политические идеи, если бы таковые были очень оригинальны, очень выразительны и прочны... Но ведь этого нет у них; и даже знаменитая «Задруга» юго-славянская тает везде под веяниями европейского индивидуализма.

Все, кое-как еще охраняемое прежде, гибнет у них особенно быстро при усилении политической свободы; зависимость политическая у них (теперь это стало ясно) была (увы!) ручательством за сохранение независимости бытовой (культурной); зависимость церковная точно так же задерживала хоть немного наклонность их к духовному рабству перед безбожием Запада.

Старое свое у них гибнет; нового своего они создавать не умеют и без нашей русской помощи (пожалуй, что и без некоторого насилия нашего) никогда не создадут...

Хотелось бы пламенно любить это развивающееся и растущее вширь и глубь самобытно-славянское... Да где же оно? И отказываться России от связи со славянством невозможно уже по той одной причине, что другие втянут их в «сферу своей мощи», если мы их оставим; и не бояться нам нельзя их религиозного равнодушия, их демагогической эгалитарности, их несравненно большего, чем у нас, грубого и сухого, последнего, вчерашнего европеизма. За все это, конечно, я «интеллигенцию» славянскую презираю и не люблю, на простой народ плохо надеюсь, ибо он везде рано или поздно поддается «интеллигенции» и быстрее поддается там, где нет и тени сословий, где общество очень смешано и уравнено. Но повторяю, что отказываться от них и от некоторого политического потворства им мы все-таки не можем, и вся надежда наша в этом трудном деле должна быть только на Россию, на самих себя, на так называемый русский «дух». Будем мы всё самобытнее и самобытнее духом этим; будем всё меньше и меньше на всех поприщах руководиться примерами Европы — пойдут за нами позднее и болгары, и сербы, а еще позднее, вероятно (не будем же отчаиваться), и австрийские славяне...

Тому, кто утратил веру в столь быстро устаревшие теперь либерально-европейские идеалы, кто возненавидел это бесплодное и разрушительное стремление Запада к однообразию и равенству, тому пока осталась одна надежда, надежда на Россию и на славянство, Россией ведомое.

Будь я не русский, а китаец, японец или индус, но с тем же запасом европейских и русских сведений, европейских и русских пережитых уже фазисов развития, я, взглянув на земной шар в конце XIX века, сказал бы то же или почти то же. Я сказал бы: «Да, кроме России, пока я не вижу никого, кто бы в XX веке мог выйти на новые пути и положить пределы тлетворному потоку западного эгалитаризма и отрицания; мы, люди крайнего Востока, мы, чистые азиатцы, только теперь вступаем в тот период подражания, в который русские вступили уже при своем Петре, 200 лет тому назад. Они уже почти переварили все это; они этим пресыщены... А мы? мы еще только кинулись на это... И если всасывание всего европейского без разбора у нас продлится не слишком долго, то и этим мы будем обязаны, без сомнения, примеру России, которой поэтому надо желать в XX веке (от этого века что ж осталось!) не только умственного, но и политического преобладания в Европе. Если славянство затмит Запад постепенно на всех или хоть почти на всех поприщах, то тогда, быть может, и у нас, китайцев и японцев, скоро пройдет начавшаяся из Японии зараза всеразрушения. Политическое же преобладание славянства необходимо потому, что, к несчастию, толпа в наше время нигде хорошо не умеет различать культуру от государственности и некоторое уменьшение политического веса, хотя и вовсе не последовательно, но часто влечет за собою и унижение культурного идеала».

Вот бы я что сказал, если бы я, зная все то, что я знаю теперь, был бы не русским, а настоящим коренным азиатцем.

В этом, в собственно-культурном смысле я славянофил; и даже имею дерзость считать себя более близким к исходным точкам и конечным целям Хомякова и Данилевского, чем полулиберальных, эмансипационных, всепотворствующих славянофилов неподвижного аксаковского стиля.

Старые славянофилы говорили, что они не партия, но малочисленные представители особого учения; в последнее время эти славянофилы стали больше похожи на партию, ввиду практической цели не позволяющую себе отклоняться от полулиберальной доктрины; хотя, я полагаю, сами в нее не верят вполне. Они преследуют цели просто панславистические, не замечая, что неосторожный, великодушный и слишком простодушный панславизм (хотя бы только идеальный, еще не дозревший на практике до славянской федерации) грозит все-таки не чем иным, как все большей и большей и весьма пошлой буржуазной европеизацией; ибо вся славянская интеллигенция, — сплошь от Софии и Филиппополя до Праги — с ничтожными оттенками как две капли воды похожа на среднего европейца.

Надо, чтобы свои краски сначала стали как можно у нас гуще, а потом и невольно будем влиять на других славян; даже, быть может, и на чехов, насквозь, как известно, в бытовом духе, в привычках и вкусах своих «проевропеенных».

А если густота этих национальных красок, эта культурная независимость будет куплена ценою некоторого организованного насилия, сложного деспотизма, хотя бы даже ценою какого-нибудь внутреннего рабства в новой форме, то это не беда; к этому уж надо нам приучить нашу мысль. И я даже полагаю, что только какой-нибудь подобной ценою эта самобытность духа и может быть куплена в XX веке.

Неприятно, жалко, быть может, того или другого. Но как же быть?!

Во всяком случае, славянофилы, я думаю, согласны со мною в том, что, по примеру Данилевского, Россию надо и культурно, и политически противополагать в идеале не тому или другому западному государству, а целой Европе в ее совокупности.

И вот, мысля так, противополагая идеально Россию не Франции, не Англии, не Германии и т.д., а всей Европе, как особый мир, как назревающий новый культурный тип (только временно для целей быстрейшего развития впавший в чрезмерную подражательность), я переношу этот взгляд и на внешнюю политику и говорю так (все не уклоняясь от славянофила Данилевского): «Если прежний Запад во всецелости своей был всегда, когда только мог, инстинктивно даже, нам враждебен, то нам выгодно всякое нарушение его равновесия... Всякая перемена в том распределении политических сил, которое, несмотря на частые войны, прочно продержалось на Западе несколько веков, нам желательна; ибо ни одна из главных держав и наций Европы (Франция, Германия, Австрия, Англия) недостаточно еще сильна и теперь, чтобы, подчинив себе все остальные вполне, образовать против нас единое, согласное, непобедимое целое...»

А так как самое величайшее ниспровержение этого старого распределения сил произвело возвышение Германии, то значит, что, несмотря на всякие нам чинимые этой новой Германией затруднения, в общем для дальнейшего нашего развития это возвышение выгодно.

Я убежден, что путем ли дружбы и мира, путем ли вооруженной борьбы, победой ли нашей или даже поражением, прямым ли союзом или только взаимным равнодушием и единовременной борьбой вовсе в разных сторонах, но это возвышение Германии приведет нас туда, куда следует!..

Если меня спросят: «Как же так, даже и поражением?» Я отвечу: «Я в поражение наше немцами ничуть не верю; не верю даже и в войну с ними* и, предполагая только, со слов других, подобную войну, верю в нашу победу. Верю я не по гордости русской, а все по тому же историческому фатализму моему («Наш черед!!»). Но я сказал «даже и поражением» для убеждения тех читателей моих, которые моей веры в ближайшее будущее России не имеют. И для них же напомню здесь о том, что не всякое поражение (или, вернее, полупоражение) практически бесплодно, хотя и всякое обидно. И побежденные иногда выигрывают; это зависит нередко от побочных условий дела. Итальянцы, как у них водится, были разбиты австрийцами при Кустоцце и Лиссе (на море), а Венецианская область все-таки досталась им.

______________________

* Теперь — в 91-м г. — верю.

______________________

Мы в 56-м году, хотя, конечно, и со славой отстаивали Севастополь и Крым в течение почти года, но все-таки были побеждены и связаны Парижским трактатом.

Однако самое существенное для ускорения развязки Восточного вопроса было нами достигнуто: турецкое правительство, побуждаемое не только нами, но под нашим влиянием и другими державами, произвело у себя уравнительные в пользу христиан реформы, и с тех самых пор и начались одно за другим в Турции восстания ободренных реформами христиан. Эти восстания довели Турцию шаг за шагом до войны с нами и до теперешнего ее безвыходного положения не между двумя, а между многими огнями».

И т.д.

С этой-то широкой (органической, фатальной, «мистической», пожалуй) точки зрения я и не могу находить внешнюю политику России за истекшее 30-летие плохой, невыгодной или ошибочной.

Ошибкам как не быть; они были в частностях, и, быть может, и грубые, но во всецелом внешняя политика эта была хороша, то есть целесообразна. Теперь необходимо стало переменить методу, и мы переменили. И это хорошо.

Кому суждено еще расти и развиваться, тому и ошибки на пользу; он их исправит; кому гибнуть, того и правильные действия надолго не спасут!

Этот исторический фатализм мой, как я сам уже назвал мое чувство, эта моя «мистика», как выражаются иные, тем уж хороша, что она ободрительна, что она излечивает от нашей уже слишком тяжелой и охлаждающей привычки все у самих себя то так, то иначе осуждать... Когда помнишь о невидимых силах, таинственных и сверхчеловеческих (божественных или органических — на этот раз, положим, все равно), тогда не можешь не смотреть серьезнее и сочувственнее и на дипломатию нашу, на которую за последние года, я не знаю, кто только не нападал! И я, между прочим, чрезвычайно признателен «Гражданину», что он, говоря о «наших слабостях», винил не одну только дипломатию, но и все русское общество, с дипломатией в иных потворствах согласное. И политики наши — орудие незримых сил, ведущих Россию пока еще все к высшему и к высшему!.. И кто знает (я давно это думаю), люди более смелые в политике, предприимчивые, упорные (напр., непреклонные в постоянно одностороннем патриотизме своем, как Аксаков, или изворотливые, но страстные и отважные, как Катков), кто знает, не погубили ли бы они Россию, если бы они прямо стояли у власти?

Я думаю, что погубили бы...

И какие же были сделаны нашей дипломатией очень большие ошибки? Я этого не вижу...

Только одно: слишком явное и неосторожное потворство болгарам в их незаконной и неправославной борьбе против Вселенской Патриархии. Мы помогали кое в чем староверам на Дунае; могли бы поддерживать и болгар иначе, другими путями и не так скандально; это правда. Но правда и то, что дипломатия наша была гораздо в этом деле сдержаннее, осторожнее, через что и православнее нашей публицистики. За исключением «Гражданина», помещавшего тогда статьи Т.И. Филиппова, и позднее «Востока» (Н.Н. Дурново), кто же у нас не рвал и не метал за «братьев-славян» и против греков? Оба столпа нашей патриотической печати, Катков и Аксаков, писали об этом точно будто в «Голосе», а не у себя; оба гремели против «фанариотов» каких-то; оба, присвоив себе как бы монополию патриотизма, обязывали всех иметь непременно тот сорт патриотизма, который был у них и который на этот раз оказывался самым дюжинным, общеевропейским, то есть либеральным. Некоторые наши дипломаты, с иностранной фамилией и даже протестантского исповедания, щадя и оберегая хоть сколько-нибудь греческое духовенство и его вековые принципы, были, право, гораздо православнее их на деле!.. Мне ли всего этого не знать, когда я во всех этих делах сам принимал, как чиновник, участие!

Оба они, и Катков, и Аксаков, так и скончались в этом заблуждении; разница только та, что у Аксакова заблуждение было, вероятно, более искреннее и вместе с тем более близорукое, опять-таки либерально-славянское по существу его собственной веры; а у Михаила Никифоровича — едва ли! Он имел тут, по всем приметам, другие виды, гораздо более дальнозоркие и вместе с тем более для Церкви вредные. Ему, видимо, хотелось вообще заблаговременно сокрушить силы всех Восточных (привыкших к самобытности) Церквей, чтобы в случае скорого разрешения Восточного вопроса русскому (т.е. полуевропейскому) чиновнику не было бы уже там ни в чем живых и твердых препон...

Дух Феофана Прокоповича и подобных ему!..

Действия против канонов Церкви и патриаршей власти в пользу славянских демагогов более чем ошибка — это личный грех! И этим грехом Аксаков и Катков согрешили больше, чем многие «русские немцы» наши.

Итак, и в худшем из дел своих петербургская дипломатия была, по крайней мере, безвреднее (патриотичнее поэтому) для будущего нашего, чем наши московские патриоты. («Жизнь похожа на спряжение неправильных глаголов*!») Что делать!

______________________

* Слова английского писателя Карлейля.

______________________

Какие же другие крупные ошибки? Франции не подано помощи в 1870 году? Война с Турцией и освобождение болгар? Уступка Боснии и Герцеговины Австрии? Берлинский трактат? Болгарская конституция?

О помощи Франции в 1870 году я не стану и говорить. Помочь тогда Франции было бы с нашей стороны просто безумием! Другое дело наши действия в ее пользу в 1875 году и наше теперешнее с нею сближение. Политика в обоих случаях сознательно правильная и превосходная: сперва дать ее унизить, а потом поддерживать. Войны с Турцией, разумеется, не по нашей вине нельзя было избежать. И Боснии с Герцеговиной нельзя было не уступить заранее Австрии, чтобы она не устроила нам нечто вроде Седана, напавши на нас с тылу во время плевненских затруднений. Изгнать австрийцев оттуда позднее, когда найдем это удобным, тоже нетрудно... И, разумеется, это имелось в виду при переговорах об уступке*. Освобождение болгар было тоже необходимо, не из либерализма одного, а для дальнейшего ослабления Турции, для облегчения нашего собственного пути на юго-восток. Теперешнее положение дел все-таки в этом смысле для нас выгоднее прежнего.

______________________

* Я мог бы привести и доказательства, что имелось.

______________________

Берлинский трактат? Я думаю, что Аксаков пылал на него искренним негодованием, потому что он верил в неиссякаемые родники русского духа и полагал, вероятно, в одушевлении своем, что Россия в силах была после войны с Турцией немедленно выдержать со славой и вооруженное нападение целой коалиции, которой, может быть, явно и не угрожали, но которая все-таки была возможна. (А может быть и угрожали! Тайны архивов нам еще неизвестны... Но мне что-то плохо верится, чтобы Катков точно так же искренно, как Аксаков и многие другие, пылал бы этим самым негодованием. Неужели он не понимал такой простой вещи, что люди, правившие в те года Россией, не могли взять на свою ответственность подобную дерзкую попытку так же легко, как легко, например, нам, писателям, решиться написать ряд громовых статей в нашей газете? Обидно, конечно, было идти на суд Европы; но хороший политик должен уметь и обиды переносить кстати... Самое худшее, разумеется, во всем этом деле была старая метода наша признавать в принципе высшие права какой-то совокупной Европы... И в нападках на этот обветшалый метод патриоты были правы, ибо, конечно, с точки зрения принципов, лучше уступить временно насилию одной западной державы или двух-трех разом, чем благоприятствовать столь губительной для нашего будущего общеевропейской солидарности... Допускать охотно бескровное давление на себя этой отвлеченной Европы хуже, в смысле общего метода, чем перенести кровавое поражение от одной державы или от явного и вооруженного, но всегда не полного союза нескольких западных держав. Конечно, было бы крайне желательно избегать этого впредь. Но все-таки и то сказать: а кто бы понес главную и жестокую перед историей и отечеством ответственность, если бы, отказавшись «идти в Берлин», мы, вместо торжества 12-го года, нарвались бы на 56-й? Не робкая же Франция Ваддингтона стала бы нам тогда помогать? И к тому же, разве легкомысленное «общество» наше, которое всегда не прочь обвинять во всем правительство, так уже надежно? Неизвестно еще, какими бы личными жертвами стали поддерживать тогда правительство те люди, которые так были недовольны Берлинским трактатом.

«Общественное» мнение наше недовольно было «дипломатией»; но надо еще спросить, довольны ли были дипломаты нашим обществом в то время? Журналисты осуждены каждый день всё говорить и говорить о политике; дипломаты со своими согражданами публично о ней не говорят, но я знаю, как иные из них (и весьма умные, весьма много для России в молчании этом потрудившиеся), как они о нашем обществе в лето 78-го года думали и как мало они на него надеялись!.. Почему же я публицистам обязан больше верить, чем дипломатам или чиновникам, людям слова больше, чем людям дела?..

Вернемся к Берлинскому трактату. Забудем об обиде, забудем даже и о действительно дурной методе — смиряться перед «европейским концертом» этим; и взглянем на результат, взглянем хоть раз на дело прямо. После какой кампании, после какой борьбы с Турцией с самых времен Екатерины мы приобрели столько? Главными препятствиями нашими были издавна: Карс, Дунай, Балканы... Карс теперь наш; устье Дуная опять наше; а берега его в руках единоверных и слабых держав. Балканы во власти болгар, с которыми справиться нам легко, если бы они и вздумали нам сопротивляться. Турция почти не существует, как держава самобытная. Все христианские государства Балканского полуострова более или менее усилены и возвышены на развалинах Турции. Если они все неблагодарны, то, во-первых, это другой вопрос, и на безусловную благодарность Греции, Сербии, Румынии и самой Болгарии кто же мог серьезно и простодушно рассчитывать? Надо рассчитывать в политике прежде всего на бессилие их, потом на их между собою несогласия; потом уже на то, что принцип единоверия не может быть в короткое время дотла уничтожен, и, наконец, «отчасти» на признательность. Словом, на все худшее, низкое (на страх, бессилие, раздоры) надо надеяться больше, на все высокое (единоверие, благодарность) меньше. Если в публике думали иначе, может быть, и очень умные и опытные люди, то уж в азиатском департаменте, напр., всякий молодой помощник столоначальника понимал, я надеюсь, все это как следует.

Одним словом плоды последней войны нашей, по-моему, очень велики, даже и по Берлинскому трактату.

Нас от С.-Стефано отодвинули назад шага на три. Но против исходной точки 75—77-х годов мы сделали десять шагов вперед.

Чем же это плохо?

Остается болгарская конституция. Ну это, конечно, ошибка; это более чем ошибка; если я сказал, что действия наши против Вселенской Патриархии можно назвать грехом, то дарование Болгарии бельгийской какой-то конституции я уж и не знаю как назвать. Не смею!

Но вот что достойно внимания: с точки зрения политики сознательной это было очень дурно; а с точки зрения исторического предопределения — превосходно!.. Дипломатия наша, вероятно, не хотела тогда уготовить в освобожденной Болгарии современную анархию. Если бы она имела в виду подготовить этот путь Родославовым, Стамбуловым и т.п., то она была бы гениальнее пяти Меттернихов и Бисмарков! Ибо только теперь болгарский народ поймет наглядно, что ему без нас нельзя жить и управляться. После этой анархии и наши строгости будут по сердцу многим там; а не переживи Болгария этой свободы и этой от нас независимости, останься она в то время без конституции, с русским генералом-диктатором во главе, все был бы глухой ропот, даже и у мужиков болгарских (я ведь лично имею удовольствие их знать); все было бы воображение, что свои лучше. И на мужиков, т.е. на консерватизм только серый, на охранение незнания никогда надеяться не надо. Болгарский мужик сам из себя, при соприкосновении с общеевропейским, общеплебейским образованием, ничего, кроме смелого и настойчивого хама-Инсарова, не может выделить... Теперь о царстве этих Инсаровых, «из народа же вышедших», какой-нибудь Брайко или Петко в бараньей шапке слишком жалеть не будет.

Я верю, что наша дипломатия этого не предвидела; она, при тех общезападных (тайных) идеалах, от которых столь многих русских, даже и высокопоставленных, так трудно излечить, вероятно, находила, что болгарская нация, вследствие глубокой эгалитарности своего из-под турка прямо вышедшего строя, зрелее для «идеальных» (!??), «передовых» европейских порядков, чем наша более сложная и более сословная по привычкам народность.

Конечно, болгарская конституция—cela n’a pas de nom!

Но это зло, «не имеющее даже вежливого имени», — по Божьей к нам милости—принесет превосходные плоды, которыми мы теперь-то, вероятно, уж сумеем воспользоваться... Наказал нас Господь милостью своей и щедротами!

И духовенству болгарскому все это на пользу... Они, болгарские епископы и священники, играли тогда каноническим правом и вековым строем Церкви в угоду своей неважной и бессодержательной «народности». Теперь их бьют и секут, и после такого испытания, вероятно, и нам будет легче примирить их с Великой Цареградской Церковью...

Нам, конечно, нам!.. Кто ж, кроме нас, может сделать искренно это великое дело. И мы его сделаем, если у нас будет побольше веры в дисциплину Церкви и поменьше веры в атеистическую свободу Запада!

Кому еще есть надежда расти и развиваться, тому все идет до поры до времени впрок. Даже и ошибки!

Господу нашему слава!


Впервые опубликовано: Гражданин. 1887. № 54, 60.

Константин Николаевич Леонтьев (1831-1891) - российский дипломат; мыслитель религиозно-консервативного направления: философ, писатель, литературный критик, публицист и дипломат, поздний славянофил.


На главную

Произведения К.Н. Леонтьева

Монастыри и храмы Северо-запада