К.Н. Леонтьев
Рассказ смоленского дьякона о нашествии 1812 года

На главную

Произведения К.Н. Леонтьева


В Смоленской губернии, недалеко от Вязьмы, есть село Спасское-Телепнево. Оно принадлежало, вместе с несколькими другими прекрасными господскими имениями, подряд расположенными почти до самой Вязьмы, дяде моему, генерал-майору Владимиру Петровичу Карабанову. После смерти его все это богатство наследовал сын его от первой жены (урожденной Тургеневой) Федор Владимирович. Этот ничтожный, ни на что не способный молодой человек в короткое время запутал, прожил, промотал бесследно все наследство свое и кончил жизнь в лечебнице душевнобольных, где его, кажется, из милости содержали какие-то родные, и доведен он был до того, что ему дарили добрые люди по двугривенному на папиросы.

Теперь, как я слышал, красивое, живописное Спасское принадлежит одному из тех людей, которые векселями, взятыми вовремя, и т.п. "легальными" приемами умеют так хорошо пользоваться пустотой и бессмысленной необузданностью молодых русских дворян, подобных покойному двоюродному брату моему. Но в то время, о котором я хочу вспомнить, Спасское еще было в порядке. Это было в 51-м или 52-м году. Я был тогда студентом-медиком.

Есть на Пречистенке очень большой, длинный, трехэтажный дом, против церкви Троицы в Зубове. Теперь в нем гимназия Поливанова; а тогда он принадлежал богатой, пожилой и почтенной женщине Наталье Васильевне Охотниковой; молодая дочь Натальи Васильевны, Анна Павловна, была второй женой дяде моему, Владимиру Петровичу Карабанову, мачехой промотавшему все Федору Владимировичу. Муж, умирая (еще в начале 40-х годов), завещал Спасское в пожизненное пользование молодой вдове своей.

При Анне Павловне в Спасском было очень хорошо и все сохранялось в таком же виде, как было при дяде.

Усадьба Спасского-Телепнева была своеобразна. Дом, сад и все службы были расположены на плоской и ровной горе; под горой по большому оврагу протекает речка; а по ту сторону, на более низком берегу, прямо против дома, улица крестьянских изб.

Дом (позднее сгоревший дотла у Федора Владимировича в распоряжении) был вроде городского, кирпичный, белый, штукатуренный, с мезонином. Этот городской стиль наружной архитектуры был мне не совсем по вкусу; но внутри дом был хорош: поместительный, звонкий, летом прохладный, с паркетными полами; потолки были очень ярко и заново раскрашены; изображенные на них гирлянды, фрукты, пестрые букеты, синие с золотом вазы или длинные кувшинчики и райские птицы доставляли мне множество наслаждений не только в детстве моем, но и тогда уже, когда я, под руководством Севрука и Соколова, занимался трупоразъятиями в Московском анатомическом театре и в то же время в "часы досуга" с ужасной, острой болью юношеского разочарования чуть не плакал над "Тройкой" Некрасова и над стихами Огарева.

В Спасском было много поэзии; в доме было столько простора и достатка, пестроты и безмолвия; окрестности зелены, живописны и лесисты; сад — задумчив и даже мрачен. Этот сад, или, вернее, парк, с прямыми туда и сюда аллеями, был весь еловый, что делало эту усадьбу особенно оригинальной. Я нигде этого, кроме Спасского, не видал. Сосновый парк не был бы так суров и темен. В еловой чаще всегда стоит какая-то особая таинственная мгла от множества тонких и высохших нижних ветвей; а зелень ели так темна, монументальна и строга!

Вообще, в Спасском почти все мне нравилось, кроме одного, как я уже сказал, кроме наружного вида дома, слишком городского. Остальное все было хорошо.

Хозяйка, молодая вдова моего дяди, была очень дружна и с матерью моей, и со мною. Собой она была красива, вроде смуглой цыганки, весела, ласкова, образована, остроумна.

Я очень любил гостить в Спасском, и так как оно отстоит от нашего Кудинова всего только верст на девяносто, то мы почти каждое лето на своих ездили туда и проводили там одну-две-три недели.

Кроме желания тихо повеселиться и помечтать в прекрасном имении у милой хозяйки, была еще и другая причина, которая привлекала меня в эту местность. Смоленская губерния представлялась мне тогда несравненно многозначительнее нашей Калужской. Она была в глазах моих озарена сиянием исторической славы. Я слышал от матери моей, которая родилась и выросла под этой самой Вязьмой, столько рассказов о 12-м годе, так много с ранних лет читал о нашествии французов; я так любил и чтил самого Наполеона и вместе с тем так гордился его поражением в России; я так много знал по свежему преданию даже о домашней жизни моего деда и близких ему лиц. Большие портреты, которые висели на темно-синих обоях с золотыми звездочками в нашей кудиновской гостиной, с детства приучили меня видеть перед собой владетелей Спасского как живых людей, "во плоти".

Посещения Спасского всякий раз еще более оживляли во мне все эти представления, эти образы и события прошедшего. Все эти люди жили, боролись, веселились и страдали — здесь, в самом Спасском, или неподалеку отсюда.

Эти люди, это время, казалось, были от меня и современников моих так уже далеко; их вкусы, их привычки, их идеалы были во многих отношениях с моими тогдашними так несходны (я всегда опережал как-то окружающую "среду" и мои тогдашние идеалы и вкусы были ближе, увы! к либерально-современным, чем к нынешним моим же); но вместе с тем, вопреки моим новым тогда идеям и вкусам, я ощущал непостижимую внутреннюю связь сердца с этой эпохой и с этими отошедшими в вечность людьми.

Наконец, я был близок или встречался со столькими лицами, которые знали то время не со слов других или по книгам и картинам, как я, а сами жили тогда — видели Кутузова, императора Александра Павловича, говорили с Марией Феодоровной, видели французских пленных, французские трупы, полузасыпанные нашим снегом, сгоревшую Москву, опустелые деревни там, где теперь опять цвели господские усадьбы и где все казалось снова столь прочным, достаточным, до пресыщения незыблемым...

В самом Спасском на стенах осталось от дяди много хороших гравюр, снимков с картин Ораса Вернета и других французских батальных живописцев. Раненый усатый гренадер, одиноко и печально сидящий на срубленном дереве среди снежного поля; взятие русского редута французскими гренадерами в знаменитых меховых шапках. Не так далеко, в другом своем имении, дед сам обучал на дворе целую роту лихих ополченцев, обмундированных и вооруженных им на собственные средства, и в порыве патриотического гнева приказал псарям своим гнать с этого двора арапниками гостя (кажется, помещика Ковалева) за то, что тот осмелился сказать: "Охота тебе жертвовать такими молодцами! А я поставил, брат, все мужиков плохих, таких, от которых мне проку мало в работе".

Там, еще подальше, ближе к Вязьме, есть лес. В этом лесу убили казаки французскую генеральшу. Вот как это было. Выехал из Вязьмы генерал французский в карете. Место казалось безопасным, посреди французских войск, и конвоя они не взяли. Однако в лесу их неожиданно встретили казаки. Генерал хотел сдаться беспрекословно, но жена его выстрелила из пистолета и убила одного молодого казака. Тогда отец и брат убитого вытащили ее из кареты и, несмотря на мольбы мужа, оставленного ими в живых, изрубили при нем отважную и неразумную француженку.

Все это было так близко, так еще живо в памяти у многих, что, при всей глупой и грубой "реальности" моего мировоззрения как медицинского студента, при всем тоскливом субъективизме моей тогдашней умственной жизни, я освежался всякий раз при этом соприкосновении со святыней общенародной славы, и мысль моя, объективируясь, невольно становилась проще, тверже, здоровее...

В один из приездов моих в Спасское я познакомился с тамошним дьяконом, наружность которого я помню хорошо, но имя забыл. Быть может, он и теперь еще жив. Замечая, что я интересуюсь преданиями Отечественной войны, Анна Павловна мне в угоду пригласила отца дьякона на вечерний чай. Он был еще не стар; лет около сорока, не больше.

После чая мы остались одни, и я стал его расспрашивать. Дьякон очень охотно рассказал мне несколько эпизодов из времени нашествия, и я нахожу, что эти эпизоды, взятые в совокупности своей, довольно характерны. Эпоха с ее доблестями и темными сторонами отражается в них ярко, "как солнце в малой капле вод".

Вот что говорил мне дьякон.

"Многие из здешних крестьян во время нашествия вели себя необузданно, как разбойники. Мне было тогда лет 8-9. Батюшка мой священником, при дедушке вашем, Петре Матвеевиче. Дедушка, как вы знаете, жил не здесь, в Спасском, а в Соколове. Однако и здесь была господская усадьба. Как только, перед вступлением неприятеля, Петр Матвеевич уехал служить в ополчение, а бабушка ваша — в костромское свое имение, сейчас же и здесь и в Соколове начали мужики шалить; то тащат, то берут, другое ломают. Батюшка покойный сокрушался и негодовал, но и сам опасался крестьян. Один раз идет он и видит, стоит барская карета наружи, из сарая вывезена, и около нее мужик с топором.

— Ты что это с топором? — спросил батюшка.

— Вот хочу порубить карету, дерево на растопку годится, и еще кой-что повыберу из нее.

А лес близко. Нет, уж ему и до лесу дойти не хочется. Барская карета ближе!

Стало батюшке жаль господской кареты, он и говорит мужику:

— Образумься! Бессовестный ты человек! Тут неприятель подходит, а ты, христианин православный, грабительством занимаешься. А если вернется благополучно Петр Матвеевич и узнает, что тебе тогда будет?

А мужик ничуть не испугался, погрозился на батюшку топором и говорит:

— Ну, ты смотри, я тебя на месте уложу тут. Я и Петра Матвеевича теперь не боюсь; пусть он покажется, я и ему брюхо балахоном распущу!..

Вот какая дерзость!

Батюшка ужаснулся и ушел от него.

Итак, разорение от своих продолжалось. Входили в дом крестьяне и делали, что хотели. Была, например, в Соколове у дедушки вашего одна комната; кабинет, что ли, не знаю; обита вся по стенам и по потолку клеенкой на зиму для тепла. Клеенка эта была прибита цельными полосами от пола сверх через потолок и на другую сторону вниз опять до самого пола... Кругом около потолка небольшим карнизом было обведено. Так вот это я сам своими глазами видел. Знаете, детство, любопытствуешь, везде бегали с братьями. Обломали мужики верхний карниз; подрежут снизу клеенку, да так возьмут руками за один конец и отдерут все до другого конца безжалостно. И чего только они не делали! Наконец, посягнули на жизнь и батюшки моего, но Господь его спас.

Вот как это было. Сидели мы все дети с батюшкой и с матушкой поздно вечером и собирались уже спать, как вдруг слышим, стучатся в ворота.

— Отопри, хуже убьем!

Матушка перепугалась, и мы все как бы обезумели от страха, а мужики ломятся. Уж не помню я, вломились ли они, или сам батюшка им решился отпереть, только помню, как вошел народ с топорами и ножами, и всех нас мигом перевязали, матушку на печке оставили, нас по лавкам, а батюшку взяли за ноги, да об перекладину, что потолок поддерживает, головой бьют. Изба наша, конечно, была низенькая, простая. Вот они бьют отца моего головой об бревно и приговаривают: "А где у тебя, батька, деньги спрятаны? Давай деньги!" — Какие деньги! Была самая малость.

Они все бьют его головой с расчетом, чтоб сразу не убить, а узнать, где деньги. Постучат, постучат головой и дадут ему отдохнуть; видят, что он в памяти, опять колотить.

Мы видим все это и плачем... Однако Господь спас нас!.. Жила у нас девочка крестьянская, сиротка лет десяти.

Девочка умная, смелая. Никто и не заметил, как она выскочила из избы. Она выскочила в ту самую минуту, как мужики вломились, и побежала к одной соседке-помещице. Эта помещица была дама небогатая, только пресмелая, и дворовые люди ей были преданы. Она решилась никуда от французов не ехать, а осталась в своем имении, очень близко от нас*. Но так как грабежа и грубостей от своего народа опасалась она больше, чем от самого неприятеля, то и сама всегда ходила вооруженная и сформировала из слуг своих небольшой отряд телохранителей, молодец к молодцу! Сиротка наша прямо к ней и объясняет, что батюшку мужики убить хотят. Мигом помещица снарядилась, приехала с вооруженными людьми... Взошли, накрыли разбойников, одолели их как раз; барыня сама скомандовала: "перевязать их таких-сяких!" И к ближайшему начальству отвели.

______________________

* Мне очень жаль, что я тогда не записал имя и фамилию этой смелой женщины.

______________________

Так Бог спас нам батюшку. К счастью, барыня так поспешила, что большого вреда разбойники не успели ему сделать. Недолго поболел он и решился покинуть после этого свое жилище, и всей семьей собрались мы ехать в Калужскую губернию, в Медынский уезд. Там у нас были родные. Французов еще мы не видали, хотя по слухам они были уже близко.

Поехали мы не одни. Хороших людей собрался целый обоз. Не все крестьяне были одного духа; были между ними и очень хорошие люди. Многие из бунтовщиков продолжали повторять: "Пусть Петр Матвеич вернется — мы ему брюхо балахоном распустим!" Но другие дворовые и крестьяне удалялись от подобной дерзости и не желали даже и оставаться в Смоленской губернии при виде таких беспорядков и в ожидании неприятеля. Таким образом, тронулись мы большим обозом в путь к Медынскому уезду.

Пришлось нам вскоре встретиться и с французами. Сколько мы ехали — не помню; только остановились под вечер на лужочке, у рощи какой-то, лошадей покормить и сами поужинать. Слышно было, что неприятель близко. У людей наших у всех были топоры и ножи, а кой у кого даже и ружья; хоть и плохие, а ружья.

Ехал с нами наш кузнец, тоже крепостной Петра Матвеевича, охотник, стрелок довольно хороший; ружье у него было старое; кой-как сам его вычинил, зарядил и пороху на полку насыпал.

Поставили мы телеги в кучу; лошадей пустили на траву, а сами ужин варить.

Ну, варят ужин. А мы, дети, играть.

Вдруг как выскочит из рощи всадник на сером в яблоках коне... Красивый, белокурый мужчина, молодец в мундире. Остановился, лошадь (картина просто!) так под ним и играет! А на груди у самого, я помню, золото блестит... Так прекрасно!

Выехал офицер этот из рощи, а за ним человек десять — двадцать пеших солдат выбежали.

Видим, одежда совсем не наша. Все поняли, что это французы. Они остановились, глядят; а наши не знают, что делать.

Только подходит кузнец наш к батюшке моему за возами и говорит: "Батюшка, благословите на брань за веру и отечество".

Батюшка говорит: "имеешь благословение!" и благословил кузнеца и оружие его во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Кузнец тотчас же из-за воза как прицелится в офицера — и выстрелил. Мы глядим, офицер вот так закатился — и оземь с коня; конь ускакал, а солдаты французские тоже уходить врассыпную в рощу. Тогда наши ободрились и погнались их поодиночке ловить. Переловили и перебили человек шесть-семь, если не больше. Убитых принесли, всех их (и офицера) раздели донага. Вещи попрятали подальше на возах под другой поклажей, а нагие трупы все вместе свалили в кустах в большом овраге, поблизости. Потом стали ужинать.

После ужина, как стемнело, мне опять захотелось поглядеть на убитых; я с товарищами, с другими ребятами и пробрался в овраг; говорю им: "давай, еще посмотрим убитых!"

Отыскали мы их; лежат все вместе голые и в крови. И офицера красивого мы сейчас узнали. Смотрим, а он еще дышит. Глаза закрыты, грудь такая мужественная, высокая и дышит тяжело так. Мы сейчас побежали назад и сказали об этом; пошли люди и прикололи его ихним же, кажется, штыком.

Так мы спаслись и от неприятеля, и с помощью Божией даже победили его. Только, опасаясь оставаться дольше в этом месте, ночью же тронулись в путь и благополучно прибыли в Медынский уезд и там пробыли до самого изгнания неприятеля из России и до водворения порядка.

Тогда и тем мужикам, которые во время нашествия бунтовали и грабили, пришлось отвечать за эти дела. Петр Матвеевич вернулся из ополчения и узнал обо всем от батюшки и от других людей.

Собрали крестьян перед крыльцом.

Петр Матвеевич вышел в мундире и спросил:

— А кто из вас хотел мне брюхо балахоном распустить? Выдавайте виновных, а не то всем хуже будет.

Долго не выдавали мужики виновных. Наконец выдали. Петр Матвеевич тут же перед крыльцом велел их наказать. И секли их так сильно, что уже идти они сами не могли, и домой их отнесли на рогожах".

Так кончил отец дьякон свой рассказ.

— Жестоко! — заметил я ему в заключение; но и тогда, несмотря на всю молодость мою и на искреннее человеколюбие, я замечание это сделал задумчиво и нерешительно. Вопреки всем "обязательным" принципам либерального московского студента 50-х годов, я чувствовал, что грозная расправа деда моего была все-таки гораздо лучше, чем безнаказанная рубка чужих карет, чем пытка почтенного священника и даже чем угрозы "распустить балахоном брюхо" дворянину, который очень многим пожертвовал для войны, снарядив на свой счет и даже несколько сверх средств своих отличный отряд ополченцев; сам, несмотря на поздний возраст свой, пошел на войну и даже отдал немедленно в военную службу 16-летнего единственного сына и наследника своего, которого он желал бы хранить, как зеницу ока.

Тогдашняя "интеллигенция" России была сурова до крайности к подвластным и подчиненным своим; но она и себя не жалела, когда дело касалось государства.


Впервые опубликовано: Русский архив. 1881. № 6.

Константин Николаевич Леонтьев (1831-1891) — российский дипломат; мыслитель религиозно-консервативного направления: философ, писатель, литературный критик, публицист и дипломат, поздний славянофил.



На главную

Произведения К.Н. Леонтьева

Монастыри и храмы Северо-запада