| ||
Случилось это в 1868 году. Один из противников был молдаван — офицер румынской армии; другой — француз — командир пассажирского парохода "Messageries". Румынского офицера я никогда не видал... француза — встречал. Обыкновенное какое-то, "общеевропейское" лицо... Еще молодой, белокурый, незначительное выражение, маленькие бакенбарды, круглая фуражка с золотым околышем. Не без каких-то, конечно, претензий на что-то... Я говорю, это было в 68-м году, то есть еще прежде, чем молодцы Фридрихи-Карлы, фон Штейнмецы и фон Мантейфели проучили надолго (Бог даст, навсегда), на полях Вейссенбурга, Верта и Седана, передовую нацию Запада. Еще не топал тогда ногою в "le sol sacre de la France" ["в священную французскую землю" (фр.)] дабы вышли из нее (из этой будто бы "священной почвы") новые легионы... еще не топал, — говорю я, — напрасно кривой Гамбетта... (Dans le royaume des aveugles les borgnes sont rois! [В царстве слепых одноглазый царь (фр.)]... Еще творец "Парижской Богоматери" не возглашал, обращаясь к осажденной в Париже "la sainte canaille": — Peuple! Те voila dans l'antre! [Люди! Вы там в берлоге! (фр.)]", то есть: "Сосредоточься, скрепись в своей берлоге, великий народ — и зверем кинься оттуда в лицо врагу, и уничтожь, и растерзай его в клочья!.." Но "святая парижская каналья" никого уже не могла растерзать и сдалась... До всех этих событий, утешительных для человека с политическим смыслом и с хорошим вкусом, — оставалось еще 2 — 3 года... Французы на Востоке были тогда еще дерзки, невежливы, надменны и раздражительны. Очень немногие из них в то время были приятны или хотя бы сносны в обращении. Нужно было вести себя с ними очень осторожно, и тот, кто сам был самолюбив или впечатлителен — должен был удаляться от их общества, чтобы избежать почти верной ссоры... Это испытывали на себе люди всех наций и всех исповеданий; все так чувствительно испытывали это на себе, что я сам был свидетелем тому, как не могли удержаться от личной радости при известиях о поражении французских войск даже и те люди, которые опасались для нации своей или государства невыгодных последствий... Вот до каких непривлекательных свойств довел один век "демократического воспитания" эту французскую нацию, когда-то столь изящную и любезную. Итак — дуэль... Пришел в Галац очередной пароход "Messageries" и стал у своей пристани. Еще не все пассажиры сошли на берег, как взошел на палубу по какому-то делу или для свидания с кем-то румынский пожилой офицер, — чином, кажется, не более капитана. Взошел и обратился с вопросами к кому-то... В эту минуту подходит к нему командир парохода и восклицает строго: — Как, monsieur, вы, военный, позволяете себе входить на палубу императорского парохода, не отдавая чести французскому флагу?! Румынский капитан с удивлением спросил, как же нужно отдавать эту честь? Он не знает. Столько людей входит и уходит, и им не говорят ничего... — Вы не знаете ваших обязанностей!.. Вот как надо отдавать честь!.. И с этими словами француз сбил рукой кепи с головы румынского офицера. Свидетелей было достаточно. Все были поражены этой наглой выходкой. Бедный румын молча ушел с парохода и тотчас же обратился к своим соотечественникам и товарищам по оружию, находившимся в Галаце. Понятно, в какое негодование пришли румынские офицеры!!. Весь Галац, конечно, уже знал об оскорблении, нанесенном французом ни с того ни с сего румынскому мундиру; а на другой день, благодаря беспрестанному движению пароходов, узнали обо всем этом люди разных вер и наций во всех соседних придунайских городах: в Измаиле, Тульче, Рени, Исакче и Кюстенджи... Позор был нестерпимый; надо было отмстить. Пароход "Messageries" со своим хозяином-оскорбителем между тем ушел дальше, вверх по Дунаю — он должен был возвратиться только через несколько дней и стать опять на якоре в Галаце. Вот к этому-то дню и готовились румынские офицеры. Они сообща решили, что самого оскорбленного надо вовсе отстранить от дела, потому что он уже в летах, оружием владеет плохо, и огнестрельным, и холодным; беден и необходим для пропитания своему семейству; младшие и более его свободные и независимые офицеры должны были взять на себя, во имя общей попранной чести, бремя расправы и мести... Офицеры эти очень основательно сообразили, что не следует никому из них просто и прямо вызывать французского командира на поединок, потому что он может в таком случае объявить, что ни с кем стреляться или драться на шпагах не обязан, кроме того именно пожилого и скромного капитана, которого он оскорбил. И сверх того, румыны находили, совершенно основательно, что это будет с их стороны уже слишком великодушно и деликатно; что этот командир "Messageries" и не стоит такого рыцарства. И потому они решились сперва отплатить ему тою же монетой "физического насилия", а потом уже ему самому, представителю известной всем воинской "славы", действовать по своему усмотрению. Один из молодых офицеров пожелал взять всю ответственность на себя, и после долгой борьбы великодушия товарищи уступили ему... Всех этих совещаний и подробностей мы, люди посторонние и жившие не в самом Галаце, узнать, конечно, тотчас же не могли, и в течение нескольких дней, пока французский пароход ходил в Рущук и обратно, думали, что это все так и кончится... "Обидно и печально!" — думал я про себя; потому что дерзкий тон и нестерпимые претензии тогдашних французов, при самых притом сквернейших изломанных манерах, выводили меня постоянно из себя... Да и, как я сказал уже, — не меня одного. Наконец, пароход возвратился и стал у своей пристани в Галаце. Он должен был ночевать там. Молодой румынский мститель следил, видно, внимательно. В Галаце в то время был один небольшой публичный сад, частный. Садик ничтожный, довольно тесный, весь наполненный столиками и столами, на которых пили пиво, лимонад, кофей и т.п. Иногда играла кой-какая музыка и пели плохие арфистки. В этом садике было очень скверно и скучно; но он всегда почти был полон народа. Командир "Messageries" имел обыкновение развлекаться в этом садике, когда пароход его оставался на ночь в Галаце. И на этот раз он преспокойно, в сознании своей неприкосновенности, отправился туда с какими-то знакомыми и сел за столик. Посетителей много; сидит — беседует; ничего... Вдруг подходит к его столу незнакомый ему румынский офицер; а за ним еще двое. — Вы капитан такой-то, командир парохода NN?.. — Да, это я — что вам угодно? — Вот что! — восклицает румын ожесточенно и с этим словом с одной стороны — раз! с другой — два! Хотел и еще; но его удержали. Француз вскочил, схватился руками за лицо, потому что удары были очень сильны, и до того потерялся, что произнес только: — Ah!.. Voyons! Voyons! C'est bien serieux-ca! [Ну, ну! Это очень серьёзно (фр.)] И удалился из сада... Теперь бы следовало ожидать на другой же день дуэли; но встретились непредвиденные препятствия, и она произошла гораздо позднее, через неделю или более. Какие же могли быть препятствия? Такие, что румын шутить этим делом не хотел и шел на прямую опасность; он хотел стреляться. Француз, зная, вероятно, как часто пуля и неискусного стрелка сама "находит виноватого", боялся пистолетов и требовал поединка на шпагах. Румынские офицеры того времени, вероятно, так же плохо фехтовали, как большинство наших соотечественников, и подобно русским предпочитали фатализм пистолета — рациональным ухищрениям шпаги. Ясное дело, что румын обнаруживал этим самым выбором своим больше истинного мужества, чем француз. Пистолет равнял противников, и, предлагая его, румын и своей жизнью рисковал точно так же, как и жизнью другого; отстаивая шпагу, француз, хорошо ею владевший, был заранее уверен в победе и вообще в том, что противник будет, так сказать, в его распоряжении, что при таком неравенстве сил от него одного будет зависеть выбор между великодушием и жестокостью. Товарищи румына основательно не хотели уступить французам, и кто-то предложил, наконец, устроить "суд чести". В Галаце стояли тогда по договору стационеры, военные небольшие суда великих держав: Австрии, России, Англии, Франции. Пригласили военных командиров, пригласили еще каких-то посторонних лиц, компетентных в подобного рода делах, и составили нечто вроде комиссий ad hod. Приглашали, разумеется, принять участие в "суде чести" и наших русских командиров: одного — военного начальника "стационера" в Галаце, и другого — командира компанейского, пассажирского парохода, человека, тоже носившего военный мундир. Настоящий военный моряк был офицер тихий, скромный и твердый, прослуживший долго на Малаховом кургане в 55-м году; худой собою, невзрачный, он очень напоминал тех "простых и честных" русских героев, которых особенно любил изображать в своих военных очерках гр. Лев Толстой и которыми так уж неимоверно стала восхищаться наша литература, пока, наконец, и наша тенденциозная критика, и читатели, и даже, по-видимому, сам гр. Толстой не поняли, что с одними этими только тихими, только твердыми в скромном долге людьми далеко все-таки не уйдешь! А нужны для великих дел сверх таких людей еще и люди инициативы, люди сильного воображения, люди престижа и даже люди "хищные". Другой русский моряк, капитан пассажирского парохода, был, напротив того, собою мужчина видный, речистый, бойкий, веселый товарищ, вспыльчивый, горячий. Когда их обоих приглашали принять участие в "суде чести", они оба отказались, и отказ каждого из них имел оттенок личного характера... Первый, служащий правительству, ответил вежливо и сухо: — Нет, — нам никак нельзя входить в это дело. У нас дуэль запрещена Сводом Законов, я же человек, состоящий на государственной службе. Второй, служивший компании, вспыхнул и воскликнул так: — Я не знаю никаких судов чести, не признаю и не понимаю их. И не нахожу их нужными. А если меня кто-нибудь оскорбит жестоко, так я знаю, что буду делать... И что будет — будет!.. Вот мой суд! Ответы, положим, были недурны и довольно оригинальны, каждый в своем роде; но была тут и непохвальная сторона... Совершенно в русском духе — непохвальная. "Моя хата с краю, я ничего не знаю и знать не хочу!" Молдаван лишился двух сильных голосов, которые, конечно, были бы в его пользу, и "суд чести" решил, что поединок должен произойти на шпагах. Весь Галац интересовался этим делом. Само румынское начальство, видимо, желало, чтобы дуэль состоялась, и не намерено было даже и вида показывать, что стремится "предотвратить" и т.п. Противники и секунданты их поехали за город по Дунаю, на лодках; за ними тотчас же кинулось, тоже на лодках, множество любопытных. Дуэль, таким образом, произошла всенародно. Румын защищался, по свидетельству всех, гораздо лучше, чем можно было ожидать от его неопытности в фехтовальном деле; он брал смелостью и был от природы, видимо, ловок; однако все-таки искусство взяло верх, и он был сильно ранен в руку выше локтя. При первом появлении крови секунданты прекратили дуэль. Тем все и кончилось. Поучительно, по-моему, во всем этом происшествии то, что местные люди разного племени и разных вер, — все без исключения, — сочувствовали молдавану... Даже и турки. До того французы всем наскучили своей дерзкой и бестактной манерой. Впервые опубликовано: Нива. 1885. № 26.
Константин Николаевич Леонтьев (1831-1891) — российский дипломат; мыслитель религиозно-консервативного направления: философ, писатель, литературный критик, публицист и дипломат, поздний славянофил. | ||
|