Д.Н. Мамин-Сибиряк
Друг артистов

Очерк

На главную

Произведения Д.Н. Мамина-Сибиряка


I.

Ровно в шесть часов самовар уже был на столе,— никакого замедления в таком важном деле не могло и быть, потому что Семен Федорыч ставил самовар сам. И прислуга дрянная, и денег у Семена Федорыча не было лишних, а много ли старому холостяку нужно? Он даже посмотрел на дешевенькие стенные часы: ровно шесть часов... Отлично!..

— Э, брат, я люблю, чтобы все было аккуратно,— проговорил вслух Семен Федорыч, обращаясь к клетке с дремавшим чижиком.

В самом деле, приятно напиться чаю, когда на дворе и холод, и вьюга, и такая непогодь, что добрый человек злейшего врага не выгонит на улицу. Положим, квартирка у Семена Федорыча была слишком уж скромная — всего одна комната и темная кухня. Притом в подвале самая лучшая квартирка не будет выглядеть красиво. Но это все равно, и Семену Федорычу было хорошо в своем подвале. В самом-то деле, как-никак, а все-таки свой угол, а в своем углу каждый «сам большой — сам маленький». Вот дверь немножко промерзла и с полу страшно дуло, но стоило надеть валенки и осеннее пальто, чтобы восстановить необходимое равновесие в температуре.

Итак — шесть часов; самовар на столе, и Семен Федорыч аккуратно заваривает чай. От вчерашней булки остался большой кусок; сахару хватит вместе с чижиком еще дня на два — чего же больше?.. У Семена Федорыча есть даже привычка к известной роскоши: непременно сядет в кресло, вытянет ноги и закурит трубку с настоящим черешневым чубуком, как настоящий помещик. В этот момент вечернего кейфа так хорошо почитать свеженькую газетку или перевернуть две-три странички какого-нибудь забористого романа это, чорт возьми, называется жизнь!.. Никого знать не хочу и никто не смеет меня тронуть, хоть и сижу в подвале, а в больших-то домах много напрасных слез льется, да еще от тоски хорошие люди вешаются.

Чай заварен. Самовар дружелюбно ворчит на столе, точно он хочет сказать: «Отличный ты человек, Семен Федорыч... Право, отличный!» Кажется, простая вещь заварить чай, а если не выполоскать чайник горячей водой да продержать чайник на конфорке лишнюю минуту — и выйдет дрянь, пареный веник, а не чай. Налив стакан, Семен Федорыч невольно посмотрел на стену, где висело зеркало — «эх, давно надо убрать его отсюда, а то горячим паром как раз всю амальгаму расплавить». Каждый день думает об этом Семен Федорыч, и как-то всегда случится так, что мысль о зеркале всегда приходит за самоваром, а вставать из-за стола, чтобы снимать его и приколачивать на другое место, именно теперь ему не хотелось. Так было и сейчас. Семен Федорыч ограничился только тем, что взял полотенце и вытер им отпотевшее зеркальное стекло — «нет, слава Богу, все цело!». Одно, впрочем, было скверно: из зеркала выглянуло на него такое постаревшее лицо с небритой седевшей щетиной на подбородке и глубокими морщинами около глаз.

— Эх, Семен, Семен!— вслух подумал он.— Постарел ты, братец мой...

Да, постарел,— но как это незаметно делается! А когда-то это лицо было и молодо и по-своему красиво, т.е. это находили две-три глупых женщины. Полинявшую красоту сменила лысина, морщины, седая щетина и какая-то усталость в выражении глаз — «э, не стоит думать о таких пустяках, а то как раз и стакан простынет». Семен Федорыч уже поднес стакан ко рту и даже вдохнул аромат артистически заваренного чая, как в этот самый момент распахнулась дверь, и в облаке ворвавшегося пара показалась какая-то детская фигура.

— Кто там?— сердито спросил Семен Федорыч, расставаясь со стаканом.

— Это я, Семен Федорыч...— ответил детски-звеневший женский голос.

— Да кто ты-то?..

Он даже поднял абажур на лампе, чтобы посмотреть на нежданную гостью, и сейчас же добродушно улыбнулся.

— А, это ты, Параша-Сибирячка,— заговорил он.— Ну, чего стоишь? Снимай шубу — гостья будешь...

— Я... я, Семен Фед...

Тоненький голосок вдруг оборвался, и послышались глухие рыдания с детским всхлипыванием. Гостья бессильно опустилась на какой-то сундук, стоявший у двери, и, схватившись за голову руками, точно застыла.

— Вот тебе и напился чайку...— вслух думал Семен Федорыч, огорченный этой, неожиданностью.— Вот тебе и шесть часов... Впрочем, вот что, голубчик: давай-ка выпьем сначала чайку, а потом вместе и доплачен... Знакомое мне дело эти ваши театральные слезы.

Он подошел к ней и дотронулся до плеча, но гостья не шевельнулась,— она показалась ему опять такой маленькой, как двенадцатилетняя девочка.

— Да что такое случилось?..— торопливо заговорил Семен Федорыч, стараясь придать своему голосу нежное выражение.— Да ну же, перестань, дурочка. Давай, снимем шубу сначала...

— Я отравлюсь... я утоплюсь...— шептала дурочка, не позволяя ему снимать с себя худенькую шубу на облезлом заячьем меху.— Я дрянная, Семене Федорыч... я сама не знаю, зачем прибежала к вам... Гоните меня!..

— Вот что, милая,— уже строго заговорил старик:— перестань ломать комедию... У всех у вас одна привычка: нервы,— ах да ох. Привыкнете на сцене нежность изображать, да потом и пойдете взаправду то же самое выкидывать. Сказал... будет...

Этот суровый тон сразу отрезвил девушку, и она покорно, как послушная ученица, сняла свою шубку, поправила сбившиеся на лоб волосы и присела к самовару. Семен Федорыч все время строго смотрел на нее и удивлялся про себя, какая маленькая эта Параша-Сибирячка... Ведь вот, поди ты, каждый день видал ее в театре, и к нему она завертывала с каким-то задельем раза два, а ничего он раньше не замечал. Или, может быть, горе ее сделало такой маленькой,— ох, уж это бабье горе, у всех-то оно одно!.. Омытое слезами личико выглядело теперь таким светлым, а большие детские глаза смущенно смотрели куда-то в угол. Тщедушная фигурка была особенно изящна в простом холстинковом платье.

— Эх, ты, птаха!..— вслух подумал Семен Федорыч и покачал своей облысевшей головой.— И на женщину-то, на настоящую то-есть женщину, совсем не походишь, а плачешь по-настоящему.

Ему вдруг захотелось приласкать этого ребенка, поцеловать эти заплаканные глаза, успокоить, пригреть, но чувство какого-то ложного стыда заставило его только съежиться. Он, не торопясь, достал чайную чашку с комода, налил ее и молча поставил перед гостьей...

— Я не хочу...— капризно ответила она, точно чувствуя окружавшую старика теплоту.

— А отравляться сейчас кто хотел? Отравляться можешь, а чаю чашку выпить не можешь?.. И тут нужно поломаться...

Когда Семен Федорыч начинал кричать, Параша-Сибирячка вздрагивала и сейчас же делала все, что он требовал. В этом повиновении чувствовалось что-то механическое и тупое, как в обидной покорности дрессированных животных.

— Ну-с, так в чем дело?— спрашивал Семен Федорыч с деланной строгостью в голосе.— Собственно говоря, что вам от меня-то нужно, сударыня?.. Прошу говорить серьезно, без этих театральных ваших слез. Да-с...

— Вы знаете запасного комика Кочетова?— торопливо заговорила она, опуская глаза.

— Как же мне-то не знать: всякую собаку в театре знаю... Да, так... гм... Вот они откуда, слезы-то!.. И нашла о ком убиваться... да еще меня беспокоить... тьфу!..

— Ах, совсем не то, Семен Федорыч... Прежде, действительно, Кочетов мне нравился больше других.

— Прежде... ха-ха!.. А сколько тебе лет?

— Семнадцать... Что же, это бывает, Семен Федорыч, что один человек нравится-нравится, а потом другой... С Кочетовым мы целый сезон вместе играли: он лакеев, а я горничных... и я скажу откровенно, что я очень его любила...

— Ну-с, дальше, сударыня...

— Он меня хочет убить...— прошептала девушка и закрыла лицо руками.

— Вот тебе раз!.. Теперь понимаю... ха-ха!.. Трагедия...

— Сам-то Кочетов ничего еще, но его подбивает Анна Петровна... Знаете, есть рубашечный любовник Миловзоров, так его жена.

— Постой... а ей какое дело?..

— Да просто ревнует меня к мужу...

— Кочетов... Анна Петровна... Миловзоров... Если уж театральная жена ревнует театрального мужа, то есть какое-нибудь серьезное основание. Это раз... А второе: говори все откровенно, как попу на духу... Может-быть, у тебя и третий есть кто-нибудь, кроме Кочетова и Миловзорова?

— Уж я вам сказала, что Кочетова я прежде любила, а сейчас...

— Миловзорова?.. Превосходно... и, главное, просто...

— Он меня тоже хочет убить...

— Миловзоров? Его кто же этому научил?..

— Нет, он сам... он ревнует меня к Кочетову. Я сидела дома, когда после обеда пришел Кочетов... а потом Миловзоров явился... они так и бросились друг на друга, а я убежала сюда. Они такие большие и такие злые.

II.

Девушка откровенно разсказала все свои горести, а Семен Федорыч слушал эту исповедь и качал головой. Конечно, и она не права, это верно, но хороши и те болваны — ведь она ребенок, какой еще у ней ум, и такого человека обижать поднимается рука. Рассказывая о своих приключениях, девушка и смеялась, и плакала, и снова смеялась.

— Мне теперь даже идти некуда,— закончила она со вздохом.— Или тот или другой убьют, а если не убьют, так все равно квартирная хозяйка на улицу выгонит... Совсем некуда.

— Да, положение красивое... Вот что, Парасковья Васильевна, оставайтесь вы у меня здесь. Здесь никто не посмеет вас тронуть, а я сам куда-нибудь уйду ночевать...

— Зачем же уходить?— удивилась девушка.— Я могу в кухне на сундуке уснуть, а вы здесь...

— Нет, не годится, милая ты моя. Да, не годится... Я стар, чтобы потом шуточки да намеки выслушивать, а вы, Парасковья Васильевна, девушка, и вам нехорошо ночевать у холостого мужчины...

Сначала она не поняла смысла этих слов, а потом громко расхохоталась: Семен Федорыч холостой мужчина... Этот смех обидел его, а с другой стороны ему и самому хотелось смеяться, глядя на эти детские глаза, на пухлый ротик и пробивавшийся на щеках румянец.

— А с теми, с подлецами, я рассчитаюсь,— прибавил он, принимая строгий вид.— Что нынче за народ пошел!.. И с квартирной хозяйкой переговорю. Одним словом, все устрою, а ты пока отдохни здесь.

— Да я одна боюсь, Семен Федорыч.

— Фу!.. Что же я с тобой буду делать, Парасковья Васильевна: как козьи рога — ни из короба ни в короб.

Семен Федорыч Головнин принадлежал к тому разряду странных русских людей, которым можно только удивляться, как, чем и для чего они живут. Из богатой купеческой семьи по происхождению, он остался после отца без всякой определенной профессии. К торговле питал какое-то органическое отвращение и поэтому всю жизнь прожил как-то так, как птица небесная. Сначала были свои деньги, а потом так: даст Бог день — даст и хлеб. Не был он ни пьяницей, ни мотом, ни картежником, но до болезни любил театр и постоянно вращался в компании артистов, где быстро сделался своим человеком. Летом, когда сезонная труппа разъезжалась в разные стороны, Головнин страшно скучал и с нетерпением ждал осени, когда она вернется. Ведь нужно приискать всем квартиры, устроить, накормить, напоить, а кроме того, мало ли хлопот с господами артистами: тут ребенка окрестить, там похоронить, здесь помирить, вытрезвить, устроить заем, заложить какой-нибудь сувенир и т.д. В результате таких хлопот Головнин получал какую-нибудь неприятность лично для себя и клялся всеми святыми, что не будет он, если еще свяжется когда-нибудь с этой неверной ордой. Но это было легко только говорить, а проходила какая-нибудь неделя, и Головнина, как пьяницу, опять тянуло в театр. Помилуйте — и он всех знал, и его все знали, и жил он одним театром. Кто же первый прочитает новую пьесу, кто будет переписывать роли, кто будет помогать режиссеру? Одним словом, в театре он был дома, и все привыкли к нему, хотя никто не обращал внимания на его бескорыстные хлопоты.

Вращаясь больше тридцати лет около театра, Головнин жил и его горем и его радостями. На его глазах распались старинные труппы с семейным складом и заменились сезонными; потом прошла, как тяжелое похмелье, оперетка, разорившая остававшихся старых антрепренеров, и наконец явились артистические сосьетэ, конкуренция гастролирующих столичных знаменитостей и т.д. Театру вообще приходится очень тяжело, особенно в провинции, начиная с того, что модные авторы пишут пьесы не только для ансамбля Императорской сцены, а просто для какого-нибудь одного артиста. Последние пьесы точно все на заказ для той или другой знаменитости и притом с одной женской ролью, а мужчинам-актерам остаются одни выходные реплики.

Указанные выше неурядицы в театральном деле породили массу побочного зла: прежде главные силы труппы не получали таких бешеных гонораров, как нынешние примадонны, но зато не было и таких микроскопических окладов, какими задавлена сейчас театральная мелюзга. Особенно трудно достается женщине, и пока она молода и красива, ей еще со всех сторон грозит опасность погибнуть нравственно. Прежде этого не было, потому что антрепренеры держали всех в ежовых рукавицах. Головнину все чаще и чаще приходилось иметь дело со специальными несчастиями хористок, статисток и вообще женской мелочи. Не проходило сезона, чтобы кто-нибудь не сделал попытки покончить с собой тем или другим образом,— «некуда идти», как говорила Парасковья Васильевна.

Кое-как уговорил Головнин свою гостью остаться одну в его квартире и запер ее снаружи на ключ — иначе она не соглашалась. Сам он побрел ночевать к театральному декоратору. Это было уже часов в десять вечера, и Головнин с трудом добрался до своей цели. Боже, как неистово бушевала снежная вьюга и как холодно всем тем, у кого нет теплых квартир, ни дорогих шуб, ни дров. Он теперь еще раз припомнил подбитую ветром шубейку Парасковьи Васильевны, ее красные от холоду маленькие ручки, испуганное и заплаканное личико,— о, он доберется до этих подлецов!..

Декоратор обругал Головнина полунощником, но не выгнал. Пусть его ночует, не гнать же живого человека на мороз? Всю ночь провертелся старик на полу и все думать про свою гостью; опять, поди, убивается сердечная, или, может-быть, спит детски-крепким сном. Только бы утро пришло, а там он уж знает, что делать. Долго он ждал этого утра... Но наконец метель утихла, небо сделалось серее, и проглянул мутный зимний день. Одевшись на скорую руку и хлебнув гадкого чая, старик побрел прямо в театр.

— Я им покажу, подлецам!— ругался он вслух дорогой, шагая по снежным сугробам.— Нет, скажите, где совесть у людей? Два болвана, по десяти вершков росту в каждом, и обижают беззащитного ребенка. Прежде этого не было. Да, не было...

В театре шла утренняя репетиция. Актеры бродили по сцене в шубах и калошах. Отыскав режиссера, Семен Федорыч таинственно отвел его в сторону и сообщил все по порядку.

— Охота вам такими пустяками беспокоить добрых людей,— ворчал режиссер.— Мало ли их здесь, этих девчонок... Может-быть она вам родственница? Нет? Извините, мне некогда.

— Да ведь она еще совсем девочка и совсем беззащитная?..

— Послушайте, ведь у нас не богадельня и не монастырь...

Приблизительно то же самое заявил и антрепренер, хотя и в более деликатной форме.

— Прежде всего, милый мой, каждая порядочная женщина сумеет себя поставить прилично,— резонировал он, позевывая.— Вы слишком сентиментально смотрите на мою роль, как представителя товарищества: мое дело чисто-коммерческое и только. Я даже хорошенько и не помню этой Парасковьи Васильевны... Виноват, может-быть, она ваша родственница? Нет?.. Я не помню, право, какая она...

— Такая маленькая и худенькая, совсем еще ребенок...

Антрепренер пожал только плечами и первый протянул руку сентиментальному старику: ему было некогда — репетиция прежде всего.

Кочетов и Миловзоров, как ни в чем не бывало, пили пиво в общей мужской уборной, когда вошел туда Головнин. Когда старик увидал это благодушие, у него затряслись губы от бешенства.

— Это не честно!.. это подло!..— закричал он, приступая к ним с кулаками.— Что вы сделали вчера с несчастной девочкой?.. Я вам в лицо скажу, что вы оба подлецы...

Около них сейчас же собралась кучка любопытных, ожидавших финала интересной сцены. Первым нашелся Миловзоров, — он любезно подал Головнину стул и совершенно спокойно проговорил:

— Садитесь, Семен Федорыч... а вот и пиво... Позвольте узнать, прежде всего, кто вы такой приходитесь Парасковье Васильевне и что вам за дело до нее вообще?

Эти слова заставили кого-то хихикнуть в толпе,— симпатии были на стороне Миловзорова. Кочетов только улыбнулся, не желая отвечать сумасшедшему старику.

— Что же это такое?— бормотал Головнин, обращаясь уже к публике.

Раздавшийся звонок режиссера сделал уборную пустой, а Головнин все стоял на своем месте в трагической позе и только бессильно разводил руками.

Он не помнил, как вышел из театра и как побрел машинально домой. Его убивала одна мысль: что он скажет теперь этой несчастной девочке?... Ведь она окончательно погибнет, если лишится места в театре... Это звери, а не люди. На место одной найдется сотня других... Что же делать, и главное, что сказать Парасковье Васильевне?.. Миловзоров и Кочетов опять сделают ей скандал, и ни одна душа не заступится за нее.

— Нет, нужно же что-нибудь придумать!— говорил Головнин вслух, останавливаясь у своей калитки.— Так нельзя.

Результатом всех терзаний и мук явилась неожиданная мысль, которая блеснула в голове старика, как молния. Как это он раньше не догадался... Отлично, вперед! Он дрожащими руками отворил дверь и увидел, что Парасковья Васильевна еще спит. «Ах, ты, хорошая моя деточка...» — любовно подумал он, стараясь ступать на цыпочках. Осторожно затопил он печь, поставил самовар и долго ждал в кухне, пока девушка проснется.

— Ну, что?— спросила она, улыбаясь спросонья.

— Все устроим, голубчик...— смущенно ответил старик.— Все подлецы, и вам ничего не остается, как только выйти замуж за меня. Я тогда зарежу ножом всякого, кто посмеет пальцем коснуться... Отцом буду... Теперь все говорят прямо: а вам-то какое дело? Да... А тогда...

Это было совершенно неожиданно, но потом Парасковья Васильевна вспомнила, что теперь может носить двойную фамилию Марова-Головнина — и согласилась.

Через неделю состоялась свадьба. Головнин думал не о радостях любви, а о том, как он будет отцом своей жены; это была с его стороны последняя жертва на алтарь дорогого искусства.

1890


Опубликовано: Д.Н. Мамин-Сибиряк. Золотая муха и другие рассказы. Авторский сборник. М.: Издатель Д.П. Ефимов, 1902.

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852-1912) - русский писатель-прозаик и драматург.


На главную

Произведения Д.Н. Мамина-Сибиряка

Монастыри и храмы Северо-запада